Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Михаил Федорович

ModernLib.Net / Сахаров А. / Михаил Федорович - Чтение (стр. 6)
Автор: Сахаров А.
Жанр:

 

 


XI НА ВОЛОСОК ОТ БЕДЫ

      Несколько времени спустя старая, разбитая на передние ноги кляча, впряженная в небольшой воз сена, наваленный на дрянную, скрипучую и неокованную тележонку, вывозила воз задами с противоположного конца деревни, направляясь по большой, проезжей Костромской дороге. На возу, прикрытый драным зипунишкой, лежал и дремал курчавый и румяный мальчик в простой и поношенной крестьянской одежонке. За возом шагал высокий и сухощавый мужик в рваном сером кафтанишке, в лаптях, в обтрепанной суконной шапчонке. Помахивая кнутиком и покрикивая на бурую кобылку весьма лениво передвигавшую ноги, он мурлыкал под нос песенку а сам думал свои думы.
      «Вот кабы теперь только к полудню до Горки добраться, да боярчонка туда благополучно довезти, так, отдохнувши, можно бы до вечера еще десятка полтора верст сделать… А тетки Анисьи сын сказывал, что на полсотни верст путь чист от воровских шаек».
      — Мама, мама! Где ты? — испуганно вскрикнул Миша, приподнимаясь на возу и оглядываясь кругом с изумлением.
      — Мишенька! А, Мишенька! — крикнул ему в ответ Сенька. — Матушка за нами следом тою же дорогою едет, а нам приказала вперед поспешать… Я с тобою послан, и ты ничего не бойся!
      — А где же мое платье? Зачем на меня это надели?… И сапожки с меня сняли красненькие…
      — Так матушка с батюшкой приказали, потому тут на дороге разные дурные и злые люди ездят, могли бы у тебя твою одежонку отнять, а этой не возьмут… Никому не нужна!
      — А та-то где же? — с грустью спрашивал мальчик. — Я сапожки те очень любил…
      — Твоя боярская одежда и с сапожками у матушки осталась… Да в тех сапожках по пыльной дороге и ходить негоже… Пожалуй-ка сюда с возу, пойдем со мною рядком…
      Он помог мальчику слезть с воза, повел его за руку и стал ему рассказывать, какой ему путь предстоит пройти, и сколько дней они в пути будут, и какие у них могут быть лихие встречи на пути, и как ему надо остерегаться, не сказываясь своим настоящим именем.
      — Сказывайся всем Касьяном, моим племянником. А станут спрашивать откуда ты родом, говори: из-под Костромы…
      И мальчик все внимательно выслушивал и мало-помалу входил в свое положение — тягостное положение скитальца, укрывающегося от каких-то страшных, неведомых ему врагов…
      — А что если нам вороги на дороге встретятся, да укрыться от них негде будет? — спросил Миша своего пестуна. — Разве уж тогда мне в сене зарыться!
      — Нет, батюшка! От лютого ворога в сене не укроешься, лучше уж ему прямо в глаза смотреть… Потому Бог-то над всеми нами…
      И не успел он этого договорить, как закурилась вдали пыль на дороге, заблистали в клубах ее копья да шеломы, заслышался дробный топот коней подступающего конного отряда, который высыпал на повороте дороги из-за темного бора.
      Сенька глянул вперед, прикрывая глаза рукою, и нахмурился.
      — Вот они, бесовы дети!… Легки на помин! — пробормотал он не без некоторого волнения.
      — Ой, Сенюшка, боюсь я их! — прошептал Миша, боязливо прижимаясь к своему пестуну.
      — Не бойся, дружок, да помни, что ты мой племянник… Крестьянскому мальчонке что они поделают!
      И, говоря это, бросился вперед, к своей бурой кобыле, и стал поспешно отводить ее вместе с возом на обочину дороги.
      — Стой! Стой! — закричало ему разом несколько голосов, и целая гурьба каких-то всадников, в разных одеждах, на разношерстных конях, окружила наших путников. Судя по наружности и одежде, тут были и казаки, и литва, и всякий местный сброд.
      — Что везешь? Куда едешь! — гаркнул над самым ухом Сеньки долговязый и чернявый запорожец и, нагнувшись с коня, ухватил его за ворот.
      — Чай, сам изволишь видеть, что везу! — ухмыляясь принужденно, отвечал ему Сенька, снимая шапку. — Одно сено на возу.
      — Вижу, что сено, чертова кукла! А под сеном-то что? — грозно рявкнул казак.
      — А и под сеном сено же, — равнодушно отвечал Сенька.
      Запорожец выпустил Сенькин ворот из рук, подвернул коня к возу и что есть мочи ткнул копьем в воз… Его примеру последовали и его товарищи, а потом один из них не поленился слезть с коня и долго шарил в возу руками и тыкал в него во всех направлениях саблею.
      — Да хоть весь воз опрокиньте, то же будет, — сказал Сенька. — Везу сенцо для своей клячонки, чтобы не покупать дорогой.
      — В возу и точно ничего нет, — сказал тот, кто в возу рылся.
      — А мальчишка чей у тебя? — спросил Сеньку запорожец, оглядывая Мишу.
      — А свой же. Племянник, сестрин сын. К сестре и веду его: надоел мне, без матери, насмерть, — мама да мама. Ну и веду.
      Обыскать его! — крикнул запорожец, который, по-видимому, был начальником этого небольшого отряда.
      Несколько дюжих молодцов принялись живо обыскивать Сеньку: размотали его онучи, вывернули карманы, порылись за пазухой и сыскали на нем всего только два алтына, которые запорожец не побрезгал опустить в свой карман.
      Потом, пока Сенька оправлял на себе одежду, тот спросил его о дороге к Ростову, о том, что в Ростове делается, и давно ли там Лисовский с Заруцким хозяйничают. На эти последние вопросы Сенька прикинулся совершенно ничего не знающим, сказав только, по обычаю многих русских людей, что «он-де человек темный, под Ростовом живет, а в Ростове — уж второй год — не бывал».
      Запорожец в ответ на эти речи только выругался сквозь зубы и двинул коня вперед; за ним двинулись и все его спутники, справа и слева объехав Сенькину клячонку с тележонкою, гремя и звеня оружием, которым они были обвешаны, и звонко выбивая дробь коваными копытами своих рослых и сытых коней.
      Когда вся полусотня прорысила мимо наших путников, обдавая их шумом и клубами пыли, Сенька перекрестился и прошептал про себя:
      — Пронес Господь!
      Потом, обратившись к Мише, который ни жив ни мертв стоял около воза, он проговорил ему в утеху:
      — Вот видел! Каково бы было, кабы ты от них в возу укрываться стал! Весь воз искололи, кто копьем, кто саблей… А тебя и неукрытого сберег Господь… На все Его святая воля!
      Он спокойно вывел свою бурую кобылку на дорогу и, взяв Мишеньку за руку, с облегченным сердцем зашагал опять за возом по дороге, покрикивая на буреху и мурлыча йод нос песенку.

XII ПОД РОДНЫМ КРОВОМ

      Весна 1610 года наступила в Москве и на всем севере Московского государства сухая и теплая; снега сошли рано и незаметно; вешних вод почти не было, и в конце апреля лист на деревьях был уже такой, какого в иные годы и в конце мая не бывает… На солнце было жарко и в тесных московских домах становилось душно, везде выставляли зимние рамы, везде распахивались настежь наглухо забитые на зимнее время двери из хором на садовые крыльца, а сады начинали подчищать и убирать по-летнему, раскутывая в них плодовые деревья, вскапывая гряды и рассадники.
      И на обширном боярском Романовском подворье, в саду и в огороде, кипела работа. Десятка два дворовых холопов, под надзором Сеньки и Скобаря, усердно вскапывали только что опревшую землю лопатами, таскали землю, песок, позем и старую листву, подрезали и подвязывали деревья и рассаживали молодые кусты.
      — Вот, братцы, глянул я на эту яблоньку, — говорил Сенька, обращаясь к рабочим, — и диву дался! Как все у Господа Бога мудрено устроено!… Ведь эту яблоньку я из Костромы за пазухой привез в ту пору, как мы с Мишенькой из Ростова от тушинцев бежали, а уж она теперь и во какая стала, году не пройдет — на ней уж и яблоки будут!
      — Это ли диво, Семен Иванович! — смеясь отозвался Скобарь. — Не мало ведь с той поры и времени прошло, в ту пору ты с Мишенькой боярчонком из Ростова бежал, и тому боярчонку шел одиннадцатый годок, а ноне уж он и не Мишенька и не боярчонок, а Михайло Федорович Романов, с той поры как его великий государь Василий Иванович в стольники пожаловать изволил. И сестрица его, Татьяна Федоровна, тоже уже замужем, и княгиней стала. С той поры ведь третий год идет, а в такое время мало ли воды утекает?…
      — И то правда твоя, Степанушка! Время бежит, нас не ждет. Да время-то такое, что хуже безвременья! — со вздохом проговорил Сенька, поглаживая свою сильно поседевшую бородку. — Который уж год на наших бояр беда за бедою так и идет, и надвигается, что туча за тучей… Вот теперь опять третий год боярин наш… то бишь, господин митрополит Филарет Никитич во вражьем полону, в узах у тушинцев обретается, а за последние недели и весть о нем запала… Знаем, что Тушино выжжено, что все их скопище врозь разбрелось, а где его милость — неведомо…
      — Да где тут и сведать было!-вступился один из холопов, приостановив работу и опирался на заступ. — То обсылки с Тушиным каждый день бывали, а то как блаженной памяти князь Михайло Скопин-Шуйский на злодеев напустился , так и Тушино-то все врозь разлетелось — не от кого и вести добыть стало!
      — Ох, не в пору ты вспомнил, брат, о князе Михаиле! Царство ему небесное! — проговорил Сенька крестясь. — До сих пор по нем вся Москва слезы ронит… В три недели никто его не забыл, а о другом бы на пять дней людской памяти не хватило! Истинно посетил нас Бог! Последнюю у нас надежду отнял… И что теперь будет? И кто теперь за нас заступником будет, — неведомо.
      Старый, верный слуга Романовых смолк и задумался, и беседа, вызванная его замечанием о яблоньке, порвалась на полуслове. Все опять деятельно и усердно принялись за работу.
      В это время на дорожке, которая между густых кустов вела из огорода к крыльцу боярских хором, показался мальчик лет двенадцати, стройный и миловидный. Русые кудри выбивались у него из-под бархатной шапочки, отороченной соболем, яркого цвета терлик , с плетеными шелковыми застежками и кистями, обхватывал его еще тонкий отроческий стан. Жмурясь от солнца и прикрыв глаза рукою, он оглянул холопов, работавших в огороде, завидел Сеньку и, окликнув его, махнул ему рукою.
      — Вот он, стольник-то наш именитый! — проговорил Сенька, весь просияв. — Не долго без меня насидел… О своем пестуне вспомнил… Сейчас, сейчас, иду, иду!
      И он бегом пустился по огороду, насколько позволяли ему его старческие ноги.
      — Сеня, куда это ты запропастился? — спросил его Мишенька. — Сказал, посмотреть в огород пойдешь, а сам и засел там — словно корни пустил.
      — Нельзя же, батюшка Михаил Федорович! Без надзорного глаза хозяйскому добру везде ущерб да убыток. А мне твоего добра жалко.
      — Моего добра тебе жалко, а меня покинуть не жалко? — ласково укорил Мишенька. — А мне, Сенюшка, так-то скучно, так скучно сегодня, что я тебе и пересказать не могу.
      — Да что же это с тобою попритчилось , дружочек? Кажется, и спал спокойно, и встал хорошо!
      — Об отце я раздумался, и думы все такие нехорошие в голову лезут… И жив ли он! И не замучен ли злодеями? Вестей-то о нем ведь уж вторую неделю нет, и даже куда послать за вестями не знаем.
      — Кабы знали, откуда вести добыть, так небось давно бы уж добыли… Мало ли у государыни верных слуг.
      — Ну вот, без вестей о батюшке все мы голову потеряли. Матушка по целым дням все молится да плачет; дядя Иван Никитич тоже такой хмурый, нахохленный сидит, что к нему и подступу нет. На свою скорбь в руке да в ноге жалуется. Вот я один-то и сам себе места не найду, и невольно дурное в голову лезет.
      — Э-эх, сердечный ты мой! Как же ты хочешь, чтобы все по нашей воле на белом свете творилось нам в угоду! Ты еще роптать на Господа не вздумай… А скука-то твоя — тот же ропот! А изволь-ка ты припомнить, от каких бед и зол всех вас Господь избавил! Припомни-ка Ростов-то! Ведь словно из самой пасти львиной все вы спаслись, и у батюшки твоего волос с головы не упал…
      — Да, я это помню… А и того боюсь, что злых-то людей нынче уж очень много развелось…
      — И над злыми, и над добрыми тот же Бог, голубчик мой! Чему не бывать, то и не станется без его воли. А смерть свою мы все за плечами носим, значит ее и бояться нечего. Вот Скопин, князь Михайло, младостью цвел, славою возвеличен был, превыше царя Василия почтен и превознесен… Смерть ни на что не посмотрела… А батюшке твоему страданья на долю выпали: за то Бог долгим веком его наградит.
      — Вот как ты, Сенюшка, всегда меня разговорить умеешь! -ласкаясь к пестуну, сказал Мишенька. — Вот я с тобой поговорил, и на душе легче стало… И безвестье не так меня пугает…
      — Да и чего пугаться-то, милый! Иногда безвестие многих вестей лучше бывает.
      Так разговаривая, старый пестун подходил со своим юным питомцем к крыльцу хором, и Мишенька стал уже подниматься на ступеньки крыльца, когда, оглянувшись, увидел странника в темной скуфье и рясе, с посохом в руках, вступавшего в сад через калитку палисадничка. Густые седые волосы ниспадали волною на его плечи, а серебристая борода покрывала своими спутанными прядями всю его грудь.
      Сенюшка, смотри-ка, странник к нам идет! Пойди-ка к нему навстречу, зови его сюда на отдых. Авось, он нам Расскажет о странствиях своих, о дальних обителях!
      И Мишенька приостановился на крыльце, следя за Сенюшкой, который и точно направился страннику навстречу, и подошел уж близехонько, да вдруг как вскрикнет, и колпак с головы долой, и сам бухнул страннику в ноги.
      — Господин наш! Господин честной! — кричал он во весь голос, прижимая к устам своим загорелую руку странника.

XIII ПОСЛЕ ДОЛГОЙ РАЗЛУКИ

      Мишенька, не давая себе отчета в том, что он делает, мигом сбежал с крыльца и бросился навстречу величавому старцу с криком и слезами:
      — Батюшка! Батюшка мой дорогой! — и повис на шее Филарета, который крепко сжал его в своих объятиях, сам трепеща от волнения. Он и не чувствовал, как крупные горячие слезы катились из глаз его по бороде и падали на лицо и на грудь Мишеньки.
      Отец и сын еще не успели выпустить друг друга из объятий, как Сенька уже разнес радостную весть о возвращении Филарета Никитича по всему дому и всюду произвел необычайный переполох. Марфа Ивановна и брат Иван Никитич бросились из хором в сад, а все домашние и вся челядь со всех концов двора и дома устремились к крыльцу хором. Все спешили, бежали, толкались, с радостными лицами и радостными кликами, с веселым шумом и топотом… И все остановились в умилении при виде тех слез радости, которые лились из глаз Филарета Никитича, заключившего в свои объятия все, что было для него дорогого и милого на земле, все, с чем он был разлучен почти три года…
      Когда наконец слезы иссякли, и восторги стихли, когда он вдоволь насладился ласкою жены, сына и брата, он обратил свой радостный и приветливый взор на всех домашних и челядинцев и всех их поблагодарил за верную службу, всех допустил к руке своей и каждому нашел возможность сказать словечко, западавшее в душу, памятное на всю жизнь, и каждого благословил.
      Затем, когда Марфа Ивановна и Иван Никитич стали его просить войти поскорее в хоромы, а Мишенька все еще не мог выпустить его руки из своих рук, Филарет Никитич поднялся на несколько ступеней крылечка и, остановившись, сказал:
      — Постойте, еще успеем войти под родимый кров… Но от «избытка сердца уста хотят глаголать», и я должен всем вам и этим добрым людям, которые в отсутствии моем служили вам верою и правдою и оберегли вас от бед и напастей, всем им я должен сказать о том, что вынес за эти годы, и всех их подготовить к тому, что нам придется вынести и выстрадать за Русь, если Господь не смилуется над нами.
      В его словах, в его голосе, в том глубоко опечаленном взоре, который он устремлял на всех окружающих, было что-то чрезвычайно привлекательное, приковывавшее к нему все сердца и все взоры, и все как бы замерли в ожидании того, что он будет говорить.
      — Почти три года тому назад, — так начал Филарет, — я был оторван по воле Божией от семьи, от всех родных и близких мне людей… Я готовился к смерти и не боялся принять ее от руки лютых злодеев, обильно проливавших кровь вокруг меня. Но и среди потоков крови их рука не коснулась меня… Я был взят в полон и, опозоренный, лишенный облачений и внешних знаков сана моего, был уведен к тушинскому обманщику, был ему представлен в числе других полонянников из бояр и знати… Он отличил меня от всех, он постарался привлечь меня и лаской, и почетом, и саном патриарха… В душе моей к нему кипела злоба и презренье; хотелось обличить его и уничтожить, но разум воздержал мои порывы… Я увидел, что никто и не считает его ничем иным, как наглым обманщиком, никто не видит в нем царя Дмитрия или сына Иоаннова; а все служат, все угодничают, все унижаются перед ним из одной корысти, все поклоняются ему как тельцу златому, из выгод мирских… Не только злые вороги, Литва или поляки, но и бояре московские, и родовитые дворяне, и сановники все променяли на злато, забыв и Бога, и отчизну, и честь, и совесть… Тогда решился я все претерпеть и все снести, лишь бы душу свою сохранить чисту, лишь бы остатком сил своих хоть сколько-нибудь послужить на пользу Руси православной… И все, что были кругом меня, поняли тотчас же, что я им не друг, что не слуга я их лжецарю и их неправде. Все стали избегать меня и опасаться, все стали зорко следить за мною и держать меня в такой неволе, какой и пленники у них не знали. Я никуда не смел один идти; не смел и в келье своей оставаться с собою наедине; не смел писать ни близким, ни родным. Но и эти угнетения, и эта неволя не поколебали меня, как не соблазнили предложенные мне почести и слава: я пребыл верен в душе и царю, которому присягал, и Богу, которому открыта моя совесть, и дорогой земле родной, которой я молю у Бога пощады и спасения…
      Он смолк на мгновение, подавленный волнением, охватившим его душу, и немного спустя продолжал:
      — Тушинский царь бежал. Тушино сгорело на глазах моих… Сильное числом и злобою скопище воров и изменников рассеялось… Погибли и многие сильные вожди их, и вот, по воле Божией, я свободен, я вновь в Москве и среди вас, я вновь могу служить моей отчизне на пользу… Но я не радуюсь, и дух мой не оживлен надеждой! Куда ни оглянусь, повсюду вижу измену, вражду, корысть и шатость… Тушинский вор в Калуге, и около него изменники и воры; польский король под стенами Смоленска , и у него в стане русские изменники и воры, которые зовут его идти сюда, на пагубу русской земли; избранный нами царь Василий здесь, в Москве, и около него — измена, смута, тайные враги, предатели, готовые его продать… О, много, много еще, верьте мне, должно страдать нам, многое еще перенести и к краю гибели прийти, чтобы спастись от лютого врага, который в нас вселился, нам сердце гложет, нас побуждает на зло и на измену! Вот я и молю вас, братья и друзья, готовьтесь к бедам, готовьтесь страдать, готовьтесь биться с врагами, не успокаивайте духа своего, не усыпляйте его надеждами на лучшее… Грозные тучи идут на нас, полные громов и бурь! Мужайтесь и твердо стойте и молите Бога, чтобы Он вас научил любить отчизну и веру отцов превыше всех благ, всего достатка и счастия земного! Только этим и спасетесь, только этим и утешитесь!
      Он не мог более говорить: слезы душили его, голос слабел и прерывался, руки дрожали. Марфа Ивановна и Иван Никитич взяли его бережно под руки и повели с крыльца в хоромы… А все домашние и челядинцы, слушавшие его с напряженным и почтительным вниманием, долго еще стояли кругом крыльца, пораженные его речью, оставившей в душе их глубокое, сильное впечатление…

XIV НОВЫЕ ТРЕВОГИ, НОВЫЕ ОЖИДАНИЯ

      Это свидание с отцом после долгой разлуки произвело на Мишеньку чрезвычайно сильное впечатление. В течение тех немногих дней, которые Филарет Никитич позволил себе провести под домашним кровом, Мишенька не отходил от него ни на шаг, не сводил глаз, не проронил ни одного его слова. Он теперь сильнее и глубже, чем когда-либо, проникся уважением к отцу-страдальцу, готовому и способному все вынести ради блага отчизны, готовому умереть за Русскую землю и за веру отцов… И когда Филарет несколько дней спустя переселился в одну из келий Чудова монастыря, поближе к патриарху Гермогену , Мишенька каждый день отпрашивался у Марфы Ивановны и ездил навещать отца своего и с величайшим наслаждением проводил у него два-три часа, если ничто не отвлекало Филарета от беседы с сыном. Еще полный этою беседой, Михаил Федорович уезжал от отца и по пути делился содержанием беседы с своим пестуном.
      — Ах, Сенюша, как хорошо, как сладко было сегодня батюшкины речи слушать, кабы ты знал и ведал!… Он ведь теперь со мною как с большим говорит… И все мне объясняет, все рассказывает: откуда пошла Русская земля, и с коих пор в ней цари завелись, и какие цари были… А вот сегодня рассказал мне, как смута на Руси зачалася и как измена на Руси разделила всех, как брат на брата пошел, и вот за это-то самое на Московское государство пришли воры и иноплеменники…
      — Ну а как батюшка твой говорит, скоро ли той смуте конец будет? — допрашивал Сенька, гарцуя около своего питомца на чалом мерине с романовской конюшни.
      — Батюшка говорил, нескоро смута та окончится, и даже сказывал сегодня, что царю Василию с ней не справиться… что был у него добрый вождь, покойный князь Михайло Скопин, да Бог его прибрал, по грехам нашим, и что теперь всего худого надо ждать.
      — Уж чего же ждать хорошего, как лютые вороги отовсюду на нас идут!… И поляки с Жолкевским наступают, и тушинцы с казаками лезут, и в Москве все друг на друга волками смотрят… Чего тут ждать, кроме слез да горя!
      И по возвращении домой те же беседы с отцом служили для Мишеньки любимою темою разговоров и рассуждений и с матерью, и с дядей Иваном Никитичем; в голове юного отрока мало-помалу начинало складываться представление о тяжелом современном положении Московского государства, об опасностях, которые ему угрожают, об обязанности всех честных русских людей соединиться неразрывно и до конца стоять в борьбе с изменниками и иноплеменниками, дерзко вторгшимися в русскую жизнь.
      — Если бы все русские люди так же твердо стали отстаивать веру и правду, как иноки Троицкой обители , давно уже ни одного врага не было бы в наших пределах! — не раз говаривал Филарет своему сыну, и слово это глубоко запало в душу отрока.
      Так прошел почти месяц со времени избавления Филарета Никитича из тушинского плена, и свидания отца с сыном были каждодневными. Тем более был однажды опечален Мишенька, приехав к отцу в обитель и не застав его в келье.
      — Владыка митрополит вместе с господином патриархом с утра в думе боярской заседают, и когда изволят быть обратно — неведомо! — отвечал служка Филарета Никитича на вопрос сына об отце.
      Мишенька удалился домой опечаленный и на другой день точно так же не мог добиться свидания с отцом, который находился на совещании у патриарха. На третий он наконец дождался отца, хотя и на самый краткий миг. Но Филарет Никитич принял сына озабоченный и сумрачный; обняв и поцеловав его, он даже не посадил его около себя, как бывало обычно, и сказал ему:
      — Дружок! Не езди ко мне до тех пор, пока я сам тебе не разрешу. Великие грозят нам бедствия, великих должны мы ждать в самой Москве смут и волнений… я опасаюсь за тебя и потому прошу: не езди… даже из подворья не выезжай. Как удосужусь, сам к вам приеду. — На том он благословил сына и расстался с ним. И Михаил Федорович на обратном пути домой, быть может под впечатлением слов отца своего, обратил впервые внимание на то, что происходило на площадях, на улицах и на крестцах , которыми он проезжал. Ему показалось, что никогда еще он не видал в городе такого оживления, таких густых толп народа, таких говорливых и шумных сборищ около Лобного места и на спуске к Москве-реке, около Покровского собора… Он обратил на это внимание своего постоянного спутника, Сеньки, и тот, наклонившись к нему, пояснил:
      — Слыхал я в обители, от служки твоего батюшки, что вести дурные из войска получены… Разбиты будто полки ляхами, и войско наше все врозь разбежалось…
      — А под чьим началом было? — спросил Мишенька с большим оживлением.
      — Под воеводством князя Дмитрия Шуйского , родного брата государева. Он первый и бежал, и весть привез о поражении…
      — Как ему не грех и как ему не стыдно! Ему бы надо умереть на поле битвы, вот как тогда ростовский воевода.
      — Не таков Дмитрий Шуйский… Он до всякой сласти житейской падок, смерти он пуще огня боится.
      Приехав домой, Мишенька узнал от дяди Ивана Никитича о поражении русской рати под Клушином, об измене немцев, перешедших на сторону поляков, и о полном торжестве гетмана Жолкевского над неспособным и немужественным Дмитрием Шуйским. Оказывается, вся Москва уже была полна толпами беглецов с поля несчастной битвы и они повсюду расславили о корысти и неправосудии русских воевод и о чрезвычайном мужестве и воинском искусстве ляхов, которым будто бы и противиться в открытом поле нельзя…
      — И уж Жолкевский на пути к столице, — добавил Иван Никитич, — а у нас и войска нет, чтобы выступить против него, и скоро ли еще сберем его — не знаем сами; а от Калуги вор тушинский подступает, — и с тем нет сил бороться. Столица в страхе и тревоге. Все мятутся, все ропщут на царя Василья, и, чем все это кончится, один Бог ведает.
      Такие тревожные вести, доносившиеся отовсюду на Романовское подворье, конечно, всех волновали в доме, начиная от Марфы Ивановны и Ивана Никитича и до последнего челядинца. Все ожидали ежечасно наступления каких-то чрезвычайных событий, какого-то переворота, сопряженного со всякими бедами и напастями. Тревога старших передавалась и младшему члену семьи, Михаилу Федоровичу, который, просыпаясь, обращался к пестуну своему с вопросом:
      — Что, Сенюшка, ничего еще на Москве не приключилось?
      И слышал на этот вопрос все тот же ответ невозмутимого Сеньки:
      — Милостью Божиею, стоит все на Москве по-старому, по-бывалому.
      И ложился Мишенька и засыпал ввечеру все с тем же тревожным вопросом:
      — А как ты думаешь, Сенюша, никакой до завтра напасти над Москвой не стрясется?
      — То единому Богу ведомо, голубчик; мы все под Его волею ходим, — неизменно отвечал и на этот вопрос пестун Мишеньки.
      Блуждая таким образом в потемках всяких неопределенных ожиданий, страхов и опасений, Мишенька был чрезвычайно обрадован, когда наконец дней пять спустя после свидания с отцом, услышал, что вечером в этот день Филарет Никитич собирается посетить свою семью на подворье. Мишенька со страстным нетерпением ожидал отца и жаждал услышать от него то живое слово, которое бы облегчило его душу, осветило бы охвативший ее сумрак… И он не ошибся в ожиданиях, и Филарет Никитич явился на Романовское подворье уже тогда, когда стемнело и все сбирались ужинать. Он прошел прямо в моленную Марфы Ивановны и призвал туда супругу свою и сына.
      — Хочу перед вами, дорогими и милыми моему сердцу, открыть то, что совершается теперь на Москве, чтобы вы знали, как вам жить в нынешнее трудное время, как поступать и чьей стороны держаться в грядущих превратностях и смутах.
      Он вздохнул, печально оглянул всех и сказал:
      — Идем к недоброму и сами налагаем путы на себя… Дни царя Василия изочтены; не сегодня завтра его понудят сойти с престола; песня его спета. Он погневается, погрозит, быть может поупорствует, но удержаться на престоле он не сможет.
      — Кто же будет царствовать тогда? — оживленно и быстро спросил Михаил Федорович, не спускавший глаз с отца, боявшийся проронить хотя бы одно его слово.
      Филарет обратил глубокий и проницательный взгляд на сына и сказал ему:
      — Есть между бояр московских роды и подревнее Шуйских, и к царскому корени поближе Годуновых; но из них теперь не изберут царя. Все завистью и злобою заражены, все точат друг на друга нож и, чтобы не избрать единого от среды своей, решаются на страшное дело… На страшную измену земле своей!
      Он смолк на мгновенье, и никто не смел обратиться к нему за разъяснением его загадочной речи.
      — Вместо того чтобы всем сплотиться, всем заедино стать около своего, избранного всею землею, православного царя, бояре говорят себе: «Не нам, так пусть же никому престол не достается!» — и собираются тянуть в руку тех изменников, бояр тушинских, которые решились искать московского царя в Польщизне!
      — Как! Не православного и не русского государя хотят посадить на престол московский? — невольно сорвалось с уст Марфы Ивановны.
      — Да, не православного и не русского, — королевича Владислава! — сказал с горькою улыбкою Филарет. — Так порешили бояре на тайном совещании вчерашнем, и как ни возражал, как ни громил их патриарх укорами и всякою грозой, как ни пытался я доказывать, что ляхи лютейшие наши враги, что доверяться королю ни в чем нельзя, бояре, нас не слушая, решились вступить с Жолкевским в переговоры о королевиче, как только царь Василий покинет престол.
      — Слыханное ли дело, чтобы на московском престоле, да не православный, не русский царь был! — прошептала Марфа Ивановна.
      — О! Мы к тому идем, чего никогда не видано, не слыхано при наших предках было! — воскликнул с неудержимым волнением Филарет. — Видно, что еще мало страдали мы, мало терзали Русь раздорами и смутами! Чтоб образумиться, мы должны дойти до края гибели и претерпеть неслыханное, тогда лишь в разум войдем.
      — Батюшка! — смело вступился вдруг Михаил Федорович. — Да зачем же нам иноземному и неверному королевичу покоряться! Не надо присягать ему.
      Филарет печально покачал головою и сказал, положа руку на плечо сына:
      — Ты судишь как отрок, горячо и неразумно! Если Бог попустит быть такому греху, кто же дерзнет Ему противиться! Он знает, куда ведет нас… Нет! Все присягнут, — присягнуть обязаны будете и вы, и верно соблюдать присягу, если сами ляхи в ней пребудут верны. Но не предавайтесь сердцем иноземцу, не ищите от него ни милостей, ни благ земных и ни на миг из памяти не выпускайте, что за веру отцов своих и за землю Русскую вы должны пролить последнюю каплю крови. Кто бы ни царствовал, кто бы ни правил на Москве, пребудьте верны ему, пока он нашей веры не коснется, пока не вздумает рвать на части землю Русскую. И помните, что верою создалось великое государство Московское, верою держалось, пока мы Бога помнили, — верою и спасется!
      При этих словах Филарет поднялся с места, стал прощаться со своими. Но, когда он положил руку на голову Михаила Федоровича, благословил его, тот вдруг разрыдался, упал на колени и, простирая руки к образу Спасителя, заговорил прерывающимся от волнения голосом:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40