Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Костры партизанские. Книга 1

ModernLib.Net / Селянкин Олег / Костры партизанские. Книга 1 - Чтение (стр. 10)
Автор: Селянкин Олег
Жанр:

 

 


      Виктор метнулся в горницу, где спала Клава, и прошептал:
      — Немцы!
      Клава ответила просто и деловито:
      — Лезь к стенке!
      Яркий сноп света ударил в окно, а через несколько минут ступеньки крыльца жалобно пискнули под ногами нескольких человек. Дверь и кухонное окно задребезжали от стука.
      — Кто там? — спросила Клава, подбегая к двери.
      — Полиция!
      Клава немедленно откинула крючок и чуть отодвинулась в сторону. Через порог перешагнул немецкий офицер. В его руке ослепительно горел электрический фонарь. Пробежав его лучом по углам кухни, офицер прошел в горницу и осветил постель, где, щурясь от яркого света, лежал Виктор.
      — Капустинский? — спросил офицер, взглянув на бумажку, которую держал в руке.
      — Это я, — ответил Виктор, садясь. Он уже понял, что приехали за ним, что сопротивляться бесполезно.
      — Одевайтесь, поедете со мной.
      Какие непослушные ноги, никак не попадут в штанины… А Клава держится молодцом, она даже спросила:
      — Господин офицер, за что вы арестовываете моего мужа?
      — Я готов, господин офицер, — сказал Виктор, надевая кепку и глядя только на Клаву. Она подалась всем телом вперед. Тогда он добавил: — Ничего, я скоро вернусь.
      Молнии сползли к югу, там же слабо погрохатывал гром. Однако дождь хлестал с прежней яростью по машине, прорезавшей его косую стену. На Викторе поверх пиджака был плащ отца Клавы, но дождь нашел какую-то щель, и у ворота Виктор промок до нитки. А впереди еще не менее пяти километров этой дороги, где ухабы так часты, что машина, чуть набрав скорость, сразу же тормозит и переваливается через них с такой натугой, что стонет весь кузов. Дорога бесконечно длинная, а Виктору хочется поскорее прибыть на место, чтобы кончилась неизвестность, выматывающая душу. Ведь о чем только не передумал он сейчас: и товарищей немцы захватили, когда они возвращались из деревни, и Груня оказалась предательницей, и донес кто-то неизвестный. Знать бы, в чем тебя обвиняют, — можно бы готовиться к защите, наметить план своего поведения…
      У самой околицы, когда стали даже видны крайние домики Степанкова, машина вдруг свернула к лесу, прошла километра два меж деревьями и стала, осветив фарами неглубокий овраг. Немцы, что сидели в кузове по бокам Виктора, враз придвинулись к нему так плотно, что теперь чувствовали малейшее его движение.
      Сейчас Виктор уже не думал о причине своего ареста, она была безразлична ему. В его сердце теперь непрерывно дрожала струна жалости к себе.
      Виктор был так взволнован, что не заметил, как косой дождь сначала выпрямился и потерял свою злость, а потом и вовсе сник. Линшь с ветвей деревьев падали крупные капли, звонко разбиваясь о задубевшие накидки немцев.
      В монотонный шум леса неожиданно ворвался новый тревожащий звук. Рожденный где-то у опушки, он вполз в уши, заставил сердце сжаться в предчувствии чего-то неотвратимого и страшного.
      Немцы, сидевшие по бокам Виктора, шевельнулись, поудобнее сжав автоматы, а офицер вышел из кабины и, сложив ладони лодочкой, прикурил сигарету. Волна табачного дыма на мгновение накатилась на Виктора, и он подумал, что хорошо бы сейчас закурить и ему. Самосад, газета и кресало лежали в кармане. И все же он не закурил: было боязно напоминать о себе.
      Шли машины. Три пары их глаз буравили лес.
      Два грузовика и легковушка остановились тоже у оврага. Из грузовиков выпрыгнули солдаты, а из легковушки вышли два офицера в черных клеенчатых плащах поверх шинелей. К одному из них подошел тот, который привез Виктора, встал чуть сзади.
      Все, кроме двух солдат, которые по-прежнему сидели в кузове, казалось, забыли о Викторе.
      Наконец немцы окончили непонятные Виктору перестроения, и теперь солдаты стояли ровной шеренгой лицом к оврагу, офицеры — сбоку и метра на два сзади. Только сейчас Виктор увидел на кромке оврага четырех человек, похожих на красноармейцев. Фары всех машин били светом в их лица.
      Как сквозь сон услышал Виктор сначала отрывистую команду, потом треск многих автоматов. Трое упали. Тогда автоматы ударили еще раз, теперь по одному — четвертому. Он упал на черную землю, которая в лучах фар холодно искрилась от множества капелек.
      Первой ушла легковушка, в которую сели те же два офицера. Последним тронулся от оврага грузовик, где по-прежнему между двух конвоиров сидел Виктор.
      Когда прибыли в Степанково, Виктора втолкнули в камеру, оконце которой перечеркивали толстые прутья решетки. В кромешной темноте, придерживаясь за стену, он обошел камеру. Ни нар, ни подобия лежанки. Тогда Виктор забился в самый дальний от двери угол камеры и, обхватив руками колени, положил на них голову. Его била назойливая дрожь; очень хотелось унять ее, а еще больше — забыть того, четвертого.
      Дрожь скоро унялась, а вот стоило прикрыть глаза, как из темноты немедленно наплывали сначала немцы в лобастых касках, а потом тот, четвертый. И неизменно у него ноги ломались в коленях. И еще Виктор видел, как дергались его руки, колючей проволокой схваченные за спиной, как их пальцы силились схватить что-то и не могли.
      За Виктором пришли в разгаре солнечного теплого осеннего дня. Одного из тех, какие иногда дарит сентябрь. О вчерашней грозе напоминали лишь отмытая голубизна неба и лужи воды, запятнавшие деревенскую улицу.
      Виктора привели в бывшую школу, в кабинет самого коменданта района. Второй раз видел Виктор коменданта. В то время, когда произошла первая встреча, комендант стоял на столе, а на голове его была фуражка с вздыбленным верхом. Комендант казался высоким, даже сильным. Сейчас, без фуражки, он был чуть повыше Виктора; длинные залысины, начинавшиеся над висками, снимали с него неприступность. Самый обыкновенный человек стоял перед Виктором и смотрел на него. Вот разве только очки. Они обесцвечивали глаза, и Виктор скорее чувствовал, чем видел, что на него смотрят, смотрят упорно и с целью подавить его волю, дать окончательно понять, как он слаб и беспомощен. Еще вчера вечером или даже сегодня ночью, если бы Виктора из лесу сразу доставили в этот кабинет, подобный взгляд, возможно, поколебал бы его уверенность в себе, но после всего того, что уже довелось увидеть и пережить, взгляд коменданта оказался лишь маленькой деталью, которая ничего не могла изменить. Всю ночь напряженно думал Виктор и теперь твердо знал, что фашистам чужда самая обыкновенная человеческая жалость, что даже величайшей подлостью у них можно купить только временное и мнимое благополучие. Не больше. Он решил не спешить, решил выждать удобный момент, чтобы наверняка разорвать паутину, спеленавшую его. Во что бы то ни стало разорвать!
      Но только не ценой предательства.
      А гауптман фон Зигель был уверен, что все идет так, как задумал он. Уроженец Пиллау, неподалеку от которого около двух веков располагалось их родовое поместье, Зигфрид фон Зигель с раннего детства учился повелевать людьми. Ему было только восемь лет, когда отец дал ему первый урок.
      Началось с того, что Зигфрид хотел покататься на верховом коне отца, а конюх привел пони. Зигфрид от злости топал ногами и ревел в голос. На его крик вышел отец (тогда он был еще капитаном), негромко окликнул сына и вернулся в свой кабинет. Как сейчас помнится, отец сидел за столом, а он, Зигфрид, почтительно и покорно замер у двери, прикрыв ее за собой.
      — Сядь, — с леденящим спокойствием сказал отец и продолжил, когда сын опустился на самый краешек глубокого кресла: — Господин никогда не должен кричать на слуг. Он волен подвергнуть их любой каре, но не кричать: крик — верный признак бессилия. А бессилие, если ты чувствуешь его, нужно уметь прятать.
      Годы минули с тех пор, отец стал полковником и вышел в отставку, а тот мальчик, теперь сам капитан и комендант целого района, который побольше иного европейского княжества, никогда не кричит. Он просто спокойно и так долго смотрит на провинившегося человека, что тот начинает искренне верить в свою ничтожность. Лишь после этого гауптман фон Зигель выносит решение. Единственное и окончательное.
      Правда, допустимы и небольшие отклонения от правила. Взять, к примеру, этого молодого паныча. Его судьба до мелочей продумана еще вчера, но чем дольше неизвестность, тем дороже радость, когда рука господина укажет путь из казалось бы безнадежно глухого тупика. Путь этого паныча — пожизненное и верное служение интересам Великой Германии.
      У русских есть выражение: «Служу не за страх, а за совесть». Глупое выражение. Только страх за свою жизнь или свое жизненное благополучие заставляет человека вкладывать в дело все силы. А что такое совесть? Аппендикс, который подлежит удалению. И чем скорее, тем лучше.
      Этому панычу уже привит страх: он видел, что немецкая армия беспощадна к своим врагам, он краешком души уже коснулся смерти. Это залог того, что теперь он будет ревностно выполнять то, что ему прикажут.
      Фон Зигель, сын потомственного военного, встретил приход Гитлера к власти без восторга: не верил, что выскочка поднимет Германию со дна пропасти, куда ее швырнули победители. Не верил в это, но скоро густо повалил дым из труб металлургических и химических заводов, которые условиями мирного договора были обречены на жалкое прозябание; исчезли толпы безработных, голодными глазами смотревших на тебя; и главное — по узким улицам городов, рассыпая меж домов дробь барабанов, стали гордо маршировать отряды молодежи, восторженно провозглашая: «Германия превыше всего!»
      Потом, когда по приказу Гитлера немецкая армия ворвалась в Рейнскую область и Эльзас-Лотарингию, восстановив свои древние границы, были тревожные дни ожидания. Франция и Англия, поворчав, проглотили горькую пилюлю.
      Безнаказанность вторжения в Австрию и Чехословакию окончательно убедила Зигфрида фон Зигеля, как и многих других, подобных ему, в гениальности предвидения Гитлера.
      Меткими, в самое сердце врага, были первые выстрелы немецкой армии, и она, уверовав в свое счастье и мощь, обрела нахальство, без которого на войне не бывает удачи. И как результат — почти вся Европа склонилась перед немецкими знаменами! Да и старая ворчунья Англия еще дышит лишь благодаря милости фюрера, временно задержавшего вторжение своих войск на ее острова!
      А Советская Россия? Кто и когда не хотел ее съесть? Ни у кого не вышло. А немецкие войска уже на подступах к Москве, и падение ее, как и указал фюрер, произойдет до ноября. Потом будет парад победоносных немецких войск на Красной площади; уже выделены и войска для участия в параде, и форма парадная для них шьется. Таким образом, день рождения Советской России станет и днем ее смерти. Разве не символично?
      Откровенно говоря, фон Зигель считал, что фюрер не только умен, он, кроме того, как-то особенно помпезно умеет обставлять свои победы. Ведь заставил же он легкомысленную Францию подписывать акт капитуляции в том самом вагоне, в котором после первой мировой войны она навязала Германии унизительный мир!
      Теперь гауптман Зигфрид фон Зигель безоговорочно верил фюреру. И не чурался даже той работы, которую часть военных считала унизительной для себя. А он нисколько не стесняется того, что был начальником охраны в одном из самых первых концентрационных лагерей, куда пригнали коммунистов и евреев; там он никогда не осуждал своих подчиненных за карательные меры, всегда считал их справедливыми.
      Как повышение воспринял и назначение комендантом одного из секторов Варшавского гетто, а позднее — и сюда, в этот глухой, лесной район Смоленщины.
      Он настолько проникся идеями фюрера, что позволил себе придумать кое-что свое. Так, едва немецкая армия перешла границу Советской России, начальство потребовало немедленно и беспощадно фильтровать все советское население; если в ком-либо возникало хоть малейшее сомнение, предписывалось уничтожать его со всей семьей, чтобы ни веточки, ни корешка не осталось. Он же, Зигфрид фон Зигель, считает, что, пока Советская Россия не рухнула окончательно, это преждевременно и даже опасно: жестокости напугают и озлобят этот полудикий народ, и он разбежится по лесам, займется разбоем. А Германии силы нужны будут не для борьбы с разбоем, а для покорения сначала Англии, а позднее и спесивой Америки, которая и в той войне загребала жар чужими руками.
      Изучение каждого человека в отдельности, предварительная сортировка всего населения на будущих рабов, надсмотрщиков за рабами и тех, кто подлежит уничтожению, — вот что нужно сейчас. Уничтожать неугодных следует только после окончательной победы, и не всех сразу, а соблюдая строгую очередность: одних — немедленно, а всех прочих, когда они отдадут свои силы Великой Германии.
      Такое разделение населения на группы породит разобщенность, каждая группа будет жить сама по себе, что тоже очень выгодно немцам. Ведь не случайно же фюрер в первые дни войны приказал отпускать домой пленных украинцев и белорусов. Разве это не гениальный ход?
      Жаль, что слишком рано и украинцев, и белорусов стали возвращать в лагеря, надо бы было дать им подольше потешиться пряником!
      Итак, когда Великая Германия окончательно покорит эту страну, что случится уже скоро, туземцы будут, безропотными слугами немцев. Но над каждым слугой должен быть кто-то старший. Его лучше подбирать из местных: он знает нравы и привычки своего народа, следовательно, более умело будет дергать за самую больную душевную струну и вселять страх, воспитывать беспрекословное подчинение воле господ.
      Со временем именно в такого надежного слугу и превратится этот польский паныч. Революция отняла у него состояние, сделала нищим. Такое не забывается. И все его поведение в деревне подтверждает это: как доносит агент, целыми днями сидит дома, хлопочет по хозяйству и вообще людей сторонится.
      Конечно, его нужно еще основательно, тщательно подготовить к будущей должности. Прежде всего он должен увидеть, что немцы справедливы, что ни добро, ни зло не пройдет мимо них. За добро — награда, за зло — беспощадное наказание. То и другое неизбежно, как чередование времен года.
      Все это до мелочей продумал гауптман фон Зигель, каждый свой ход считал правильным и поэтому, выдержав нужную паузу, говорит по возможности ласково, указав на стул, стоящий у стола:
      — Садите себя.
      Комендант разрешил сесть, а Виктор, опасаясь ловушки, помедлил у стула, и получилось так, что будто из вежливости он дождался, пока сядет старший. Фон Зигелю это понравилось, и он милостиво разрешил:
      — Можете курить, — и поспешно добавил, когда увидел в его руках кисет с самосадом: — Лучше сигареты, они не так воняют.
      Несколько затяжек в полной тишине, когда был даже слышен приглушенный стенами разговор немцев во дворе, и снова до монотонности спокойный голос:
      — Я солдат и деловой человек, мне время дорого.
      «Начинается», — подумал Виктор и подобрался на стуле. Это не ускользнуло от коменданта, он остался доволен вниманием, с каким этот парень приготовился слушать его, и продолжал:
      — Вам, господин Капустинский, пора активно работать на нас. Мы видим и знаем все, мы умеем ценить преданных нам людей и карать врагов… Что есть су-про-тив-ник?
      Вопрос неожидан, и Виктор замялся, ответил неуверенно:
      — Супротивник?.. Тот враг, который прямо против тебя…
      — Прямо против тебя… Вы верите в бога?
      Виктор подсознательно почувствовал, что на этом допросе, если хочешь выйти отсюда живым, нужно иногда говорить правду, и ответил:
      — К сожалению, воспитан неверующим.
      — Я не миссионер и не осуждаю вас, хотя ношу бога в сердце, — успокоил комендант. — Вы обязаны сами выбрать работу и через неделю доложить мне… Вы есть комсомол?
      Опять лихорадочная чехарда мыслей и быстрый ответ:
      — Был.
      Ничего не изменилось в лице коменданта, ни один мускул не шевельнулся, но Виктор понял, что ответ чересчур краток, и поспешил пояснить:
      — Понимаете, господин комендант, для Советской власти я как сын состоятельного человека был нежелательным элементом. Узнай они всю правду обо мне, осталась бы одна дорога — в Сибирь, где, как говорится, медведи от холода дохнут. А я хотел жить. Ну, и…
      — Это ничего, когда обманывают врага… Вы по моей рекомендации можете наняться на любую работу. Откровенно говоря, я подобрал для вас дело. Но подожду предлагать, я хочу узнать ваши склонности. Моя мысль ясна?
      — Так точно, господин комендант, доложу искренне, как только вызовете. — И Виктор поднялся со стула, еще плохо веря, что отделался так легко.
      Одна из многих заповедей отца гласила: обязательно одари слугу, если доволен им, и поэтому комендант достал из ящика стола пачку сигарет и сказал, бросив ее Виктору:
      — Прозит!
      — Благодарствую! — как мог бодро ответил Виктор. Он радовался, что вырвался на свободу, а комендант его радость истолковал иначе: парень жаден, значит, что он только не сделает, если ему пообещать не пачку сигарет, а настоящую награду?
 
      Как хорош мир! И солнце весело щурится сквозь почти голые ветки берез, и лужи искрятся тепло, празднично!
      Бойко шагал Виктор по дороге к Слепышам, чтобы поскорее встретиться с Клавой, Афоней, Груней и товарищами, роднее которых у него сейчас не было никого.
      Вслед ему из окна смотрел комендант и иронически усмехался: молодость, молодость, как мало надо для твоего счастья!

4

      Виктор, как это часто бывает с людьми, неожиданно избежавшими смертельной опасности, сначала был переполнен только радостью и не думал ни о чем, кроме того, что он жив. Когда же схлынула первая и самая большая волна счастья, в голове запульсировали вопросы. Прежде всего, почему комендант воспылал любовью именно к нему, Виктору? Ведь о своем «родстве» с богачами Капустинскими он в Слепышах, кажется, особо не распространялся.
      И, наконец, как вести себя при следующей встрече с комендантом? А что она обязательно будет — залог в кармане.
      Он достает из кармана пачку сигарет, зло смотрит на белозубого немецкого солдата, улыбающегося с этикетки, и вспоминает, что он уже видел точно такую же пачку. И не в руках немца…
      Где же тогда?
      Зрительная память с готовностью подсказывает: буйные заросли почти метровой крапивы сзади того бревна, на котором любят сидеть они с Афоней. У мохнатого от колючек стебля и лежала та пачка. Пустая, раскисшая под дождями.
      Как она попала туда?
      Только не немец бросил: эти ходят серединой улицы, кроме того, у них почти у всех портсигары.
      «Прозит!» — насмешливо звучит в ушах голос коменданта.
      Прозит… Выходит, кто-то из Слепышей тайком навещает коменданта, нашептывает деревенские новости.
      Может, Нюська?
      Возможно, и она… Только этой кобыле бросили бы конфетку или кусок сахару — некурящая.
      Перебрал Виктор всех мужиков деревни, которых знал, и никто из них не вызывал подозрений. Все же именно среди них затаился тот, от которого комендант узнал про Виктора!..
      Словно в дремучем лесу, плутал Виктор среди вопросов. Решил как можно скорее поделиться своими мыслями с комиссаром. Кто, кроме него, правильный путь подскажет?
      Хотя сейчас нужно быть очень осторожным. Вообще осторожным, а с отлучками из дома — особенно: возможно, за каждым шагом наблюдают, каждое слово ловят…
      Самое разумное, пожалуй, вместе с Афоней и Груней гнать скот в Степанково, так сказать, добровольно на это дело вызваться. Выгода двойная: при встрече обскажет товарищам все подробно, и те передадут комиссару, да и о налете партизанского отряда так и так придется докладывать в Степанково, возможно, самому коменданту. А кому сподручнее это сделать? Афоне и Груне, о которых там никто слова не замолвит, или ему, Виктору, лично знакомому с господином комендантом? Значит, он и Афоню с Груней от беды прикроет, и перед фашистами выслужится: «Глубоко прочувствовав ваши слова, господин комендант, хотел начать служить немедленно…»
      Решив так, он ускорил шаг, чтобы встретить друзей как можно ближе к Слепышам: это гарантировало от опоздания.
      Дорога хорошо знакома: сколько раз и ночью, и днем по ней хожено. Вот сейчас за поворотом будет полянка, потом еще с километр-полтора леса, и сразу начнутся луга Слепышей. Ближе той полянки «нападать» нельзя. И место открытое, и деревня близко.
      Едва миновал поворот дороги, увидел Афоню. С длинным кнутом, перекинутым за спину, он, как заправский пастух, стоял на обочине и смотрел на коров и овец, которые разбрелись по поляне. У леса, за полоской кустов, белел полушалок Груни.
      Увидев Виктора, Афоня какое-то время только смотрел на него радостными глазами, а потом подбежал, обнял за плечи и лишь молча хлопал ладонью по спине.
      А Груня выпалила с обычной непосредственностью:
      — Ой, Витенька, а мы думали, замордуют тебя!
      Он ответил по возможности небрежно:
      — Мне, если хочешь знать, до самой смерти ничего не будет. — Потом добавил, оглядев коров и овец: — Не дохлятина, как в прошлый раз.
      Груня поняла, что он не хочет или не может рассказать о том, что приключилось с ним ночью, и на время — приглушила любопытство. Она ответила, глядя только на него:
      — Так ведь для своих отбирали… Поди, не ел со вчерашнего дня?
      Заговорила о еде — голод сразу так властно заявил о себе, что вскоре от всего запаса Груни остались лишь малосольный огурец и краюшка хлеба. И тут Груня спросила:
      — Приемыш Авдотьи тоже из ваших?
      Приемыш Авдотьи… Виктор с большим трудом вспомнил и саму Авдотью — лет сорока, высушенную пятью детьми и повседневными заботами, — и ее сожителя. Ему было около тридцати, никак не больше; нос с горбинкой и черные волосы, зализанные назад. Что еще запомнилось? Пожалуй, то, что никогда не встречался с ним глазами. Взгляд его ловил на себе неоднократно, а вот встречаться глазами — не довелось.
      Ответил вопросом:
      — А что?
      — Бабы зашумели, когда дед Евдоким стал скот отбирать, который помясистее. Такой гвалт подняли, что березы к земле никли. Один этот, Авдотьин, на сторону деда стал. «Господину старосте виднее», — передразнила она.
      — Подожди, а как его зовут?
      Афоня повел плечами, а Груня немного подумала и беспечно ответила:
      — А он без имени.
      Интересно, искренне говорил Авдотьин приемыш или маскировался, как почти все сейчас?
      Мелькнул вопрос и исчез, нигде не зацепившись, а усталость брала свое. Да и солнце так пригревало, что Виктор снял плащ, подстелил под себя и прилег. Он хотел просто полежать минут десять с закрытыми глазами, но мигом уснул, да так крепко, что не почувствовал, как Афоня сунул ему под голову свой ватник, как Груня сказала:
      — Видать, не шибко мы у него в доверии, где ночку провел — не сказывает.
      — Может, по женской линии, — буркнул Афоня.
      Груня пренебрежительно фыркнула:
      — Фашисты, значит, за сводню работают?
      Афоня смолчал. Он почему-то забыл, что за Виктором ночью приезжали немцы. Сам же Груне об этом рассказывал, а тут вдруг начисто забыл.
      Проснулся Виктор оттого, что Груня беспощадно трясла его за плечо, повторяя, как заклинание:
      — Фрицы проклятущие… Фрицы проклятущие…
      Окончательно проснулся он в тот момент, когда вслед за грузовиком, в кузове которого плотными рядами сидели солдаты, из-за поворота дороги показалась уже знакомая легковушка коменданта. Решение пришло мгновенно, и, прошипев Афоне с Груней, чтобы вперед не лезли, он подбежал к притормозившей машине и выпалил, опустив руки по швам:
      — Согласно вашему приказу скот следует в Степанково!
      Фон Зигель прекрасно помнил о своем распоряжении; в другое время ограничился бы лишь кивком, но сейчас настроение прекрасное, и он говорит:
      — Немецкие солдаты в ста километрах от Москвы, война скоро конец будет… Как это по-русски? — От нетерпения комендант даже пощелкивал пальцами, требуя подсказки. А Виктор молчал. Немцы в ста километрах от Москвы…
      — Да, когда Москва падет, мы будем пировать! Откармливать скот для этого дня!
      Сказав это, комендант чуть коснулся пальцем плеча шофера, и машина немедленно рванулась вперед.
      Настроение у фон Зигеля — радуга семицветная. Причина — письмо отца, которое доставила сегодняшняя почта. Отец извещал, что вопрос о параде немецких войск на Красной площади — дело окончательно решенное.
      Самая же приятная новость — оказывается, отец через своих друзей хлопотал за сына, и ему обещано место коменданта того самого района Москвы, где расположена знаменитая русская картинная галерея — Третьяковка!.. Какой примитивно варварский язык у русских: пер-цов-ка, зуб-ров-ка, треть-я-ков-ка…
      — Что он так цвел улыбкой, Витенька? — налетела коршуном Груня, едва скрылись немецкие машины.
      — Им до Москвы сто километров осталось, — зло ответил он. — Заворачивай стадо домой, а я в лес, наших предупредить.
      Груня заметалась, сгоняя скот. Она не жалела ни голоса, ни ударов хворостиной. Коровы и овцы очумело носились по поляне, бессильные понять, что от них хотят.
      Афоня вырвал хворостину из рук Груни:
      — Дура психованная!
      У Груни сразу подкосились ноги, и она, заревев, опустилась на траву.
      — Ну, чего ты, чего? — растерялся Афоня. — Я ведь так, любя… Чего ревешь-то, чего?
      — Москва же, — всхлипнула Груня.
 
      А в отряде, как теперь именовали себя Каргин с товарищами, тоже чрезвычайное происшествие.
      Только сели за стол в новой столовой, которую закончили два дня назад, как чепе и случилось.
      Столовая — четыре столба по углам площадки, на них решетка из тонких стволов, закрытая зеленым еловым лапником: и запах густой, к еде располагающий, и никакой дождь не прошибет.
      Ни окон ни дверей, шагай или смотри куда хочешь.
      Столовую не планировали строить, она родилась неожиданно. Кроме старой землянки, на поляне появились еще две. Человек на десять каждая. В них были и лежанки, устланные опять же зеленым лапником, и по столу, и даже по железной печурке. Их трубы торчали из земли уродливыми черными огрызками. А вот окошек — ни одного: решили, без них не так будет тепло выдувать.
      Ну, а каково в полной темноте обедать? Настроение не то, «не рабочее», как сказал Григорий. Он и повадился с Юркой котел с похлебкой или кашей ставить на поляне у входа в землянку. А тут, как назло, дожди зарядили. И пришлось вкапывать четыре столба, нахлобучивать на них крышу.
      Только разлил Павел по мискам грибную похлебку, не успел Григорий еще пробормотать свою обычную присказку: «Обедать — не работать!» — как с опушки поляны кто-то сказал:
      — Хлеб да соль.
      Зябко стало каждому, но вида не подали, лишь взглянули на сказавшего эти слова. А он стоял так, чтобы с поляны его хорошо видели. Голову его прикрывала каска с орлом, вцепившимся когтями в свастику. И немецкий автомат болтался за спиной.
      Каргин с Василием Ивановичем переглянулись, сказали друг другу глазами: «Будь это враг, он не вышел бы на открытое место, из-за укрытия всех одной длинной очередью срезал бы». Каргин спокойно ответил, словно давно ждал прихода этого незнакомца:
      — Садись и ты с нами.
      Незнакомец немедленно вклинился между Григорием и Юркой, ловко извлек из кармана солдатскую ложку, обжигаясь, попробовал варево и сказал:
      — Мирово!
      Григорий стукнул нового соседа ложкой по каске:
      — Сними кастрюлю.
      — Как двину, — начал тот, неся ко рту ложку, но Григорий локтем так саданул его в грудь, что тот запрокинулся.
      Казалось, его естественным движением будет схватиться за автомат, однако он лишь сказал:
      — Орднунг!
      Потом снял не только каску, но и плащ. После этого опять полез между Григорием и Юркой. Те не противились. Лишь когда он снова взялся за ложку, Юрка сказал, прикоснувшись к автомату, который незнакомец положил себе на колени:
      — Штука добрая.
      — Не лапай, — отрезал тот и левой рукой прижал автомат.
      — Граждане, будьте взаимно вежливы. — подражая кому-то, призвал Григорий.
      — Дайте человеку поесть, — прервал пикировку Василий Иванович.
      Чугунок выскребли — мыть не надо. Закурили. Тогда Каргин и спросил:
      — Кто будешь?
      — Сазонов Федор… Из плена удрал, к своим пробиваюсь.
      Каргин отрывисто спрашивал, в какой части служил Сазонов, когда и как в плен попал, где автомат добыл, а Василий Иванович только слушал скупые ответы. И чем больше слушал, тем больше ему нравился этот ершистый парень: нет в ответах ни хвастовства, ни любования муками, через которые пришлось пройти. Одна только обнаженная правда, ставшая от этого во много раз сильнее, звучала в них.
      Даже не соврал, сознался, что, не выстрелив и единого раза, в плен попал.
      — Да, жизнь твоя, что и говорить, вовсе не сахар-медович, — подвел итог Григорий.
      — А твоя слаще? Сейчас весь наш народ полынь жует, — ответил Федор и сразу перешел в наступление: — К зимовочке готовитесь? Гляжу, капитально окопались, вокруг грибочки на ниточках сушатся. А маринованные есть? Беда люблю.
      Каргин будто не заметил издевки:
      — Хлеб-соль с нами ломал, а прочее? К примеру, мы на задание идем, а ты? Поди, притомился с дороги?
      Федор молча встал из-за стола, надел плащ, каску, проверил, свободно ли ходит затвор автомата, и ответил:
      — Орднунг!
      Скоро у землянки остались лишь Василий Иванович и Павел.
      — Кажись, солдат стоящий, — сказал Павел, когда спины товарищей скрылись за стволами деревьев.
      Василий Иванович был такого же мнения, но из осторожности промолчал: жизнь уже не раз учила, что первое впечатление может обмануть.
      — Не, этот надежный, — будто разгадал его мысли Павел.
      Ровно шумели вершинами ели, словно заверяли, что все образуется, все будет хорошо. Лишь белка недовольно цокала, возмущаясь медлительностью людей, которые поели, но почему-то не уходят из-за стола. А те не замечали ее, те не думали залезать в землянку: может, последний солнечный денек выдался?

Глава шестая
ОКТЯБРЬ

1

      Сообщение Виктора о том, что немцы дошли до самой Москвы и вот-вот начнут ее решительный штурм, Василий Иванович встретил внешне спокойно. И спросил, как показалось Виктору, о мелочи, недостойной внимания сейчас:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23