Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Девушка с жемчужиной

ModernLib.Net / Современная проза / Шевалье Трейси / Девушка с жемчужиной - Чтение (стр. 8)
Автор: Шевалье Трейси
Жанр: Современная проза

 

 


— Немного подвиньте левую руку вперед, — сказал он. — Вот так.

Она продолжала писать.

— Посмотрите на меня, — сказал он. Она подняла на него глаза.

Он принес из кладовки карту и повесил ее на стене позади жены Ван Рейвена. Потом снял. Попробовал повесить небольшой пейзаж, потом морской вид с кораблем, потом все убрал.

И ушел вниз.

Пока его не было, я внимательно разглядывала жену Ван Рейвена. Наверное, это было невежливо, но мне хотелось узнать, что она будет делать, сидя одна. Но она не шевелилась. Даже как будто окончательно утвердилась в принятой позе. К тому времени, когда он вернулся с натюрмортом, где были изображены музыкальные инструменты, у нее был такой вид, словно она всю жизнь сидела за этим столом и писала письмо. Я слышала, что до картины с ожерельем он написал ее портрет с лютней. Она, видимо, уже знала, какие требования он предъявляет человеку, который ему позирует. А может быть, ей просто было свойственно так себя вести.

Он повесил натюрморт позади нее. Сел на стул и опять стал ее разглядывать. Они смотрели друг на друга, и мне стало казаться, что они забыли про мое присутствие. Я хотела пойти наверх и опять заняться красками, но не посмела нарушить его сосредоточенность. — Когда придете в следующий раз, вплетите в волосы белые ленточки, а не розовые, а сзади стяните волосы желтой лентой.

Она едва заметно кивнула. — Можете расслабиться. Он ее отпустил, и я пошла наверх. На следующий день он приставил к столу еще один стул. На следующий принес шкатулку Катарины и поставил ее на стол. Ее ящички были инкрустированы маленькими жемчужинами.

Пришел Ван Левенгук со своей камерой-обскурой. Я в это время работала в чердачной комнате.

— Придется тебе обзавестись собственной камерой, — услышала я его густой бас. — Хотя, с другой стороны, так я получаю возможность наблюдать, как ты пишешь. А где натурщица?

— Она не смогла прийти.

— Как же нам быть?

— Справимся. Грета! — позвал он меня.

Я спустилась по лестнице. Левенгук приветствовал мое появление изумленным взглядом. У него были ясные карие глаза с тяжелыми веками, отчего казалось, что он полудремлет. Но на самом деле он совсем не дремал — наоборот, был в недоумении и некотором беспокойстве. Об этом говорили поджатые уголки губ. Но все же, он смотрел на меня по-доброму и даже, опомнившись, поклонился.

За всю жизнь мне ни разу не поклонился богатый господин, и я невольно улыбнулась в ответ. Левенгук рассмеялся:

— Ты что там делала, милая?

— Растирала краски, сударь.

— Завел помощницу? — сказал он, обращаясь к хозяину. — Какие еще сюрпризы ты мне приготовил? Собираешься учить ее живописи?

Хозяину эти шуточки явно не понравились.

— Грета, — сказал он, — сядь за стол в ту же позу, в которой вчера сидела жена Ван Рейвена.

Я испуганно подошла к стулу и села, наклонившись вперед, как сидела она.

— Возьми в руку перо.

Я взяла перо, и ему передалась дрожь моих пальцев. Потом положила руки так, как они лежали у нее. Только бы он не попросил меня что-нибудь написать, как попросил жену Ван Рейвена. Отец научил меня расписываться, а больше я ничего не умела. Но по крайней мере я знала, как надо держать перо. Я посмотрела на листки бумаги, лежавшие на столе: интересно, что жена Ван Рейвена на них написала? Я умела немного читать знакомые тексты, например, молитвы в моем молитвеннике, но не скоропись образованной женщины.

— Посмотри на меня.

Я поглядела на него, стараясь подражать жене Ван Рейвена.

— На ней будет желтая накидка, — сказал он Ван Левенгуку, и тот кивнул.

Хозяин встал со стула, и они начали налаживать камеру-обскуру, чтобы глазок был направлен в мою сторону. Потом по очереди поглядели в нее. Когда они накрывали голову черным халатом и смотрели на меня, мне было легче сидеть, ни о чем не думая. Я знала, что ему нужно было именно это.

Он несколько раз попросил Ван Левенгука подвинуть натюрморт на задней стене. Потом попросил открыть и закрыть ставни, все это время глядя в камеру. Наконец он был удовлетворен. Встав и бросив халат на спинку стула, он подошел к столу, взял листок бумаги и протянул его Ван Левенгуку. Они начали обсуждать что-то, касающееся Гильдии, и проговорили долгое время.

Потом Левенгук взглянул на меня и воскликнул:

— Да пожалей ты девушку, отошли ее заниматься красками!

Хозяин поглядел на меня, как будто удивившись, что я все еще сижу за столом с пером в руке:

— Можешь идти, Грета.

Уходя, я заметила, как на лице Ван Левенгука промелькнуло выражение жалости.


Камера-обскура оставалась в мастерской несколько дней. Мне не раз удалось в нее заглянуть, когда рядом никого не было. Вглядываясь в предметы, лежащие на столе, я подумала, что они расположены как-то не так. У меня было чувство, что я смотрю на висящую криво картину. Мне хотелось что-то изменить, но я не знала что. Ящик мне ничего не подсказал.

Пришел день, когда опять появилась жена Ван Рейвена, и он долго смотрел на нее через камеру. Я проходила мимо, когда он стоял с накрытой головой, ступая как можно тише, чтобы ему не помешать. На секунду я задержалась позади него, глядя на позирующую жену Ван Рейвена. Она наверняка заметила это, но у нее не дрогнул ни один мускул. Спокойный взгляд темных глаз был устремлен прямо на него.

И тут я поняла, что было не так: слишком уж все аккуратно. Хотя я сама выше всего ценила аккуратность, я уже поняла из других его картин, что на столе должен быть небольшой беспорядок, за который мог бы зацепиться взгляд. Я по очереди рассмотрела все предметы на столе — шкатулку с драгоценностями, синюю ткань, жемчуг, письмо, чернильницу — и поняла, что именно надо изменить. После этого, испугавшись своих смелых мыслей, тихо вернулась к себе на чердак.

Когда я поняла, что надо изменить, я стала ждать, когда он это сделает.

Но он ничего не трогал на столе. Он слегка прикрыл ставни, велел натурщице наклонить голову налево, немного иначе держать перо. Но того, что я от него ожидала, он не сделал.

Я думала об этом и когда выжимала белье, и когда крутила для Таннеке вертел, и когда протирала плитки на кухне, и когда промывала краски. Я думала об этом, лежа в постели без сна. Иногда я вставала, еще раз посмотреть на фон картины. Нет, я не ошибаюсь.

Он вернул камеру Ван Левенгуку.

При каждом взгляде в угол у меня давило в груди.

Он поставил на мольберт натянутый на раму холст, загрунтовал его свинцовыми белилами, а сверху мелом, смешанным с обожженной сиеной и желтой охрой. Я все ждала, и у меня все больше давило в груди. Он очертил легкими коричневыми мазками силуэт женщины и наметил каждый предмет. Когда он начал рисовать большие пятна «неправильных» красок, мне стало казаться, что моя грудь лопнет, как мешок, в который насыпали слишком много муки.

И вот однажды ночью, лежа без сна, я решила, что мне придется самой поменять то, что нужно.

На следующее утро я вытерла со стола пыль, подняв шкатулку и аккуратно поставив ее на место, выложив жемчужины в ряд, протерев и положив на место письмо и чернильницу. Мне все так же давило грудь, и я сделала глубокий вдох. Потом одним быстрым движением подтянула синюю ткань спереди кверху, чтобы она как будто вытекала из густой тени под столом и ложилась наискось перед шкатулкой. Немного поправив складки ткани, я отступила назад. Ткань словно очерчивала держащую перо руку жены Ван Рейвена.

Так-то лучше, сказала я себе и плотно сжала губы. Может, он меня за это выгонит из дому, но так гораздо лучше.

Я не пошла на чердак днем, хотя у меня там было много работы. Я сидела с Таннеке на скамейке и чинила рубашки. Утром он не поднимался в мастерскую, а ходил в Гильдию и обедал у Ван Левенгуков, так что пока не видел моего самовольства.

Я сидела как на иголках, и даже Таннеке, которая старалась меня игнорировать, заметила мое состояние.

— Что это с тобой, девушка? — спросила она. Она теперь, следуя примеру своей хозяйки, называла меня не по имени, а «девушкой».

— Ничего, — ответила я. — Расскажи мне про тот случай, когда сюда в последний раз приходил брат Катарины. Я слышала об этом на рынке. Говорят, ты тогда отличилась.

Я надеялась, что лесть отвлечет ее внимание от того, как неуклюже я уклонилась от ответа на ее вопрос.

На секунду Таннеке гордо выпрямилась, но, вспомнив, кто ее спрашивает, буркнула:

— Не твое дело. Нечего совать нос в чужие дела.

Несколько месяцев назад она бы с наслаждением рассказала мне историю, которая выставляла ее в таком выгодном свете. Но вопрос задала я, а мне она отказывалась доверять и не собиралась ничего рассказывать, хотя ей, наверное, было жаль упускать такую возможность похвастаться.

И тут я увидела его — он шел по Ауде Лангендейк по направлению к нам, опустив поля шляпы, чтобы защитить глаза от яркого весеннего солнца и сбросив с плеч плащ. Вот он подошел к нам. Я не смела поднять на него глаза.

— Добрый день, сударь, — совершенно другим тоном пропела Таннеке.

— Здравствуй, Таннеке. Греетесь на солнышке?

— Да, сударь, я люблю, когда солнце светит мне в лицо.

Я сидела, опустив глаза на шитье, но почувствовала, что он смотрит на меня.

Когда он ушел, Таннеке прошипела:

— Что за манеры — не отвечать господину, когда он с тобой здоровается? Стыдись!

— Он разговаривал с тобой.

— Естественно. А ты не смей грубить, а не то быстро вылетишь из этого дома на улицу.

Наверное, он уже поднялся в мастерскую и увидел, что я натворила.

Я ждала, едва держа в руке иголку. Не знаю, чего я ожидала. Что он станет ругать меня на глазах у Таннеке? Что он впервые повысит на меня голос? Скажет, что я погубила картину?

А может, просто стянет синюю ткань книзу, как она была раньше. И ничего мне не скажет.

Вечером я мельком видела его, когда он спускался к ужину. Вид у него был ни сердитый, ни веселый, ни озабоченный, ни спокойный. Не то чтобы он меня игнорировал, но и не повернул головы.

Перед тем как лечь спать, я посмотрела, сдернул ли он синюю ткань на прежне место.

Нет, не сдернул. Я поднесла свечу к мольберту. Красно-коричневой краской он наметил на холсте новые складки ткани. Он согласился со мной!

Я легла спать, улыбаясь.

На следующее утро он вошел, когда я вытирала пыль вокруг шкатулки. Он никогда раньше не видел, как я измеряю расстояние между предметами. Я положила руку вдоль края шкатулки и подвинула шкатулку вдоль нее, чтобы вытереть под ней пыль. Когда я посмотрела через плечо, он стоял и наблюдал за мной. Он ничего не сказал, я тоже — мне надо было вернуть шкатулку точно на то же место. Затем я стала прикладывать мокрую тряпку к синей ткани, чтобы собрать с нее пыль, стараясь не помять новые складки — те, что сама же и уложила. Мои руки немного дрожали.

Закончив уборку стола, я посмотрела на него.

— Скажи, Грета, почему ты передвинула ткань?

Он говорил тем же тоном, каким у нас дома спрашивал про овощи.

Я подумала минуту.

— Женщина так безмятежно спокойна, что хочется внести какой-нибудь беспорядок в ее окружение, — объяснила я. — Что-то такое, на чем остановился бы взгляд, но что одновременно было бы приятным для глаз. Вот я и решила, что ткань должна как бы повторять положение ее руки.

Он долго молчал, глядя на стол. Я ждала, вытирая руки о фартук.

— Вот уж не думал, что научусь чему-то от служанки, — наконец проговорил он.


В воскресенье матушка подошла послушать, как я описываю отцу новую картину. Питер, который пришел к нам обедать, сидел на стуле, уставившись на солнечный зайчик на полу. Когда мы говорили о картинах моего хозяина, он никогда не участвовал в разговоре. Я не сказала им, как поменяла расположение предметов на столе и заслужила этим одобрение хозяина.

— По-моему, эти картины не возвышают душу, — вдруг хмуро заявила матушка. Раньше она никогда не высказывала мнения о его картинах.

Отец удивленно повернул к ней лицо.

— Зато набивают кошелек, — сострил Франс, пришедший навестить родителей, что не так-то часто с ним случалось. В последнее время он всякий разговор сводил на деньги. Допрашивал меня, дорогой ли мебелью обставлен дом на Ауде Лангендейк, просил описать накидку и жемчуг, в которых позировала жена Ван Рейвена, инкрустированную шкатулку и ее содержимое, размер и количество картин в доме. Но я обо всем этом особенно не распространялась: мне было стыдно плохо думать о собственном брате, но я боялась, не подумывает ли он о более быстрых способах обогащения, чем тяжелый труд на фабрике. Конечно, пока что он мог об этом только мечтать, но мне не хотелось подогревать эти мечты, рассказывая о дорогих вещах, недоступных ему — или его сестре.

— Что ты имеешь в виду, матушка? — спросила я, игнорируя выпад Франса.

— Мне не нравится, как ты описываешь эти картины. С твоих слов можно подумать, что на них изображены религиозные сцены. Что эта женщина на картине — Святая Дева Мария. А на самом деле это просто женщина, которая пишет письмо. Ты вкладываешь в эти картины смысл, которого у них нет и которого они не заслуживают. В Делфте тысячи картин. Они висят повсюду — не только в богатых домах, но и в харчевнях. На рынке можно купить такую картину за твое двухнедельное жалованье.

— Если бы я это сделала, — отрезала я, — вы с отцом две недели сидели бы без хлеба и умерли бы с голоду, так и не увидев купленной мной картины.

У отца дрогнуло лицо. Франс, который крутил в руках бечевку, завязывая на ней узлы, застыл без движения. Питер поднял на меня глаза.

Матушка ничего не возразила. Она редко высказывала свои мысли вслух. И каждая такая мысль дорогого стоила.

— Прости, матушка, — пробормотала я. — Я вовсе не хотела сказать, что…

— Ты, вижу, совсем там вознеслась, — перебила она меня. — Забыла, кто ты и кто твои родители. У нас честная протестантская семья, которой нет дела, что там принято в мире богатых людей.

Ее слова были как удар хлыстом. Я опустила глаза. Она говорила как мать, и я в свое время скажу то же самое своей дочери, если у меня возникнут опасения, что она может сбиться с пути. Хотя ее слова меня обидели — так же как и пренебрежительный отзыв о его картинах, — я понимала, что в них была большая доля правды.

В этот вечер Питер не стал меня задерживать в темном закоулке.

На следующее утро мне было тяжело смотреть на картину. Он уже выписал ее глаза и высокий лоб, а также складки на рукаве. Я смотрела на сочный желтый цвет с особым удовольствием и одновременно с чувством вины, которое во мне породили слова матушки. Я попробовала представить себе, что законченная картина окажется на стене палатки Питера-старшего, что эту простую картину, изображающую женщину, которая пишет письмо, можно будет купить за десять гульденов.

Нет, такое не укладывалось у меня в голове.

В тот день он был в хорошем настроении — иначе я не обратилась бы к нему за разъяснениями. Я научилась угадывать его настроение — не из его немногочисленных слов и не по выражению его лица (это лицо не так уж много выражало), а по его манере ходить по мастерской и чердаку. Когда у него было легко на душе и работа шла хорошо, он ходил быстро и решительно, не делая ни одного лишнего движения. Казалось, что он вот-вот замурлычет или начнет насвистывать мотив — только у него не было склонности к музыке. Если же дело не ладилось, он время от времени останавливался, глядел в окно, переступал с ноги на ногу, вдруг шел к лестнице и, поднявшись до половины, возвращался назад.

— Сударь, — начала я, когда он поднялся на чердак, чтобы смешать натертые мной белила с льняным маслом. В это время он писал меховую оторочку на рукаве. В этот день жена Ван Рейвена не пришла, но, оказывается, он мог писать отдельные части картины и без нее.

— Что, Грета? — спросил он.

Только он и Мартхе всегда звали меня по имени.

— Эти картины, что вы пишете, — они католические?

Бутылка с льняным маслом застыла над раковиной, в которой был белый свинец.

— Католические? — переспросил он. Опустив руку, он постучал бутылкой по столу. — В каком смысле?

Я задала вопрос, не подумав, и теперь не знала, что сказать. Тогда я попробовала спросить иначе:

— Почему в католических церквах висят картины?

— А ты когда-нибудь была в католической церкви, Грета?

— Нет, сударь.

— Значит, ты не видела, какие там висят картины, какие там стоят статуи, не видела витражей?

— Нет.

— Ты видела картины только в домах, лавках или, харчевнях?

— Еще на рынке.

— Верно, на рынке. Ты любишь смотреть на картины?

— Люблю, сударь.

Кажется, он не собирается отвечать на мой вопрос, а просто сам будет задавать вопросы.

— И что ты видишь, когда смотришь на картину?

— То, что художник на ней нарисовал.

Он кивнул, но я почувствовала, что он ожидал другого ответа.

— В таком случае что ты видишь на картине, которую я пишу сейчас?

— Во всяком случае, я не вижу Деву Марию, — выпалила я, скорее вопреки тому, что говорила матушка, чем отвечая на его вопрос.

Он посмотрел на меня с изумлением:

— А ты ожидала увидеть Деву Марию?

— О нет, сударь, — совсем смутившись, ответила я.

— Ты считаешь мою картину католической?

— Я не знаю. Матушка говорит…

— Но ведь твоя мать не видела картину?

— Нет.

— В таком случае она не может сказать тебе, что ты на ней видишь, а чего нет.

— Нет.

Он был прав, но мне не понравилось пренебрежение, с которым он отвергал матушкины слова.

— Картина не может быть католической или протестантской, — сказал он. — Но католики и протестанты, которые на нее смотрят, видят разные вещи. Картина в церкви подобна свече в темной комнате — она существует для того, чтобы лучше видеть. Это как бы мост между нами и Богом. Но это не протестантская и не католическая свеча — это просто свеча.

— Нам не нужны картины, чтобы видеть Бога, — возразила я. — У нас есть Его Слово, и этого достаточно.

Он улыбнулся:

— А знаешь, Грета, я ведь воспитан в протестантской семье и принял католичество, когда женился. Так что не надо читать мне проповедей. Я все это уже слышал.

Я воззрилась на него. Вот уж никогда не слышала, чтобы кто-нибудь отказался от протестантской веры и принял другую. Я даже не знала, что такое возможно. А он, оказывается, это сделал.

Он как будто ждал, что я скажу.

— Хотя я никогда не была в католической церкви, — медленно проговорила я, — мне кажется, что, если бы я там увидела картину, она была бы похожа на вашу. Хотя на ней не изображены сцены из Библии, или Божья матерь с младенцем, или распятие.

При воспоминании о картине, которая висела в ногах моей постели в подвальной комнатке, у меня по коже пробежали мурашки.

Он опять взял бутылку и осторожно накапал из нее в раковину. Потом начал осторожно перемешивать краску и масло ножом, пока масса не стала похожа на сливочное масло, которое оставили в теплой кухне. Я завороженно следила за движением серебряного ножа в мягкой белой краске.

— Католики и протестанты по-разному относятся к картинам, — объяснял он, продолжая размешивать краску, — но эта разница не так велика, как ты думаешь. Для католиков картины могут иметь религиозное значение, но не забывай, что протестанты видят Бога во всем и везде. Рисуя каждодневные предметы — столы и стулья, миски и кувшины, солдат и девушек, — разве они тоже не прославляют Творца?

Как жаль, что матушка не слышала этих слов. Тогда бы она поняла.


Катарине не нравилось оставлять свою шкатулку с драгоценностями в мастерской, где до нее мог добраться всякий. Она не доверяла мне — отчасти потому, что я ей не нравилась, но главным образом потому, что наслушалась рассказов, как служанки воруют серебряные ложки. Воровство и совращение хозяина — это были главные грехи, в которых подозревались служанки.

Однако, как мне пришлось убедиться на собственном опыте, совратителем чаще был мужчина, а не девушка — так по крайней мере обстояло дело с Ван Рейвеном.

Хотя Катарина не имела обыкновения советоваться с мужем по домашним делам, на этот раз она обратилась к нему за помощью. Сама я их разговора не слышала, но мне о нем рассказала Мартхе. В то время у нас с Мартхе были хорошие отношения. Она вдруг повзрослела, потеряла интерес к детским играм и предпочитала быть рядом, когда я занималась своими делами. Я научила ее сбрызгивать белье, чтобы оно лучше отбеливалось на солнце, выводить жирные пятна смесью соли и вина, протирать днище утюга крупной солью, чтобы оно не приставало к белью и не оставляло горелых пятен. У нее были нежные руки, и от воды они загрубели бы. Так что я позволяла ей наблюдать за мной, но не позволяла мочить руки. К этому времени мои собственные руки были окончательно загублены: никакие матушкины мази не смогли уберечь их от трещин и цыпок. У меня были натруженные загрубевшие руки, хотя мне еще не исполнилось восемнадцати лет.

Мартхе была немного похожа на мою сестру Агнесу — такой же любопытный живой ум, такая же быстрота в принятии решений. Но она была не младшей сестрой, а старшей, и это воспитало в ней чувство ответственности. Ей поручали присматривать за сестрами и братом — так же как я присматривала за Франсом и Агнесой. И потому и у нее выработалось осторожное отношение к жизни и нелюбовь к переменам.

— Мама хочет забрать шкатулку с драгоценностями, — сказала она, когда мы шли по Рыночной площади. — Она говорила об этом с папой.

— И что она сказала? — с показным равнодушием спросила я, разглядывая восьмиконечную звезду. Я заметила, что, отпирая по утрам дверь мастерской, Катарина всегда бросала взгляд на стол, где лежали ее драгоценности.

Мартхе ответила не сразу.

— Маме не нравится, что ты заперта по ночам вместе с ее украшениями, — наконец выговорила она. Она не объяснила, чего опасалась Катарина — видимо, того, что я возьму со стола ожерелье, засуну шкатулку под мышку, вылезу в окно — и поминай как звали.

По сути дела, Мартхе пыталась меня предостеречь.

— Она хочет, чтобы ты опять спала внизу, — продолжала она. — Кормилицу скоро рассчитают, и тебе незачем будет спать на чердаке. Она сказала: «Или она, или шкатулка».

— А что ответил твой отец?

— Ничего. Сказал, что подумает.

У меня сдавило сердце. Катарина велела ему выбирать между мной и шкатулкой. Ему не удастся сохранить и то и другое. Но я знала, что он не станет убирать из картины жемчуг. Он уберет с чердака меня. И я больше не смогу ему помогать.

К ногам у меня словно привязали гири. Годы и годы таскания воды, выжимания мокрого белья, мытья полов, выливания ночных горшков — без просвета, без красоты — простирались передо мной, словно пейзаж голландской равнины, где далеко-далеко виднеется море, достичь которого нет никакой возможности… Если мне нельзя будет заниматься красками, нельзя будет находиться рядом с ним, я не смогу здесь оставаться.

Когда мы дошли до палатки мясника и я увидела, что Питера-младшего там нет, мои глаза вдруг наполнились слезами. Я и не знала, что мне так необходимо увидеть его красивое доброе лицо. Хотя я не могла разобраться в своих чувствах к нему, он напоминал мне, что выход есть, что я могу войти в другой мир. Может быть, я не так уж отличалась от родителей, которые надеялись, что с ним придет спасение и у них на столе появится мясо. Увидев мои слезы, Питер-старший пришел в восторг.

— Скажу сыну, что ты расплакалась, не найдя его здесь, — сказал он, соскребая ножом кровь с колоды для разделки туш.

— Нет уж, не вздумайте, — пробурчала я и спросила Мартхе: — Что нам сегодня надо купить?

— Мясо для рагу, — с готовностью ответила она. — Четыре фунта.

Я вытерла глаза уголком фартука.

— Мне просто в глаз попала соринка, — деловито объяснила я. — У вас тут не так уж чисто — вот и слетаются мухи.

Питер-старший захохотал:

— Нет, вы послушайте ее — соринка в глаз попала! Грязно тут! Конечно, мухи есть — но они летят на кровь, а не на грязь. Хорошее мясо больше кровит. И на него летит больше всего мух. Ты когда-нибудь сама в этом убедишься. И нечего перед нами задаваться, сударыня.

Он подмигнул Мартхе:

— А вы как думаете, барышня? Стоит ли Грете ругать то место, где она сама скоро будет хозяйкой?

Мартхе ошеломленно смотрела на него. Ее явно потрясло предположение, что я не останусь у них в доме до конца своих дней. Но у нее хватило ума ему не отвечать — вместо этого она вдруг подошла к ребенку, которого держала на руках женщина, стоявшая у соседней палатки.

— Пожалуйста, — тихим голосом сказала я Питеру, — не говорите такого ни ей, ни кому-нибудь еще из их семьи. Не надо даже на эту тему шутить. Я их служанка — и ничего больше. Намекать, что я от них уйду, — это неуважение к ним.

Питер-старший молча глядел на меня. Цвет его глаз менялся с каждым изменением освещения. Думаю, что даже хозяин не смог бы уловить все эти перемены на холсте.

— Может, ты и права, — признал он. — Придется мне поосторожней тебя дразнить. Но одно я тебе твердо скажу, моя милая: к мухам тебе надо привыкать.


Он не отдал Катарине шкатулку и не отправил меня назад в подвал. Вместо этого он стал каждый вечер приносить Катарине ее шкатулку, ожерелье и серьги, и она запирала их в шкаф в большой зале — туда же, где держала желтую накидку. Утром, отпирая мастерскую и выпуская меня, она вручала мне шкатулку и драгоценности. Я первым делом относила шкатулку и ожерелье на стол и вынимала из нее серьги, если жена Ван Рейвена должна была прийти позировать. Катарина наблюдала с порога, как я вымеряла расстояние с помощью ладоней и пальцев. Любому человеку мои действия показались бы весьма странными, но она ни разу не спросила меня, что я делаю. Она не смела.

Корнелия, видимо, прослышала про историю со шкатулкой. Может быть, как Мартхе, она подслушала разговор родителей. Может быть, она подсмотрела, как Катарина несет шкатулку наверх по утрам, а хозяин приносит ее обратно вечером. Во всяком случае, она унюхала, что тут что-то не так, и решила сама ко всему этому приложить руку.

Она меня почему-то не любила — испытывала ко мне какое-то беспричинное недоверие.

Начала она, как и в истории с порванным воротником и краской на моем фартуке, с просьбы. Однажды дождливым утром Катарина заплетала косы, а Корнелия крутилась поблизости. Я крахмалила простыни в прачечной комнате и не слышала их разговора. Но не иначе как Корнелия предложила, чтобы мать воткнула в волосы черепаховый гребень.

Через несколько минут Катарина появилась в двери, которая отделяла кухню от прачечной, и объявила:

— У меня пропал один из моих гребней. Ты его не видела, Таннеке? А ты? — Она обращалась к нам двоим, но ее суровый взгляд был устремлен на меня.

— Нет, госпожа, — сказала Таннеке, выходя из кухни и тоже глядя на меня.

— Нет, сударыня, — сказала и я. И когда я увидела в прихожей Корнелию, которая со своей обычной каверзной ухмылочкой заглянула в кухню, я поняла, что она опять затеяла что-то против меня.

«Она будет меня травить, пока не выгонит из дому», — подумала я.

— Но кто-то должен знать, куда он делся! — настаивала Катарина.

— Хотите, я помогу вам еще раз поискать в шкафу? — предложила Таннеке. — А может, где еще стоит поискать? — значительно спросила она, глядя на меня.

— Может быть, он в вашей шкатулке, — предположила я.

— Может быть.

Катарина пошла в прихожую. Таннеке последовала за ней.

Поскольку предложение исходило от меня, я была уверена, что Катарина ему не последует. Но, когда я услышала, что она поднимается по лестнице, я поняла, что она направляется в мастерскую, и поспешила за ней, зная, что я ей понадоблюсь. Она ждала меня в дверях мастерской вне себя от гнева. Корнелия околачивалась тут же.

— Принеси мне шкатулку, — тихо сказала она. В ее словах был металл, которого я раньше никогда не слышала: запрет входить в мастерскую был для нее невыносимо унизителен. Она часто говорила резко, даже кричала на меня, но этот тихий, сдержанный голос был гораздо страшнее.

Я слышала, что он занят на чердаке. Я даже знала чем — он растирал ляпис для синей юбки.

Я взяла шкатулку и подала ее Катарине, оставив жемчуг на столе. Не сказав ни слова, она унесла ее вниз. Корнелия опять потащилась за ней, как кошка, ожидающая, что ее сейчас накормят. Она пойдет в большую залу и переберет все свои украшения, чтобы узнать, не пропало ли еще что-нибудь. Может быть, что-нибудь и пропало — поди догадайся, какой каверзы можно ждать от девчонки, которая хочет мне навредить.

Но гребня в шкатулке она не найдет. Я знала, где он.

Я не пошла с Катариной, а поднялась на чердак. Он посмотрел на меня с удивлением, и на минуту толкушка повисла над чашей. Но он не спросил меня, зачем я пришла, а опять взялся толочь ляпис. Я открыла сундучок, где хранила свои пожитки, и развернула носовой платок, в который был завернут гребень. Я не так уж часто на него смотрела: в этом доме мне не только не подобало его носить, но даже не хотелось им любоваться. Он слишком напоминал мне о том, чего у меня никогда не будет. Но сейчас я внимательно в него вгляделась и поняла, что это не бабушкин гребень, хотя и очень на него похож. Его зубья были длиннее и более сильно изогнуты; кроме того, поверху у него шли маленькие зазубрины. Этот гребень был лучше бабушкиного, но ненамного.

«Увижу ли я когда-нибудь бабушкин гребень», — подумала я. Я так долго сидела на постели, положив гребень на колени, что он опять перестал работать и спросил:

— Что случилось, Грета?

Он говорил мягким голосом, и это помогло мне воззвать к его помощи:

— Пожалуйста, помогите мне, сударь.

Я сидела на постели в своей чердачной комнате, пока он разговаривал с Катариной и Марией Тинс, пока они искали бабушкин гребень в одежде Корнелии и среди игрушек. В конце концов, Мартхе нашла гребень в большой раковине, которую им подарил булочник, когда пришел за своей картиной. Тогда-то Корнелия, видимо, и подменила гребень у меня на чердаке, где в это время играли девочки, и спрятала мой гребень в первое подвернувшееся место.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13