Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога на простор

ModernLib.Net / Историческая проза / Сафонов Вадим / Дорога на простор - Чтение (стр. 5)
Автор: Сафонов Вадим
Жанр: Историческая проза

 

 


Всадники прискакали с заката.

– То ж дорога! Что ж то за поганая дорога! – говорил чубатый, с вислыми усами, спешиваясь и потирая те места, что особенно пострадали от поганой дороги.

– Ну, батько, принимай хлопцев!

Хлопцы расседлывали коней; все были одеты причудливо: на плечах кунтуши, а ноги босые и грязные, у пояса – пороховые рога. Необычайны казались пришельцы посреди многолюдного, тоже причудливо-пестрого казачьего стана. Только затейливость и роскошь тут, на Волге, тянули к востоку; но Польшей, Западом отдавали и одежда, и оружие гостей.

То были днепровские казаки.

Главарь их, Никита, уже рассказывал, как порубали они шляхетские полки и явились среди главного посполитого войска пид самисеньку пику пана-воеводы.

За походы на панские земли и прозвали Никиту "Паном".

Он оглядел казачий стан, покрутил ус.

– Да вы ж, мов кроты, все по балочкам. А мы – до солнышка поблизче. Кликнул десятского своего, деловито походил по кручам, выбрал гладкое, но скрытое орешником высокое место над самой Волгой, измерил шагами в длину и поперек.

– Ось, туточки, хлопцы. Дуже гарно. Ляхи, турки, – приговаривал он. – Побачимо, шо воно за татары да персюки.

Волга поблескивала за кустами во весь огромный размах свой. Расстилался вдали плоский степной берег.

Никита Пан снял шапку, отер потный лоб и удовлетворенно сказал:

– Пид самисеньку пику.

Жизнь в куренях шла своим чередом.

Уже стали по укромам казачьи городки.

На зимы исчезали шатры, наполовину пустели землянки, ватаги сбивались в городки, много людей уходило в украйную полосу Руси. Там пережидали и на Марью-заиграй-овражки[10] возвращались в курени.

Старики старились и, у кого был дом, брели помирать на родимые места.

Невдалеке от устья Усы пряталась деревушка. Жило в ней немного баб и несколько десятков мужиков, ничьих людей, не казаков и не крестьян. Они рыбачили, шорничали, плотничали.

Гаврила Ильин ходил туда за рыбой.

Подоткнув подол, молодуха полоскала в реке белье. Он видел ее стройные белые ноги с небольшими ступнями, наполовину ушедшими в мягкий иловатый песок в воде, и круглые ладные лопатки, двигавшиеся под лямками сарафана.

Рванул ветер, сорвал с прутняка развешанную узорчатую тряпицу, покатил и бросил в волну.

Гаврюха сбежал и достал ее.

– Помощничек, – сказала молодка, – спасибо.

Ее глаза смеялись под вычерненными бровями.

– Кто ж ты? – спросил Ильин.

– А портомойка, – ответила молодуха, покачивая длинными светло-голубыми подвесками в ушах. – Всех знаешь, что ж меня не признал? После она сказала, что зовут ее Клавдией.

Она была во всем, даже во внешнем облике своем как-то легка, держалась с чуть озорной смешливостью, он подумал, что она весела и, должно быть, хохотушка, и сразу почувствовал, что ему тоже легко и просто с ней.

Он уже знал, кто она. Она была Кольцова Клавка, и он вспомянул, что и деревню-то эту звали Кольцовкой.

Потом он стал заходить к ней.

Была она всегда одна в большой тесовой избе; подвески разных цветов, зеркальца, бусы, ожерелья, дутые обручи лежали открыто в сундуке, который, верно, и не закрывался, ворохом виднелись кики, летники, очелья, многое было выткано серебром, тафтяное, парчовое, из струйчатого шелка. И отдельно ото всего, но также на виду висела однорядка на рослого мужчину, полукафтанье аккуратно сложено под ней, на столе шапка с малиновым верхом. Так, верно, она и не убиралась со стола, давно дожидаясь, вместе с однорядкой и полукафтаньем, хозяина.

Клавка порхала по избе, вечно ей находилось, что взять, что переложить, поправить какую-нибудь из бесчисленных, как в богатой татарской сакле, подушек.

Она смеялась, начинала и обрывала какие-то песни, румянилась и настойчиво спрашивала:

– Скажи: не красна?

Иногда садилась вышивать. Вышивала она не узор, а странное: мохнатые цветы с глазами на лепестках, крутой нос лодки, птиц, и Гаврюха думал, что птицы эти похожи на нее.

И он понял то, о чем уже догадывался по суетливому ее веселью, по мельтешащему изобилию мелкой, дорогой, открыто, на виду, накиданной пестроты.

– Скучно тебе? – спросил он.

– Нет, – ответила она, вздернув брови. – Когда скучать!

Он рассказал ей, как нечаянное приходит к людям, – сказку об отце, который, помирая, завещал сыну повеситься, и сын послушно пошел и повесился, как велел отец, а доска отвалилась, и оттуда, где был крюк, выпал мешок с золотом.

Скоро Гаврила узнал все о том, как она живет.

В ее одинокой жизни была привязанность. То был десятилетний рыбацкий мальчик, Федька. Она кормила его медовыми пышками и пирогами с рыбой, сама зашивала рубаху, подарила сапожки.

Теперь она варила и пекла для Ильина, ждала его, нетерпеливо изогнув брови, стирала ему порты.

Однажды утром, посередке рассказа о том, что ей снилось, она вдруг всхлипнула:

– Жалобный ты… Сирота… без матери.

И она пригнула к себе его голову со светлой бородкой, небольшую голову на длинном худом, все еще по-мальчишески нескладном туловище, и целовала ее, и почесывала за ушами, как котенку.

– Все вы тут сироты!

Так казалось ей, потому что она вспомнила о ямщичьей избе в лощине, о родительском доме и горько пожалела о матери, с которой за все время своего девичества вряд ли сказала больше сотни слов.

Ватажка в стружках и долбленках, улюлюкая, высыпала на стрежень, но за суденышком нежданно вывернулись из-за мыска еще два, шибко подбежали на парусах и веслах; казаков порубили, нескольких взяли в железы. Тогда ватажка посадила своего атамана в воду, привязав к коряге, и ушла к Ермаку.

Два других атамана сами привели своих людей. "У семиглавого змея один удалец все головы сшиб", – сказал Ермак и поверстал атаманов в есаулы.

– На Жигулях, какую охрану ни бери, а дань плати, – наперед знали корабельщики, едущие даже караванами, – а то живу не быть.

Низкие пузатые насады спускались сверху, с ними палубный бот. Везли в Астрахань припас, снаряд, жалованье. Ермак слушал доглядчиков, загодя повещавших вольницу, потом долго смотрел на Волгу, шапку сбив на затылок. Решил вдруг:

– Этих пропустить. Не замай.

По всей вольнице, по всем ватагам, чьи бы они ни были, объявили:

– Батька судил: не замай.

– Я сам себе батька, – ответил атаман Решето. – Мой суд и мой рассуд. У Ермака услышали пальбу. В лице его ничего не шевельнулось, только глаза сузились и закосили. Сотня верхами поскакала в обход горы: на воде казаки не мешались в казачьи дела. Внизу, на одной насаде, ленивый и черный, лежал клуб дыма… Доскакав, изрубили, зажгли шалаши в стане Решета. С Волги, не кончив своего, тот кинулся на выручку, неистово ругаясь. А сотня, разделившись, ударила сразу с двух сторон, чуть он высадился. Решету скрутили руки.

– Ин по-твоему, – проговорил он и выругался. – Переведались – будя.

– Еще не по-моему. – Ермак подошел к нему. – Еще будет по-моему…

Он выхватил саблю, помедлил, глядя на его задергавшиеся плечи и в выкатившиеся глаза, потом замахнулся.

Так он брал в руки гулевую Волгу.

Иногда он разжимал кулак, и птенцы его гнезда летели далеко.

В ясное праздное утро, когда голубоватой сквозной дымкой оплывала даль и только стайки ряби, сверкая, перебегали на реке, "седла-ай!" – прокатилось по стану. Срезая изгиб луки, верховые двинулись за солнцем. На другой день доскакали до ногайского перевоза. Пусто вокруг; лишь очень острый глаз приметил бы, как возникло легкое желтоватое облачко в степи… Ногайцы гнали к перевозу русских полоняников. Скрипели арбы с добычей…

Эта добыча перешла в казацкую казну. Полоняников же напутствовали: "Ступайте, крещеные".

Казачий отряд появился в устье Яика.

В одном дне пути вверх по реке стояла ногайская столица Сарачайчик. С невысокого минарета бирюч призывал жителей к оружию. Но не было страшнее слова, чем "казаки". Только немногие схватились за кривые ножи…

И вскоре струги неслись уже в обратный путь вниз по Яику: прочь от саклей и кибиток, застланных дымом.

А когда царь Иван послал казну шаху, Ермак перенял ее. Вольница разбила сильную стрелецкую охрану в быстрых больших орленых ботах с пушками, выглядывавшими в отверстия бортов, и "пошарпала" серебро.

На разубранных коврами кораблях ехали по Волге персидские послы. Заколыхался камыш – целый лес копий отделился от него на легких челноках. Персы с завитыми и накрашенными бородами повисли над палубами.

Так, паря в воздухе, послы поплыли назад, слегка шевелясь от ветра и от речного течения, уносившего их в Каспий.

Ермак повел войско вниз по реке.

Струги неслись мимо пустынных берегов, голых, безлесных, мимо развалин старых городов – на несколько часов пути тянулись остатки стен и улиц, кучи битого кирпича в лебеде и чертополохе. Плыли мимо соленых озер в ломкой кроваво-красной траве, мимо выжженных степей, где росли горькая полынь и лакричный корень.

В степях казаки увидели татар. Длинная веревка была намотана у каждого из них у седельного арчака; сбоку – сабля, колчан со стрелами, у плеча – лук. Это было оружие, с которым они триста пятьдесят лет назад, как смерч, пронеслись по земле.

Круглые дома-кибитки, табун коней, войлочные кошмы, пестрые тряпки – летучий татарский город остановился в степи. Удары молота по наковальне. Татары ковали железо.

Когда-то с этим обычаем – ковать раскаленное железо в годовой праздник – пришли из Азии завоеватели-монголы. Они знали, как сделать лучший клинок и лучшую стрелу. Где-то за степями высились Иргене-Конские горы. Говорили – там была долина: два всадника могли бы перегородить ее копьями. Эта долина была железная. И бока ее, как магнит, притягивали копья.

Великая орда завладела землями, народами и их добром.

Ногаи тоже ковали железо – они помнили обычай. Но они уже не знали, где ход к Магнитной горе…

Летучий город срывался с места, едва появлялись на реке казачьи струги. Он несся в пыльных вихрях по равнине, покрытой бесконечной и однообразной рябью мелких бугров, к затерянным в степях и одним татарам ведомым колодцам солоноватой воды.

Злее, желтей становилась земля, словно опаленная огнем. Ночью от нее исходил жар. Цепочкой шли рыжие, с поднятыми головами, верблюды, медленно переставляя длинные тощие ноги, покачивая вьюками на горбах. Так шли они, может быть, от самой Бухары.

Караван исчезал в степи. Только песчаная пыль завивалась воронками. Проносились стада сайгаков. Вода в реке будто загустела от глины.

Близка Астрахань.

В устьях Волги, проскользнув по одному из бесчисленных рукавов мимо города, казаки остановились на острове Четыре Бугра. Он был закидан водорослями. Мутные валы ударяли о скалы, чахлый камыш полз по известняку. Над известковым камнем выл ветер; синь в пенистых клочьях распахнулась впереди.

Но Ермак не довел своей вольницы до Персии, чтобы померяться с кизилбашами, "красноголовыми", военной опорой трона Сефетидов.

Грозный царь ударил по воровской Волге. Был нежданен, страшен удар. Целое войско должно было двинуться, чтобы вывести своевольство на великой реке.

И едва прослышав о грозе, Ермак повернул повольников, чтобы поспеть доплыть до стана, пока она только собиралась.

Дорожный человек шел с подожком, посвистывал и поглядывал кругом себя.

Он видел верши и вентери. Рыбой промышляют. Конечно, охотятся. Наверное, еще и бортничают: места медовые.

Он усмехнулся. Нынче мед, а завтра… Ведь хлеба не сеют, сохи боятся, как бабы-яги. Конечно, какой хлеб по этим уступам! Но что-нибудь здесь могло бы вырасти у настоящих хозяев. Хоть редька или капуста.

Не сеют, не жнут, а… Он увидел бочки и кули на берегу.

Вспомнил, как в ту маленькую лесную обитель, последний ночлег его на долгом пути с севера, пришла "грамота", с неделю назад: "Атаманы-молодцы были на вашем учуге, а на учуге вашем ничего нет. И приказали атаманы-молодцы выслать меду десять ведер, да патоки три пуда, да муки пятнадцать мехов. А буде не вышлешь, и атаманы-молодцы учуги ваши выжгут, и богу вам на Волге-реке не маливаться, и вы на нас не пеняйте".

Эх, как смутились тогда монашки, нагоходцы, гробокопатели! Думали: челом бить воеводе (про идущее войско, верно, прослышали). И от него, дорожного человека, просили совета да пособничества. А он в тот же час и уйди. Своя рубашка ближе к телу.

Он поглядывал и посвистывал. Людей тут хватило бы на несколько городков, ого! Вон там, у костра, лапотные мужичонки. Бурлаки. Прямо, деревенька работных людей, если бы были избенки, а не копаные норы и шалаши. Ловко все тут, ничего не скажешь! Головатый вожак, с умом плодит вокруг себя народишко, диву дашься.

Воля! На это сманивает. Ныне здесь, заутра… заутра в дубовой колоде. Воля в парче да в лохмотьях.

Он потрогал то, чем был перепоясан. Не сразу видно, что пояс дут. Взвесил в руке. Тяжек. Пожалуй, нашлось бы там и серебро, если б взрезать. Он выбирает самого высокого, у чадного костра, чтобы спросить:

– Как бы мне, человече, к атаману?

Сразу пятеро оборачиваются и смотрят на него.

– Пташечка!

– Откудова залетела?

Один, с улыбкой, нежно:

– Авун[11] подпорем, не бойсь, поглядим, что ты за синичка.

– Колпак с башки долой!

– Тымала!..

А исполин птичьим голосом:

– На ангельских воскрылиях припорхнул, грамоту до атамана принес.

Но дорожный не робкого десятка.

– Моя грамота волчья: лапа да пять пальцев.

Это понравилось.

Ему указали пышный, шелком латанный шатер.

– Не, мне поплоше.

Засмеялись.

Но спокойно, с шуточками, он настоял на своем.

И вот он целый день сидит у Ермака. И никто не может ступить к ним в шатер. Впрочем, уж не раз носил туда казачок вино.

Захожий не сторонился горяченького. В том и веселие бродячей жизни его.

Он видел, как атаман скоро остановил руку казачка:

– Мне не лей!

Но гостя это не смутило. Он только участливо сказал:

– Что ж ты, батько? По суху и челны не плавают.

И вдруг всей кожей лица почувствовал тяжелый, будто ощупывающий взгляд впалых глаз.

– Не тебе батько.

Он уступчиво ухмыльнулся. Стал пить один. Легкая волна уже подхватывала его. И он плыл по ней, плыл по прихотливому узору своего сказа.

– Есть в полуночном краю окиян-море. По тому морю шел, – прадеды помнят, – мореход свейский. С корабля увидел берег пуст, леса великие над белой водой. Множество людей повыбегло из лесов. Несли они шкуры оленьи, собольи и кость драгоценную, трое одну еле подымают. А стоит та кость дороже золота, и все в домах у полуночных людей сделано из нее. Лежит она на той земле, ровно лес, побитый бурей. Только уплыл свейский мореход, и след той земли потерялся…

Атаман спрашивает:

– Голубиную книгу чел?

Захожий человек морщится. Он не любит, чтобы его перебивали, когда он воспарит мыслью. Но отвечает уверенно:

– А как же!

– Про Индрика-зверя что разумеешь?

– Про Индри… как говоришь?

– Ходя под землей, подобно единорогу, прочищал он реки и ручьи. Был с гору. Но не допустил его Илья-пророк тяготить землю. Внушил: выпей Волгу! Он стал пить, да раздулся, лопнул – кости засосало в трясины, прахом занесло.

Дорожный человек улыбается, немного снисходительно. Он чувствует, что в руках его – снова ниточка, и с торжеством восклицает:

– Нашлась, казак, земля свейского морехода! Гюрята Рогович, новгородец, пришел на берег холодного моря – только небо с водой сходятся вдали. А у моря стоит Камень. До неба стоит. Верхи тучами скрыты. И увидел Гюрята – распахнулось окошечко в камне и залотошили там обликом уродливые, малые. Топор у Гюряты – руками к топору тянутся. Гюрята и кинь им топор. А они через окошко в горе накидали ему мехов груду. И только задумался – откуда же в Камени меха? – задуло, закрутило – и в вихре, в замяти повалили с неба олени и белки.

Он многое видел. Он видел, как меткая стрела поражает прямо в маленький злой глаз пятнистую рысь и капкан ломает лапу соболю в лесных увалах северных гор, о которых он говорил. Он видел, как люди в огромных мохнатых шапках, горцы с Терека, шли с гортанными песнями, чтобы в войске царя Ивана на песчаных холмах далекого северного прибрежья сразиться с тевтонскими рыцарями за жизнь и долю русской земли. Но он сплетал то, что слышал от досужих людей, с придумками, потому что ему казалось, что только сказку приятно рассказать и лишь небылицей можно приманить собеседника и заставить сделать то, что хочешь.

Он не остановился, пил и плел петельки вымысла.

– …А есть там, в стране Югорской, гора. Путь на нее – четыре дня, и наверху – немеркнущий свет, и солнце ходит день и ночь, не касаясь земли. …И живут там еще люди-самоядь, пожирающие один другого, и люди Лукоморья, засыпающие на Юрья осеннего и оживающие на Юрья весеннего. Перед сном кладут они товары безо всякого присмотра. Приходят гости, забирают товары, а взамен кладут свои.

– Затейливые страны! – сказал Ермак. – Ну, а довести сможешь туда, дорога?

Тут пришелец помолчал, пожевал губами и ответил:

– Вольному воля, ходячему путь… К тебе добираясь, встретил я порожний челн. Крутит его сверху водой, одно весло сломано, другое в воду опущено, будто греб им гребец да уснул.

И опять помедлил малость.

– Монахи в скитах неводом поймали тело голое, вздутое, без креста, кости на руках-ногах перешиблены. А еще попался мне черный плот. На плоту вбиты колья. На кольях телеса. Плывет – на волне колышется…

Он придвинулся. У него были белые заостренные уши.

Ермак отшатнулся от него, вдруг оборвал:

– Горох и без тебя обмолотим… Не про то пытаю.

Тогда гость кинул оземь свою шапку. Это ему самому казалось глуповатым. Но сделал он так потому, что с "волками жить, по-волчьи выть" было главным правилом его.

– Не жалко, – крикнул он, попирая ногами кунью опушку, – копейку стоит! Люди югорские молятся Золотой Бабе, и в утробе ее злат младенец.

И, понизив голос, зашептал:

– Пришел я с Усолья Камского сюда, к Жигулям, на Усолье Волжское. Государь пожаловал Анике Строганову земли по Каме, и стал Аника богаче всех московских людей. Большие дела удумал, да помощников мало. Перед смертным часом принял он постриг и преставился в городке Сольвычегодске иноком Иоасафом…

Льстиво и маслено подмигнул:

– Ох, баб в Перми Великой, что галок на деревах!

Кружево небылей, ощеренная пасть, душа нараспашку, угодничество… Жизнь – игра в чет и нечет, но надо не забывать кинуть все свои кости. Смотри в оба: не на одной, так на другой – а выпадет чет! Но с этим сумрачным, бессловесным, неказистым трезвенником бродячему приказчику никак не удавалось угадать, куда катятся его кости. И вовсе он не ждал вопроса:

– В Кергедане Микитка?

– Кто, говоришь?

– Строганов Микитка.

– Нет…

– В Чусовую, значит, прибег?

Ошеломленный, он спросил:

– Ты, откель… откелева, ваша милость, ведаешь про те дела?

И вдруг услышал в тишине шумное, во всю грудь, дыхание атамана. Человек с плоским лицом, – страшный человек. И, сбитый с толку, смирившийся, дорожный уже не юлит.

– Семен, сын Аникеев, и внуки Максим да Никита кланяются тебе.

– Листы привез?

– Такое дело на листе не пишется.

– Чем докажешь?

Тот покорно снимает пояс, белые и желтые кругляки сыплются из него.

– Это в почесть.

Снова тяжкое молчание, неотрывный взор угрюмых глаз. И под этим взором человечек чувствует струйку холода вдоль спины и говорит:

– Не я тута один от Строгановых. Крыжачок, смолокур да соляной человек Никишка.

Глаза гостя бегают. Он выдал сокровенных строгановских людей, по чьим грамоткам сам прибыл сюда с Камы. Он не смел выдавать. В делах правая рука не должна ведать, что творит левая. Так учат хозяева. Он лепечет:

– Листы, коль захочешь, будут тебе.

Тогда срыву встал атаман.

– Хребет переломаю, тля!..

Холодная струя щекочет спину человеку. Он зажмуривает глаза. Рвотный комок подкатывает к горлу. Али он охмелел?

– Моя собачья жизнь, – говорит он жалобно.

Кого он боится? Разбойника, мук, пыток, раскаленных углей, горелого запаха собственного мяса? Или хозяев, могучих и всемогущих, тех, что за тыщу верст?

Он мелко спешно крестится.

Как на Волге да на Камышенке

Казаки живут, люди вольные.

У казаков был атаманушка

– Ермаком звали Тимофеевичем.

Не злата труба вострубила им,

Не она звонко возговорила речь

– Возговорил Ермак Тимофеевич:

– Казаки, братцы, вы послушайте,

Да мне думушку попридумайте.

Как проходит уж лето теплое,

Наступает зима холодная

– Куда же, братцы, мы зимовать пойдем?

Нам на Волге жить – все ворами слыть,

На Яик идти – переход велик,

На Казань идти – грозен царь стоит,

Гроза царь Иван, сын Васильевич.

Он на нас послал рать великую,

Рать великую – сорок тысячей. …

Пойдем мы в Усолья ко Строгановым,

Возьмем много свинцу, пороху и запасу хлебного.

Странные речи услышали казаки.

Атаман, батька, звал казаков уйти от стрелецкого войска – к Строгановым в службу.

И, как на Дону, собрался круг. Никто его не созывал. Сами сошлись.

– Волю сулил? Вот она воля: курячьи титьки, свиные рожки.

И загудел весь круг:

– К купцам?

– К аршинникам?

– Землю пахать? Арпу[12] сеять?!

Крикнул один из днепровских:

– Та нам с тими строгалями не челомкаться. Мы – до дому, на Днипро… Но была тревога в гуденьи круга. Уже, в нескольких днях пути, выросли на горах по Волге черные виселицы. Воевода Мурашкин быстро двигался на Жигули.

– Браты-ы, продали-и!..

И вдруг, озираясь кругом, глазами выискивая человека в армяке, казак по прозвищу Бакака (Лягушка – на языке народа, живущего в тучных долинах за кавказскими горами) с бешеной руганью выкрикнул:

– По донскому закону!

Охнули, на мгновенье замерли. И расступились, когда внезапно шагнул в круг тот, о ком были сказаны страшные слова.

Кто-то свистнул. Десяток подхватил. Заревела сотня глоток. Он стоял в середке, пережидая.

Сквозь гул голосов, сквозь рев поношений и ругани прорывалось:

– Кольца в атаманы!

И в другом месте:

– Богданка люб!

И еще в новом месте:

– Гроза поведет!

И в каждом из этих мест сплачивались кучки людей, еще объединенные общей яростью, но уже враждебные друг другу. Дробился, рассыпался круг. Бритобородые днепровцы отбились в сторону. А со ската к реке, где держались вместе беглые боярские, донеслось:

– Будя ваших! Нам свой мужик атаман: Филька Ноздрев!

Он пережидал бурю. Ждал, пока утомятся глотки.

Но еще кто-то взвизгнул:

– Дувань казну!

Словно вырвался вздох из грудей у рядом стоящих. И пока не дохнуло это надо всей разношерстной, раздробленной, тревожно мятущейся толпой, пока не пронеслось и не спаяло ее, – Яков Михайлов сказал спокойно, даже не подымаясь с пригорка, на котором сидел:

– Что ж меня не кричите? Аль самому?

– Мещеряка в круг! – требовали снизу.

Но наверху захихикали. И, как бы истощив свою силу, не слившись в единый поток, угасла, опала ярость. Уже летело к сурово молчавшему человеку:

– Батька, скажи! Не томи!

– Дуванить? Казну дуванить? – прокричал Ермак голосом, срывающимся от злобы. – Кровь… кровь братов дуванить? Не дам! Волю – по перышку?!

– Воля игде ж? В холопы неволишь!

Ермак сорвал с себя зипун, будто тот душил его.

– Сам над собой донской закон сполню, коли порушу волю!

И тотчас остыл, пересилил сердце, заговорил быстро, свободно, с привычной властностью, уже чувствуя, что, стихши, слушают его; он не искал слов – легко они шли к нему сами, искусно складывались, и лишь сдавливало голос то, что клокотало в нем.

Одной головой крепко тело. Легко срубить долой голову, а срубивши – не прирастишь. Тело о многих головах – как безголовое тело. Такова была гулевая Волга.

Он дал ей голову. К великой силе, к небывалой мощи вел. И невиданной крепостью стал крепок уряд станишников.

Кто собирал казну в войсковые сундуки?

– Ты собрал?

Он повертывался и допрашивал, указывая пальцем:

– Ты? Или ты?

Войско собрало. Уряд казачий, какого не видывали доселе. Ту голову, коей живо тело, теперь под топор? Ту казну, коей крепка воля, на дуван?

– Не, не про то, товариство, Ермакова песня поется!

Он замолчал, пригнулся, тихо стало.

Затем, негромко, вкрадчиво, как бы меряя глазом высоту нагрянувшего и кошачьим шагом подбираясь к нему:

– Не с великого на малое… не цепи лизать… не по кустам выть… Есть ли сила аль бахвал себя выхвалял: "я силач", да надселся, ломаючи калач?.. Разгонись, жилы все напряги – и дерзни, тут и сигани на самое великое!..

Остановился. Крикнул:

– Вона дорожка, никем не хоженная!

Потом припомнил – Дороша. Дорош наложил пошлины и дани за снасть свою и припас. В Дорошеву службу пошли; где же кабалы его?

И тихо, будто про себя:

– Горько ноне? А что ж? Полынь на языке, желчь в сердце. Да не мимо молвится: ум бархатный. Кто казаки? "В нуждах непокоримые, к смерти бесстрашные". Горькое привыкать ли хлебать? Выхлебаем хлебово, таган переворотим и по донцу поколотим. Выдюжим. Бог свят, выдюжим!

Он улыбался. Он говорил о камских непочатых землях, о соболиных краях, о стране, где Белая вода. Не в неволю к Строгановым путь лежит, а на такую волю, какой уж никто не порушит.

И выговорил слово. Неслыханное.

– Казацкое царство.

И замолк.

Как пчелиное жужжание – в толпе. Кольцо вышел и кинул под ноги Ермаку шапку с лохматой головы.

– Пропаду, бурмакан аркан, что за песню, что за слово… А поеду с тобой!

Подбежал Брязга, вытащил, потряс саблю, закричал хрипло:

– Мечи, что ль, ребята, не отточены? "Дунай" давай! Выдюжим! Лезовый кладенец, женка казачья…

Медленно поднялся бурлак в онучах и, поддергивая штаны, сказал:

– Нам что Кама, что Волга… – стариковали, значит, мы… старики те… дело-то привычное – потягнем… Спина, спаси господи, зажила, крепка-то спина, мать пресвятая богородица!

Пан не спешил, поглядывал, послушивал и трудную эту речь, и ребячьи выкрики кидавших шапки удальцов-атаманов, которых разобрало, взяло за живое, и пчелиный зум переменчивой, уже преданно покоренной толпы (а что нового узнала, чего не ведала полчаса, час назад? Соловьиное слово! Слово – и власть…). Поскреб в затылке, хитрая ухмылка скользнула в усы.

– Хлопцы, та и до дому можно. Только что ж вертаться, не пополудничав? С полдороги, да и коней назад? Эге ж, хлопцы, кажу! Як уж пойихали, так аж пид самисеньку пику.

Повел бровью:

– Коней-то расседлайте, кто заседлал.

Тогда Рваная Ноздря прошел к Ермаку.

– Я не скажу так красно, как ты. А ты погляди на меня. Хорош парень? Ты не нюхал каленого железа. А я в гроб с собой тот запах понесу. Не забуду, как клещи рвут тело… Куда ведешь? Русь подымается, холопство избывая. Вотчины палят. Бояре по дорогам проехать страшатся. Мужицкой недоле – вот он конец. Царство сулишь – не прельстишь. То мужицкое ли царство твое? Тута станем. Разметем полки воеводины. Все крестьянство будет к нам!..

Ермак не перебил его, только поднял глаза.

– А ты струпья мои считал?

Ответил Ермаку тихий Степанко Попов:

– Не пойдем, слышишь? Мужики не пойдут. В лесу утаимся. В пески зароемся. Нет – в омут головой.

Ермак двинулся из круга. Был радостен. С ним атаманы и есаулы. Но, будто вспомнив что-то, остановился и хмурым взглядом перебрал уже зашевелившуюся толпу. Тот жесткий взгляд нашел двоих: Бакаку и есаула Федора Чугуя, который требовал дувана.

Зеркальца, коробочки с румянами, бусы, обручи, подвески, сапожки, бисер, летники, шубки, – все она упихивала, уминала в укладки с расписными крышками. На полу солома, наспех увязанный узел с торчащим рукавом – горница походила на разоренное гнездо хлопотливой птицы.

– Улетаешь, Клавдя?

Клава порхнула мимо, дохнула в лицо Гавриле, засмеялась, принялась горой накидывать подушки, для чего-то взбивая их.

– Далече, не увидимся! – пропела она.

– К старикам на Суру?

Она взялась пальцами за края занавески и поклонилась.

– И то к старикам. Угадал, скажи! Строгановыми зовут, слышал?

– О! Значит, берет? Берет, Клава?

Тряхнула головой так, что раскрутилась и упала между круглых лопаток коса.

– Ты берешь! Ай не схочешь?

– Трубачам, ягодка, одна баба – труба. – И засветился улыбкой. – Значит… Эх, дурак, прощаться пришел!

Она приблизила к нему свои выпуклые глаза.

– А ты попроси ангела с небеси!

Он потупился. Рот ее покривился, стал большим. Она отскочила, начала срывать, мять вышивки – цветы с глазастыми лепестками и тех птиц, которые напоминали ее. Он смотрел остолбенело, силился и ничего не умел сказать, пока она не крикнула:

– Уходи! Федьку-рыбальчонка только и жалко…

– Клава…

– Уйди! – взвизгнула она и притопнула.

А следом за ним выбежала сама, придерживая рукой платок на голове, бросив дверь открытой.

Поздно вечером, в стане, вдруг вынырнула из осенней тьмы около Ильина, спросила:

– Когда плывете?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19