Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Молодой Сталин

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Саймон Монтефиоре / Молодой Сталин - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Саймон Монтефиоре
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Старший брат Кецховели, Ладо, вскоре поступил в тифлисскую семинарию и вернулся с рассказами о том, как он организовал там протест и забастовку, после чего его исключили. Сталина вдохновляли новые друзья и их книги, но он все еще считал, что его призвание – стать священником, и тогда он сможет помогать бедным. Однако именно теперь он впервые обратил внимание на политику. Находясь под сильным влиянием Ладо Кецховели, он объявил, что хочет стать волостным старшиной, чтобы навести порядок в волости.

Он постоянно говорил о книгах. Если он хотел получить какую-то книгу, то мог запросто стянуть ее у одноклассника и убежать с ней домой. Когда ему было около тринадцати лет, Ладо Кецховели повел его в небольшую книжную лавку в Гори. Там Сосо уплатил пять копеек членского взноса и взял книгу – судя по всему, “Происхождение видов” Дарвина. Сталин читал ее всю ночь, не ложась спать, – Кеке застала его за чтением.

– Сынок, почему ты до сих пор не ложишься спать? – спросила она. – Ложись, отдохни… Видишь – скоро светать начнет?

– Уж очень мне книга понравилась, мама! Никак не мог с ней расстаться…

Он читал все больше, и его набожность пропадала.

Однажды Сосо вместе с друзьями, среди которых был Гриша Глурджидзе, лежали на траве и разговаривали о том, как несправедливо, что есть богатые и бедные. Вдруг Сосо изумил всех, сказав: “Он [Бог] не несправедлив, его просто нет. Нас, Гриша, обманывают”.

– Что ты, Сосо, как можно говорить такие вещи! – воскликнул Гриша.

– А вот я тебе дам одну книгу, и ты из нее кое-что увидишь. – И он дал Глурджидзе Дарвина.

Мечты Сосо об устройстве справедливости мешались с рассказами о народных героях-бандитах и возрождавшимся грузинским национализмом. Он любил стихи грузинского националиста, князя Рафаэля Эристави и знал наизусть его шедевр “Родина хевсура”. “Прекрасное стихотворение!” – восторгался Сталин и в старости. Теперь школьник Сосо начал сам писать романтические стихи. Все мальчики собирались около его дома и оживленно обсуждали запретные идеи и труды3.

В это время Сталин влюбился – еще один “человеческий” момент, который был изъят из официальных воспоминаний и никогда не публиковался. Он полюбил дочь священника Чарквиани: тогда они с матерью снимали комнаты у этой семьи. “Тов. Сосо в младшие годы питал симпатию к одной особе (Ч…), – вспоминает Георгий Елисабедашвили. – Эти времена он припоминал, делясь воспоминаниями со своими близкими друзьями, с некоторыми усмешками”. Когда она занималась русским языком, “я часто заходил и принимал участие в уроке, – вспоминал Сталин пятьдесят лет спустя. – Если у ученицы были затруднения, я помогал…” Мы не знаем, ответила ли дочь священника на любовь Сосо, но в детстве, как говорил ее брат Котэ, они всегда близко дружили: “Он играл в куклы с моей сестрой. Он доводил ее до слез, но они быстро мирились и снова сидели вместе, читали книжки, как настоящие друзья…”4

Одно событие – “самый заметный случай в Гори конца девятнадцатого века” – произвело на Сталина глубокое впечатление. 13 февраля 1892 года училищные преподаватели велели всем ученикам собраться ради мрачного зрелища, которое должно было “внушить молодежи чувство страха и покорность”, – казни через повешение.


Солнечным зимним утром на берегах Куры возвели три виселицы. Многие горийцы пришли поглазеть на казнь, и в толпе были заметны школьные формы детей из духовного училища. Но мальчики “были страшно подавлены сценой казни”.

Приговоренные к смерти украли корову, а когда за ними погнались, убили полицейского. Но мальчики видели, что преступники – всего лишь трое “крестьян, бежавших от социального гнета в леса и горы”, несчастные Робин Гуды, которые нападали только на местных помещиков и помогали другим крестьянам. Сталин и Петр Капанадзе не могли понять, как можно убивать бандитов, если священники учили их Моисеевой заповеди “не убий”. Школьников особенно поразил вид священника, стоявшего у виселиц с большим крестом в руках.

Мальчики были потрясены. “Сосо Джугашвили, я и четверо других школьников залезли на дерево и наблюдали ужасное зрелище оттуда”, – вспоминает Григорий Размадзе. (А начальник полиции Давришеви не пустил своего сына на казнь.) Еще одним зрителем, с которым впоследствии Сталин подружится и которому станет помогать, был Максим Горький – тогда журналист, а позднее – самый знаменитый русский писатель.

Горийцы жалели храбрых кавказских разбойников; двое из них были осетинами, третий – имеретинцем. При помощи казней русские демонстрировали свою силу; молодой Давришеви называл осужденных “святыми мучениками”. Толпа начала выкрикивать угрозы; площадь окружил двойной строй солдат. Забили в барабаны. Вокруг эшафота собрались “власти в мундирах, с сухими и строгими физиономиями”, – писал Горький в своем очерке. Их лица были “чем-то беспочвенным и чуждым всему, что окружало их”. Им было из-за чего волноваться.

Троих разбойников в кандалах вывели на эшафот. Один шел поодаль от остальных двоих – казнь ему отсрочили. Священник предложил двоим обреченным благословение; один согласился, другой отказался. Оба попросили покурить и выпить воды. Сандро Хубулури вел себя тихо, но статный и сильный “главарь” Тато Джиошвили улыбался и храбро шутил перед восхищенной толпой. Он оперся о перила эшафота и, как пишет Горький, “беседовал с людьми, пришедшими посмотреть, как он умрет”. Из толпы полетели камни в палача, который был в маске и одет во все красное. Он поставил приговоренных на табуреты и затянул петли у них на шеях. Сандро только покрутил ус и поправил петлю. Наступил миг казни.

Палач вышиб табуреты из-под ног разбойников. Царская машина репрессий, как это часто бывало, не сработала: веревка на шее у Сандро оборвалась. Толпа ахнула. Багровый палач опять поставил преступника на табурет, затянул у него на горле новую петлю и повесил его вторично. Тато тоже умер не сразу.

Горожане и школьники поспешно разошлись по домам. Сталин и его друзья обсуждали, что ждет души казненных: уготован ли им адский огонь? Сталин разрешил сомнения. “Они уже понесли наказание, и будет несправедливо со стороны Бога наказывать их опять”, – сказал он. Мальчики решили, что это верно. Часто говорят, что казнь в Гори пробудила в Сталине убийцу, но мы точно знаем лишь то, что дети жалели грузинских разбойников и презирали русских угнетателей. Возможно, это зрелище направило Сталина на путь бунтаря, но не на путь убийцы5.

Ему было пора уезжать из Гори: близилось время выпуска из училища. Кеке часто сидела у его изголовья на рассвете, тихо любуясь своим замечательным сыном, пока он спал. “Мой Сосо вырос”, – пишет она, но они все еще много бывали вместе. “Мы почти никогда не разлучались. Он всегда был рядом”. Даже когда он болел, он “любил сидеть рядом со мной и читать. Единственным его развлечением кроме этого были прогулки вдоль реки или на склонах Гориджвари”.

Но ей становилось ясно: если она хочет, чтобы ее мечты сбылись, ей придется его отпустить – хоть он и “не мог прожить без меня, а я без него, тяга к учебе заставила его покинуть меня”. Эта тяга действительно никогда его не оставляла[30]. Конечно, после духовного училища он должен был поступить в лучшее религиозное учебное заведение на всем юге империи – Тифлисскую семинарию. В июле 1894 года пятнадцатилетний Сосо сдал экзамены на отлично. Все его учителя, в особенности Семен Гогличидзе, рекомендовали его в семинарию. Но была одна проблема.

Однажды Сосо пришел домой к матери “со слезами на глазах”.

“Что случилось, сынок?” – спросила Кеке.

Сосо объяснил, что забастовка и закрытие семинарии в Тифлисе (за этим отчасти стоял его друг-радикал Ладо Кецховели) означали, что “возможно, ему придется пропустить год: для поступавших, которые не были детьми священников, этим летом мест уже не оставалось”.

“Я успокоила сына, – вспоминает Кеке, – затем нарядилась”, вероятно, надела свой лучший головной убор и обратилась к учителям и покровителям Сосо, которые обещали помочь. Гогличидзе предложил отдать Сосо ему, чтобы устроить его в педагогическое училище. Но Кеке устраивал только наилучший вариант – путь священника, то есть семинария.

Кеке отправилась с сыном в Тифлис, они проехали семьдесят пять километров на поезде. Сосо был в восторге, но по дороге вдруг заплакал.

– Мама, – всхлипывал он, – вдруг, когда мы приедем, меня отыщет отец и велит мне стать сапожником? Я хочу учиться. Я лучше покончу с собой, чем стану сапожником!

“Я поцеловала его и утерла ему слезы”, – вспоминает Кеке.

– Никто не помешает тебе учиться, – успокоила она его. – Никто тебя у меня не заберет.

Сосо очень нравился Тифлис, “суматоха большого города”, хотя мать и сын “боялись, что появится Бесо”, вспоминает Кеке. “Но Бесо мы не встретили”.

Упрямая Кеке сняла комнату и отыскала в столице своего родственника с большими связями. Он снимал жилье у священника, чьи связи были еще более обширными – кроме того, жена священника была женщиной деловой.

“Прошу, помоги этой женщине, – сказал родственник Кеке жене священника. – Это будет такое же благое дело, как построить целую церковь”[31]. Жена священника обратилась к другим духовным лицам, которые поговорили с начальством семинарии и добились для Сталина права сдать вступительный экзамен. Его матери только этого и было надо: “Я знала, что он меня прославит”. Он действительно “прославил” ее, но плата за обучение в семинарии для тех, кто не были детьми духовенства, составляла 140 рублей в год – сумма для Кеке неподъемная. Давришеви, безусловно по просьбе Кеке, уговорил помочь хорошо известную аристократку княгиню Баратову. Кеке сделала все что могла, Сосо подал документы в семинарию и был принят в качестве полупансионера: это означало, что он все равно был обязан выплачивать приличную сумму – сорок рублей в год – и покупать униформу за свой счет. Кеке не возражала: “счастливейшая мать на свете” вернулась в Гори и принялась за шитье, чтобы заработать. Часть расходов брали на себя Эгнаташвили и Давришеви.

Кеке рассказывает: “Месяц спустя я увидела Сосо в форме семинариста. Я так плакала от счастья. Но в то же время я очень горевала…” Зачисленный в семинарию около 15 августа 1894 года, Сосо стал учащимся закрытого заведения и вступил в большой мир столицы Кавказа.

Хромой мальчик в оспинах, со сросшимися пальцами; мальчик, которого оскорблял, избивал, а затем бросил отец, которого обожала, но и колотила одинокая мать; мальчик, которого преследовали слухи о незаконнорожденности, переживший несчастный случай и болезнь, – этот мальчик преодолел невзгоды.

Сложно переоценить значение этого момента. Без семинарии, без самоотверженной матери Сосо не получил бы классического, хоть и удушливого образования; сын сапожника не стал бы преемником Ленина.

“Он писал мне, что скоро избавит меня от нищеты, – вспоминает его мать первые письма сына: эти письма, полные почтения, но отстраненные, она будет получать всю жизнь. – Когда он присылал письма, я прижимала их к сердцу, спала с ними, целовала их”.

Кеке добавляет: “Все в училище поздравляли меня, и только Семен Гогличидзе был немного расстроен. Он говорил: “Кажется, будто училище опустело. Кто же теперь будет петь в хоре?”[32]6

Глава 5

Поэт и духовенство

Шестнадцатилетний подросток из Гори, привыкший к свободе, дракам на улице и походам на Гориджвари, теперь практически все время сидел взаперти в заведении, которое больше напоминало самые строгие закрытые школы Англии XIX века, чем духовную академию. Общие спальни, обиды, сносимые от старших товарищей, нередкие случаи содомии, жестокие ханжи-учителя, долгие часы в карцере – все это превращало жизнь в семинарии в кавказское подобие “Школьных лет Тома Брауна”[33].

Вместе со Сталиным в семинарию поступило несколько горийских друзей – среди них Иосиф Иремашвили и Петр Капанадзе. Эти провинциальные мальчики, некоторые не богаче Сосо, оказались в окружении “высокомерных сыновей богатых родителей”[34]. “Мы чувствовали себя избранными”, – писал Иремашвили, потому что семинария была “истоком интеллектуальной жизни Грузии; ее исторические корни лежали, казалось, в идеальной культуре”.

Сосо и 600 других будущих священников жили в четырехэтажном неоклассическом здании семинарии с величественными белыми колоннами. Сталин ночевал в спальне на верхнем этаже, в ней стояло двадцать-тридцать кроватей. На других этажах располагалась домовая церковь, классы и трапезная. Колокола звоном отсчитывали время; Сосо просыпался в семь утра, облачался в стихарь, затем шел на молитву в церковь; далее пил чай и приступал к занятиям. Дежурный ученик читал молитву. Занятия длились до двух. В три был обед, затем полтора часа свободного времени перед перекличкой, после которой выходить на улицу запрещалось. В восемь вечера после вечерней молитвы следовал ужин, дальше семинаристы готовили уроки и в десять ложились спать. По выходным – бесконечные богослужения: три или четыре часа на одном месте, переминаясь с ноги на ногу, под неусыпными пронизывающими взглядами монахов. Правда, между тремя и пятью часами дня мальчиков выпускали на улицу.

Семинарии в Российской империи, как пишет Троцкий, “славились ужасающей дикостью нравов, средневековой педагогикой и кулачным правом… <…> Все пороки, осуждаемые Священным писанием, процветали в этих рассадниках благочестия”. Тифлисская семинария, которую прозвали “каменным мешком”, была хуже многих. “Жизнь в школе была печальна и монотонна”, как писал один ее выпускник. “Мы чувствовали себя арестантами”.

К моменту поступления Сталина над двадцатью тремя семинарскими учителями начальствовала мрачная троица: ректор – архимандрит Серафим, его помощник инспектор Гермоген и самый ненавистный – отец Димитрий, единственный грузин среди названных, по рождению – князь Давид Абашидзе. Этот Абашидзе, вкоре повышенный до инспектора, был толстым смуглолицым педантом; сам себя он называл “смиренным и недостойным рабом Божиим и слугой царя”.

Монахи были полны решимости выбить из гордых грузинских юношей все грузинское. Грузинская литература была строжайше запрещена – впрочем, как и все русские авторы, публиковавшиеся после Пушкина, в том числе Толстой, Достоевский и Тургенев. В обязанности двух инспекторов входило неусыпное наблюдение за учениками. Все наказания и плохие отметки записывались в школьный журнал. Вскоре исключение из семинарии – “волчий билет” – превратилось в своеобразный знак почета.

Отец Абашидзе завел среди учеников шпионов; очень часто можно было видеть, как он крадется на цыпочках по семинарским коридором или совершает мелодраматические набеги на спальни, надеясь застать учеников за чтением запрещенных книг, онанизмом или руганью. Сталин, умевший придумывать хлесткие прозвища, вскоре окрестил этого гротескного персонажа Черным Пятном. Поначалу наводивший ужас, этот человек в конце концов оказался смешон, как бывают смешны только самые безумные из педагогов-зануд.

Сталин знал все о знаменитых семинарских восстаниях от своего старшего товарища Ладо. Несколькими годами ранее, в 1885-м, семинарист побил ректора за то, что тот сказал: “Грузинский – собачий язык”. На следующий год ректора закололи кинжалом – такой судьбы удавалось избежать даже самым жестоким английским школьным директорам.

Семинарии стоит приписать одну заслугу: она выпестовала для русской революции самых непримиримых радикалов. “В особенности Тифлисская духовная семинария стала гнездом всех недовольств, имевших место среди грузинской учащейся молодежи”, – писал еще один семинарист, товарищ Сталина Филипп Махарадзе. “Каменный мешок” стал буквально интернатом для революционеров.


Поначалу Сталин был “спокойным, внимательным, скромным и застенчивым”, как вспоминает один его однокашник. Другой заметил, что недавний задавака и глава шайки “стал задумчивым и, казалось, замкнутым”, у него “прошла любовь к играм и забавам детства”. Переменчивый Сосо проводил переоценку ценностей, превращался в застенчивого романтического поэта – но кроме того, всерьез учился: экзамены первого года он сдал на отлично и показал восьмой результат в классе. В 1894–1895 годах он получал одни пятерки по грузинскому пению и русскому языку, четверки и пятерки за знание Священного писания. Он был образцовым учеником и отличником по поведению.

Будучи стеснен “бедственными” обстоятельствами, он регулярно должен был “припадать к стопам” ректора, умоляя о предоставлении финансовых льгот[35]. Он зарабатывал карманные деньги (пять рублей, как вспоминал позднее) тем, что пел в хоре. Он был “первым тенором в правом полухории” – то есть ключевым солистом – и часто выступал в Театре оперы.

Кеке приехала с ним в Тифлис и на несколько недель осталась в городе, чтобы помочь сыну обосноваться. Она шила и подавала еду в семинарии – конечно, Сталин этого стеснялся и, возможно, поэтому сначала был замкнут. Сочтя свой долг исполненным, она вернулась в Гори. С этого времени и до ее смерти через сорок лет Сталин писал матери, в том числе из ссылки, с исправным постоянством (особенно когда ему нужны были деньги или одежда), но все больше от нее отдаляясь. Он никогда по-настоящему не вернулся к матери; от нее он унаследовал огромную энергию и острый язык, но саму ее выносить не мог1.

Бесо, живший где-то в Тифлисе, каким-то образом напал на след Сосо и решил, что тот обеспечит ему деньги на выпивку. Он явился к ректору семинарии и потребовал отдать ему сына: “Исключите его, он должен заботиться обо мне!” Сталина это “не тронуло”: он хотел облегчить “страдания Бесо и подобных ему”, но отец внушал ему отвращение.

Сталин вспоминал, что однажды к нему пришел сторож и рассказал, что у входа его ждет отец. Сосо спустился вниз и увидел Бесо. Тот даже не спросил сына, как он поживает, и стал упрекать его, что он совсем забыл отца. Бесо сообщил, что уезжает работать в другой город.

– Откуда я возьму деньги, чтобы тебе помочь? – ответил Сталин.

– Замолчи! – крикнул Бесо. – Дай мне хотя бы три рубля, не будь таким же подлым, как твоя мать!

Сосо попросил его не кричать и пригрозил позвать сторожа, если отец немедленно не уйдет. Угроза подействовала – отец ретировался на улицу, что-то сердито бормоча2.

На каникулы Сосо отправлялся в Гори, чтобы навестить не чаявшую в нем души Кеке. Даже “хотя у него уже начинала расти борода, он жался ко мне, как пятилетний”. Но гораздо больше времени он проводил со своим богатым другом, хромым Михой Давиташвили в деревне Цроми. Вернувшись в семинарию, Сталин начал успевать еще лучше и показал пятый результат в классе. И еще он начал всерьез писать стихи.

В конце учебного года Сосо отнес свои стихотворения в редакцию знаменитой газеты “Иверия”, где его принял величайший поэт Грузии – князь Илья Чавчавадзе. Это был националист-романтик, убежденный, что Грузия должна быть аграрной страной, а управлять ею должна просвещенная аристократия.

Стихи произвели на князя впечатление: он показал рукопись подростка редакторам. Он отобрал для публикации пять стихотворений – неплохое достижение. Чавчавадзе называл Сталина “юношей со взором горящим”[36]. В Грузии Сталиным восхищались как поэтом, прежде чем он стал знаменит как революционер3.

Глава 6

“Юноша бледный со взором горящим”

Грузины считали свою страну угнетенным царством рыцарей и поэтов. Стихотворения Сталина в “Иверии”, напечатанные под псевдонимом Сосело, получили известность и стали пусть не первостепенной, но классикой: они публиковались в антологиях грузинской поэзии до того, как кто-либо узнал имя Сталин. В 1916 году первое стихотворение Сталина “Утро” было включено в “Дэда эна”, сборник-букварь для детей, выходивший с 1912 по 1960 год. Оно сохранялось и в последующих изданиях, иногда приписываемое Сталину, иногда нет, вплоть до времен Брежнева.

Теперь у Сталина был подростковый тенор, и говорили, что с его голосом он мог профессионально заниматься пением. Поэзия – еще один талант, который мог бы направить его на другой путь и увести от политики и кровопролития. “Можно лишь пожалеть – и не только по политическим соображениям – о том, что Сталин предпочел революционную деятельность поэзии”, – считает профессор Дональд Рейфилд, переведший стихи Сталина на английский. Их романтическая образность вторична, но прелесть этих стихов – в утонченности и чистоте ритма и языка.

Размер и рифмовка стихотворения “Утро” прекрасно выдержаны, но похвалы Сталину снискала изысканная и не по годам зрелая работа с персидскими, византийскими и грузинскими мотивами. “Неудивительно, что патриарх грузинской литературы и общественной мысли Илья Чавчавадзе охотно согласился напечатать “Утро” и по меньшей мере еще четыре стихотворения”, – пишет Рейфилд.

Следующее стихотворение Сосело, восторженная ода “Луне”, говорит о поэте еще больше. В мире горных ледников, где правит божественное провидение, неистовый и угнетенный изгой стремится к священному лунному свету. В третьем стихотворении Сталин разрабатывает “контраст между буйством природы и человека с одной стороны и гармоничностью птиц, музыки, певцов-поэтов – с другой”.

Четвертое стихотворение наиболее красноречиво. Сталин создает образ пророка, гонимого в своем отечестве, странствующего поэта, которому подносит чашу с ядом его собственный народ. Семнадцатилетний Сталин уже рисует себе “маниакальный” мир, где “великих пророков ожидает лишь травля и убийство”. Если в каком-то стихотворении Сталина “есть avis au lecteur” (“предупреждение читателю”), полагает Рейфилд, то уж точно в этом.

Пятое стихотворение Сталина, посвященное любимому поэту грузин, князю Рафаэлю Эристави[37], принесло ему наряду с “Утром” наибольшую поэтическую славу. Именно оно заставило сталинского “инсайдера” в Госбанке подсказать Сталину, когда устроить ограбление на Эриванской площади. Это стихотворение удостоилось включения в сборник к юбилею Эристави в 1899 году. Здесь упоминаются и струны лиры, и жатва крестьянским серпом.

Последнее стихотворение, “Старец Ниника”, появившееся в социалистическом еженедельнике “Квали” (“Плуг”), сочувственно описывает старого героя, который “внукам сказки говорит”. Это идеализированный образ грузина вроде самого Сталина в старости, который сидел на веранде у Черного моря и потчевал молодежь рассказами о своих приключениях.

Ранние стихи Сталина объясняют его навязчивый, разрушительный интерес к литературе в бытность диктатором, а также почтение – и ревность – к блестящим поэтам, таким как Осип Мандельштам и Борис Пастернак. Суждения этого “кремлевского горца” о литературе и влияние на нее, были, по словам Мандельштама из его знаменитого скабрезного антисталинского стихотворения, “как пудовые гири”; “его толстые пальцы, как черви, жирны”. Но, как ни странно, за обликом хвастливого грубияна и тупоумного филистера скрывался классически образованный литератор с неожиданными познаниями. Мандельштам был прав, когда говорил: “Поэзию уважают только у нас – за нее убивают”.

Бывший романтический поэт презирал и искоренял модернизм, но благоволил собственному, исковерканному варианту романтизма – социалистическому реализму. Он знал наизусть Некрасова и Пушкина, читал в переводе Гете и Шекспира, цитировал Уолта Уитмена. Он без конца говорил о грузинских поэтах, которых читал в детстве, и сам помогал редактировать русский перевод “Витязя в тигровой шкуре” Руставели: он перевел несколько строф и скромно спросил, подойдет ли его перевод.

Сталин уважал художественный талант и предпочитал убивать скорее партийных писак, чем великих поэтов. Поэтому после ареста Мандельштама Сталин приказал: “Изолировать, но сохранить”. Он “сохранил” большинство своих гениев, например Шостаковича, Булгакова и Эйзенштейна; он то звонил им и подбадривал их, то обличал и доводил до нищеты. Однажды такая телефонная молния с Олимпа застала врасплох Пастернака. Сталин спрашивал о Мандельштаме: “Но ведь он же мастер, мастер?” Трагедия Мандельштама была предопределена не только его самоубийственным решением высмеять Сталина в стихах – то есть теми средствами, которыми сам диктатор передавал свои детские мечтания, – но и тем, что Пастернак не сумел подтвердить, что его коллега – мастер. Мандельштам не был приговорен к смерти, но не был и “сохранен”, погибнув на пути в ад ГУЛАГа. А вот Пастернака Сталин “сохранил”: “Оставьте этого небожителя в покое”.

Семнадцатилетний поэт-семинарист никогда не признавался, что именно он – автор своих стихов. Но позже он сказал другу: “Я потерял интерес к сочинению стихов, потому что это требует всего внимания человека, дьявольского терпения. А я в те дни был как ртуть”. Ртуть революции и конспирации, которая теперь просочилась в души тифлисской молодежи – и в семинарию1.


С белых ступеней “каменного мешка” Сосо видел оживленные, но опасные персидские и армянские базары вокруг Эриванской площади, “сеть узких улочек и аллей” с “открытыми мастерскими ювелиров и оружейников; прилавки кондитеров и пекарей, у которых в больших глиняных печах лежат плоские караваи… сапожники выставляют цветастые туфли… магазины виноторговцев, где вино хранится в бурдюках из бараньей или бычьей кожи шерстью внутрь”[38]. Головинский бульвар почти не уступал парижским улицам; остальная часть города больше напоминала “Лиму или Бомбей”.

“Улицы, – сообщает путеводитель Бедекера, – в основном наклонные и столь узкие, что на них не могут разойтись два экипажа; дома, по большей части украшенные балконами, стоят один над другим на горном склоне, как ступени лестницы. От рассвета до заката улицы запружены самыми разнообразными людьми и животными… Здесь можно встретить грузинских зеленщиков с большими деревянными подносами на головах; персов в длинных кафтанах и высоких черных меховых шапках (часто у них выкрашены хной волосы и ногти); татарского сеида и муллу в развевающихся одеяниях, зеленых и белых тюрбанах; представителей горских племен в красивых черкесках и мохнатых меховых шапках… магометанок в чадрах… и лошадей, везущих бурдюки с водой, а ведут их ярко одетые погонщики”.

Город горячих серных источников (и знаменитых серных бань) был построен на склонах Святой горы и на берегах Куры, под грузинской церковью с остроконечным куполом и мрачными башнями Метехской крепости-тюрьмы, которую Иремашвили называл тифлисской Бастилией. Над мощеными тропинками Святой горы возвышалась величественная церковь – теперь там, среди поэтов и князей, похоронена Кеке.

В Тифлисе жило 160 000 человек: тридцать процентов русских, тридцать процентов армян и двадцать шесть процентов грузин; остаток составляли евреи, персы и татары. В городе выходило шесть армянских газет, пять русских и четыре грузинских. Тифлисские рабочие по большей части трудились в железнодорожном депо и небольших мастерских; богатство и власть здесь были у армянских магнатов, грузинских князей и русских чиновников и генералов, приближенных ко двору императорского наместника. Водоносы Тифлиса были рачинцами, из области западнее, каменщики – греками, портные – евреями, банщики – персами. Это была “каша из людей и животных, бараньих шапок и бритых голов, фесок и остроконечных колпаков… лошадей и мулов, верблюдов и собак… Крики, грохот, смех, ругань, толкотня, песни… <раздаются> в раскаленном воздухе”.

В этом многонациональном городе с театрами, гостиницами, караван-сараем, базарами и притонами уже кипели грузинский национализм и интернациональный марксизм. Они начинали проникать и в закрытые галереи семинарии2.


Сосо и еще одного ученика, Сеида Девдориани, переместили из общей спальни в комнату поменьше – из-за слабого здоровья. Девдориани был постарше и уже состоял в тайном кружке, где юноши читали запрещенную социалистическую литературу. “Я предложил ему присоединиться к нам – он с большой радостью согласился”, – рассказывает Девдориани. Там Сталин встретил и своих друзей из Гори – Иремашвили и Давиташвили.

Сначала они читали не подстрекательские марксистские работы, а безобидные книги, запрещенные в семинарии. Мальчики нелегально стали членами книжного клуба “Дешевая библиотека” и брали книги из магазина, владельцем которого был бывший народник Имедашвили. “Помните маленький книжный магазин? – писал он позднее всесильному Сталину. – Как мы думали и шептались в нем о великих неразрешимых вопросах!” Сталин открыл для себя романы Виктора Гюго, особенно “Девяносто третий год”. Герой этого романа, Симурден, революционер-священник, станет для Сталина одним из образцов для подражания[39]. Но Гюго монахи строго запрещали.

По ночам Черное Пятно ходил по коридорам, проверяя, погашены ли огни и не читает ли кто (и не предается ли другим порокам). Как только он уходил, ученики зажигали свечи и возвращались к чтению. Сосо обычно “слишком усердствовал и почти не спал, выглядел сонным и больным. Когда он начинал кашлять”, Иремашвили “брал у него из рук книгу и задувал свечу”.

Инспектор Гермоген поймал Сталина за чтением “Девяносто третьего года” и приказал наказать его “продолжительным карцером”. Затем еще один священник-шпик обнаружил у него другую книгу Гюго: “Джугашвили… оказывается, имеет абонементный лист из “Дешевой библиотеки”, книгами из которой он и пользуется. Сегодня я конфисковал у него сочинение В. Гюго “Труженики моря”, где и нашел названный лист. Помощник инспектора С. Мураховский”. Гермоген отметил: “Мною был уже предупрежден по поводу посторонней книги “Девяносто третий год” В. Гюго”.

На молодого Сталина еще большее влияние оказывали русские писатели, будоражившие радикальную молодежь: стихотворения Николая Некрасова и роман Чернышевского “Что делать?”. Его герой Рахметов был для Сталина образцом несгибаемого аскета-революционера. Как и Рахметов, Сталин считал себя “особенным человеком”.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11