Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам

ModernLib.Net / Детективы / Разумовский Феликс / Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам - Чтение (стр. 2)
Автор: Разумовский Феликс
Жанр: Детективы

 

 


      – На Россию мне наплевать, ибо я большевик. – Владимир Ильич Ленин был более категоричен. – Пусть девяносто процентов русского народа погибнет, лишь бы остальные дожили до мировой революции. Архиважно смотреть на реалии жизни диалектически, с позиций практического марксизма. И действовать решительно, сообразуясь с текущим моментом.
      Что-что, а уж извлечь выгоду из любой ситуации большевики умели. Вот и в феврале восемнадцатого одним только росчерком пера Ленин узаконил классовый террор, выпустив декрет «Социалистическое отечество в опасности». А раз оно в опасности, значит, необходимо ввести особый режим и расстреливать на месте «неприятельских агентов, спекулянтов, громил, хулиганов, агитаторов и шпионов». Пойди потом разберись, кого за что шлепнули! Хорошо бы создать трудовые батальоны, в которые «должны быть включены все работоспособные члены буржуазного класса, мужчины и женщины, под надзором красногвардейцев». За сопротивление – расстрел. За ношение оружия без двух разрешений – к стенке. За сокрытие продовольственных запасов – туда же, в расход. А куда деваться, социалистическое отечество-то в опасности!
      Однако если посмотреть диалектически… В совнаркоме, например, уже вовсю шли разговоры о тайном переезде в Москву, за неприступные кремлевские стены, а ну ее, эту петербургскую суету!
      Брестский мир – позорище, беда? Как бы не так! На все надо смотреть с позиций практического марксизма. Морально все, что выгодно.

Глава вторая

I

      В Мальцево дотащились ранним утром.
      – С прибытием, кавалерия, – Граевский вылез из седла, закурив, повел кобылу в поводу, – как насчет привала?
      – Давно пора, зад совсем отнялся. – Паршин с облегчением сполз на землю и, осторожно переставляя негнущиеся ноги, двинулся следом. – Нет уж, по мне лучше в вонючем поезде с пьяной солдатней.
      Он и в самом деле не очень-то походил на кавалергарда.
      Страшила в разговор не лез, шел молча – ему было ясно, что с раненым ухом нужно что-то делать, само, зараза, не пройдет.
      В переулке, неподалеку от станции, они облюбовали ворота поновей и, без хлопот сладившись с хозяином, отдали за бесценок лошадей вместе с амуницией – на своих-то двоих оно вернее.
      Сверху из нахохлившихся туч сыпалась снежная крупа, ветер шевелил макушки елей – лапчатых, дремучих, с крепенькими, похожими на новогодние игрушки шишками. Белая земля, серое небо, зеленая тоска. Хотелось окунуться в тепло, съесть чего-нибудь горячего, скинув сапоги, залезть под одеяло. Обошлись ледяным радушием вокзала, ветчиной с мерзлым хлебом под шустовский коньяк и чуткой, в полглаза, дремой у остывающего костерка – народ вокруг простой, как бы чего не сперли.
      Кемарили, правда, недолго, скоро подошел длинный, вагонов шестьдесят, поезд, под завязку набитый мешочниками, некоторые ехали даже на сцепках. Тем не менее одна из теплушек оказалась полупустой – большую ее часть занимала куча слежавшейся хлорной извести. От едких испарений резало глаза, до надрывного кашля першило в горле.
      – Надеюсь, не врежем дуба, как союзники под Ипром. – Граевский опустился на свободные нары, сплюнув, потянулся за табаком. Ему вдруг вспомнились бои пятнадцатого года, августовская мясорубка, кровь, хлюпающая на дне окопа. И эта мерзкая, всепроникающая вонь хлорки – ею пересыпали залежи трупов. Наверное, это и есть запах смерти.
      Всю дорогу ехали с открытыми дверями, терли покрасневшие глаза, люто завидовали мешочникам на сцепках – тот же холод, зато хоть воздух свежий. Колеса выстукивали заунывную дробь, теплушки на стыках бросало из стороны в сторону, снег белым шлейфом тянулся с вагонных крыш. Бежали назад верстовые столбы, до Петрограда их оставалось все меньше и меньше.
      Был уже вечер, когда под залпы заградотряда поезд прибыл на Царскосельский вокзал. Все здесь напоминало острог – платформы были оцеплены, залы ожидания превращены в фильтрационные пункты. Гвардейцы революции, поднаторевшие в обысках и эксах, стали выводить пассажиров на перрон, срывали с них одежду, на асфальте валялись мешки, свиные полутуши, кислородные подушки с маслом и спиртом.
      – Однополчане мы, – крупному товарищу в кожане Страшила показал киевские пропуска, с важностью достал солдатские книжки, честно посмотрев в глаза, доверительно улыбнулся, – к однополчанину и едем, умирать за правое дело. Комиссара Лохмачева из геройского отряда «Смерть контрреволюции», случаем, не знаете?
      – Нет, не слыхал. – Главный заградитель поскучнел и, отдав, не глядя, документы, сделал знак охране: – Эй, пусть эти катятся.
      Выкатились. По пустынному Загородному стлалась поземка, злющий ветер пробирал до костей, запорошивал глаза снежной пылью. На стене через улицу у заколоченного магазина большой, чудом уцелевший термометр показывал двадцать пять градусов – Петроград встречал гостей собачьим холодом.
      – Ну, вот и все, приехали. – Граевский глянул на стылые дома, на призрачные тени ослепших фонарей, поднял воротник, вздохнул. – Привет тебе, Петра творенье.
      Куда теперь? Как искать Варвару в огромном мертвом городе? И надо ли? Кругом смерть, все рушится, катится к черту, а он, словно кобель стоялый, со своей любовью. Баб, что ли, мало… Ладно, надо думать о ночлеге.
      Словно прочитав его мысли, Паршин извлек часы, нажал на репетир:
      – Ого, десятый час. Господа, если нет других планов, прошу ко мне. Не обремените, отец будет очень рад. – Он вдруг замер на полуслове, вспомнил, как вот так же третьего дня Граевский приглашал в гости к дядюшке. Сделав непроизвольное движение, будто вытирал протез, вздохнул, нетерпеливо дернул шеей. – Ну же, господа, куда вы на ночь глядя. Пойдемте.
      Да, пролитая кровь связывает порой крепче родственных уз.
      – Уговорил, Женя. – Граевский с фальшивым безразличием пожал плечами, Страшила чуть улыбнулся и промолчал. Планов на сегодняшний вечер у них не было.
      – Вот и ладно, – обрадовался Паршин, – пойдемте скорее, холодно.
      Двигаясь вдоль мрачных стен, за которыми, казалось, уже не было жизни, они свернули с Загородного на Троицкую и под завывание ветра зашагали след в след по глубокому снегу. Шли недолго. На углу Графского полыхал костер, красные отсветы ложились на сугробах, плясали на потрескавшихся от пуль магазинных витринах, на золоченых буквах покосившихся вывесок. У огня сидели вооруженные люди, трое в ушастых шапках, перепоясанные патронными лентами, один в легонькой, несмотря на мороз, флотской бескозырке, с маузером на плече.
      – Бдят товарищи, не спится им. – Граевский снял перчатку, сунув руку в карман, нащупал пальцем собачку нагана. – Что-то, господа, совдепия начинает действовать мне на нервы. Все, никаких компромиссов. Надеюсь, патронов у нас хватит.
      Их заметили.
      – Эй, сюда давайте. – Один, в ушастой шапке, поднялся, сдернув винтовку с плеча, двинулся навстречу. – Кто такие? Документы есть?
      Шел он косолапо, с трудом вытаскивая большие, не по размеру, валенки из глубокого снега.
      – А как же! Солдаты мы, возвращаемся с империалистической бойни. – Не утруждая себя оригинальностью, Страшила затянул избитую волынку, низкий голос его сделался умильным и слащавым, словно патока. – Идем всем ротным комитетом. Хотим поступить в ЧК, будем рвать на части мировую буржуазию.
      – Двигай к костру, – красногвардеец в шапке заметно подобрел, однако, не теряя бдительности, оружие все же из рук не выпускал, – там разберутся.
      Винтовку он держал неумело, слишком далеко от себя, ничего не стоило отобрать ее и глубоко вонзить четырехгранный штык сквозь мех лохматой шапки.
      Подошли к жаркому костру, в его сполохах крепкое лицо военмора казалось отлитым из красной бронзы.
      – Документы. – Он легко поднялся на ноги, придвинувшись, властно протянул татуированную руку, и стало ясно, что братишечка греется не только снаружи, но и изнутри – от него шел резкий спиртовой дух.
      – Пожалуйте, с нашим удовольствием. – Засуетившись, Страшила подал ему солдатские билеты, улыбаясь, начал было разговоры про однополчан, ныне подвизающихся в ЧОНе, только старался зря.
      – Ну-ка, греби ближе к свету. – Мельком взглянув на документы, моряк убрал их в карман бушлата и с ухмылочкой уставился Паршину в лицо: – Значит, служивый, говоришь? Ничего, на Гороховой разберутся, из какого ты войска. Эй, Петров, давай-ка их…
      Договорить он не успел. Граевский выстрелил ему в живот, мгновенно повернувшись, всадил пулю между глаз опешившему Петрову и, завалив третьего – прямо мордой в костер, вдруг заметил, что военмор ведет себя как-то не так. Вместо того чтобы, хватая ртом воздух, медленно опускаться на землю, он царапал ногтями кобуру, пытаясь вытащить маузер!
      Однако резко прозвучали выстрелы, и братишечка все же успокоился, тихо вытянулся на снегу. Тут же к нему присоединился и четвертый товарищ – схватившись за голову, он коротко вскрикнул и грузно, всем телом опрокинулся навзничь, под его затылком быстро расплывалось кровавое пятно. И тишина, лишь ветра вой, грохот кровельных листов да веселое потрескивание костра.
      – Прошу, господа, большевик печеный. – Криво улыбаясь, Паршин сунул револьвер в карман, нервно потянул носом воздух, сплюнул. – Похоже, товарищ уже готов, можно вынимать.
      Красногвардеец, угодивший в костер, был до пояса объят пламенем.
      – Э, брось, Женя, не радуйся, нам самим, поди, вот так же гореть на том свете. – Придерживая курок большим пальцем, Страшила осторожно, так, чтобы не ударил боек, спустил собачку револьвера, высморкался в снег, усмехнулся одними губами: – Если, конечно, попы не врут…
      В душе он был доволен, что не пришлось стрелять, – перезаряжай потом наган на морозе.
      «Ты смотри, живуч, как сколопендра. – Нагнувшись к телу военмора, Граевский прогулялся по его карманам, забрал солдатские билеты и, удивляясь неуязвимости балтийца, засунул руку под бушлат: – Ах, вот оно что!»
      Братишечка носил под тельником широкий, наподобие патронташа, матерчатый пояс. Внутри тот был набит чем-то твердым и, если бы не вторая пуля – из револьвера Паршина точно в сердце, наверняка спас бы своему хозяину жизнь.
      «Да, похоже, в нем не морские камушки». Граевский разорвал завязки, хмыкнул – пояс оказался неожиданно тяжелым, – убрал добычу на грудь.
      – Все, господа, уходим. Хорошенького понемногу.
      В плане мародерства он был на удивление спокоен – на войне как на войне, брать трофеи не возбраняется, сами же товарищи непрестанно твердят насчет экспроприации экспроприаторов. Так что нынче грабить награбленное совсем не грех…
      К стыду своему, он вдруг понял, что у него нет никаких эмоций, кроме желания поскорее поужинать.
      – Здесь уже совсем рядом. – Резко взмахнув рукой, Паршин первым сорвался с места, охрипший голос его был полон нетерпения. – Мы почти пришли.
      Двигался он угловато и порывисто, словно нарезающая в ночи круги летучая мышь.
      Свернули в Графский, нырнули во дворы. В мрачном их лабиринте Паршин ориентировался без труда – родные пенаты. Он шагал молча, глядя себе под ноги, выказывая возбуждение лишь стремительностью походки, когда же стали переходить Невский, вздохнул тяжело и кивнул на витрины ресторации Палкина:
      – Господи, как же было раньше хорошо, господа! Не ценили! Ничего не ценили. Теперь о прежней жизни можно только мечтать.
      Витрины были темны, безжизненны, заколочены досками, февральский ветер наносил сугробы перед забитыми дверями.
      – Все, пришли. – Паршин как-то по-детски всхлипнул и остановился у небольшого пятиэтажного дома с эркером. – Home, господа, sweet home[1].
      Однако милый дом родной оказался не таким уж и милым – парадный вход был заколочен досками, во дворе высились сугробы, а на черной лестнице царила темнота, тянуло сквозняком из разбитого окна.
      – Сейчас, господа, сейчас. – Взявшись за перила, Паршин стал на ощупь подниматься по ступеням, с грохотом оступился, яростно выругался и, чиркнув спичкой, остановился у двери в бельэтаже. – Даже не верится. – Он зачем-то подождал, пока погаснет огонек, вздохнул коротко и постучал, с силой, не сдерживая волнения.
      Повисла томительная пауза, затем за дверью послышались шаги, негромкие, крадущиеся, и осторожный голос спросил:
      – Кто? Кто?
      Звериный испуг, смертельная ненависть, безнадежная злоба были в этом голосе.
      – Отец, это я. – Паршин встрепенулся, нетерпеливо схватился за бронзовую, в виде собачьей головы, ручку. – Ну, открывай же.
      – Господи, господи… – За дверью вздохнули. Глухо лязгнул засов, загрохотала цепочка, щелкнули ригели замка, и под скрип петель на пороге показался человек, в руке он держал моргалку – жестяную баночку с плавающим в масле горящим фитилем. На глазах у него блестели слезы.

II

      Внешностью Евгений Паршин пошел в покойницу-мать, отец его, Александр Степанович, был весьма неказист собой – низкоросл, лицом непригляден, с большой, рано облысевшей головой. Будучи происхождения самого подлого, из безземельных подмосковных крестьян, он тем не менее ум имел живой и сметливый, а потому смог выбиться в люди, преступно занимаясь торговлей спитым чаем. Его собирали в трактирах, пропитывали настоем ольховой коры с добавлением отвара табака и для придания аромата упаковывали в ящики с пахучими маслами.
      Промышляли этим в Москве, в основном в рогожской части города, так что фальшивый чай получил название «Рогожского». Дело было прибыльное, но опасное, и однажды Александр Степанович угодил под суд, схлопотал три года ссылки, однако, слава богу, откупившись, поумнел, начал заниматься по табачной части. К четырнадцатому году он уже ворочал миллионами, купил Станислава третьей степени и потомственное дворянство, но счастья не было. Истерично-ветреная красавица жена вечно изводила мигренями, обмороками, женскими, возникшими на нервной почве, проблемами и умерла, как ни странно, действительно от внематочной беременности.
      Единственный сын Евгений, коему в консерватории прочили блестящую будущность, ушел вольноопределяющимся на фронт и потерял в боях руку. Жизнь свелась к получению баснословных прибылей, к утверждению собственной значимости, проистекающей из многомиллионных оборотов, но и это немногое отобрали товарищи. Все сделалось пустым, бессмысленным, и одно лишь удерживало на плаву – это любовь к сыну. А письма от него стали приходить все реже и реже, и наконец их не стало совсем, отчего в голову лезли дурные, с ума сводящие мысли.
      И вот, о чудо, Евгений собственной персоной, живой, здоровый, насквозь пропахший дымом фронтовых костров. Скорей прижать его к сердцу… Только без резких движений, чтобы фитилек не потух…
      – Очень приятно, господа. – Сдержанно обнявшись с сыном, Паршин поздоровался с гостями, приглашающе повел рукой: – Давайте-ка в тепло, что ж мы стоим. В ногах правды нет, впрочем, нигде ее нет.
      Прошли просторной, выстуженной кухней мимо давно не топленной плиты, отразившись в зеркалах передней, свернули в холодный коридор и в самом конце его уперлись в массивную лакированную дверь. За ней находился внушительный, в два окна, кабинет – грузный письменный стол, крытый красным сукном, глубокие кожаные кресла, огромная, застланная цветастым пледом тахта. На полу топилась небольшая, обложенная изразцами «пчелка» с железным трубчатым коленом, выведенным в форточку. Воздух приятно отдавал дымком, уютно гудело пламя, на лепнине стен зыбко маячили отсветы огня.
      – Располагайтесь, господа, прошу. Сейчас будем ужинать. – Паршин водрузил чайник на конфорку, сев на корточки, стал подкладывать дровишки в печь. – Ну же, ну же, не стесняйтесь, курите. И внимания не обращайте на беспорядок – товарищи были с обыском.
      Как бы в подтверждение его слов, лампочки в люстре вдруг налились мерцающим красным светом, на мгновение озарив распоротую, неумело зашитую обивку кресел, вспучившийся, местами выломанный паркет, нарушенные ряды распотрошенных золотисто-черных томов Брокгауза и Ефрона.
      – Да, постарались товарищи, – Александр Степанович вздохнул, охотничьим топориком расколол дверцу шифоньера, – мало им фабрики, арестованных счетов, несгораемого ящика в банке Джумгаирова. Все выгребли дочиста. Впрочем, нет, какие-то крохи еще остались… – Он еще раз вздохнул, хлопнув решетчатой дверцей, поднялся: – Я вас покину на минуту, господа. Пойду позову хозяйку.
      Офицеры тем временем уже сбросили вещмешки, усевшись поближе к пламени, вытянули натруженные ноги и принялись неторопливо закуривать. От тепла, чувства безопасности и уюта глаза их неудержимо слипались.
      – Хозяйку? – Паршин-младший вдруг забыл о самокрутке, опустив кисет, с интересом воззрился на отца: – И кто же эта счастливица?
      Сколько он помнил себя, после смерти матери Александр Степанович обретался бобылем и, не пуская женщин на порог, сам охотно наведывался к ним в веселые дома. А любовниц, мистресс и содержанок не жаловал, общался с дамами по принципу: утерся, заплатил и в сторону.
      – Соседка, Анна Федоровна, вдова покойного адмирала Брюсова. Упокой Господь его душу. – Паршин-старший застыл в дверях, истово перекрестился, голос его понизился до шепота. – Неисповедимы пути Господни, Женя. Как раз перед Новым годом пожаловали ко мне чекисты с обыском, а заодно вломились и к Брюсовым, далеко ходить не надо. Выгребли все, что можно, определили на постой подселенку, ну, а нас с адмиралом, как классовых врагов, бросили в подвал, на Гороховую. Так вот Анна Федоровна продала последнее, нашла концы и дала «барашка в бумажке». Есть в ЧК товарищ Мазаев, выкрест из жидов, взял в лучшем виде. Выпустили нас, только адмиралу легче не стало – простудился, крупозное воспаление легких, сгорел за неделю. Теперь мы с Анной Федоровной вместе, пробавляемся натуральным товарообменом – так, мелочевка, чтобы с голоду не помереть. Ладно, пойду позову ее.
      Он толкнул скрипнувшую дверь и, прикрывая рукой огонек от сквозняка, вышел в промозглый коридор. Не сказал, что еще в ноябре в предчувствии худшего снял укромный подвальчик на Лиговке и сгрузил туда два грузовика полуфунтовых табачных «картузов». Так что не такая уж и мелочевка.
      – Странное чувство, господа, – помолчав, Паршин все же закурил, нервно выпустил струйку дыма, – хочется и спать, и жрать, и немедленно идти резать глотки товарищам…
      – Вначале все же надо поесть. – Страшила, чье ухо разболелось в тепле с новой силой, из вежливости кивнул, Граевский же промолчал, в тяжелой голове его шевелилась лишь единственная мысль – Господи, до чего же тесен этот поганый мир! Только адмиральши Брюсовой ему не хватало. Самоуверенная, въедливая особа с громоподобным голосом. Начнутся расспросы, ненужные охи, ахи, снова придется бередить душу рассказами о дядюшке.
      Нет уж, к чертовой матери, лучше прикинуться спящим. Однако притворяться не пришлось: вид Анны Фердоровны вызвал у него удивление, смешанное с жалостью, – так переменилась она. Цветущая дебелая матрона превратилась в сухонькую сгорбленную старушку. В бархатном черном платье, каракулевой телогрейке и оренбургском платке она напоминала Христову невесту, собирающуюся на богомолье.
      – Господи, Женя, Женя. – Прослезившись, она по-христиански троекратно расцеловалась с Паршиным, привстав на цыпочки, погладила Страшилу по плечу: – Как же вы на Славика моего похожи, тот тоже был великан. – И, взяв Граевского за руку, вдруг улыбнулась, будто вспомнив что-то очень хорошее. – У вас такое знакомое лицо. Мы не виделись раньше? Это не вы приезжали со Славиком к нам в имение?
      Ее единственный сын лейтенант Брюсов служил командиром башни на линкоре «Император Павел I». В феврале семнадцатого революционные матросики, озверев от агитации и спирта с кокаином, раскроили ему голову кувалдой и умирающего выбросили на лед, а будущий нарком по морским (правильнее сказать, по мокрым) делам Дыбенко растоптал его труп копытами горячих орловских рысаков – какой же русский не любит быстрой езды.
      – Увы, мадам. – Граевский виновато улыбнулся, качнул отрицательно головой: – Увы.
      Ему было стыдно за свои дурацкие мысли.
      Между тем на чайнике заплясала крышка, пошел пар из носика.
      – Батюшки, что же это я. – Анна Федоровна захлопотала, на столе появились настоящие, не из кофейной гущи, а из муки, лепешки, сало, хлеб, картофельный суп с воблой, чай, хоть и морковный, с розовыми лепестками, но сладкий, с сахаром. Совсем неплохо по нынешним-то временам.
      – Присаживайтесь, гости дорогие. – Паршин вытащил бутылку «николаевки», ловким ударом ладони о донце выбил пробку. – Ну, пир горой.
      Офицеры развязали вещмешки и принялись выкладывать копченые колбасы, увесистые бревна балыков, посыпанные перцем пластины шпика – в самом деле, внушительной горой. По комнате поплыли волнующие ароматы, и показалось вдруг, что время обернулось вспять. Мгновенно вспомнились прилавки Елисеевского, зеркальные, подсвеченные изнутри, ошеломляющие изобилием, хрустальный звон бокалов в ресторане – под заливную осетрину и расстегайчики с вязигой. Вся прежняя нормальная человеческая жизнь. Без экспроприации и экспроприаторов…
      – Господи ж ты, Боже мой, – только и сказал Паршин-старший, строго глянул на заплакавшую Анну Федоровну и, ощущая в горле ком, начал разливать водку. – Ну-с, с благополучным прибытием, господа!
      Он уже успел заметить, что офицеры вооружены, бекеша сына пробита на боку, а в полушубке капитана зияет обгорелая дыра, какая получается обычно, когда стреляют, не вынимая шпалер из кармана, однако тактично ни о чем не спрашивал. Захотят, потом расскажут сами.
      – За здоровье хозяев. – Поднявшись, офицеры выпили и, игнорируя разносолы, дружно взялись за картофельный супец – соскучились по горячему.
      – Хм, настоящий сервелат. – Александр Степанович закусил колбаской, тут же налил по второй и, разгоняя тягостную тишину, принялся с юмором живописать столичную жизнь. Весело было в Питере.
      У всем известного притона «Магнолия» каждую ночь резал кого-нибудь «человек без шеи и мозга» неуловимый убийца Котов. Где-то на Васильевском острове на «моторном» дворе обитал ужасный налетчик, преступник-аристократ Граф Панельный. Не в одиночку, конечно, обитал, вместе со своей невестой редкой красавицей Нюсей Гопницей. Граф Панельный симпатизировал советской власти, грабил и насиловал исключительно буржуев и буржуек и никогда не обижал крестьян и пролетариев. В подвале заведения «Бар», славящегося любительскими поджарками, нашли пять женских трупов с отрезанными мягкими местами. А безымянный карманник тронулся умом, когда стащил у хорошо одетого интеллигентного мужчины отрубленную руку с пальцами, сплошь унизанными бриллиантовыми перстнями.
      Славно гудела печка, «николаевка» согревала душу, весело и интересно рассказывал Александр Степанович. Офицеры молча слушали, вежливо улыбались, исправно выпивали и закусывали, однако после чая и скворчащих лепешек их головы стали потихоньку свешиваться на грудь. Усталость брала свое.
      – Ну-с, господа, время позднее. – Паршин-старший глянул на часы, поднялся. – Устраивайтесь на тахте, места хватит. Сейчас придумаем что-нибудь насчет подушек и пледов. Ну а мы с Анной Федоровной будем за стенкой в спальне. Там тоже есть печка.
      Видно, и впрямь дела у Александра Степановича шли совсем неплохо.

III

      Проснулся Паршин от солнечных лучей, пробивающихся сквозь щели в занавесях. Зевнув, он потянулся, открыл глаза и, по фронтовой привычке не залеживаясь, быстро перелез через спавшего с краю Граевского. В комнате было тепло, весело потрескивала печь, пахло табаком, копченостями и свежезаваренным чаем.
      – Что, Женя, не спится? – В кресле у стола сидел подпоручик Страшилин, нежно баюкал ухо и от боли раскачивался, словно иудей в синагоге. – Батюшка тебе кланялся, сказал, что ушли на промысел, будут к обеду.
      В целях борьбы с нагноением он густо обмазал рану жеванным с солью хлебом, разговаривал же с трудом – мешала распухшая железа под челюстью.
      – Не легче? – Окончательно просыпаясь, Паршин заглянул в его запавшие, блестящие горячечно глаза, сразу отвел взгляд, принялся обуваться. – Врача тебе надо, дядя Петя, и побыстрее. Сейчас командира разбужу.
      – Глупости, пусть спит. Успеется. – Вздохнув, Страшила помрачнел от чувства собственной неполноценности, тут же перевел разговор в другое русло: – Чайник горячий, колбаска жареная. Поешь, Женя.
      Сам он на еду не смотрел – чертовски больно было жевать.
      – Что-то не хочется с утра. – Присев к столу, Паршин для компании отхлебнул коньяка, нехотя сунул в рот ломтик осетрины, медленно прожевав, поднялся. – Пойду пройдусь. Да и отлить не мешало бы.
      Он не мог спокойно смотреть на Страшилу, всегда являвшего собой воплощение силы и здоровья.
      В коридоре висела стылая тишина, сквозь витражную дверь гостиной лился свет погожего зимнего утра, на покоробившихся отставших обоях играли радужные солнечные зайчики.
      – А ведь весна скоро. – Глянув, как в разноцветных лучиках кружатся пылинки, Паршин вздохнул и неторопливо двинулся дальше, но тут же замер, словно наткнулся на невидимую стену. Дверь его комнаты была заперта на замок, массивный, в меру ржавый, с толстой кованой дужкой, такие обычно вешают ларечники на свои лабазы – не от воров, от голи перекатной.
      «Что за черт!» Будто не доверяя глазам, Паршин вытянул дрожащую руку и, только ощутив влажный холод металла, вдруг понял все, улыбнулся жалко и криво – ну да, теперь здесь живет подселенка, какая-то там барышня из ЧК. А для него уже нет места – ни в отчем доме, ни в Питере, где он родился и вырос, ни в родимом отечестве. Он теперь лишний здесь, на русской земле, угодившей под иго немытого хама!
      Беситься, ломать замки, отстреливать дужки бессмысленно, надо затаиться, зажать волю в кулак и с милой улыбочкой начинать резать захватчикам глотки.
      «Резать без всякой пощады». Сразу расхотев предаваться ностальгии, Паршин толкнул первую попавшуюся дверь и очутился в музыкальной гостиной. Товарищи побывали и здесь: дубовый, во всю стену, орган был непоправимо испорчен, в паркете по углам зияли дыры, в центре, напоминая уходящий в пучину броненосец, круто накренился концертный «Стенвей», одна из его ножек была вырвана с корнем.
      – Ну, здравствуй, дружок. – Паршин подошел к роялю, откинув крышку, провел пальцами по клавишам, – да уж, не Лист, не Рахманинов, одна рука, да и та хреновая. Он порывисто шагнул к бюро, открыл дверцу и с улыбкой удивления извлек пачку нот – и как же товарищи не извели до сих пор по нужде?
      Пальцы его стали трепетно перебирать отволглую бумагу: Иоганн Себастьян Бах «Фуга до мажор», «Новейший характерный танец» Шакон, сочинения А. Цибульки, знаменитый неаполитанский романс Э. де Куртиса «Не оставь меня», китайская салонная пьеса, записанная А. В. Муравьевым, «Каприччо ми минор» Мендельсона…
      Неожиданно глаза Паршина брезгливо сузились, лицо исказилось, будто наступил на гадину, – он держал «Излюбленный дешевый музыкальный выпуск для фортепьяно в две руки» издателя Николая Христиановича Давингофа, стоимостью шестьдесят копеек. Это были ноты и текст «Варшавянки» с комментарием: «Рабочая призывная песня». Для любителей дешевизны…
      – Что, допелись, Николай Христианович? – Зло усмехнувшись, Паршин выщелкнул стилет и, высоко подбросив брошюрку в воздух, вдруг с беспощадной ловкостью располосовал ее надвое. Когда половинки, кружась, опустились на пол, он с едким наслаждением стал топтать их ногами. – Вот и нас с вами товарищи таким же макаром, в дерьмо, в дерьмо…
      Потом он вернулся к роялю, взял пробный аккорд и, стройно заплетая кружево аккомпанемента, царапая стилетом по басовым клавишам, запел:
 
Белой акации гроздья душистые
Вновь аромата полны,
Вновь разливается песнь соловьиная
В тихом сиянии чудной луны.
Помнишь ли лето: под белой акацией,
Слушали песнь соловья?..
Тихо шептала мне чудная, светлая:
«Милый, поверь мне!.. навек твоя!»
 
      Волнующе и чуть расстроенно звучал рояль, полифония звуков, рождаемая пальцами, с лихвою возмещала скудость басов, в голосе Паршина слышались гнев, неутоленная ярость, еле сдерживаемая душевная мука, он дрожал от экспрессии и готовности к действию. Это был апофеоз ностальгии, невысказанной тоски и клокочущей, рвущейся наружу жажды мести.
 
Годы давно прошли, страсти остыли,
Молодость жизни прошла…
Белой акации запаха нежного,
Верь, не забыть мне уже никогда…
 
      Внезапно ошейник спазма, словно тисками, сжал Паршину горло. Выкрикнув что-то нечленораздельное, он перестал играть и с бешеной, страшной силой, так, что треснула слоновая кость, принялся бить по клавишам, плечи его вздрагивали, из-под набухших век градом покатились слезы.
      – Господи, господи… – Не в силах справиться с собой, он закрыл лицо руками и не видел, как в комнату вошла женщина в кожанке, туго перепоясанной ремнем.
      – Ну сачем фы круститте? Икрайте сноффа, это пожестфенно!
      Она вдруг, словно маленького, погладила Паршина по голове и неловко улыбнулась – ее полные, густо накрашенные губы дрожали. Глаза, влажные, с неестественно расширенными, как после приема кокаина, зрачками, светились восторгом и благоговением. Чертовски красивые глаза, напоминающие омуты.
      – Кто вы? – Импульсивно, повинуясь порыву, Паршин неожиданно придвинулся вплотную, положил ладонь незнакомке на плечо, и та не отстранилась, с улыбкой заглянула ему прямо в душу.
      – Я мамина точка…
      От нее пахло зимней свежестью, французскими духами, здоровым цветущим телом, тем волнующим ароматом женщины, который сводит мужчин с ума и заставляет делать их невероятные глупости. А с обонянием у Паршина было все в порядке…
      Между тем проснулся Граевский. Поднявшись, он проделал тридцать упражнений по системе Мюллера – в темпе, так чтобы трещали суставы, в одиночестве выпил чаю и принялся заниматься текущими делами. Оказалось, что вчера вместе с воинскими книжками он прихватил у военмора из кармана и засаленный, сложенный вчетверо лист бумаги. Из написанного явствовало, что Багун Карп Андреевич состоит бойцом отдельного спецотряда при ВЧК и все организации, учреждения, даже рядовые граждане обязаны оказывать ему всемерное содействие. Исходящий номер, лиловая печать, чья-то заковыристая подпись. Мандат, одним словом.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18