Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога на простор

ModernLib.Net / Историческая проза / Сафонов Вадим / Дорога на простор - Чтение (стр. 15)
Автор: Сафонов Вадим
Жанр: Историческая проза

 

 


Казаки шли обнявшись, и Гавриле Ильину думалось, что жить тут должны люди-кащеи с гусиными шеями и недовольно поджатыми губами. Но повстречалась толстушка – голубенькие глаза на белом, как сыр, лице, волосы, будто посыпанные мукой.

– Кралечка-красавица, – попросил Ильин, – и какого ж ты роду-племени, скажи.

Глаза толстушки округлились и стали похожи на пуговки, а пухлый рот брезгливо втянулся – ниточкой.

– Их ферштее нихьт, – тонко пропела она этим безгубым ртом.

Казаки видели таких людей, о каких никогда не слыхивали. Молчаливых северных охотников, в пушистом меху, в меховых сапогах. Английского купца в дорогой крытой бархатом шубе. Чернявых юрких мастеров-итальянцев. Поезд тяжело груженных возов остановился у каменных хором. Растворились окованные двери, душно пахнуло источенной шерстью, пробкой, какой-то сдобной пылью. В толпе, разгружавшей возы, суетливо покрикивали двое толстяков, лица их, точно надутые, раскраснелись и лоснились, ветер загибал поля широченных шляп – шумным толстякам было жарко в морозный день. "Кто ж такие?" – "Фрязины – гости!”

Не сошлись ли тут все концы мира? Сошлись – и каждый оставил что-нибудь свое: стрельчатые башни, каменное кружево, раздвоенные зубцы, причудливый узор резьбы, шатры крыш, легкую мавританскую арочку, бирюзовый столбец или карниз, похожий на жемчужную нитку, пятна яри, черлени, чешую куполов, многоцветную, как оперение заморских птиц.

Возвышаясь над толпой огромным желтым тюрбаном, прямой, смуглый, шел гость из Индии, безразлично полузакрыв миндалевидные глаза.

– Москва! – повторяли казаки.

На пригорках бессонно вертели крыльями мельницы. Черный дым обволакивал закопченные срубы. Там лязгало и клокотало. Огненный отблеск, вырвавшись сквозь прорезы в сумрачном кирпичном своде, пронзал, как лезвием, удушливую тьму. И слышался свист расплавленного металла.

На просторном поле казаки увидели пушки, отлитые на пушечном дворе. Казачьи пищали, покорявшие Сибирь, были малютками рядом с этими великанами.

Лошади, впряженные по нескольку пар, влекли их с тяжким грохотом. Были пушки-змеи, пушки-сокольники, пушки-волкометки – у всех позлащены и роскошно расписаны лафеты. Сотник Ефремов по складам читал имена, выбитые на бронзе и чугуне:

– Барс. А-хил-лес. Ехидна. Соловей. Ишь, пташечка, – голова, чать, с плечами в клев войдет!

Ровно вышагивали полки иноземного строя, повинуясь коротким резким окрикам начальников, враз поворачивались шотландские стрелки. Вдруг, изогнувшись на низких седлах, вылетели всадники. Мохнатые, окутанные паром, лошади, желтые скулы под островерхими шапками, мелькнувшие в быстром степном намете, сайдаки у пояса. Татары здесь, в войске великого государя! "Москва!" – дивясь, говорили казаки.

Полк проходил за полком. Развертывался, снова собирался у своего знамени с широким крестом. Каждый стрелецкий полк был издали различим по цвету кафтанов. Цвет алый, цвет луковый, цвет брусничный, крапивный, мясной, серый, травяной запестрели, соединились – и вот ожило, зацвело все огромное поле, сколько глаз хватал. И была непреодолимая мощь в этом равномерном колыхании, как бы одном дыхании несчетного множества людей. Зачарованно глядел Ильин. Кони казались слитыми с всадниками.

Аргамаки – есть ли им цена? Шитые чепраки. Блещущие копья и вырезные бунчуки, развевающиеся по ветру у концов их. Гаврила невольно прижмурил глаза. Он увидел (или почудилось ему?) высокие крылья за спиной нескольких всадников, птичьи, орлиные…

Но была черна нищета куриных лачуг.

Город не выставлял напоказ своих ран, но были глубоки и тяжки они, нанесенные страшной, изнурительной, почти четвертьвековой войной. Воробьи чирикали на крышах лавок, заколоченных досками. Запустели иные, бойкие еще недавно улицы; нищие и калеки гнусаво пели на папертях церквей. Не мир, но только перемирие привезли царские послы из Запольского Яма…

Ползли слушки: будто Баторий снова подступил ко Пскову, будто шведы вошли в голодные, обезлюдевшие новгородские области. И в тревожные ночи москвичи искали на небе зарева татарских костров.

Трубил рог, стрельцы разгоняли народ, гонец самого царя подскакал к казачьей избе. Казаки всполошились. Им велели одеться нарядней.

Толпа расступилась, сворачивали боярские возки, когда вели казаков в Кремль Спасскими воротами – по мосту через ров, мимо тройного пояса зубчатых стен.

И вот как бы засверкала радужная громада. Здания теснились, набегали друг на друга, охватывали одно другое, сплетались – и все громоздилось, ярко, пестро возносясь ввысь. Там, в вышине, над Москвой, толпились кровли: будто меж золоченых скирд стояли шатры; вскидывались гребешки; переливчато блистала епанча. Дымки чуть заметно туманились над изразцовыми трубами, сложенными в виде коронок, под медной сеткой. И кругом сияли кресты, жаром горели орлы, единороги и львы.

Расписные двери вели на Красное крыльцо. Словно из-под многоцветных шапок выглядывали решетчатые окошки. И завитки на стенах складывались в ветки и стебли неведомых растений…

Звезды и планеты сияли на потолке палаты, как на небесной тверди. Семь ангелов витали, посрамляя семиглавого беса. Пресветлые мужи – Мужество, Разум, Целомудрие, Правда – высились посреди ветров, дующих над морями и землями. То была вселенная. Молодой царевич держал в руках раскрытую книгу. "Сын премудр веселит отца и матерь" – гласила надпись. Вот он возрос, царевич Иоасаф, и пустынник Варлаам открывает ему, что скорбен и жесток мир. И царевич с отверстыми очами идет в мир; он ищет правого пути и ведет за собой свой народ. Подымаются и ярятся враги. Обступают соблазны. Он укрепился сердцем и поборол их. Он препоясался мечом и поразил врагов. От руки его изливается живительная струя – напоить людей. Вот он – царь, раздающий златницы нищим. Дивно прекрасен он в сверкающих одеждах.

По стенам, по сводам вилась роспись, будто выпуклая, невиданно, не по-иконному живая; в упор глядели сверхчеловечески огромные лики; была непостижима для глаза тонкость сотен мельчайших изображений. В яри, в лазури, в златом блеске вилась роспись. И палата казалась золотой.

Царь сидел на возвышении. Казаки увидели обращенные на них глаза царя на очень худом лице – и бухнули в ноги, не глядя.

Раздался звучный голос:

– Встаньте. Ты встань, Иван Кольцо. И товарищи твои.

Не сразу решились подняться. Царь сказал:

– Ближе подойдите. Не бойтесь. Верным рабам, не лукавым, нечего бояться.

С минуту он озирал казаков неуловимо быстрым взглядом. Потом произнес, как будто и раньше был об этом разговор:

– Дьяки уж сочли все сибирские богатства. Да дьякам нашим где с Кучумом воевать – им в подьяческий полк на Москву-реку выйти в тягость великую. Тебя, Кольцо, послушаем со боярами честными.

И после этих слов царя Кольцо сверкнул белыми зубами и вытащил из шапки криво исписанный лист. Ильин подивился – то была челобитная Ермака. Кольцо и не заикнулся о ней в приказе. А сейчас он принялся по складам, запинаясь читать. Царь слушал недолгое время, усмехнулся, прервал и велел одному из стоящих вблизи бояр принять челобитную. Теперь он ждал, видимо, рассказа Кольца, и Кольцо неловко потоптался, не зная, что сказать. Стало тихо, Ильин слышал дыхание многих людей, наполнявших палату. Тогда царь, скользнув вокруг взглядом, начал спрашивать. Он спросил о дорогах, о городах, о реках, о рухляди – о богатстве, какое есть и какое можно добыть; о припасах, людях и здоров ли сибирский воздух, красны ли леса. Ильин, стоя праздно, жадно разглядывал царя. Царь подался вперед, ухватившись за подлокотник, – рука была узловатой, нос с горбинкой, вислый и тонкий, а рот большой, с опущенными углами. И словно опалены темные впалые щеки.

Он торопил ответы казака, часто поправлял его.

Приказал подать себе соболиную шкуру из числа поднесенных казаками, с наслаждением поглаживал шелковистый мех узкими длинными пальцами.

Опять стал говорить. Теперь он загадывал наперед. Он сказал о странах и народах, о земных путях – и сибирские дела вдруг стали только малым волоском в огромной пряже. Подобного никогда не слыхивали казаки. Но Ильин заметил, что, говоря, царь смотрит, как сибирский посол смущенно мнет шапку, и царю нравится это. А Кольцо вдруг, тряхнув волосами и сверкнув белками глаз, сказал на всю палату, с казачьими словечками:

– Вона, царь-государь, сам ведаешь все. Мы сарынь без чина, на каждом юшлан и овчина. Коли ба пожаловал нас зипунишками да учужками – мы бы милость твою в куренях под тем тарагаем[34] раздуванили.

Царь нахмурился. А Кольцо, так же громко и с озорством, брякнул:

– Башку Кучуму на Барабе снесем. А хошь – живьем утянем.

– Скор, – возразил Иван. – А войско ханское чем перебьешь? Кистенем? – А кистенем!

Царь все морщился.

– Поучи нас, Иванушка, – угрюмо сказал он. – Вот король Баторий за подарком к нам прислал. Еще кровавый пот не отер с лица, еще посеченных своих не схоронил, – и что же попросил? Красных кречетов. Большего не умыслил – скаканьем с кречетами усладиться. А нам что приятно, спрашивает, чем отдарить? "Конями добрыми, – ответили мы, – шеломами железными, мушкетами меткими".

И тогда Кольцо, как бы в простодушном смущении, опять принялся теребить шапку, но даже весь порозовел – так трудно было ему скрыть радость: ведь то было слово о помоге, которой он приехал просить, и слово это вымолвил первым сам Иван Васильевич!

И, вскинув голову, атаман смело и громко сказал царю о казачьих нуждах.

Человек в высокой черной шапке дал знак казакам: царский прием закончен, в соседней палате соберутся думать бояре, ждут дьяки. Но царь нетерпеливо махнул рукой, задержал послов.

Ровными, твердыми, неслышными шагами подошел к трону широколицый, сильно заросший курчавой черной бородой. Он стал допрашивать про убыль в казачьем войске, про оставшееся оружие, про ясачных людей… Терпеливо, придирчиво выпытывал подробности, не сводя с Кольца внимательных, озабоченно-усталых глаз. Казакам сказали, что это конюший боярин Борис Федорович Годунов.

Потом думный дворянин Татищев густым басом потребовал поименно назвать мурзаков и князей, отпавших от Кучума. В руках его был трубкой свернутый лист (Ильин подумал, что это и есть челобитная Ермака), Татищев помахивал им, как бы вколачивая мелкие гвоздочки в воздух. Наконец, тряся щеками, ворчливо загнусил из глубины палаты древний боярин:

– Вот и пожаловать отпавших сребром аль там выслугой. Пущай крест целуют. Войско ж до времени и вовсе не слать, по худому сгаду моему. Войско здесь надобней. Ту дебрь казачки начали – им и управлять. Так, по сгаду моему, и порешить бы это дело добрым советом, бояре. Томен государь, спокой ему нужен. По сгаду…

Слушал ли царь? Он прикрыл глаза, на лбу налилась жила. И словно землистая тень легла на лицо, стала еще заметней страшная его худоба.

– Ахти! – услышал Ильин позади себя. То пугливо прошептал юнец, весь в веснушках, с маленькими, кукольно-красивыми ушками и в одежде столь златотканной и таким колоколом, что Гаврила счел его тоже за боярина.

Царь медленно поднял тяжелые веки и поглядел на гнусившего свое старика. Тот осекся, только, с разбегу, прогундосил еще что-то себе под нос – донеслось: "а-ся-ся"…

– Молодого посла слушали – старость молчит: не подобает, – сказал царь.

Древний боярин обиженно отдулся. Мелентий Нырков неловко ступил два шага, спешно обмахнулся двуперстием.

– Атаманы ведают про войско… А про землю тамошнюю, батюшка, скажу, – чиста она, просторна – сердцу утешно…

И опять закрестился. Царь, видимо, остался недоволен. Он подождал, не скажет ли старик чего еще, и вдруг спросил:

– Чертеж привезли?

Казаки молчали. Царь с укоризной и назидательно сказал о пользе для государства чертежной науки, – слов, какие говорил царь, Ильин не знал и не понял, он смотрел на бритый висок под опушкой шапки, на сухую кожу рук и на иконки в разноцветных камешках на груди, и человек этот, с опаленными щеками, сидящий выше всех посреди серебряных топориков на плечах окаменелых рынд, казался ему, как в сказке или во снах, нечеловечески непонятным, ничем не сходным с ним, Ильиным. И Гаврила дивился бойкости Кольца.

Царь велел дьякам немедля, по опросу, сделать самый точный сибирский чертеж и затем возвысил голос.

– Зла не помню! – И только по этим словам впервые и поняли казаки, что царю известно все про них и ничего он не забыл. – Милостью взыщу, как взыскал меня господь на гноище моем. Да не омрачится ничем день сей! Не о смерти – о жизни говорю днесь. Зрите, слепые: царство Сибирское верными рабами покорено под нашу державу.

Он стоял во весь рост, худой, высокий, серебро одежды струилось по нему. Он воскликнул с внезапной силой:

– Радуйтеся! Новое царство послал бог Русии!

Несколько голосов в палате прокричали:

– Радуйтеся!

И человек с одутловатыми щеками и потным гладким лбом, сидевший неподалеку от царя, стал часто креститься.

То был царевич Федор.

Гости расселись у столов по старшинству и чинам. Старцы в тяжелой парчовой одежде безучастно дремали на лавках. Более молодые переговаривались, кое-где о чем-то спорили. Приглушенный гул стоял под низкими сводами. Тут были Шуйские, Мстиславские, Трубецкие, Шереметевы, Голицыны – рюриковичи, гедиминовичи, действительные и воображаемые потомки "отъехавших" ордынских князьков, патриархи и птенцы старинных "колен", заметно поредевших при Иоане.

Слуги быстро, бесшумно уставили столы посудой. Четверо внесли огромную серебряную корзину с хлебом.

Гул утих. В створчатых дверях показался Иван Васильевич. Опираясь на палку, медленно, между поднявшихся и кланявшихся бояр, прошел он к креслу. С ним рядом шел статный, в роскошной русой бороде, оружничий. На вскинутой голове царя был венец из золотых пластин с жемчужными подвесками.

– Благослови, отче! – высоким голосом сказал царь.

Митрополит в белом клобуке благословил трапезу.

Стали обносить блюдами. Молодец в бархате остановился с низким поклоном перед Иваном Кольцо.

– Царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси жалует тебя хлебом. Бархатный молодец удалился, бесшумно ступая, важно неся, как чашу с дарами, свое уже начинавшее тучнеть немолодое тело.

Ильин потянулся отломить себе кусок, его дернули за рукав.

– Поголодай, не горячись, – присоветовал Мелентий Нырков. – Как он к тебе подойдет, тогда, значит, можно – ешь. Занятие-то у него одно, нетяжкое, а сам точно птица райская. Ино и все так. Я землю пахал, хлебушко возращивал – с боярином слова молвить не смел; а с легкой душой пошел по земле, – глядишь, и к царю позвали…

Вскоре веселый красногубый боярин принял на себя попечение о сибирских послах. Он потчевал их:

– Кушайте, пейте во здравие. Радость-то, радость какую привезли. Гостюшки дорогие…

Яств было множество – в подливах, в соках, то пресных, то обжигавших рот незнакомой пряной горечью. Мелентий Нырков жалко сморщился.

– Вино, как мед, – пробурчал Родион, – рыбка зато с огоньком.

Боярин всплеснул холеными белыми ладонями.

– Из-за моря огонек! – И он стал перечислять: корица, пипер, лист лавровый, венчающий главы пиитов.

– Мы к баранине привычные, – не поняв, сказал сотник Ефремов.

Гаврила Ильин тоже не мог разобрать, вкусно все это или нет, но было это как во снах, и он ел и утирался рукавом, и с гордостью смотрел, как все эти люди в цветных сияющих облачениях рады им, казакам, и стараются услужить, а у каждого из этих людей под началом – город или целая рать. И Гаврила пытался сосчитать, сколько ратей у царя Ивана, и, забывшись, толкнул бело-розового старичка в серебристом херувимском одеянии по левую руку от себя.

А слуги ловко подхватывали пустевшие блюда. Каждая перемена кушаний подавалась на новой посуде. В серебряных бочках кипели цветные меды. В гигантском корыте, литом из серебра, лежал целый осетр. По столам пошли кубки в виде петухов, лисиц, единорогов. Дважды не давали пить из одной чары.

Уже под металлическими грудами глухо трещали доски. Так невообразимо было изобилие, что забывалось, что это – золото, серебро, и малая часть которого не имеет цены. А неисчерпаемый источник выбрасывал в палату все новые и новые сокровища.

Царь сидел отделенный от всех – никто не сидел возле него. И в полумраке Гаврила различал ликующее и вместе сумрачное выражение на лице царя. Что-то голодное, ненасытное почудилось казаку в этом выражении. Но царь почти не дотрагивался до кушаний, которые ставили перед ним, и тотчас отсылал их. Ильин заметил, как полуобернувшись, он что-то проговорил. Восемь человек внесли тяжелый предмет. То был терем, дворец или крепость из чистого золота, аршина два длиной, с башенками и драконьими головами; на месте глаз были вделаны алмазы. Дубовый стол охнул под великаньей золотой игрушкой.

Царь нагнулся вперед, подперев подбородок ладонью левой руки, громко сказал:

– Видишь, нищи мы и голы – в кафтанишке изодранном поклонимся в ноги нашим врагам!

Человек в черном камзоле льстиво отозвался из-за царского плеча:

– Толикое видано лишь у короля Инка в златом царстве Перу!

То был голландский лекарь Эйлоф.

– Дорог камень алмаз, – продолжал царь. – Он утишает гнев и гонит похоть. Потому место его – у государей, дабы, владея людьми, властвовали прежде над собой.

Эйлоф подал фиал с вином. И тогда, внезапно отворотясь от сокровищ, Иван Васильевич поднял его на свет. Словно большая ленивая рыба, окаймленная звездным сверканием, проплыла в голубой хрустальной влаге.

– Хлябь морская, – медленно произнес царь. – Что в стклянице сей? А ведь дороже она, истинно невиданная, и злата и лалов. Кровь и слезы – злато, грех человечий. В ней же вижу – великого художества славу, дивных веницейских искусников ликованье!

Он держал ее поднятой – переливалось звездное сверканье. Он держал ее за стебелек ножки и ласкал ее взором – так, как ласкал (подумалось Гавриле) шелковистых соболей длинными пальцами на посольском приеме.

– Русь! Корабль великий! К тому морю правили мы тебя…

Голос его то наполнялся звучной силой, то делался певучим, то падал до вкрадчивого шепота – будто несколько переменчивых голосов жило в груди у Ивана Васильевича, и он играл ими, любуясь их покорностью.

Бережно, как бы боясь погасить хрустальный блеск, опустил сткляницу. И вот уже стольник с подносом в руках изогнулся перед боярином в середине палаты.

– Князь Иван! Великий государь жалует тебя чарой со своего стола.

Боярин встал, решительным взмахом руки оправил волосы. И все в палате встали и поклонились ему, когда он с одного дыхания осушил высокий веницейский фиал.

– А расскажи ты, князь Иван Петрович, как круль Батур хотел Москву на блюде шляхте поднести!

То зычно крикнул статный оружничий, ближний царя, Бельский.

Боярин ответил:

– Не свычен я, Богдан Яковлевич, рассказывать.

– А шепнул же ты крулю во Пскове такое, что тот сломя голову ускакал в Варшаву… чтоб дорогой, не дай боже, не забыть!

– Кто же тот князь Иван? – спросил Ильин.

Веселый боярин-доброхот пояснил звучным шепотом:

– Шуйский князь!

И казаки отложили еду и питье, чтобы яснее разглядеть знаменитого воеводу, который целовал крест со всеми псковскими сидельцами стоять насмерть против польской рати, сам кинул запал в пороховой погреб под башней, когда поляки ворвались было через пролом, и там, в осажденном Пскове, сломил кичливость Батория, уже предвкушавшего близкую победу в страшной этой войне.

Бельский, хохоча, тряс роскошной бородой, спадавшей на грудь малинового кафтана. Но царь стукнул по столу.

– Али уж вовсе ослаб брат наш Баторий, – сказал он хмуро, но подчеркивая имя польского короля и титло "брат", точно играя, непонятно для Ильина, ими, – умишком, что ли, оскудел, раз вы потешиться над ним радехоньки? А он, вишь, и на престол скакнул через постелю старицы, Анны Ягеллонки, страху не ведая… – И нежданно оборотился к послам. – Вот я станишникам загадаю. Отгадайте, станишники: возможно ли царству великому, как слепцу и глухарю, в дедовом срубе хорониться?

Как разобраться тут волжскому гулебщику? Но, видно, разобрался – не в царском, так в своем, – споро, не смутясь, поднялся Кольцо:

– Несбыточно. Водяная дорожка в Сибирь привела. Стругу малому – малая речка. Лебедю-кораблю и с Волги ход – в море Хвалынское.

Ловко угодил, забавник! Краткий гомон прокатился по палате и замер.

– Так, – повторил царь, – несбыточно. Так, Иван Кольцо! Вижу ныне, в день веселия: крылья ширит страна. На всход солнечный – соколиный лёт. Буде помилует бог – и доступим мы и то вселенское море на западе. Не жить нам без того! Море праотич наших!

Богдан Бельский сказал:

– Да не по вкусу то иным гостям в твоих хоромах. Руку-то твою как отводили!

– Скажи! – живо откликнулся Иван. И голос, и лицо его выразили удивление. – Уж не веревкой ли рады были связать, радея о животе, о нуждишках наших?

Бельский промолчал.

– Что ж они, разумом тверды паче нас грешных? Сердцем чисты, как голуби? Прелести женской, плотских услад отреклись? Говори! – упрашивал царь. – Может, землю свою и правду ее возлюбили больше жизни? В бдениях ночных потом кровавым обливались?

Оружничий шевельнул широкими плечами.

– Что пытаешь, государь?

Он утопил руку в червонно-русых волосах бороды, глаза его округлились и простодушно заголубели на полнокровном румяном лице.

– Не таи, Богданушка, – не все же тебе с девками на Чертолье пошучивать… А может, открой, – и вовсе не о том радели? Али… – Иван наклонился в сторону Бельского, будто поверяя ему одному: – Али и корень природного государя извести умыслили… как того Зинзириха вандальского?

И сразу опал гомон в палате.

Надо всеми пирующими, неподалеку от казаков, высилось туловище боярина-гиганта. Он все время сидел недвижно, хмурился, должно быть, не слушал – только последние слова царя и долетели до него: он опустил и поднял веки. Но кто такой Зинзирих вандальский, он, видно, не знал и тотчас отогнал его от себя, а опять вспомнил что-то свое, досадное – повернулся так, что грохнула дубовая скамья, и снова окаменел.

Царь же опять заговорил – негромко, торжественно.

– Бремя бы легкое – вразумить неразумных. Иная тягота выпала кормщику великого корабля. Страшна тягота! – И все громче, все звучнее закончил: – Бог укрепил кормщика! Неложных дал ему слуг. Ликует душа моя!

– Пиршество ликования! – подхватил казачий доброхот, князь Федор Трубецкой. – И полился его шепот: – Чуден, велелепен ноне государь – сколько лет не видали таким…

Он выкрикнул здравицу и славу великому государю. Вокруг подхватили, сделалось шумно. Зазвенела посуда.

Казаков со всех сторон стали спрашивать о стране Сибирь, – какая она. И Федор Трубецкой сам принялся отвечать на те вопросы, на которые не поспевали ответить гости.

– А реки в тех местах есть? Рек-то сколько? – старался перекричать других лупоглазый юнец с кукольными ушками, принятый Ильиным за боярина.

– Семь рек, – уверенно расчел Кольцо. – И против каждой – что твоя Волга!

Юнец разинул детский рот. Кругом смеялись. И опять хохотали ближние царевы, и ни разу не улыбнулся царь.

На подушке поднесли ему другую, двухвенечную корону. То была корона поверженного Казанского царства. Он возложил ее на себя.

И снова Гаврилу Ильина поразило выражение ликующего, жадного ожидания, которое жгло черты царя.

Царь хлопнул в ладоши.

– Иван Кольцо! Ты поведай: как хана воевали, многих ли начальных атаманов знали над собой?

Всякий раз, как царь обращался к атаману, Ильин был горд. А Кольцо отвечал не просто, но с нарочитым ухарством, прибаутками, точно мало ему было, что выпало беседовать с царем, – еще и поддразнивал самого Ивана Васильевича да испытывал: а что сегодня можно ему, атаману станичников, вчера осужденному на казнь?

– Карасям щука, а ватаге атаман – царь.

Шелест пошел кругом: дерзко! Царь помолчал несколько мгновений, потом выговорил хрипло:

– Потешил.

Тут Кольцо очутился возле царского кресла, пал на колени. А царь вскинул руку, коснулся ладонью головы казака. И неожиданно, порывисто казак поцеловал эту ладонь.

– С моего плеча, – сказал царь, – хороша ль будет с моего плеча шубейка?

Он отпустил казака. И оборотился к палате:

– Не фарисеи – разбойник одесную сидит в горних. Князь Сибирский нареку имя тати тому, Ермаку!

Уже не послам – прямо туда, в безмолвие кидал Иван язвящие слова:

– Всяк противляйся власти – богу противится. Горе граду, им же многие обладают!

Голос его (как исторгался он из хилого состава, из трепетной, впалой груди?) несся над столами, настигал на скамьях, в уголках, от него нельзя было укрыться.

– Не вы ли жалуете нас Сибирским царством? Не вы: разбойные атаманы-станишники. И за то все вины им прощаются. Гнев и опалу свою на великую милость положу. Всяк честен муж да возвеселится: радость ныне! Не посмеялись недруги над ранами отверстыми русской земли, над муками людей наших, над скорбью моей! Дожил я до дня такого! А с тех… – он остановился на миг… – с тех, кто одно мыслит с изменниками… – он ударил посохом, вонзил его в помост, – с изменниками, которые, до князя Ивана, хотели отпереть Псков Батуру, а Новгород шведам! – с тех псов смердящих вдвое взыщу! Огнем и железом!

Гаврила видел: царь гневен. Но за что прогневался он на этих добрых, услужливых, важных, блистающих, как небесное воинство, людей, кто из них и чем прогневил его, этого Гаврила не понимал. И с внезапной робостью, какую не мог подавить в себе, он стал оглядываться. У кукольного юнца испуганно дрожали загнутые ресницы. Боярин, весь черный, косматый, глядел исподлобья блестящими, колючими глазами. Рядом с ним, положив локти на стол, сидел гигант. Как из камня высеченный тугой затылок, мощный, почти голый круглый подбородок, глубоко врезанные глазницы. Он сидел, упрямо сжав губы, ничем не выдавая своих дум.

– Волки, ядущие овец моих! – воскликнул царь, и митрополит суетливо поднял, протянул к нему осьмиконечный крест. Со страстной силой царь отвел его.

– Молчи! Божьим изволением, не человеческим хотеньем, многомятежным, на мне венец этот! Никто да не станет между царем и судом его!

И вот в это время в палату вступил новый человек. Ровными, твердыми, неслышными шагами, слегка кивая направо и налево, не меняя озабоченно-усталого выражения умного лица, прямо к царскому месту прошел Борис Федорович Годунов. Со спокойной почтительностью немного наклонился, что-то проговорил. Иван коротко ответил – будто и не бывало гнева.

Очарованно глядел Ильин на царя… А тот серьезно, внимательно слушал Годунова, встал, сказал несколько слов (и, видно, совсем не так сказал, как говорил до сих пор на пиру) – в сторону стола, где сидели ближние бояре – Захарьин-Юрьев, Шереметьев, Мстиславский, царский шурин Нагой – вместе с худородным Богданом Бельским и стрелецким головой – от любимого Иваном войска, которое он завел в свое царствование.

Царь громко произнес:

– Ну, хлеба есть без меня.

И с Годуновым пошел к выходу.

Сибирские дела опять стали лишь малым волоском в огромной пряже… Будто легкий ветерок порхнул по палате. Играли гусляры, шуты, взвизгивая, дергали себя за кисти колпаков, – люди у столов не слушали, шептались. Куда пошел царь? Что же случилось? Ильин хотел спросить об этом у бело-розового старичка (князя Трубецкого не было видно), но старичок толковал соседу о яблоневом саде. Вдруг до слуха казака донеслось:

– На валтасаровом пиру сидим. Сибирскому царству плещем, десницу господню глумами отводим.

Черный косматый боярин забрал в кулак бороду, сощурился – и с внезапной тревогой стал прислушиваться Ильин.

– Весел ушел: не езуит ли проклятый Поссевин опять пожаловал? Али с Лизаветой Аглицкой союз? А все для чего? Ливонию отвоевывать. Одна могила угомонит…

Но челюсти гиганта двигались, как жернова, перемалывая пищу, – косматый напрасно окликнул его:

– А, Самсон Данилыч?

Тогда косматый повернулся в другую сторону.

– Уж ты скажи, Иван Юрьевич: тати от царя Кучума – что ж они, оборонят от ляхов? отвратят крымцев? аль мордву с черемисой смирят? Бело-розовый старичок, оторванный от разговора о яблоньках-боровинках, проворчал:

– Ась? Мне-то не в Сибири жить, а на земле отич, да и в гробу лежать – меж костей их…

И наконец расцепил челюсти гигант:

– Голод по весям. На дыбе пресветлая Русь. Вотчины полыхают от холопьих бунтов. Шатанье, смуты грядут: горько!

Как ударило в голову Ильина: вот они, недруги! И они не чинились перед татями, сидящими неподалеку.

– Слышали ноне? – сказал через стол рыжий, рябой. – Гремел-то опять как?

– Небось! – Гаврила с ненавистью смотрел, как гигант кукишем сложил кулак в рыжем волосе, глазом с жестоким торжеством показал на царское место: – Бирюза на грудях слиняла: видели? Теперь, чать, недолго!

Не чересчур ли увлеклись? Смолкло все – в тишине раздались слова гиганта. Сзади, незаметно войдя через скрытую дверь, стоял царь. Он стоял, прислонясь к стене, до белизны пальцев, в вырезе широкого рукава, стиснув посох.

С тяжелым шорохом одежд, в третьем венце, осыпанном самоцветами, царь двинулся к своему месту. Гусляры ударили по струнам. Иван Васильевич приветливо что-то проговорил – и бархатный молодец важно направился к гиганту, неся чару.

Как подбросило Гаврилу – он вскочил и, слыша стук собственного сердца, захлебываясь отчего-то и все глядя на лежащие на скатерти крупные, с сухой желтоватой кожей, руки царя, силился крикнуть, объяснить Ивану Васильевичу, вымолить, чтобы тот воротил эту чару, эту милость, непонятно посланную врагу… И вдруг Ильин в первый раз ясно разглядел глаза царя. Они были карие с голубизной. Но такой огонь расширял их зрачки, что казались они почти черными. И почудилось казаку, что это и была та огненная сила, которая жила в царе и жгла его. Гаврила потупился, будто этот суровый взор насквозь пронизал его.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19