Современная электронная библиотека ModernLib.Net

На Москве (Из времени чумы 1771 г.)

ModernLib.Net / Салиас Евгений / На Москве (Из времени чумы 1771 г.) - Чтение (стр. 31)
Автор: Салиас Евгений
Жанр:

 

 


      – Зачем эта книга именно теперь постоянно у нее в руках! – совершенно встревоженная воскликнула княгиня. И вдруг сразу ей стало все ясно: подозрение Матвея, которому она не поверила в первую минуту, стало для нее теперь уже действительностью. – Господи! Что ж это я наделала! – воскликнула княгиня в ужасе, ходя по своей комнате. – Это мне наказание Господь послал за мой великий грех! – вдруг пришло ей на ум, и трепет пробежал по ней.
      Она тотчас же тихо направилась в ту комнату, где за последние дни бывала княжна и с утра до вечера слушала сказки и песни Ивашки, и тревожно, боязливо подошла к полурастворенной двери и прислушалась. В горнице было тихо. Княгиня подумала, что дочь и ее любимец вышли в сад, но вдруг долетели до нее глубокий вздох и одно слово, одно имя, ласково и нежно произнесенное дочерью. Княжна тихо прошептала:
      – Эдуард!
      И для княгини сразу стало все ясно. Княгиня, не помня себя, приблизилась еще на шаг к двери, взглянула в горницу и, зашатавшись, едва не упала на пол. У нее хватило только силы, взявшись за голову, опуститься на ближайший стул.
      Она увидела свою дочь на том же табурете около арфы, а Ивашку – на коленях у ног княжны. Анюта обвила обеими руками голову Ивашки и медленно целовала его в лицо.
      Долго ли просидела княгиня на своем месте, она почти не помнила, но никто не прошел, никто не видал ее. Княгиня хотела тотчас же распорядиться, выгнать вон из дома этого парня, но, одумавшись, решилась подождать следующего дня и посоветоваться с Матвеем, что делать и как поступить. Она не могла даже себе представить, что сделает и как примет это Анюта.
      В эту ночь, лежа в постели, княгиня не спала, часто брала себя за голову и несколько раз повторяла:
      – Не сошла ли я с ума?
      Она с ужасом ощупывала себя и все надеялась, что она или видела сон, или помешалась на время. Но в то же время какой-то тайный голос нашептывал ей:
      «Нет, все это правда, потому что это тебе в наказание послано за твой грех пред Богом и пред детьми!»

XXV

      Барабин, внезапно и нечаянно сделавшись убийцей собственного ребенка, убежал и скитался по Москве почти без пристанища, ночуя часто на улице, чаще – в кустах, которые росли по всему валу, окружающему Москву. Несколько раз случилось ему ночевать вместе с бродягами и нищими в той полуразрушенной башне, где когда-то ночевал спасшийся от него Ивашка.
      У Барабина, человека крутого, самовольного, злого на вид, было, в сущности, и более чем когда-либо сказалось теперь такое сердце, которого, конечно, не было у Матвея, а быть может, и у Павлы. Часто, ночью под открытым небом, где-нибудь на окраине Москвы, иногда где-нибудь на кладбище, между могильными крестами, Барабин сидел по целым часам, не двинувшись, положа голову на руки, и без конца думал и обдумывал свою горькую долю. Он не считал себя злым или дурным человеком, не считал себя особенно грешным, виноватым перед Богом, тем менее считал себя виноватым перед людьми. Он обожал жену свою, готов был всегда – и даже теперь – хоть умереть за нее, если бы только она была верна ему. А между тем куда привела его эта любовь! Он – обманутый муж, убийца, хотя и нечаянный, собственного ребенка и скитается теперь по Москве, опасаясь ежеминутно быть схваченным и запертым в острог. И в эти минуты он все-таки не знал, любит ли он жену или ненавидит.
      Единственно, что чувствовал он, было чувство непоколебимой, бурной ненависти к этому молодому офицеру, который смутил его семейное счастье. И в Барабине каждый день все росла страшная, сожигавшая его жажда мести.
      Проскитавшись около недели по самым глухим местам Москвы, он наткнулся случайно на одного из обитателей «Разгуляя» и узнал от него, что в огромном доме, где помещается кабак, всякий может за несколько грошей найти пристанище, готовый стол и кров. Барабин тотчас же поместился в одной из маленьких горниц большого дома и здесь тотчас же стал обдумывать, как отомстить незнакомому гвардейскому офицеру. Через несколько дней Барабин достал денег через одного из друзей, узнал наверное имя своего врага и где он живет и, решившись окончательно на обдуманное со всех сторон убийство, нанял себе другую комнату около больших палат Воротынского.
      Часто по целым часам, в сумерки и вечером, Барабин с большим ножом за пазухой терпеливо стоял или бродил около ворот и двора красивых палат, где весело, беззаботно, не чуя, конечно, никакой беды, жил молодой гвардейский офицер. Несколько раз проезжал мимо него Матвей и в тележках, и в колымагах, цугом и верхом, но удобного случая подойти к нему на подачу руки, чтобы ударить в самое сердце, не представлялось. А зря «портить дело» неудачей Барабин не хотел.
      Наконец однажды, в безлунную и темную ночь, когда он был снова настороже, со двора палат Воротынского выехала маленькая тележка, запряженная красивою лошадью, и около молодого парня-кучера сидел офицер в красивом мундире, каких было, конечно, мало в Москве. Благодаря темноте, тележка, выехав из ворот, шагом двинулась по выбоинам немощеной улицы.
      Барабин встрепенулся, ожил и, задыхаясь от нетерпения и какого-то дико-восторженного чувства, догнал тележку. В одно мгновенье ока он сзади вскочил в нее, ухватил офицера за ворот и сильной рукой, три раза взмахнув ножом, три раза воткнул его по самую рукоять в горло и грудь офицера.
      Кучер вскрикнул, погнал лошадь, а Барабин, весь обрызганный кровью, соскочил с тележки и бросился бежать.
      – Убил ли?! Убил ли?! Не ожил бы! – бормотал он как помешанный и бежал во весь дух, часто натыкаясь на прохожих и сбивая их с ног.
      Тележка рысью вернулась во двор палат Воротынского. И известие, никому не понятное, подняло на ноги весь дом. Все выбежали, вынули окровавленного и уже мертвого офицера и внесли на руках в швейцарскую. Матвей, перепуганный, недоумевающий, тотчас спустился вниз. Никто не мог понять тайной причины случившегося несчастья; одно только было ясно, что убийца был не грабитель.
      Барабин между тем, убежденный вполне, что убил хозяина палат, Матвея, несколько дней не показывался никуда из своей горницы в «Разгуляе». Он переменил свое окровавленное платье на другое, дешево купленное в доме по случаю, и рассылал своих разгуляевских приятелей разузнавать: ищут ли убийцу офицера с Остоженки и хорошо ли он зарезан. И Барабин узнал, что офицера действительно привезли на двор уже мертвого, с совершенно перерезанным горлом, а убийцу не разыскивают, потому что начальству не до того.
      И Барабин чувствовал себя спокойнее – чувство мести было удовлетворено, не кипело в нем. Он знал, что между ним и женой нет теперь этого ненавистного человека. Он был почти счастлив от этой мысли. Однако убийца все-таки плохо спал ночи; раздраженному мозгу мерещился то маленький плачущий ребенок, который протягивал к нему руки, то красный офицер в золотом мундире и забрызганный кровью.
      И после этих бессонных ночей Барабин скитался по Москве, встречая повсюду смерть, покойников, гробы за гробами.
      Наконец однажды, усталый, измученный, он вернулся в свою горницу и почувствовал себя дурно. Наутро он уж едва двигался от страшного огня, который, казалось, горел во всем его существе и в особенности в голове.
      Барабин не понимал, что с ним творится. Он видел, что это неожиданная болезнь, внезапная и сильная, но не мог отгадать причины ее. Погода была слишком жаркая, даже душная, чтобы можно было простудиться; лишнего он не только не съел, но даже за несколько последних дней питался одним черным хлебом и квасом. Наконец, вообще за всю свою жизнь он никогда ни разу не хворал и, как человек, не знавший хворостей, был перепуган теперь, чувствуя во всем теле что-то такое новое, ужасное, независимое от его воли, чего никогда за всю жизнь не ощущал в нем.
      «Что ж это за хворость такая? – думал он. – И с чего это она проявилась вдруг? Удивительно!»
      А вопрос этот, который задавал себе Барабин, задавала себе всякий день вся Москва, и умная, и глупая, и богатая, и бедная. Всякий простолюдин видел вокруг себя, во всех домах и на улицах десятки и сотни больных и покойников, глядел на целые вереницы гробов, на целые кладбища, вновь заселяемые мертвыми жильцами, и все-таки когда черед приходил самому ложиться в постель, то всякий заболевший удивлялся и, конечно, не думал, что с постели через два-три дня придется ложиться в гроб. Чума царствовала, и всякий боялся ее и часто, поневоле, поминал ее, покуда не заболевал сам. Тогда он будто удивительным чудом забывал о чуме и спрашивал себя:
      «Что это за хворость? Чудное дело! Знать, зазнобился или съел чего лишнего».
      Дворянство действовало совершенно наоборот. Малейшее нездоровье в себе принимало за чуму и тотчас начинало лечиться.
      Разумеется, такой человек, как Варабин, не мог долго оставаться в неведении и сомнении. Он тотчас же обратился с вопросом к знахарю, которого встретил, потому что тот жил в том же доме Разгуляя. Тот осмотрел, расспросил Барабина и покачал головой.
      – Что ж? Чего головой трясешь? – через силу усмехнулся Барабин.
      – Чего? Вестимо. Все гниючка у всех, проклятая.
      – Чума? – воскликнул Барабин.
      – Там зови как хочешь, дело не в этом.
      – Да ты врешь! – закричал Барабин, – врешь, тебе я говорю! Не возьмет меня твоя чума. Пускай других дураков подбирает! Не на того напала! – кричал Барабин вне себя.
      Мгновенный испуг, вызванный словами знахаря, сменился у него злобой. Вдруг явился у него новый враг, с которым даже ножом разделаться нельзя.
      – Чего ты кричишь? Я, что ли, тебе ее навязал? – заговорил знахарь. – Вестимое дело, живешь ты тут в горнице, в коридоре, где, поди, уж дюжины две человек, коли не все тридцать, перемерли. В горнице твоей допрежь тебя целая семья жила и вся вымерла. Да и платье – вот это самое, что на тебе, – с покойного писаря Ивана Карпыча. Ну, вот и рассуди сам. А мне что? – рассуждал знахарь лениво и усталым голосом.
      Между тем Барабин, бледный, дрожащими руками проводил по лбу, по голове, которая горела как в огне.
      «Неужто чума меня захватит и я умру! – думал он. – Да нет! Болесть-то где? Во мне, в теле! А кто же ему хозяин? Захочу, не помру… Хворать буду, а не помру! Моя воля…»
      – Скажи ж мне, – выговорил он вслух, – платье, сказываешь ты, это самое, с чумного?
      – При мне его раздевали, так как же не знать? Мы Карпыча, писаря-то, в гроб клали, а кто-то пожалел, что платье новенькое зря пропадет. А тут вошел ктой-то, кажись – расстрига, спрашивает: нет ли платья купить? Тут же мы и сторговались и денежки получили. Думали, он себе покупает. Ан вот, платье-то на тебе это самое… вот и пуговицу эту помню, мы на покойнике ее все застегнуть не могли, не сходилось. А на тебе, вишь, как сидит отлично, в самый раз!
      – Так что ж, по-твоему, чума-то с кафтаном, что ли, ко мне от писаря перелезла? – злобно рассмеялся Барабин.
      – Я, купец, человек темный, знаю только три, четыре припарочки сделать да десяточек микстурочек, а вот доктора, люди умные, ученые, сказывают, что самомалейшей тряпички довольно от чумного принять, чтоб захворать. Опять в храмах, сам знаешь, всякий день читают попы и увещевают с хворыми чумными не якшаться, пальцем не трогать, а пуще всего, Боже оборони, платье с них снимать да на себя надевать. Ну, прости, мне не время, у меня хворых страсть сколько. Хочешь, и тебе микстурку дам?
      – Пошел ты к черту! – задумчиво выговорил Барабин и тихо направился в свою горницу.
      «И здесь, в этом грязном чулане, – подумал он, оглядывая горницу, – вымерла, говорит, целая семья от чумы. Да если еще это платье уже в гробу лежало на чумном, то, пожалуй что, и впрямь чума во мне засела!»
      И вдруг боязнь, самая ребяческая трусость с силой сказались в этом человеке. Ноги его подкосились; он сел на стул и застонал.

XXVI

      Наутро Барабин едва двигался. За одну ночь он страшно исхудал и изменился лицом. За эту же ночь тело его покрылось темными, багровыми пятнами, и нестерпимую боль, как от раскаленного железа, чувствовал он от напухающего под мышкой громадного нарыва.
      И тут только, в первый раз вспомнил Барабин Суконный двор и многих Алешек, и Павлушек, и Егорок, которые перемерли у него на глазах этою самою болезнью, которой тогда еще не дали имени. Сомнения не оставалось, и он был вполне и твердо убежден в том, что у него чума, и притом самая сильная. И человек этот вдруг спокойно, твердо придумал и решил тотчас исполнить истинно сатанинский план.
      Медленно, едва двигаясь, вышел он из своей горницы и побрел вниз. Встретивши несколько человек жильцов «Разгуляя», он остановил их.
      – Нет ли нового покойника в доме, чумного?
      – Кто ж его знает, чумной или другая какая хворость. А что покойничек есть, – отозвался один, – вот сейчас потащут Макарку.
      Барабин пошел по указанию и действительно в одной из горниц нашел на полу мертвого мещанина, около которого сидела какая-то женщина.
      – Давно ли помер? – спросил ее Барабин.
      – Вечерось. А пахнет, поди, будто четвертые сутки лежит. Вон она какая хворожба пошла теперь!
      – Кто он тебе?
      – Муж, родимец, муж! Теперь я без мужа; вдова, стало быть.
      – Вымени мне его платье на мое, – вымолвил глухо Барабин.
      Женщина не сразу поняла, и, когда Барабин истолковал ей свое желание, она немало удивилась, но согласилась, заметив, однако:
      – Ваш-то кафтан куда новее. Право! А его дырявый.
      – Ладно. Не твое это дело!
      Женщина с трудом стащила кафтан, переваливая труп с боку на бок и заворачивая мертвые, падающие руки.
      Барабин сбросил свой кафтан на пол и взял старый, дырявый сюртук мертвого, но тотчас едкий и отвратительный смрад от него на минуту заставил Барабина поколебаться.
      – Пустое! – глухо, отчаянно выговорил Барабин. – Либо все живы будем, и мне ничего не приключится от него, либо всех кафтанишка этот переберет.
      И через час, с трудом держась на ногах, Барабин стоял уже у калитки дома Артамоновых.
      Страшно исхудалый, с болезненно-зеленоватым лицом, с сверкающими глазами, без шапки, с волосами, всклокоченными ветром, в изорванном грязном кафтане, он был похож на привидение и, во всяком случае, на безумного. Он силился войти, но караульный не пускал его, объясняя, что в дом Мирона Митрича не приказано начальством не впускать никого и не выпускать на улицу.
      – Еще утром Митрий Мироныч строго-настрого наказывал никого не пущать. Хоть бы сам енерал какой приехал – и того гнать.
      – Поди, вызови мне Митрия, – вымолвил Барабин. – Скажи, что по важнейшему делу пришел к нему знакомый человек. Чтоб шел сейчас сюда. Очень, мол, нужно.
      Через несколько минут у калитки явился Митя, увидел Барабина и всплеснул даже руками. Мальчугану не верилось, что это его зять, настолько изменился Барабин за последнее время.
      – Сходи к отцу, – глухо и медленно проговорил Барабин. – Скажи, пришел Тит вымолить себе прошенье за грехи, проститься с женой и с вами на веки вечные. Иду в Иерусалим, в монахи, замаливать грех свой. Скажи отцу, буду тут как пес у ворот валяться, покуда не пустит. Хоть с голоду околею, а не пойду ко святым местам без вашего прощения. Пойди, голубчик! Вишь, каков я, гляди! Я тебя прошу. Помилосердуй!
      И Барабин, стоя перед калиткой, вдруг опустился на колени пред мальчуганом.
      Митя зорко, исподлобья глядел на ненавистного ему человека и был сильно взволнован и смущен. Страшная перемена в этом человеке могла поневоле всякого заставить простить ему всякий грех. Но вдруг в голове Мити мелькнула мысль!
      – Ты не хвор? – быстро выговорил мальчуган, почти впиваясь глазами в Барабина.
      – Был хвор, да больше от муки душевной. Теперь перегорело все. И злоба на жену, и сердце мое на вас всех – все перегорело! Другой я стал! У всех прощенья прошу!
      – Теперь не хвораешь?
      – Слава Богу! Теперь одна у меня хворость – воспоминание о малютке, безвинно убитом. Поди к отцу, вымоли пустить меня на пару слов. Только повидать да проститься с вами. Сейчас и уйду.
      Митя пошел в дом, и спустя минуту за ним вышел к калитке сам старик Артамонов. Он шел медленно, гордо, с насмешливой улыбкой на губах; он уже отдал приказание молодцам на дворе, чтобы были готовы схватить разбойника, которого он искал так долго. Артамонов хотел тотчас же взять Барабина и отправить в острог. Но когда старик отворил калитку и увидел на земле, на коленях, полусидящую фигуру Барабина, то и он, в свою очередь, оторопел, слегка ахнул и вымолвил:
      – Господи, помилуй! Вон оно что, младенцев-то убивать! Вон что – когда сатана влезет в человека.
      Барабин повалился ничком в ноги старику, обхватил его большущие смазные сапоги и положил на них свою лохматую голову.
      – Прости меня, родимый! За прощением пришел. Ко святым местам иду! Отпусти ты мне, в чем согрешил перед тобой! Дай мне и у женушки прощение вымолить!
      И гордый Артамонов смирился духом. И в нем дрогнуло сердце от голоса этого человека, валяющегося у него в ногах.
      – Что ж, входи! Коли так сказываешь, так что уж тут! Все мы грешные! Что уж тут! Не нам судить, Господу судить! Входи! Коли уж у меня на тебя сердце прошло, так и Павла простит!
      И Барабин, еле-еле двигаясь, слегка пошатываясь, с каким-то неуловимым выражением лица, пошел за стариком тестем и за мальчуганом в дом.
      Калитка захлопнулась за ними, и в эту минуту злейшая чума вошла в дом Артамоновых. Мог ли умный Митя или старый и бывалый Артамонов подумать, что Барабин сделает то, что самому сатане только пришло бы на ум?
      И вдруг в этом доме раздался страшный крик. Это была Павла, которая обезумела, увидя мужа, и с отчаянным криком бросилась от него. В эту минуту для нее, казалось, умер прежний Барабин, потому что человек, который стоял перед ней, был ей страшен и чужд. Она бы и не узнала его, если бы отец и брат не сказали ей, что это Барабин.
      Но и ей в ноги повалился муж, и Павла зарыдала. Мысли ее спутались. И жалость, и ужас смешались в ней вместе. И она очнулась будто только тогда, когда этот страшный человек, с зеленым лицом, с пламенными красными глазами, поднявшись с полу, бросился к ней, обнимал ее, целовал, молил о прощенье. И в это мгновение он, быть может, был искренен, забыл, что принес с собой смерть…
      Но недаром Павла была женщина. Сквозь ужас, страх и отвращение к этому человеку она почувствовала сильный смрад от его платья. И сквозь слезы она сказала брату:
      – Дай ему платье! Что это за платье на нем?
      Барабин отказался, говоря, что, посидев с ними до вечера, уйдет от них прямо к заставе по пути на Киев.
      Но чересчур много взял на себя смертельно больной. Теперь, когда он добился своего, был уж в доме тестя с своей болезнью и в этом кафтане, сейчас только снятом с чумного мертвеца, силы вдруг оставили его, и он, почти без сознания, свалился на пол около жены.
      Артамонов покачал головой.
      – Затаскался, обнищал, отощал! Из крепкого человека и молодца что сталось! Вот, Митрий, пример! Притчу на это сложить можно. Вот оно что, младенца-то убить. Кровь-то неповинная вопиет к Господу на злодея! Ну, да Бог с ним! Сказано, простить, ну и прости ему, Господь, а мы не судья. Позови ты молодцов! Снесите его к Павле в горницу, очнется – накормить.
      – Бог с тобой, батюшка! Что ты?! – в ужасе воскликнула Павла.
      – Что же? Пожалей его… Гляди…
      – Нет, нет, Господь с ним! – заговорила Павла. – Не могу я, родитель… Простить готова… Господь ему судья! Я уж говорила, что виновата больше его. Но теперь с ним одна быть не могу… Видеть мне его при вас – и то тяжело… даже боязно…
      Позванные люди с трудом подняли Барабина без чувств и снесли в дальнюю комнату, около той, где жили старшие братья. Павла, почти задыхаясь, выбежала в сад и, быстро двигаясь по дорожке, бессознательно, как безумная шептала что-то, поминая мужа, поминая своего малютку, поминая Матвея…
      В доме остались вдвоем Артамонов и Митя. Старик хотел уже идти к себе и двинулся медленной походкой, грустно опустив голову на грудь, когда мальчуган остановил отца.
      – Тятя, слышь-ка, что мне на ум взбрело.
      – Ну, чего еще?
      – А коли Тит чумной!
      – А! – быстро обернулся старик как ужаленный.
      – Коли чумной Тит да нас теперь всех заразит?
      – Тьфу! – яростно плюнул Артамонов. – Совсем дурак стал. И не миндаль, а хуже всякого миндаля!
      – Как знаешь! – повел плечами Митя.
      – Человека сразило! – живо и грозно заговорил Артамонов. – Суд Господень над этим человеком. Сатана в нем сидел, изломал его всего и вышел. И в Священном писании писано, как таковое с одержимыми людьми бывало. А этот с своей чумой носится. У него душа изболелась о своих грехах, из тела просится! У него теперь одни мысли о молитве, о прошении, покаянии да о Господе! А этот знай свое заладил… Тьфу! Сам ты чумной! У тебя чума язык чешет!
      – А зеленый-то он… Да без памяти тут свалился… Тоже с молитвы да с покаяния?..
      Но Артамонов не ответил и, махнув рукой, гневной походкой ушел в свою горницу.
      Митя остался один среди пустой комнаты и долго стоял задумчиво, не двигаясь, и наконец прошептал:
      – Да, если этакое подумать, то ум за разум зайдет! Он, может, и сам не знает, что чума в нем! Братьев держали подальше да спроваживали, а с этим обнимаемся да целуемся. А он будто мертвец своим видом. Подумать страшно, если Господь допустит, чтобы и тятя, и Павла, и я от злодея заразились! Помилуй Бог!
      И Митя боязливо перекрестился.

XXVII

      Матвей был снова беспечно весел и счастлив. Ему достаточно было иметь лишнюю горсть червонцев в руках, чтобы ясным оком глядеть на весь мир Божий.
      Вдобавок у него было теперь три веселые заботы, три важных дела на руках, которые он вел с успехом. Главное дело было придумать способ видеться с Павлой, запертой в доме отца, и, так или иначе, проникнуть через карантин, устроенный Артамоновым. На счастье Матвея, после первых же его попыток оказалось, что это гораздо проще и легче, нежели он думал. И замысел его на днях должен был увенчаться полным успехом. Второе, сильно его занимавшее, – были княжна Колховская и Ивашка. Надо было, во что бы то ни стало, изгнать парня из дома Колховских. Почему Матвея озабочивало так сильно приключившееся с княжной, он сам не мог вполне отдать себе отчета. Иногда он уверял себя, что ему нет никакого дела до судьбы княжны, – влюбись она и выйди замуж за какого ни на есть московского дворянина или хоть за простого мужика. Но вместе с тем у Матвея смутно являлась мысль, что когда-нибудь, хоть через год или два, отстраняя теперь от княжны всякого рода женихов, он может сам жениться на ней, конечно, ради ее состояния. Княжна была ему теперь по-прежнему противна, но зато он был серьезно занят судьбой огромного состояния. Червонцы Колховских, которые он уже как-то привык тратить горстями, казалось, каждый день напоминали ему и говорили:
      «Не упусти княжну Анюту!..»
      Наконец, третье дело, о котором по доброте души хлопотал теперь Матвей, было – добыть снова, каким бы то ни было образом, Аксинью от своего отца.
      Василий Андреев вернулся из своей поездки вольным человеком и с деньгами, так как его барин Раевский взял с него только для проформы всего пятьдесят рублей. Андреев по приезде в Москву поселился у Матвея, но тотчас же записался в мещане. Затем он нашел себе двух подьячих и начал хлопотать о том, чтобы по закону ему была возвращена, приведена хотя бы насильно, его законная и вольная теперь жена.
      Сделавшись теперь смелее, Андреев начал хлопотать по начальству, обивать пороги всякого рода чиновников и подал даже просьбу самому Еропкину. Но всему московскому начальству было и без Андреева довольно дела. Чума сбила их всех с ног. Единственный путь, самый лучший и быстрый, который Матвей советовал Андрееву избрать, – было идти к тому же преосвященному. Когда-то Амвросий вмешался в дело об Аксинье, заставил Матвея возвратить ее бригадиру. Поэтому всего проще было теперь Андрееву отправиться к преосвященному, доказав ему свои права вольного человека на вольную жену, просить духовной помощи, просить подействовать на бригадира увещаниями.
      Василий Андреев решился на это и стал всячески искать случая предстать пред преосвященным и изустно передать ему все дело.
      Не скоро добился он этого случая. Наконец однажды, узнав, что преосвященный приедет в известный час осматривать работы Благовещенского собора, Андреев с утра забрался туда. Когда преосвященный, обозрев все работы, вышел на паперть, чтобы садиться в экипаж, Андреев бросился ему в ноги и в кратких словах объяснил свою просьбу.
      Преосвященный тотчас вспомнил, что приказал молодому Воротынскому возвратить беглую женщину отцу. Но затем он наотрез отказался вступаться в это дело.
      – Может быть, по закону ты и прав. Ну, и хлопочи через гражданские власти! – рассеянно выговорил архиерей.
      Андреев объяснил, что так как сам преосвященный своею духовною властью заставил Аксинью вернуться в дом бригадира, то теперь он мог бы более, чем кто-либо, помочь в этом деле.
      – Мне, любезный, сан мой не позволяет вступаться в такие житейские дела. Да притом, сам посуди, не ехать же мне к господину бригадиру хлопотать о жене всякого мещанина. Обратись к властям гражданским. Если закон то позволяет, то тебе и вернут жену.
      И Амвросий, не слушая того, что снова объяснял горячо Андреев, сел в свой экипаж и уехал.
      Андреев остался один на паперти собора и дикими злобными глазами оглядывал пустую Кремлевскую площадь.
      – Изверги! Злодеи! – шептал он. – Отнять ее ты у меня мог приказать. Архимандритов гонял по этакому срамному делу, против всякого закона шел! А теперь, вишь, тебе твой сан не дозволяет. Недаром ты родом из турок. Эх, моя бы воля, что я с тобой поделал бы!..
      И слезы вдруг выступили у него на глазах, слезы злобы и бешенства. Он судорожно стиснул кулак и погрозился через всю площадь на удалявшуюся карету преосвященного.
      – Да, будь я острожник, – выговорил он снова злобным шепотом, – будь я загубленная душа, которой семь бед – один ответ, не минул бы ты моей руки… Не поглядел бы я, что на тебе клобук с крестом. Да и не тебя одного, многих бы я вельмож…
      Андреев вернулся домой в отчаянье.
      Матвей, после этой неудачи Андреева, стал собирать сведения о бригадире и об Аксинье и с трудом узнал наконец, что в доме отца установлен тоже строжайший карантин. Кроме того, бригадир, из боязни чрез собственных людей заразиться, разогнал всех своих холопов и остался только с двумя старыми служителями и с Федькой Деяновым. Аксинья была в его доме заперта кругом, и барин никого к ней не допускал, боясь нового побега.
      Василий Андреев взялся сам за свое дело, решившись действовать прежним незаконным путем, более верным, т. е. обдумывал просто побег жены. Познакомившись с глупым Федькой, который у бригадира справлял должность караульного, Василий Андреев узнал, что жена его, всегда запертая, теперь хворает, но что барин скрывает это ото всех.
      Известие это было верное.
      В доме бригадира, как во многих домах Москвы, скрывали тщательно от полиции больных моровою язвой.
      Аксинья, долго ухаживавшая за мужем, заразилась от него и спустя несколько времени заболела сама, перенеся болезнь в дом Воротынского.
      Первые дни, когда она чувствовала себя дурно, бригадир просто не верил ей, предполагая, что женщина притворяется. Когда Аксинье стало хуже, бригадир послал за каким-то соседним доктором. Тот освидетельствовал больную и нашел ясные признаки чумы.
      Бригадир чуть не лишился рассудка от перепуга. И в нем тотчас началась борьба между страхом чумы в доме и привязанностью к женщине. Он не знал, что делать. Отправить Аксинью в больницу и запереть наглухо всю половину дома, где она заболела, бригадир не хотел, потому что боялся, что она, выздоровев, конечно, не вернется к нему и он потеряет ее навсегда так же, как если бы она умерла. Поколебавшись немного, бригадир решился оставить больную в доме, скрыв, конечно, все от начальства и закупив доктора, чтобы он молчал о найденной им чумной.
      Аксинью еще строже заперли кругом в целой половине дома. Как бригадир, так и люди равно боялись входить к ней, и больная лежала и день, и ночь одна-одинешенька в своей комнате. Только глупый Федька, по строжайшему приказанию барина, должен был входить к ней, принося ей пищу и воду. Но Деянов боялся входить в горницу и, приотворяя дверь, ставил пищу на полу у порога, как бы собаке, и тотчас же, захлопнув дверь, бежал скорее прочь.
      Деянов скоро стал замечать, что ни вода, ни пища не тронуты больною и что он зря обменивает и то, и другое. Но, однако, он об этом умолчал, а сам бригадир не мог освидетельствовать ничего, так как боялся подойти даже за три комнаты от горницы больной. Всякий день он по нескольку раз спрашивал Деянова:
      – Ну, что? Как она?
      Федька, который на секунду просовывал нос в горницу, переменяя то тарелку с пирогом, то тарелку с хлебом, то кружку с водой, отвечал всякий раз добродушно:
      – Ничего-с, слава Богу!
      И действительно, обмен пищи происходил совершенно благополучно. Но в каком положении была больная, Федька не знал, да и не мог знать. Бригадир был почему-то уверен, что Аксинья хворает, но встает с постели, ходит по комнате, ест, что ей подают, и, быть может, скоро выздоровеет. Когда он приказывал Федьке спросить что-нибудь у любимицы, то Федька, боявшийся пробыть у растворенной двери более секунды, сам сочинял ответ Аксиньи и смело передавал барину. Однажды он даже решился соврать бригадиру, что, кажется, больной, слава Богу, гораздо лучше.
      Между тем несчастная женщина в положении запертой собаки, без ухода, в беспамятстве, в бреду, помимо болезни, часто мучилась жаждой. В минуты сознания она через силу звала напрасно к себе на помощь… вставала через силу, шла к двери, толкалась в нее, задыхаясь в душной комнате. Однажды, отойдя от запертой двери, она не дошла до своей кровати, свалилась на пол и, до следующих минут сознания, в беспамятстве около суток пролежала на полу.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41