Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Костры партизанские. Книга 1

ModernLib.Net / Селянкин Олег / Костры партизанские. Книга 1 - Чтение (стр. 9)
Автор: Селянкин Олег
Жанр:

 

 


      — Подожди за калиткой, — говорит Артур Карлович и спешит к коровнику.
      Фридрих, потрепав по загривку цепного пса, с которым сдружился за эти дни, идет со двора, плотно прикрывает за собой калитку. И ждет. Он не оглядывается, чувствует, что Марта еле сдерживает крик матери, раздирающий ее грудь. Он боится этого крика: разве нормальный человек способен выдержать такое?
      Артур Карлович, выйдя за ворота усадьбы, достал из-под полы изрядно поношенного пиджака продолговатый сверток и протянул его Фридриху:
      — Бери, пригодится.
      В белой тряпице русский автомат. Он поблескивает смазкой. И два полных диска к нему!
      — Спасибо…
      — Ладно, иди.
      Шумят над головой вершины деревьев. Небо хмурится, похоже, скоро пойдет дождь. Но Фридриху он теперь не страшен: поверх пиджака на нем меховая безрукавка я брезентовый плащ. Но главная радость — автомат. Он висит на груди. На нем лежат руки.
      Фридрих бодро шагал по лесу, как великую радость жизни принимая и пересвист птиц, перелетом собирающихся в стаи, и гневное пофыркивание ежа, который, укутавшись в опавшие листья, спешил к своему жилищу и вдруг выкатился прямо под ноги человека.
      Все это была сама жизнь, которой фашисты чуть не лишили его. Ведь еще недавно он даже самую обыкновенную траву видел только за колючей проволокой, а сейчас он, бывший пленный, свободно шагает по земле. Он — ее полновластный хозяин. Всего, что есть здесь, хозяин!
      Он осторожно перешагнул через ежа. Фридрих был слишком рад жизни, чтобы омрачать ее кому-то. Кроме фрицев, конечно. Этих он сейчас ненавидел еще более люто, чем в лагере. Потому, что о многом передумал на хуторе Артура Карловича. И о прошлом, и о настоящем, и о будущем. Именно на хуторе он окончательно понял, что, не убеги он из лагеря, вся его жизнь свелась бы только к прошлому. Ему только и оставалось бы, что вспоминать свободу. Как тому дяде Тому, о котором читал еще школьником. Только пожелай Журавль — и не Ковалок, а он, Фридрих Сазонов, гнил бы сейчас в обвалившемся окопе…
      Чуткое ухо уловило будто бы взрывы человеческого смеха. Фридрих моментально изготовил автомат к стрельбе и замер, прислушиваясь.
      Лишь пересвистывались птицы. Лишь слабо шелестели листья, уцелевшие на вершинах деревьев…
      И все же кто-то смеялся!
      Фридрих, крадучись, пошел в ту сторону, где, как ему показалось, недавно смеялся человек. Шел, старательно обходя сухие валежины, замирая время от времени. Наконец снова донесся смех человека, крайне довольного жизнью. Теперь стало окончательно ясно, что впереди — немцы: только они могли так смеяться в это тяжелое для его Родины время. Фридрих чуть не побежал на голоса — так велика была злоба. Но он пересилил себя и, чтобы окончательно успокоиться, прижался лбом к холодному и гладкому стволу ольхи, сосчитал до ста. Намеревался считать до трехсот, но смог только до сотни. И снова вперед.
      Немцев было двое. Расстелив на сырой земле какой-то полог, они беспечно лежали на нем. Рядом валялась пустая винная бутылка. Два велосипеда скучали, навалившись на тонкие осинки.
      Один из немцев показывал другому фотографии. Тот, рассматривая их, чмокал губами, будто во рту у него было что-то очень сладкое.
      Фридрих зашел так, чтобы оба гитлеровца враз попали на мушку автомата, для большей верности прицела положил ствол на ветку дерева и лишь тогда дал короткую очередь.
      Взмыла в небо стайка пестрых щеглов, истошно завопила сорока и метнулась с ветки, на которой сидела, а немцы только уткнулись лицами в фотографии.
      Выждав немного, Фридрих подошел к немцам, все время держа их на прицеле. Но стрелять вторично не пришлось: пули легли кучно. Струйка темной крови из головы одного немца стекала к ногам голой женщины, зовуще улыбавшейся с фотографии. Фридрих только запомнил, что тело у нее было белое-белое и еще длинные черные чулки на ногах.
      — Орднунг! — сказал Фридрих, перевернув немцев и взглянув в их глаза, налившиеся мутью.
      Сломав велосипеды и расшвыряв по лесу имущество убитых, он увидел автоматы. Они висели на дереве, которое стояло у самой тропки. Фридрих взял один из них, осмотрел. Автомат будто прилипал к рукам, так удобны были рукоятка и магазин. И главное — магазины не круглые диски, а плоские рожки, сами за голенища просятся.
      Магазины от немецких автоматов Фридрих засунул В свой вещевой мешок. Один из автоматов взял: патронов к нему найти — убил немца, вот и обеспечен на первое время.
      Свой и второй немецкий автоматы разбил о ствол дерева. Разбил и, зашагал на восток, пробормотав с лютейшей ненавистью:
      — Орднунг, двумя меньше.

Глава пятая
ПОД ЧЕРНЫМ НЕБОМ

1

      Шестьдесят восемь лет прожил дед Евдоким, и, сколько помнит себя, осень в деревне всегда была самым радостным временем года. И пусть каждую минувшую осень впивались в землю нудные, холодные и моросящие дожди, и пусть земля от них так раскисала, что колеса телеги утопали в ней по самую ступицу, — все равно осень оставалась самым радостным временем года: в те, в минувшие, осени стоило выйти хотя бы за околицу и глянуть кругом, как яркая зелень озимых начинала ласкать глаза.
      В те, в минувшие, осени любо было глянуть и на ребятню, которая весело бежала в школу. За семь верст в Степанково весело бежала!
      В те осени хороводились в клубе парни с девчатами, шептались и обнимались по заулкам: урожай собран, в доме достаток, значит, самое время новую семью закладывать.
      В эту осень озимых не сеяли: и зерна для посева нет, да и для кого сеять? Немцы-то под Москвой толкутся.
      И в школу ребятня не бегает. Нет ее, школы, в Степанкове. Немецкая комендатура в школьном здании обосновалась.
      И парней в деревне нет: призваны в Красную Армию или с Богиновым в лес ушли. Одиноко, тоскливо девчатам в выхолощенной деревне, вот и сидят они по домам. Редко увидишь, чтобы какая к подруге пробежала.
      Ни тебе бабьей перепалки у колодца, ни драки парней, а подсушил и согнул деда Евдокима этот месяц. И виноваты в том лишь думы, такие тревожные, что от них даже в солнечный день небо кажется чернью залитым.
      С раннего детства дед Евдоким привык, что Россия — огромнейшее государство неизмеримой силищи. И татары, и поляки, и шведы, и французы на колени склонить его стремились, даже скопом враги разные наваливались, а оно, могутное, бывало, поднатужится, расправит плечи, да как тряхнет ими — и кувыркаются вороги, летят к чертовой матери.
      А теперь что получается? Где тот удар нашей армии, от которого вражья сила прахом пойдет?
      Дед Евдоким не мог смотреть далеко, он думал только над тем, что сам видел. А многое ли попадало в его поле зрения? Вот ушел Богинов в лес, мужиков с собой увел, и ни слуху ни духу о нем. А ведь Богннов стоящим мужиком казался.
      Или взять этого Витьку-лейтенанта, что отряд здесь представляет, маскируясь, — за мужа у Клавдии живет. Что толку от всего ихнего отряда, если он в глухомани отсиживается?
      Правда, сам Витька-лейтенант прибрал к рукам Афоню и ночами иногда тайком исчезает с ним из деревни. И почти всегда после этого у германа то солдат сгинет, то линия телефонная оборвется, то машина какая вдруг в кювет свалится да и сгорит там.
      Для двух человек все это, вроде бы, и ладно, а если с высоты российской громадины глянуть? Прямо скажем, неприглядная картина получается: будто ворвался бандит в дом, где полно мужиков в полной силе, а воспротивился бандюге только меньший, который и ходить-то недавно начал.
      Будь его воля, он бы, дед Евдоким, весь народ сполохом поднял, всю округу огню отдал, но не позволил бы герману на перинах нежиться!
      А тут еще и Нюська, вертихвостка треклятая, не только на деревенских, но и в российском масштабе на русских баб позор кладет: завела полюбовника из немцев, почти каждый вечер к нему в Степанково любовь свою носит.
      И опять же, будь его воля, собрал бы он, дед Евдоким, мирской сход, обсказал ему все, что о Нюське думает, и тогда решайте, люди добрые, какой каре сучку подвергнуть. А его мнение — для первого раза по-семейному оголить ей зад и всыпать такое число горячих, чтобы и увечья не было, но и ногами семенить в Степанково не могла.
      Так ведь нельзя ничего этого! Витька-лейтенант говорит, что надо какое-то общественное мнение вокруг этой самой Нюськи создать. А на что эта волокита? Разложить бы паскуду при всем честном народе — вот тебе и общественное мнение, прячь его подальше!
      Дед Евдоким кряхтит, снимает с гвоздя картуз и выходит из дома: сколько ни трави себя думами, а мимо воли Витьки-лейтенанта не проскочишь, он представитель власти военной, через него из леса все указания идут. А дед Евдоким всегда к власти с уважением относился.
      Дед Евдоким обманывал себя, не из-за Нюськи он шел к Виктору. Что такое Нюська? Ничего, и пропади она пропадом! Главная причина тревоги — вчерашний вызов в Степанково к самому господину коменданту района. Тот для начала отлаял за то, что в Слепышах все еще ни одного врага нового порядка не ущучили, а в заключение оглушил приказом: к воскресенью доставить на сборный пункт в Степанково десять коров, сорок овец и три тонны зерна. Для нужд немецкой победоносной армии.
      Выходит, опять обирай свой народ, чтобы у ворога на загривке сало завязывалось?
      Ослушаться приказа никак нельзя: самого за саботаж на шкворку вздернут да, может, кого еще и из односельчан прихватят.
      А коров, овец и хлеб все равно заберут.
      Дед Евдоким, глядя под ноги себе, вдоль плетней и завалинок идет к дому Клавы. Шагает широко, размашисто и беззвучно шевелит губами. Он зол и на Нюську, и на Витьку-лейтенанта, и вообще на всех и на все.
      Шагал дед Евдоким, мысленно ругал своих недругов и супротивников и не видел Клавы, бежавшей к нему через дорогу. Только когда она загородила собой тропинку, дед Евдоким словно врос в землю и заворчал, все больше накаляясь с каждым словом:
      — Чего носит тебя? Чего на человека скачешь?
      — Он меня за вами послал, — прошептала Клава.
      — Если у него ко мне дело есть, то пусть слезает с печки и сам приходит. Я вот-вот седьмой десяток доменяю, в бегунки-то поздновато мне.
      — К нему большой начальник из леса пришел, вот и послал Витя за вами, — до невозможности понизила голос Клава.
      — Военный или какой начальник? — настораживаясь и одновременно смягчаясь, спросил дед Евдоким.
      — Не знаю. Только Витя так и не присел при нем. И все товарищем комиссаром величал. А каким — забыла.
      — Забыла? А когда такое случалось, чтобы баба самое нужное помнила? — ворчал дед Евдоким, шагая чуть впереди Клавы, которая скользила по размокшей глине рядом с протоптанной тропинкой.
      Ворчал дед Евдоким, бубнил себе под нос обидные для Клавы слова, но теперь в его голосе слышалась только озабоченность; большое начальство — военное ли, гражданское ли — зазря не пожалует, ему, поди, тоже провиант и все прочее подавай, и немедля.
      Для своих-то с себя последнюю рубашку снять можно, последней крови своей не жалко…
      А вот когда ворог с тебя силком рубаху тащит, а ты и караул не пикни, — тут сердце от злости заходится!
      И вдруг мысль: а если герман нагрянет в деревню? Пропал тогда начальник, что из леса пожаловал.
      Дед Евдоким даже остановился от неожиданной слабости, ударившей в ноги.
      — Клавдя… Негоже это, что они в хате среди бела дня сидят.
      — Не, они сразу в лесочек ушли. Как вы до кривой березы дойдете, тут вас ихний человек и встретит.
      Большой или маленький начальник — безразлично, но он обязательно есть над каждым. У каждого начальника, как и у всякого человека, могут быть хороший или плохой характер, сильные стороны и слабости, неоправданные привязанности и даже антипатии. Со всем этим мирится подчиненный. Одного он не может простить: если начальник не видит того, что ясно всем другим. У деда Евдокима это чувство было развито до болезненности. И вот теперь неизвестный начальник поступил именно так, как считал нужным поступить и он, дед Евдоким. Это сразу подняло вес начальника, дед Евдоким уже проникся к нему уважением настолько сильным, что даже обрадовался, когда увидел на его плечах свой полушубок.
      Встреча произошла на маленькой полянке, с которой в просветы между деревьями были видны деревня и ее околица. Дед Евдоким, увидев седого человека, около которого стоял Виктор, молодцевато выпятил грудь, вздернул руку к козырьку картуза и сдержанно прогудел:
      — Здравия желаю.
      Дед Евдоким еще только приближался к полянке, а Василий Иванович уже встал, привычно скользнул пальцами по ремню, затянутому поверх полушубка, и опустил руки. Он стоял по стойке «смирно», стоял строго и в то же время спокойно, без напряжения, как и положено настоящему военному начальнику, уважающему дисциплину и своего подчиненного. Это сразу заметил и оценил дед Евдоким, проникся еще большим уважением.
      — Батальонный комиссар Мурашов, — сказал начальник, протягивая руку, и добавил: — Василий Иванович Мурашов… Прошу садиться, разговор длинный.
      Дед Евдоким быстро, но без торопливости опустился на сырую землю, предварительно бросив на нее заплатанное полупальто, что накинул на себя, выходя из дома.
      Тут Василий Иванович в самое сердце ударил деда Евдокима: сел не на пенек, а тоже на землю, рядом и чуть наискось (чтобы в лицо друг друга смотреть можно было). Сел на немецкую плащ-палатку, которую ему поспешно протянул Витька-лейтенант.
      Потом комиссар начал неторопливо и спокойно выспрашивать про деревенские дела. И — что больше всего понравилось — не перебивал. Вот и выложил дед Евдоким все свои думки и о Богинове, который ушел с мужиками в лес да будто и сгинул там, и о приказе немецкого коменданта района, и о том, что народ в деревне роптать начинает, спрашивает, доколе же наша армия в отступе будет? Дескать, пора бы ей и ударить германа по сопатке, так ударить, чтобы брызги крови во все стороны прыснули.
      Даже про Нюську треклятую все выложил. А комиссар, которого дед Евдоким уже начал величать запросто Василием Ивановичем, вдруг сказал такое:
      — Значит, нашлись перевертыши.
      Эти слова обидели деда Евдокима, и он заговорил торопливо, выставив вперед ладони с растопыренными пальцами, словно хотел оттолкнуть от себя это липкое слово:
      — Побойся бога, Василий Иванович! Одна баба скурвилась, да и то как? К немцу-полюбовнику бегает.
      — В любой группе людей, как бы велика или мала она ни была, почти всегда есть сильные и слабые, стойкие и такие, которые норовят за кого-то держаться, по чьему-то следу идти. Так вот, пока колесо жизни крутится в привычном ритме, пока все идет по установленному порядку, этой разницы между людьми будто бы и незаметно. А вглядишься — она в мелочах проявляется: в зависти и злословии, в бесконечных жалобах на кого-то и на что-то. А сейчас настала пора тяжелых испытаний. — Василий Иванович замолчал, словно обдумывал, говорить ли то главное, что пока не известно деду Евдокиму.
      Дед Евдоким терпеливо ждал, сидя неестественно прямо и положив широкие, будто расплющенные бесконечной работой, пальцы на заплаты, прикрывавшие колени.
      — Здесь, в лесу, нас пока очень мало: всего пять человек. Но значит ли из этого, что нам только и остается таиться в глухомани? Отнюдь не обязательно. Попробуем доказать… Я сказал, что нас пятеро. То чистейшая правда и в то же время — самая неприкрытая ложь. Действительно, разве мало по окрестным деревням людей, которые только и ждут нашего сигнала? Их не счесть. Вот и выходит, что наша сила исчисляется по формуле, одна половина которой читается как пять плюс икс. Заметим, что «икс» во много раз больше, чем известное нам число «пять». Так какова же будет сумма, если… Я, кажется, заумно говорю? — спохватился Василий Иванович и взглянул на деда Евдокима смущенно и виновато.
      Тот поспешил успокоить:
      — Иксов я, конечно, не понимаю, можно сказать, не признаю вовсе, но коли ты так силу нашу общую, народную, величаешь — твоя правда, бог тому свидетель.
      — И как вывод из сказанного — наша первейшая сегодняшняя задача: прощупать, кто и чем дышит, исподволь сколачивать надежных людей вокруг себя. Короче говоря, так действовать, чтобы днем и ночью дрожали немцы от страха! — Василий Иванович устал от непривычно длинной речи, даже прикрыл глаза на мгновение; ранение еще чувствовалось.
      — В лучшем виде будет исполнено, Василь Ваныч, и прощупаем, и к берегу причалим кого следует… А как насчет приказа коменданта? Гнать скот в Степанково или как?
      — Гони… Завтра же, когда темнеть вот-вот начнет.
      — Воля ваша… Только, ей-богу, лучше прирезать и волкам бросить весь этот скот, чем немцу отдавать!
      — А мы и не отдадим, — усмехнулся Василий Иванович. — Себе заберем, запас на зиму начнем создавать. А заодно и немцам аукнем: дескать, мы здесь, не ждите покоя!
      Виктор, во время всей беседы стоявший рядом, не выдержал и предложил:
      — В сопровождающие тот скот назначим Нюську. Пусть немцы погладят ее плетками, когда в Степанково без коров и овец явится.
      Плывут над землей низкие черные тучи. Кружась, слетают с приунывших берез пожелтевшие листья и неслышно ложатся на промокшую, озябшую землю.
      — Витька-лейтенант предлагает отстегать Нюську немецкими руками. Что и говорить, заслужила она кару, заслужила… Но сейчас деду Евдокиму жаль непутевую Нюську. Вот и смотрит он на черные тучи, вот и следит глазами за падающими листьями.
      — С нее мы сами спросить вправе, — спокойно сказал Василий Иванович, но дед Евдоким заметил, каким осуждающим был его взгляд, мельком брошенный на Витьку-лейтенанта. — Тот солдат, Афоня, с кем живет?
      — С Грунькой, — подсказал дед Евдоким.
      — Вот они пусть и гонят скот. Будем считать это задание их последней проверкой… А ты, Виктор, после того как дед Евдоким отдаст им соответствующее приказание, зайди к ним домой и кратко объясни, что к чему… Ну, вроде бы по этому вопросу все?
      — Так точно, — ответил дед Евдоким и зашевелился, готовясь встать.
      — У меня к тебе еще дельце есть, — остановил его Василий Иванович, положив руку на дедово колено. — Как смотришь, можно мне у вас в деревне поселиться или нет?
      Комиссару и жить в деревне, когда немцы кругом шастают?!
      — Под видом какого-то раскулаченного или еще кого.
      — Шапочник Опанас, — пожевал губами дед Евдоким. — Не, он постарше тебя будет… Ты, Василь Ваныч, посиживай себе в лесочке, почто волку в пасть лезть?
      — Надо, дед, — только и ответил Василий Иванович, а дед Евдоким и Виктор, слышавший весь этот разговор, поняли, что решение его окончательное и он не отступит от него.
      — Тогда тебе надо под Опанаса играть. Его в лицо из теперешних только я знаю. Еще в двадцатые, как бандюгу зеленого, его в Сибирь или еще куда подальше упрятали.
      — Расскажи мне про него, — попросил Василий Иванович.
      Дед Евдоким рассказывал неторопливо, с подробностями, которые Виктору казались лишними. Для себя он только и запомнил, что Опанас Шапочник — вражина Советской власти, каких поискать.
      Закончил свой рассказ дед Евдоким фразой, которая мгновенно врезалась в память Виктора:
      — И чего ты, Василь Ваныч, к смерти ближе торопишься?
      Действительно, зачем Василию Ивановичу в деревню перебираться? Или на него, Виктора, не надеется?
      Василий Иванович не дал возможности разобраться в сумятице мыслей, он сказал спокойно, будто до этого разговор шел о самом обыденном:
      — Теперь, кажется, все обговорили.
      Дед Евдоким поспешно встал и замер, ожидая, подаст ему руку Василий Иванович или нет. Даже подумал, что если подаст, если простится так же душевно, как и поздоровался, значит, это человек без фальши и носа не задирает.
      Василий Иванович не только подал руку, но еще посоветовал беречься, а потом спросил:
      — А ты, дед Евдоким, если с Шапочником встретишься, опознаешь его или… побоишься?
      Дед Евдоким, с укором взглянув на Василия Ивановича, ответил спокойно, будто бы безразлично:
      — Как не опознаю, если потребуется?

2

      Серый Волк и Красная Шапочка. Она — прилизана под херувима, у него же — невероятно длинные белые клыки, на голове не то чепчик, не то капор или просто самая обыкновенная шапка-ушанка.
      А Груне этот коврик нравится, она прикрепила его над кроватью, где вздымается пирамидка из подушек в цветастых наволочках. Нижняя подушка почти во всю ширину кровати, верхняя — только одно ухо и прикроешь.
      Коврик и пирамидка из подушек — вот и все, что режет глаз Виктора в этом доме. А прочее — и обстановка, и порядок — нравится. Во всем чувствуется умелая рука хозяйки и ее желание создать уют.
      От Клавы он уже знал нехитрую историю Груни: года два или три назад уехала на торфоразработки под Синявино, которое где-то под Ленинградом, а минул год с небольшим хвостиком — вернулась тяжелая. Не успела и слова сказать, как отец уже закатил глаза и грохнулся на крыльце, где стоял, когда дочь отворяла калитку. Не приходя в сознание и умер.
      А дальше все закрутилось и вовсе яростно и неумолимо: внезапная смерть отца подкосила Груню, ее отправили в больницу, где она и родила мертвого сына. От всех этих бед сломалась, хрупнула, как пересохшая веточка, Грунина мать. Из больницы Груня пришла в свой дом единственной и полноправной хозяйкой.
      Несколько месяцев люди слова от нее лишнего не слышали, даже подобия улыбки не видели. Отработает со всеми в поле — и стремглав домой, словно у нее там дюжина по лавкам. А весной этого года будто оттаяла на ласковом солнышке, разговорчивой и по-прежнему смешливой стала.
      Когда вся деревня уходить с насиженного места собралась, чтобы немцам под пяту не попасть, Груня снова посуровела, опять в себе замкнулась. Но едва Богинов сказал, что все дороги отступления фашистами перерезаны и бежать нет возможности, она выпалила с непонятной беспечностью:
      — А я в бега особо и не стремилась.
      Сказала и ушла. Немного погодя ее головной платок уже замелькал в огороде среди гряд; у всего народа беда, а она огурцы и морковку обихаживает.
      Односельчане ничего не сказали Груне, но легкая тень легла между ней и остальными. А вскоре и Афоня появился. Заросший и грязный, он сидел на бревне и тупо смотрел на подсолнечную шелуху, устилавшую землю вокруг. Никого и ни о чем не просил. Просто сидел и смотрел в землю.
      Постояли бабы около него, посудачили о том, что эта война любого человека из ума вышибет, и начали уже было расходиться, а тут и подошла Груня. Скользнула глазами по донельзя измученному лицу солдата и заявила тоном приказа, будто мужем ей этот пришлый приходился:
      — Ну, чего принародно расселся, чего сопли распустил? Шагай за мной! — И, вихляя округлыми бедрами, пошла к дому. Было что-то постыдное и вызывающее в ее походке, в том, что сразу повела незнакомого мужика в дом.
      И это запомнили, в вину Груне поставили. Короче говоря, когда Виктор сказал Клаве, что идет к Афоне, она свела к переносице черные брови, поджала губы и ничего не ответила. Однако уже через несколько секунд ямочки снова обозначились на ее щеках, и она спросила ровным голосом:
      — Надеюсь, не дотемна?
      — Как посидится, — уклончиво ответил Виктор.
      Ему подумалось, что Клава ревнует, и это приятно щекотнуло самолюбие.
      — К тому спросила, что если долго просидишь, то пусть Груня и накормит. А я прилягу, нездоровится что-то.
      Он ушел, ничего не сказав, и теперь сидит за столом в доме Груни, пораженный тем, что увидел и услышал. Прежде всего, Афоня, оказывается, вовсе не сожитель Груни. Он в этом сам признался. Но не его признание убедило Виктора, убедила сама Груня, когда повнимательнее присмотрелся к ней. В голосе ее и в глазах, когда она смотрела на Афоню, жила только самая обыкновенная теплота, человечность, участие к попавшему в беду.
      Еще большим откровением явились слова Груни. Он сидел уже за столом, когда она сказала с тихой грустью:
      — Мой-то пограничником был. Ему год служить оставалось, а его шпионы убили.
      — Зачем ты об этом? — спросил Виктор, чувствуя себя неудобно под ее спокойным и чуть грустным взглядом.
      — Знаю ведь, что про меня наши деревенские болтают…
      — Честное слово, я…
      — И чего оправдываешься?
      Торопливо тикают ходики, над циферблатом которых в рукопожатии окаменели рабочий и крестьянин, да жалостливо сопит Афоня, машинально выводя пальцем на клеенке стола бесконечное «о».
      — Я на людей не обижаюсь… Только… Будто оплеванная все время хожу под их взглядами.
      — Ну, это уж чистая ерунда! — искренне возмутился Виктор, хотел произнести длинную речь о мнительности и ее последствиях (еще в школе такую лекцию слышал и запомнил кое-что), но Груня как-то ласково, спокойно и в то же время властно перебила его:
      — Молод еще ты, Витенька, в бабьи горести вникать… Зачем пришел? Опять Афоню на ночь глядя из дома сманишь?
      Афоня впервые оторвал глаза от клеенки стола и сказал:
      — Груня…
      — Лично я не против, хоть каждую ночь гуляйте у немцев. Ему только в пользу, а то хуже бабы какой. Знаешь, что душу его гложет? Знаешь?
      — Мне он не плакался, — повел плечами Виктор.
      — Ихняя батарея по своим ахнула. Афоня-то вроде видел, что те свои, а командир приказал — вот и ахнули со всех стволов.
      — С одной пушки, — поправил Афоня. Сейчас у него опять был растерянный и даже виноватый взгляд. — Приказ, он не обсуждается, он выполняется с первого раза.
      — Ежели так, командир приказ отдавал, ему и ответ держать! — наседала Груня.
      — А им-то, матерям тех убитых, легче будет? — Афоня, похоже, рассердился всерьез и теперь сидел выпрямившись, строго глядя в глаза Груни. — Мне бы доложить командиру — может, он не разглядел? — а я смолчал. И в этом моя вина, хоть и самым младшим в орудийном расчете числился.
      Около двух месяцев прожила Груня под одной крышей с Афоней, видела его и плачущим, и даже злым, когда он домогался ее, а она решительно выпроваживала его в сенцы на топчан. Считала неплохим мужиком, но с трещинкой в душе. Поэтому и была у нее к Афоне только жалость сильного человека к слабому, поэтому и забрала его к себе домой, чтобы было на кого излить нерастраченное материнское тепло. Сейчас другим, сильным вдруг увиделся он, и она, пораженная этим открытием и еще до конца не понявшая его, сразу сникла, по-бабьи всплеснула руками и метнулась в кухню. Скоро на столе появились соленые грибы, желтоватое от соли сало и бутылка самогонки, заткнутая тряпицей.
      — Ты, Витенька, попробуй грибочков, попробуй. Недавний засол, — тараторила она, стреляя глазами, как обычно.
      Виктор невольно подумал, что вот и спряталась она снова под личину. Когда-то теперь выглянет из-под нее хотя бы уголочек ее настоящий натуры?
      Поговорили ещё о том, какая нынче, если верить приметам, зима будет, а потом Виктор и приступил к главному, ради чего пришел:
      — Ну как, идете завтра в Степанково?
      Ему показалось, что в глазах Груни мелькнул хитроватый огонек, но ответила она скучным голосом:
      — Заходил дед Евдоким, велел снаряжаться… Или ты к нам в подпаски набиваешься?
      — Груня, — начал было Афоня с укоризной, но она, гордо вскинув голову, зло перебила его:
      — Я вас, умников, насквозь вижу! Тайны свои завели? Тоже мне, мужики! Я, может, одна хитрее и сильнее десятка таких! — Придвинув стул к столу, она уселась на него так, как обычно садится только человек, который намерен до победного конца вести длинный и трудный разговор. — Выкладывай, лейтенант, что задумал, — потребовала она.
      — Откуда ты взяла, что я лейтенант? — насупился Виктор. — Я просто… Ну, приехал к Клаве… Мы с ней давно знакомы, вот и все.
      — Ты бы сначала врать научился, а потом и шел меня экзаменовать! Уж Афоня, на что он простота, да и то в тебе начальника признал, а я глазастее его во сто раз!
      Бахвалилась, возвеличивала себя Груня, стараясь побольнее задеть самолюбие Виктора: знала, что у парней гордость неглубоко спрятана, что такой человек, когда себя незаслуженно обиженным считает, и лишнее высказать может.
      Так и случилось. Виктор, разозлившись, ляпнул то, что интересовало Груню больше всего:
      — Если ты такая прозорливая, то давно догадалась бы, что я здесь не просто от войны отсиживаюсь, а задание отряда выполняю!
      — Не сердись, Витенька, солнышко мое, не сердись! — немедленно заворковала Груня. — И это, и многое другое я знаю!.. Не таи зла… А почему шпыняла тебя словами — обидно было, что вниманием обходишь.
      — Присматривался к тебе, — буркнул Виктор, злость которого уже начала оседать. — Вам с Афоней первое задание отряда — гнать скот в Степанково. И нисколько не пугаться, если стрельба начнется или еще что.
      — Значит, стрельба будет? — деловито переспросила Груня и тут же поспешно добавила: — Я стрельбы не боюсь, я думаю, как лучше: со стрельбой или без нее?
      — А это уж не твоя забота, — вставил свое слово Афоня.
      — Помолчи лучше! — беззлобно огрызнулась Груня. — Думать не моги, для этого старшие поставлены, а случись беда — вот и казнись, как иные недоумки!
      Афоня снова принялся выводить на клеенке стола свое бесконечное «о», и Виктор поспешил увести разговор в нужное русло:
      — Когда наши исчезнут, бегите в Степанково и голосите, что большой отряд на вас напал.
      — А как он велик-то?
      — Чем больше наврете, тем лучше. Понятно, врать надо все же в меру… Потом сюда вернетесь и перескажете разговор с немцами.
      — И это все задание? — обиделась Груня.
      Афоня не выдержал, заговорил строго, словно с младшей сестрой:
      — Не солдатская это замашка, Груня, — выпрашивать себе работу. Солдату приказано, он выполняет.

3

      В конце сентября редко бывают грозы. А в эту ночь гроза была. Она подкралась как-то незаметно и вдруг ударила в землю яркими и короткими молниями.
      На улице бушевала гроза, Виктор, спустившись с печи, тихонько сидел у окна и смотрел, как исступленно мечется за окном ветка рябины.
      И вдруг вроде бы язычок белого света лизнул плетень на противоположной стороне улицы. Виктор прижался лбом к холодному стеклу окна. Через какое-то мгновение белое пятнышко вновь прыгнуло на плетень. Последние сомнения исчезли: по деревенской улице шла машина.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23