Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам

ModernLib.Net / Детективы / Разумовский Феликс / Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам - Чтение (стр. 11)
Автор: Разумовский Феликс
Жанр: Детективы

 

 


      Страшила вытянулся на спине, сжимая в руках оружие, круглое лицо его было безмятежно спокойно, из угла толстогубого рта бежала черная, быстро густеющая струйка. Он выглядел счастливым и умиротворенным, словно берсерк, чья душа уже на пути в Валгаллу[1].
      – Как чувствовал, чистое исподнее надел. – Граевский с убийственным спокойствием отшвырнул фонарь, вытащил второй маузер и, открыв огонь с двух рук, целясь тщательно, словно на ученье, двинулся в атаку на врага. Он не обращал внимания ни на свист пуль, ни на топот ног по железу крыши, просто шел, держал ровную мушку и жал, жал, жал на спусковые крючки. Больше всего на свете ему хотелось сейчас умереть, бездыханным лечь в пыль рядом с Петькой. Сильный удар в живот бросил Граевского на пол, но вместо предательской слабости он почему-то почувствовал ярость, страшную, всеохватывающую, не знающую границ, и, откатившись в сторону, продолжал стрельбу, пока не понял, что палить больше не в кого.
      Тогда, поднявшись, он бросился к окну, «рыбкой», головой вперед, выскользнул на крышу и снова стал убивать своих врагов, нерасторопных, скверно двигающихся людей, трусливо горбящихся под свистом пуль. Вот вам, за Страшилу, за дядюшку, за Паршина-старшего, еще за Страшилу, еще, еще…
      А потом Граевский бродил по вымершему городу, такому же пустому, как и его душа, хлюпал сапогами по лужам, трогал мокрые решетки оград, тыкался лбом в каменную прохладу сфинксов. Дождь и слезы катились по его щекам, застывали на сердце смертельной ненавистью. У него отняли все – любовь, родину, близких, друзей, душа сгорела от ненависти и злобы, обратилась в пепел. Осталось только тело. Зато сильное, крепкое, способное драться и мстить.
      Утро Граевский встретил на Тучковом мосту, мокрый, продрогший. Он стоял, держась за перила, без мыслей, смотрел, как, разводя волну, маленький буксир тащит баржу, груженную досками. Снизу, с поверхности воды, поднималась зыбкая речная сырость, с Балтики то и дело налетали порывы ветра, но Граевский не уходил, все мок и мок под занудным дождем. Им овладела какая-то странная апатия. Очень хотелось курить, но папиросы промокли, превратившись в пальцах в грязное бумажно-никотиновое месиво. Такое же никчемное, как и вся нынешняя жизнь. Папиросы, которые ему дал Страшила…
      «Ну, все, хватит». Граевский посмотрел на свои синие от холода руки, судорожно вцепившиеся в перила, сплюнул и вдруг заметил кота, рыжего, облезлого, с обрубленным хвостом. Невзирая на дождь, тот деловито трусил по своим делам, принюхивался, тряс лапами и всем видом выражал полное благодушие и оптимизм. «По кошкам, наверное». Граевский сразу вспомнил дядюшкиного красавца Кайзера, тяжело вздохнул, но уже без желания броситься с моста, разжал онемевшие пальцы, – экий урод шелудивый. Он неожиданно почувствовал, что ему ужасно хочется есть, и, зябко поводя плечами, двинулся через Малую Невку. Остановился у Ростральной колонны, перезарядил маузеры и быстро, чтобы согреться, пошел в сторону Невского. Шаги его были уверенны и тверды, жизнь продолжалась.

III

      Небо хранило Граевского. Тупоносая револьверная пуля, смертоносный кусочек свинца, угодила в фотографический альбом – продырявила серебряную застежку, плотную, обтянутую кожей обложку и застряла в толще мелованных страниц – спасибо глянцевому бристольскому картону. Одним словом, не судьба. И понесло Граевского, словно одинокого волка, по матушке Руси, поплыли, потянулись перед ним бескрайние просторы – за вагонным окном, под колесный перестук, бряцанье буферов, злую, до хрипоты, матерную ругань.
      Эх ты, древняя земля, родная сторона! Степи – необъятные, не знающие плуга, в частой поросли лебеды и чертополоха, леса – дремучие, кондовые, с берлогами медвежьими, с крепким смоляным и грибным духом, с седыми лохматыми мхами. Прежде-то как было? Уездные городки, деревеньки, села – переулки, тупички, палисадники, заборы, дощатые тротуары, бочкастые приземистые церкви, конные ярмарки, трактиры с водочкой, цветочным чаем, провесной белорыбицей, расстегаями да икрой. Ивы, отражающиеся в тихих заводях, пароходные гонки вдоль волжских берегов, колокольный звон над красавицей Москвой, разгуляево на масленицу, да чтобы лошадям в пойло по бутылке шампанского… А теперь…
      Мрачно смотрел Граевский на брошенные села, на запустевшие поля, на здания вокзалов с выбитыми стеклами, думал о своем, курил, в разговоры не лез. Держался особняком и нагло – кожанка, мандат, маузер через плечо – сотрудник ПЧК товарищ Прохоров следует по своим делам. Всем организациям, войсковым частям и отдельным гражданам оказывать всемерное содействие. Так что следовал без проблем, молча, посматривая в окно, и все вздыхал, будто прощаясь. Чувствовал, что уезжает навсегда.
      В Курск поезд прибыл днем, нерадостным, серым, расчерченным сеткой дождя. На вокзале было суетно и людно, над входом в целях агитации повесили икону, большую, потемневшую, сразу видно, с иконостаса.
      Одолевающему змея Георгию Победоносцу придали сходство с товарищем Бронштейном, а морду извивающегося гада превратили в буржуазную личину – заплывшую, лоснящуюся, распухшую от сытости и спеси. Кресты на ризах архистратига были зарисованы звездами, но краска выцвела, и из-под звезд выглядывали все те же кресты. Рядом для убедительности растянули мануфактуру с агитационным призывом: «Каждый прожитый нами день – гвоздь в печень буржуазии! Товарищи, будем же жить вечно, нехай ее нутро терпит!»
      Неуютно было в Курске, жрать нечего, военные патрули, строгие указы на афишных тумбах. За трехмесячного поросенка просили две цыганские иглы, по городу ходили ужасающие слухи об обысках, зверствах коммунистов, о пограничном комиссаре Савине, из фельдшеров, самолично инспектирующем женщин на предмет провоза ценностей в интересных местах.
      Подходили большеносые маклеры, предлагали переправить в Харьков «словно на дредноуте», но никто не клевал, все были наслышаны о чекистских провокациях. С товарищей станется. Недаром же ВЧК расшифровывается как «всякому человеку капут».
      В тот же день Граевский поменял кожанку и фуражку на замызганную, из солдатской шинели, куртеночку и защитный картуз с полуоторванным козырьком, однако выехать на границу удалось только через сутки, ночью в пропахшей нечистотами и карболкой санитарной теплушке. На каждой станции подолгу стояли, иногда начинали катиться назад, к Курску, причем в вагонах поднималась тихая паника, сразу же переходящая в животный ужас – только не обратно, только не в совдеп!
      Наконец, уже под утро, показалась граница – рогатки с колючкой, перегораживающие пути, пулеметные рыла за мешками с песком, рваный кумач, гордо реющий на вокзальной каланче, заброшенной, с выбитыми окнами.
      На платформе в ожидании дела уже томились чоновцы, покуривали, ухмылялись, крутили усы. Сытые глаза их нетерпеливо поблескивали – а ну, буржуи, раздвиньтесь-ка напоследок! Чуть поодаль ждали своего часа мужики на телегах – везти за бешеные деньги седоков через нейтральную полосу к немцам.
      Поезд загудел, начал сбрасывать скорость, и Граевский, будучи человеком опытным, не дожидаясь остановки, выпрыгнул на ходу. Место было неуютным, пустынным, словно в песне – степь да степь кругом. Блеклый свет зари падал на меловые холмы, изрезанные излучинами водомоен, на уже тронутую заморозками гребенку бурьяна. Дул свежий ветерок, он закручивал пыль на извилистом, наискось через степь шляхе. Порадовать глаз было решительно нечем.
      – Караульщики, мать их… – осмотревшись, Граевский сплюнул и беззвучно пополз, раздвигая репейники, к оврагу, протянувшемуся у подножия холмов, – только и умеют, что по сумкам шарить.
      Где-то через час он скатился по пологому глинистому склону и беспрепятственно двинулся по дну лощины – граница и в самом деле была прозрачной. Когда солнце поднялось высоко, Граевский выбрался наверх – перед ним лежала железнодорожная насыпь, справа в паре верст весело белели мазанки. Ни кумачовой тряпки, ни пулеметных рыл уже не было видно.
      «Ну, вот и все». С усмешечкой Граевской изорвал в клочки чекистские мандаты, вытащил папироску и неспешно попылил по пустынному шляху, – по документам он теперь значился Федором Львовичем Седых, бывшим чиновником, помощником присяжного поверенного.
      Народу в деревне было мало, половина изб стояли заколоченными, однако на базаре вдоль торгового ряда – все, чего душа пожелает: яйца, калачи, вяленая рыба, сало, мед, даже шоколад. Верилось с трудом, что совсем рядом, на советской стороне, голод, карточки, пайковые нормы.
      «Земля, что ли, здесь другая? Или куры несутся на иной манер? У Маркса бы спросить. – Устроившись на лавочке в теньке, Граевский разодрал янтарного леща, хрустнул корочкой пшеничного хлеба, крякнув, отхлебнул злого, перехватывающего дух первача. – А потом к стенке вместе с Энгельсом». Поев, он прогулялся по сельцу, облюбовал ворота поновее и без труда сговорился с хозяином отвезти его побыстрее в Харьков, нет, не за «керенки» и не за «николаевки», вот, царской чеканки.
      – Настоящая. – Хозяин, бородатый мужичок, попробовал монету на зуб, хитро улыбнулся и, сразу подобрев, кивнул сыну: – Митька, запрягай. А ты присаживайся, мил человек, к столу, сейчас поедем.
      Скоро Граевский уже лежал, вытянувшись в телеге, вдыхал пряную горечь трав, разглядывая вычурные облака на небе. Каурый жеребец шел на рысях, телегу немилосердно трясло, позади поднималась столбом рыжеватая пыль. Пирамидальные тополя и соломенные крыши потихоньку убегали за горизонт.
      В Харькове было куда как лучше, чем в Курске.
      – Все, братец, хорош, не жди. – У магазина «Би-Ба-Бо» Граевский вылез из телеги, купил вместительный крокодиловой кожи чемодан и набил его всем необходимым, начиная от бритвы «Жилетт» и кончая модными американскими ботинками, выложенными изнутри замшей, чтобы нога нежилась, словно в утробе матери. Потом он сбросил куртеночку из шинели в лужу и на лихаче запустил в «Националь», лучшую в городе гостиницу, – принимать ванну с лавандовым экстрактом и пить французское шампанское.
      Харьков очаровал Граевского, ему вначале показалось, что время повернулось вспять и он снова очутился в той прежней, нормальной жизни, без товарищей и «чрезвычаек». На пролетках, на авто проносились отпрыски самостийной знати – все куренные батьки, хорунжии и подполковники, в свитках алого сукна, в смушковых, с червленым верхом шапках, в необъятных, словно Черное море, шароварах, мотня которых, по обычаю, должна мести по земле.
      Множество дельцов, спекулянтов и маклеров, выбритых до синевы, в синих же шевиотовых костюмах а-ля Молдавский[1] толпились по кофейням и ресторациям, делали из воздуха деньги, гоняли по Украине вагоны с маслом, консервами, лекарствами, хлебом. В сумерки загорались ртутные огни кабаков и кино, громыхал оркестр в городском саду, ласково кивали, улыбаясь согласно и заманчиво, миленькие барышни в шелковых чулках. А с поверхности речки Нетечи, обленившейся, заросшей ряской, подымались мглистые туманы, напитывая воздух истомными лихорадками, будоражащими кровь и пробуждающими разные желания.
      И все было бы хорошо, если бы не немцы, марширующие в железных шлемах по улицам, – не умом, инстинктивно не переваривал их Граевский, бледнел, замедляя шаг, непроизвольно лапал рукоять нагана. Однако каждый раз справлялся с собой, переводил дух и шел себе дальше.
      В остальном же он ничем не отличался от прочих бонвиванов с деньгами, жил, как и все они, по золотому правилу – да после нас хоть потоп. А мучиться, переживать, изводить душу нравственными коллизиями – увольте. Хватит, насиделся в окопах, намахался кистенем под носом у ЧК. Надо просто закрыть глаза, зажать уши, прикусить язык и жить, жить, жить, жить.
      Что он видел-то за свои тридцать лет? Кровь, дерьмо, смерть, крушение империи? И что еще предстоит увидеть?
      И Граевский наслаждался жизнью. Хорошо одетый, с проверенной улыбочкой, слонялся он по городскому парку, обедал со вкусом в ресторации «Крона», нарядившись в огненные, цвета большевистских стягов, подштанники, навещал девиц из кордебалета «Мон амур». Шипение ртутных фонарей средь облетающей листвы, гусь, фаршированный яблоками, утопающий в собственном жиру, заученные вздохи и лживые телодвижения продажных актрисулек – вот и вся жизнь. Ужасная скука.
      Однажды вечером, когда Граевский ужинал, смотрел на сцену и подумывал, а не напиться ли ко всем чертям до положения риз, к нему за столик напросился господин в пенсне, седой, грузный, стриженный коротко, под бобрик:
      – Миль пардон, не помешаю?
      Очень странный господин – в галстуке горит бриллиантовая скрепка, а глаза какие-то остекленевшие, словно неживые, как это бывает у людей с некогда перебитым носом.
      – Не помешаете, прошу. – Граевский вежливо кивнул, изобразил кислую улыбку, а про себя подумал, как-то лениво, без интереса: «Видно, ногами старались». Лицо седого господина обезображивали рваные рубцы, зубы были все вставные, из золота.
      – Благодарю. – Он кивнул в ответ, с достоинством уселся и, хотя был явно при деньгах, заказал какую-то несуразицу – сок, салат, сухарики, минеральную воду, горячительного и вовсе пить не стал, брезгливо покосился на карту вин. Встретившись глазами с Граевским, он веско улыбнулся и сказал негромко, с оттенком превосходства: – Нет, молодой человек, с желудком у меня все в порядке. Просто алкоголь мешает медитации, а флюиды, содержащиеся в мясе, нарушают тонкую гармонию души. Позвольте представиться, Андрей Дмитриевич Брук, теософ, эзотерик и философ. Когда-то был еще и поэт, но революция, знаете ли, изломала к чертовой матери мою лиру, увы, увы.
      На мир господин в пенсне действительно смотрел как-то отстраненно, издалека, холодным взглядом постороннего наблюдателя.
      – Очень приятно, очень приятно. – Граевский поперхнулся, отпил шампанского и промокнул губы салфеткой. – Седых Федор Львович, помощник присяжного поверенного.
      И почему-то с наслаждением вонзил зубы в шпигованную буженину, истекающую соком, с чесночком и хреном.
      – Странно, вы не похожи на чиновника, у вас аура воина. – Брук расстелил салфетку на коленях и ковырнул со вздохом салат. – А впрочем, о чем это я? Все смешалось, пошло наперекосяк, вывернулось наизнанку. Наничь.
      Он выдержал паузу и, запив тертую морковь теплой сельтерской, произнес с едкой горечью:
      – Помните, в «Слове о полку Игореве» есть замечательное место: «Наниче ся годины обратиша». Так вот, это о нас – жирные времена на дне Каялы-реки, тьма накрыла свет русской жизни. Все теперь наоборот, все против правил. Добродетели растерзаны, истины изнасилованы, всем заправляет кровожадный неумытый хам. А это, – он нехорошо усмехнулся и ткнул вилкой в сторону эстрады, – ненадолго, пир во время чумы. Будущее России смрадно, во мраке, затоплено кровью. Виселицы, плахи, стаи воронья над просевшими могилами, пьяный хохот торжествующей, глумящейся нечисти.
      Словно отгоняя видение, он затряс головой и принялся в молчании есть, шрамы на его лице растягивались и сжимались, как на гуттаперчевой кукле.
      Оркестр между тем заиграл танго. В сизом полумраке под истомную чувственность синкоп, бередящих нервы, словно отзвуки страсти, пары начали изнемогать, изламываться, изображая гибельный восторг и сладострастье смерти. Пейсатые лабухи старались вовсю, пиликали и дудели, что было мочи, некоторые, хлебнув винца, печально улыбались, пускали горькую еврейскую слезу, благодарили Яхве, что избежали погрома.
      Публика галдела, гуляла, словно перед судным днем, жрала в три горла, пользовала водочку, а кое-кто и кокаинчик, исподтишка, под яблочко. Табачный воздух дрожал от пьяных выкриков, судорожного смеха, звона хрусталя, запахи духов, острой пищи и разгоряченных женщин кружили голову хмельным туманом – к черту заботы! Живем только раз!
      – Эй, человек! – Быстро поев, Брук подозвал официанта, сунул ему кредитку, встал и сдержанно, не подавая руки, кивком попрощался с Граевским. – Да, да, юноша, кресты и плахи. Попомните, все это скоро кончится.
      И ушел, чудак, не стал даже дожидаться выступления Верушки Шерстобитовой, канканирующей без панталон и сбривающей, подобно татаркам, волосы на самом интересном месте. Много потерял.
      Только ведь и Граевский после того вечера утратил главное по нынешним-то временам жизненное качество – беззаботность, начал по утрам читать газеты, снова делать упражнения по системе Мюллера и задумываться – чего ж, собственно, он выжидает, сидя здесь, в пьяном отупении? Пока товарищи заявятся? А все идет к тому – Германия на ладан дышит, и Брестский мир, похоже, прикажет скоро долго жить. Украинский же гетман – ноль без палочки, фикция.
      Граевский как в воду смотрел. В августовских боях на Западном фронте Германия была окончательно разгромлена. Последние ее надежды на взятие Парижа и выгодный мир оказались иллюзорны. Войска стран Согласия наступали, и исход войны уже ни у кого не вызывал сомнения. К тому же большевикам было абсолютно чуждо чувство порядочности, и за спиной своих немецких благодетелей они активно разжигали революционный пожар.
      Полпред в Германии Иоффе развел невиданную подрывную деятельность, подстрекая левые социалистические фракции к восстанию, разлагая армию и народ лживыми обещаниями и невыполнимыми посулами. Распоясавшегося посла выдворили на родину, в Россию, однако из искры уже разгорелось пламя – грянула революция. Кайзер Вильгельм отрекся от престола и был вынужден спешно уехать в Нидерланды. Власть перешла к социал-демократической директории во главе с Эбертом, однако тот оказался позубастее Керенского, не дал Германии скатиться в пропасть большевизма. Берлинское восстание левых «спартакидов» было решительно подавлено, а вожди немецкого пролетариата Карл Либкнехт и Роза Люксембург были найдены в канаве, убитые неизвестно кем.
      Тем не менее бацилла коммунизма оказалась необыкновенно стойкой и без труда перекинулась на германские оккупационные войска в Украине. В частях стали образовываться «зольдатенраты» – солдатские советы, и они тут же теряли свою боеспособность, дезертировали и разлагались, продавали все оружие, вплоть до артиллерии. Дошло до того, что группа немецких офицеров обратилась к Деникину с просьбой о зачислении в Доброармию, – испытав на себе все прелести большевизма, они поняли, что с ним необходимо бороться независимо от национальной принадлежности.
      Лишенная единственной организующей силы, Украина взорвалась. Начали образовываться стихийные народные отряды различных батек, самым значимым из которых был Нестор Иванович Махно, идейный разбойник, анархист, встречавшийся с Лениным и не сошедшийся с ним во взглядах на аграрный вопрос. Во всех крупных городах активизировалось коммунистическое подполье, организацию в Киеве возглавлял известный большевик товарищ Раковский, еще в семнадцатом году разоблаченный как платный австрийский шпион.
      Плела свои интриги свергнутая еще год назад Центральная Рада во главе с Винниченко. В середине ноября ее лидеры организовали в Белой Церкви съезд, на котором призывали громодян к восстанию и свержению предателя украинской самостийности изменника гетмана Скоропадского. Провозгласили также республику во главе с директорией в составе Винниченко, Петлюры и других.
      Заклеймили проклятьем немцев, москалей, жидовню и опять-таки гетмана Скоропадского, хай ему бисов. Хлебнули горилки, прокричали: «Хай живе!» и под звон бокалов разъехались по делам. А гетман вскоре и сам бежал, ночью, прикинувшись раненым, в германской санитарной машине.
      И пошла по Украине смута великая, начались хулиганства, грабежи и убийства. Волны анархии захлестнули города, всюду без разбора стреляли, проводили эксы и реквизиции, выказывали национальный гонор и всем обществом громили жидов. На необозримых степных просторах гуляли, хулиганили разбойнички-атаманы, летали с гиканьем на подрессоренных тачанках, на каждой сзади пулеметный ствол поверх корявой надписи дегтем: «Хрен догонишь».
      Нагоняли шороху, грабили кого ни попадя, занимали города, добывали золотишко, хлеб, сало, спирт, мануфактуру. Нередко ночевали в степи, дедовским обычаем – ставили тачанки в круг, распрягали коней, высылали дозоры. Зажигали костры, вешали на огонь котлы с курятиной и бараниной, варили кулеш. Цедили спирт из бочонков, заводили песню, старинную, с подголосками. Какая директория, какие немцы, какой такой гетман? Степь да степь кругом…
      Тем временем и товарищи не дремали – екатеринославский губком почти в открытую приступил к созданию партизанских полков. Скоро в его распоряжении уже находилось четырнадцать отрядов численностью в семь тысяч человек и три броневика. А войска красного командира Щорса уже заняли Белгород и быстро понеслись бурлящим потоком по взбаламученной Малороссии. Украинская каша заваривалась все круче…
      Жизнь в Харькове переменилась как-то сразу, за один день. Кажется, еще вчера весело играла музыка и Верушка Шерстобитова канканировала без панталон, а сегодня запертые двери рестораций, мрачные германцы, пробирающиеся к вокзалу, паника, неразбериха в отходящих поездах. Граждане лихорадочно скупали продовольствие, соль, спички, керосин, ваксу, по городу ползли ужасающие слухи о большевистском пришествии, экспроприации экспроприаторов, погромах, бесчинствах и социализации женщин.
      На улицах появились какие-то темные личности, они сбивались в кучи, размахивали руками, глаза их сияли жадностью и торжеством, как у изголодавшихся шакалов, дожидающихся своего часа. У них были вожаки, у многих в карманах угадывалось оружие, похоже, дело близилось к восстановлению социальной справедливости.
      Граевский не стал ожидать начала эксов, убрал все ценное подальше, оделся поскромнее и кинулся на юг, поближе к морю. Все, больше никаких иллюзий, прочь, прочь из этой Богом проклятой, раздавленной, изнасилованной страны! Ехать пришлось с затруднениями, бывало, что и на крышах вагонов. У теплушек загорались оси – масла не было, в буксы сыпали песок. Случалось, на подъемах отрывалась часть состава, и с жутким грохотом и лязгом вагоны сваливались под откос.
      Омерзительного вида личности, размахивая наганами, оцепляли паровозы и с дикой руганью, черной матерщиной, нечеловеческой божбой угоняли их в неизвестном направлении. На станциях шла непрестанная пальба, в ход пускали ружья, пулеметы, револьверы, маузеры.
      На перегонах тоже стреляли, из кустов по окошкам. Лихие казачины в синих свитках разбирали железнодорожные пути, застопорив состав, ходили по вагонам, производили с тщанием досмотр: «Которые жиды, лучше выходите сами». Сняв пархатых с поезда, стреляли без пощады, разваливали надвое отточенными саблями, евреек помоложе насиловали зверски, хвалились: «Як порубав! Як засадив!» Потом кончали и их, мучительно, по-турецки, протыкая клинками от паха до горла. Хай живе вильно казацтво и самостийна ненька Украина!
      К Граевскому никто особо не цеплялся, слишком уж был ободран, колок на язык и страшен. Небритый, в дрянненькой шинелишке, с подвернутыми, чтобы не мешались, полами, он напоминал разбойника, дела которого сильно пошатнулись. Где отшучивался, где молчал, случалось, и не раз, разбивал кому-нибудь морду – вдрызг, со всего плеча, ощущая бешеную, злую радость. Всяко бывало, однако же к началу января он живой и невредимый добрался до Одессы.
      Россия только что вступила в новый, 1919 год от Рождества Спасителя человечества.

Глава восьмая

I

      Скверная штука короткая память. Особенно в политике, тем более в большой. Год с лишним минул, как большевики взяли власть, а Франция все никак не соизволила определиться в своем отношении к России. Казалось бы, чего долго думать – надо поддержать союзников и помочь им в борьбе с коммунистической заразой. Тем паче что русские трижды избавляли Францию от позора поражения, проливали свою кровь на Изере и Марне. Кидались в штыки, подставляли грудь под немецкие пули, устраивали кавалерийские рейды – чего все ради, об этом никто и не вспомнил. Конечно, с одной стороны, союзница Россия была бы полезна на будущее, на случай возрождения Германии. Однако это была очень дальняя, размытая перспектива, в то время как в настоящий момент помощь русским представлялась делом больно уж хлопотным и неблагодарным. Если англичане весьма определенно делали ставку на закавказские республики, обеспечивая свое влияние в этих регионах, то французы вели себя с нерешительностью девственницы, собирающейся отдаться, но сильно обеспокоенной грядущими переменами. Рассыпали обещания и тут же забывали о них. А уж если на что-то решались, то проявляли полное непонимание обстановки и выбирали наихудшее решение.
      Наконец, в канун нового, девятнадцатого года на рейде Одессы появились французские корабли – линкоры «Жан Барат», «Жюстис», «Мирабо» и крейсер «Валдек Руссо». Рявкнули, изрыгая смерть, башенные орудия, восьмидюймовые дьяволы с воем устремились к берегу, тучами осколков разорвались на Большом Фонтане. Еще залп, еще… Французы ограничились лишь огневой поддержкой, предоставив занимать город шестистам русским добровольцам под началом генерала Гришина-Алмазова. Сутки шли ожесточенные уличные бои, и хваленые петлюровские войска – галичане в синих жупанах, в смушковых, лихо заломленных шапках, гайдамаки в мятых папахах, с зелеными, золотыми и красными шлыками, сечевые стрельцы под развернутым «жовто-блакитным» стягом – с позором бежали из города. Их было не менее пяти тысяч.
      На следующий день в Одессу вступили французские войска – не гвардия, отнюдь, части пятьдесят шестой пехотной дивизии. Печально известной, из состава Солоникской армии, куда сливали отбросы – уголовников, штрафников, социалистов и прочий сброд. И командир был под стать – ле женераль Бориус, серый солдафон, тупой, ограниченный и скучный, напрочь лишенный чувства юмора и здравого смысла.
      То ли дело генерал Гришин-Алмазов, назначенный губернатором Одессы! Романтик, авантюрист, искатель приключений, он добровольцем отправился на фронт и дослужился до полковника, начав рядовым. Руководил белогвардейским восстанием в Омске, громил красных в Сибири. В прошлом артист, он был обаятелен и смел, прекрасно разбирался в людях и не боялся ничего на этом свете. Первое, что он сделал, это ознакомил союзников с докладной запиской о необходимости дальнейшего продвижения по линии Тирасполь – Херсон для оборудования жизнеспособного, глубоко эшелонированного плацдарма. Только зря старался, ничего этого не было сделано, французы носа не высовывали из Одессы. А зачем? И так хорошо – buvons, chantons et aimons[1].
      Между тем армия Петлюры таяла, вырождалась в неуправляемую, анархически настроенную вольницу. К бису на рога закон, национальную независимость и директорию с ее указами. Куда как лучше переметнуться к красным и еще раз попробовать на штык недорезанную буржуазию. Многие так и делали. В начале девятнадцатого к товарищам примкнул атаман Григорьев, бывший штабс-капитан царской армии, народный вожак, стоящий во главе двадцатитысячной банды. Плюнул и на присягу, и на обещания до смерти громить москалей и комиссаров, влился со своим отребьем в состав второй Украинской дивизии, отдельной бригадой вошел.
      Директория в долгу не осталась, выпустила воззвание, предостерегающее население от «секретных химических лучей», которые якобы будут пущены в ход против красных. Мол, узнают те от своих шпионов о таинственном чудо-оружии и наложат в штаны, остановят наступление.
      Не наложили. В январе большевики заняли Чернигов и Харьков, в конце февраля Щорс вошел в Киев – кошмар на Украине начался. Трагедия ее крупных городов развивалась по одному и тому же хорошо продуманному сценарию. Вначале входила Красная армия, спокойно, по-хозяйски, без суеты. Это были уже не прежние анархические банды начала восемнадцатого – действовала дисциплина, мародеров расстреливали на месте. Не было ни эксов, ни погромов, ни самочинных ликвидаций, никому теперь не разрешалось выхватывать куски из общего революционного котла.
      После свистопляски и бардака предыдущих правительств граждане облегченно вздыхали, нахвалиться не могли на новую власть – спасибо, дорогие товарищи, ну наконец-то порядок! Только рано радовались – следом за Красной армией приезжала совадминистрация. И вместо прежних беспорядочных эксов начинались системные повальные обыски с реквизициями и изъятиями ценностей. А потом приезжала ЧК. И вместо прошлых случайных убийств начинались планомерные чистки с хорошо организованными массовыми расстрелами.
      Лавки, магазины, рынки, при других правительствах полные товаров, моментально пустели. Напечатав хлебные карточки, товарищи прикрывали торговлю, выставляли вокруг городов заградотряды, расстреливали на месте лоточников и оптовиков. В считанные дни продукты исчезали. Начинался голод. А потом как саранча наезжали всевозможные большевистские учреждения, раздутые до немыслимых размеров, занимали дом за домом, улицу за улицей, уплотняя и выселяя жильцов.
      Советский бюрократический хаос быстро парализовывал всю хозяйственную сферу, экономическая жизнь превращалась в жуткий, основанный на классовой доктрине военный коммунизм. И начинал действовать ленинский принцип: кто не работает на революцию, тот не ест.
      А в Одессе тем временем прохлаждались войска Антанты, две французские и две греческие дивизии, полнокровные, кадровые, хорошо вооруженные. Двинься они на север – о каком нашествии большевиков могла бы идти речь? Но… приказа не было. В Версале Верховный Совет государств победителей все еще решал, вмешиваться ли в русские дела, и если да, то каким образом. Нужно ли помогать союзнице России, вынесшей на своих плечах основное военное бремя? Может, это не ее солдаты, срываясь с обледенелых скал и прокладывая туннели в снегу, брали штурмом твердыню Эрзерума? Не русские мужики распевали строем «Наши жены – пушки заряжены» на улицах Марселя и Парижа и за четыреста шагов поднимались в штыки, спасая благороднейшую галльскую нацию, а с нею и всю европейскую культуру?
      Эх, союзники, союзники, братья французы! Что, забыли, как клялись в вечной дружбе, затягивали «Боже, царя храни», кричали в мегафоны с бортов дредноутов: «Vive la marine russe!»[1] Коротка оказалась у вас память, видно, напрочь отшибло метровыми, в центнер с гаком, снарядами «Большой Берты»[2].

II

      Первым, кого Граевский встретил на привокзальной площади, был пьяный до неприличия пехотинец зуав[3]. Веселый людоед в феске набекрень держался за плечо дешевой шлюшки, глазел по сторонам и белозубо скалился улыбкой идиота. Нос его то ли от выпитого, то ли от свежести утра цветом напоминал невызревший баклажан. На красных штанах зуава белели подозрительные пятна, наводящие на мысль о любви в положении стоя.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18