Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам

ModernLib.Net / Детективы / Разумовский Феликс / Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам - Чтение (стр. 12)
Автор: Разумовский Феликс
Жанр: Детективы

 

 


      «А вот и союзнички, железный авангард». Сплюнув, Граевский закурил, без интереса огляделся и приступил к привычной уже процедуре обосновывания на новом месте – нанял лихача, проехался по магазинам и покатил в лучшую одесскую гостиницу «Лондонская».
      Больше всего на свете ему хотелось сейчас вытянуться в ванне, плотно позавтракать и приложить голову к подушке – последние трое суток он провел в вагонном тамбуре в компании вшивых, озлобленных людей. Пролетка на резиновом ходу шла неслышно, гнедая звонко, размеренно, как метроном, считала булыжники, и Граевский, задремав, даже не заметил, как очутился у подъезда «Лондонской». Однако свободных мест не оказалось.
      – Рад бы услужить, господин хороший, но – полным полна коробочка. – Управляющий, тощий проныра с внешностью хорька, жадно глянул на двадцатифунтовую бумажку, проглотил слюну, нехотя отвел глаза. – Вавилонское столпотворение-с. Попробуйте в «Бристоле», здесь недалеко.
      Хитрое лицо его выразило безудержную скорбь, видимо, свободных мест и в самом деле не было.
      – Ладно, «Бристоль» так «Бристоль». – Граевский был зверски голоден и совсем не тщеславен.
      Сняв за взятку двухкомнатный люкс, он велел прислуге приготовить ванну, сбросил липнущее к телу белье и со звериным наслаждением окунулся в пузырящуюся, пахнущую миндалем воду. Вымылся до покраснения кожи, заказал в номер водки, ветчины, паштетов и икры, наелся до отвала и вытянулся на крахмальных простынях. Кто это сказал, что вредно спать на полный желудок? Потрястись бы ему денек-другой с подведенным брюхом на вагонных сцепках.
      Проснулся Граевский на следующий день после полудня в прекрасном настроении и с большим желанием подкрепиться. Быстро привел себя в порядок, основательно то ли поздно позавтракал, то ли рано пообедал и сытый, умиротворенный, в английском пальто и котиковой шапке неспешно двинулся на променад.
      Ржавое зимнее солнце не грело, каштаны без листвы казались обгоревшими скелетами, ветер с моря носил по мостовой обрывки прокламаций, газет и прочую бумажную мишуру. И всюду столь знакомые Граевскому постреволюционные типажи: громогласные помещики-идеалисты, называющие войну заварухой и пребывающие, несмотря ни на что, в плену розовых иллюзий; верткие, иссиня-бритые дельцы в шевиотовых костюмах и тяжелых, на чернобурках, шубах; отставные генералы, любители покушать, полнокровные, знающие абсолютно все, отличающиеся здоровьем и солдафонской тупостью; бойкие, неунывающие журналисты, ужами пробирающиеся сквозь толпу; страшные, мертвоглазые люди в галифе, привыкшие хвататься за наган по любому поводу. Растерянные женщины в заштопанных чулках с одной лишь только видимостью прежней неприступности; великосветские кокотки в собольих палантинах, подчеркивающие свою значимость мехами и брильянтами; худенькие, стриженные под мальчиков актриски кабаре, – иной нет еще и восемнадцати, а уже горестные морщинки в углах губ и в потухших глазах – пустынька. Несостоявшиеся жены, невесты без женихов, соломенные вдовы, разочарованные, искушенные, оглушающие себя спиртом и кокаином.
      В прошлом – другая жизнь, нереальная, похожая на сказку, сегодня – стирка бельеца в ржавом рукомойнике, грубые мужские пальцы, запахи портянок, пота, чеснока и перегара, а в будущее лучше и вовсе не заглядывать, оно как страшный, непробудный сон. Теплушки, голод, смерть, грязные кровати, разделяемые черт знает с кем за доллары, фунты, гетманские карбованцы, деникинские «колокольчики». Ниже, ниже, на самое дно бурлящей человеческой клоаки.
      Увидел Граевский на одесских улицах и новых персонажей российской драмы – рослых англичан с непроницаемо каменными лицами, хохочущих французов в шапочках со смешными помпонами, чернявых греков в защитных юбках и красных колпаках с кистями. Эти держались с видом триумфаторов, представителей высшей европейской культуры, проложивших, наконец, азиатам путь к новой счастливой жизни. Ах, как посматривали на них уставшие от революции дамы с Дерибасовской!
      «Лягушатники вонючие. Что, забыли Седан?» Презрительно усмехнувшись, Граевский закурил, свернул на Екатерининскую и неторопливо зашагал к морю. Подошвы его ботинок давили окурки и подсолнечную лузгу – семечками, папиросами, длинными конфетами в глянцевых бумажках лоточники торговали на каждом углу.
      Скоро он вышел на набережную и, задержавшись у памятника Дюку, державным жестом указующего вдаль, глянул на море, на подозрительные пески Пересыпи, на длинную полоску мола, за которым на открытом рейде лежали серыми утюгами дредноуты. Из корабельных труб курились черные дымки, круто завиваясь, таяли в высоком небе.
      «Эти даром жечь уголь не станут, поживу чуют, сдерут с России последнюю рубаху». Поеживаясь на ветру, Граевский тяжело вздохнул и, любопытства ради, стал спускаться по герцогской лестнице – в Одессе он был впервые.
      Стылое неласковое море влажно терлось об осклизлый парапет, волны покачивали мусор, пенную накипь, щепки, мазутные пятна, бумажную дребедень. Остро пахло водорослями, углем, гниющими отбросами, чайки, пронзительно крича, выхватывали из воды лакомые кусочки. Черное море казалось серым от грязи.
      В порту Граевский надолго не задержался – с новизной ощущений не вышло. Подобное он видел много раз – расхристанные часовые у грязно выбеленных складов, длинные составы товарняка, залежи мусора меж железнодорожных путей, стаи одичавших псов, роющихся среди отбросов.
      На всем лежал налет какой-то обреченности, непротивления злу, будто кто-то проклял, предал анафеме российскую землю и предначертание это должно исполниться вот-вот.
      Да, что-то выходило у Граевского не так. Наплевав на все, закрыв глаза, прикусив язык и прикрыв ладонями уши, просто наслаждаться жизнью – нет! Так и лезли в голову ненужные мысли, будоражили совесть, тревожили сердце и нарушали главное условие счастливого существования – безмятежное спокойствие души. Умные-то люди свои души давно уже продали…
      «Значит, кресты, плахи и виселицы?» Граевский вспомнил пророчества харьковского философа-вегетарианца, помрачнел, выругался и, возвратившись к лестнице, стал быстро подниматься по каменным ступеням. Прочь отсюда, бездомных псов на помойках он, что ли, не видел!
      Наверху в городе копошились другие звери, двуногие, шумным, алчущим, похотливым стадом. Жульничали, спекулировали, объегоривали друг друга, жрали, пили, совокуплялись, убивали себе подобных и при всем при этом уповали на всевышнее снисхождение: а как же, не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься.
      «Да, Петя был прав, пора статическое электричество принимать, совсем нервишки разладились». Удивляясь неожиданному перепаду настроения, Граевский повернул на Дерибасовскую, миновал ресторан «Палас», откуда доносилось томное: «Под знойным небом Аргентины», и, тронув вертящуюся дверь, вошел в кафе Фанкони.
      В заведении было шумно, стлался волнами табачный дым, над столиками среди котелков и котиковых шапок взлетали руки с растопыренными пальцами, метались потные, с горячечным румянцем, лица:
      – Фридман взял два вагона.
      – Чтоб мне так жить, касторка первый сорт.
      – Слушайте, не крутите мне яйца с вашим аспирином!
      – Швиндель, вы без мыла лезете ко мне в карман, это ж таки не жопа вашей покойной бабушки!
      – Продам «колокольчики», куплю доллары, продам доллары, куплю «колокольчики».
      – Вы слышали, вчера взяли склад Барановского, оставили только сторожа, в бледном виде.
      – Да, ужас, ужас, извилины встают дыбом вместе с волосами.
      – Так вы интересуетесь аспирином или ж таки вы не интересуетесь аспирином?
      Несмотря на духоту, собравшиеся в кофейне маклеры, спекулянты, дельцы всех мастей сидели, не раздеваясь, в пальто и шляпах, дабы не расстаться с ними навсегда. Глаза их горели алчностью, крайним недоверием и вместе с тем живой готовностью купить и выгодно продать все, что душе угодно, лишь бы побыстрей, за наличные и с большей разницей.
      «Вот так и продали Россию!» С ненавистью оглядевшись, Граевский сел за столик, спросил чашку кофе с пирожным, щелкнув портсигаром, закурил. Он вдруг вспомнил мужа Варвары, так и не попавшегося ему на глаза банкира Багрицкого. Ну, конечно же, откормленного, иссиня-бритого, с толстой сигарой в углу мокрогубого рта. Интересно, где он теперь? В Америке? На дне Маркизовой лужи[1]? Или трясется, скорчившись от холода, в промозглой тесноте вагона? Почему это Варвара живет с чекистом Зотовым да еще с какой-то там сукой Мазель-Мазаевой?
      Варвара… Взглянуть бы на нее.
      «Ну, застоялся, кобелина, началась истерика. – Зло хмыкнув, Граевский затянулся, вышвырнул из головы ненужный сор, с силой притушил окурок. – Выспался, наелся, заблажил. Все, сегодня же по бабам».
      – Пожалуйте-с. – Заказ принесли на удивление быстро, словно по мановению волшебной палочки, – чашку ароматного дымящегося кофе и аппетитную заварную трубочку с кремом. Однако Граевскому отчего-то сладкого расхотелось, куда с большим удовольствием он хватил бы водочки, да так, чтобы развернулась душа и хмель безудержным весельем бесшабашно ударил в голову. Ай, разлюли малина, один раз живем!
      «Вот-вот, набраться, и по бабам». Он вздохнул, нехотя отпил глоток крепкого, будоражащего нервы кофе и поставил чашку на стол. В уши назойливо, словно мухи, лезли рваные обрывки фраз:
      – Сто бидонов «девичьего» масла.
      – Хромой Шмуль не советует…
      – Мука подмочена, но…
      – Идите к черту с вашим креозотом.
      – Три цистерны скипидара? Слушайте, Швиндель, залейте его в жопу вашей покойной бабушке…
      Получалось, что вся жизнь человеческая предназначена только для того, чтобы по совету хромого Шмуля выгодно купить подмоченной муки, сменять, не без гешефта, на три цистерны скипидара и залить в жопу покойной бабушке Швинделя, вместе с креозотом и ста бидонами «девичьего» масла.
      «Чирикайте, чирикайте пока, товарищи крылья-то вам подрежут». Не притронувшись к эклеру, Граевский встал, расплатился и с облегчением вышел на воздух – в крикливом обществе прожженных торгашей ему было не по себе.
      Зимнее солнце между тем уже ушло за горизонт, стемнело. На улицах зажглись ртутные огни, фары авто отсвечивали в зеркалах витрин, толпы на тротуарах поредели, переместились в рестораны и кабаре. На Одессу опускалась ночь, время неги и чувственных удовольствий.
      «Ну-с, как тут кормят? – Особо не раздумывая, Граевский завернул к подъезду „Лондонской“, сунул пальто и шапку сердитому швейцару в ливрее, подошел к большому, в золоченой раме, зеркалу: – Да, пиджачишко кургуз, галстук – лошади испугаются, морда наглая и злая. Хорош!»
      И тут среди гвалта гостиничной неразберихи он услышал голос из прошлого, громкий, бесцеремонный, с похмельной хрипотцой:
      – Так вот, извольте видеть, утром просыпаюсь в облеванных подштанниках! А через три дня, как цыганка и нагадала, снова триппер-с! Зашататься!
      Изъясняться с такой милой непосредственностью в людном месте мог только один человек на свете.
      – Ухтомский? – Непроизвольно обернувшись, Граевский сделал шаг, всматриваясь, и радостно оскалился: – Ты ли это?
      Ему сразу вспомнилось, как однажды тетушка княгиня прислала графу на передовую набор для маникюра.
      – Ба, Граевский! Господи, это же душка Граевский! Застрелиться! Пирамидально! – Ухтомский хлопнул себя по ляжкам, восторженно заржал и, распространяя вокруг себя запах «Шипра», коньяка и хороших папирос, без церемоний полез обниматься. – Вот так встреча! Зашататься!
      За год с небольшим с ним случилась удивительная метаморфоза: он сильно поседел, обрюзг, но главное, на плечи ему легли гладкие двухпросветные погоны[1]. Вот это служебный рост, карьера, достойная Бонапарта!
      – Знакомься, Вася, штабс-капитан Граевский, мой фронтовой товарищ. – Ухтомский повернулся к рослому кавалеристу с бугристым, плохо выбритым лицом. И тот, звякнув шпорами, с готовностью отозвался басом, руки, однако же, не подав:
      – Ротмистр Качалов, весьма приятно.
      Рот его, видимо вследствие контузии, при разговоре кривился на сторону и был похож на страшную, узкую, глубокую щель.
      – Так ты что же, брат, ужинать? По бабам? – Хмыкнув, граф скользнул глазами по галстуку Граевского, довольно-таки легкомысленному, но все же в тон, с щегольской визиткой, снова заржал, залихватски подмигнул: – Давай-ка ты к нам, мы уже того, пирамидально, вот вышли проветриться. А тебя, брат, в партикулярном не узнать, совершеннейший урод, натуральный шпак[2]. Ну же, пойдем, пойдем, дернем коньячку за адскую встречу. Вот дела, убиться можно! Пирамидально!
      Чувствовалось, что граф и в самом деле уже «пирамидально» принял на грудь и готов вот-вот переместиться в горизонтальную позицию.
      В ресторане было шумно, полно народу и накурено, хоть топор вешай. Оркестр играл «Преображенский марш», какой-то подпоручик, пуская пьяную слезу, скверно подпевал и дирижировал не в такт бутылкой из-под шампанского. Веселье было в самом разгаре.
      Ухтомский с Орловым занимали отличный столик, в углу, под пальмой, недалеко от сцены.
      – Прошу, мон шер. – Граф указал Граевскому на свободное место, уселся и, подняв кверху палец, негромко позвал: – Эй, человек!
      Странно, но в кабацком бедламе его сразу же услышали – с быстротою молнии подбежал лакей, склонил в подобострастной готовности плешивую, с пробором посередине, голову:
      – Что угодно-с, господин полковник? – При этом он раболепно улыбнулся, шаркнул ножкой и неуловимым жестом подал Граевскому карту: – Прошу-с.
      – Шампанского! – Граф мутно глянул на лакея и вытащил старинную, резной работы папиросницу. – Клико демисек[1], полдюжины!
      Портсигар со щелчком раскрылся, и крохотные молоточки вызвонили переливчато и хрустально: «Ах, мой милый Августин, Августин, Августин!»
      – Слушаю-с. – Распрямившись, лакей кивнул, со вниманием выслушал Граевского и улетел словно на крыльях. В нем было что-то от птицы-падальщицы, пробавляющейся человечинкой.
      – Ну-с, давайте-ка пока коньячку! – Граф плесканул в лафитники мартеля, поднялся и сказал очень просто, с душой: – За встречу, за фронтовую дружбу. И пусть сдохнут проклятые большевики!
      Под такой тост грех не выпить – чокнулись, залпом проглотили огненную жидкость, сели. В это время вернулся лакей, осторожно, двигаясь на цыпочках, принялся накрывать на стол – шампанское, коньяк, заливное, рыба, маслины, балык, икра. Руки его при этом отчего-то дрожали, движения были суетны, а глаза прикованы к скатерти, – казалось, ему не терпится побыстрее убраться отсюда.
      Наконец, ловко сняв мюзле[1], он беззвучно откупорил шампанское, налил в бокалы пузырящуюся жидкость, опустил бутылку в полоскательницу со льдом и, пожелав «приятного аппетита-с», моментально исчез. Миг – и черный фрак его уже мелькнул в другом конце зала, у дверей на кухню.
      – Да вы, граф, я посмотрю, страшный человек. – Граевский хмыкнул, положил на колени салфетку и плотно занялся закусками. – А здесь вполне прилично, есть можно.
      Настроение его заметно улучшилось – икра оказалась бесподобна, буженина таяла во рту.
      – Для кого страшный, для кого не очень. Слышал о монархической разведке «Азбука»? – Граф выразительно глянул на Граевского, но, не заметив никакой реакции, насупился, отпил шампанского, скорчил рожу и долил в фужер коньяка. – Ничего, еще услышишь. А что, наших не встречал кого-нибудь? Из Новохоперского полчка? Помнишь, у тебя в роте был прапорщик один, с плечищами в сажень? Чемпион по французской борьбе? Вы еще учились вместе. Как же звали-то его? Ну да, Петя, Петя Страшилин. Здоров – застрелиться. А еще был один, адский тонняга, все пел под гитару.
      Ухтомский привстал, лихо, словно танцуя «цыганочку», прошелся ладонями по груди, сел и вдруг раскатился хохотом.
      – Адский шикарно, колоссальный подъем, бабы валились снопами. Как там – белой акации гроздья душистые, тра-та-та-та, вновь разливается песнь соловьиная в тихом сиянии тра-та-та-та-та-та… Слушай, брат, а тебя-то сюда каким ветром занесло? Ты нынче по какой части?
      Несмотря на седину, грузную фигуру и полковничьи погоны, граф находился в постоянном суетливом движении – подергивал плечами, ерзал на стуле, подрагивал ногой, – казалось, он танцевал какую-то непрекращающуюся мазурку. Шпоры его вызвякивали невиданную музыку, сапоги неподражаемо скрипели, потрясающе бренчал серебряный, спущенный в сабельные ножны полтинник. Это был своеобразный кавалерийский шик, манеры гвардейских фанфаронов, считающих себя неотразимо адскими тоннягами пистолетами[1].
      Однако, присмотревшись к полковнику внимательнее, Граевский понял, что вся эта суета напускная и проистекает не от тупости и самомнения, а служит своего рода прикрытием для натуры умной, расчетливой и волевой. Граф Ухтомский переменился не только внешне – из балагура, добряка и пьяницы он превратился в циничного и многоопытного ловца человеческих душ. Впрочем, нет, пил он вроде как и раньше – до посинения.
      На его фоне ротмистр Качалов казался милым и безобидным молчуном, криво улыбающимся изуродованным ртом, но Граевский без труда разглядел в нем фанатичного иезуита, готового ради идеи на любые преступления. Именно из таких тихих, застенчивых на вид людей и получаются изуверы типа Игнация Лойолы[1] или Генриха Кремера и Якоба Шпренгера[2].
      – Нет, из Новохоперского никого не видел, – складно соврал Граевский и, подцепив вилкой ломтик осетрины, невесело хохотнул: – А сам я вольный художник, в свободном полете. Стрелять, слава тебе Господи, пока что не разучился.
      Вот так, плевать ему и на монархическую разведку, и на ротмистра Качалова, и на Ухтомского, полковника. Не его ли волок Граевский с нейтральной полосы, бездыханного, контуженного, наклавшего в штаны? Тогда их сиятельство вели себя на удивление тихо, не изволили вызванивать на шпорах турецкий марш.
      – Стрелять, говоришь, не разучился? – Словно услышав что-то очень приятное, граф радостно заржал, одним глотком опорожнил бокал и, сверкая бриллиантом, погрозил Граевскому пальцем: – Ну, ты смотри, смотри, поосторожней в полете-то. Тут у нас столько всякой сволоты развелось – майоришко Порталь[3], княже Кочубей[4], их сраное превосходительство пан генерал Бескубский[5], скотина граф Орлов[6], австрийцы, боши, товарищи недорезанные. Смотри, чтобы не ощипали, как цыпленка пареного. Паспорта нету, гони монету, монеты нет, сымай пиджак… Господа, пардон, я на минуту.
      Он поднялся и, покачиваясь из стороны в сторону, страшно выкатив глаза, направился в туалетную комнату.
      Кабацкое веселье между тем катилось по своим, проложенным вкривь и вкось, рельсам. Бомонд Одессы был неистощим на выдумки, полон жизнеутверждающей экспрессии и пировал красиво, по-римски. Чокались, шумели, горячились, спорили, рассказывали страшные истории, били морды, целовали ручки, лили шампанское на измятые скатерти. Гуляли от души.
      В сизой завесе дыма вальсировал с полунагой красавицей французский капитан во всем черном. Четко звенели шпоры, шелестела шелковая юбка, мерно поворачивались, кружась, то полуобморочный женский профиль, то открытая до ягодиц спина, то набриолиненный пробор и шикарные усы офицера. Раз, два, три – сделали последнее па, сели.
      – Браво! Бис! – раздались крики за столиками, и зазвенели разбитые бокалы. – За Францию!
      К оркестру выскочил тучный кавказский князь, подполковник, выхватил кинжал, дико блеснул глазами:
      – Лезгинку в честь Франции!
      Бросил музыкантам крупную купюру и полетел на цыпочках, раздувая рукава, ревя оглушительно и страшно.
      – Алла Верды! Алла Верды!
      – Алла Верды! – подхватили женские голоса, и скоро уже весь ресторан пел:
      – Алла Верды, Господь с тобой!
      – Слишком много чести для этих паршивых лягушатников. – Ротмистр Качалов гадливо глянул на аплодирующих французов и единым духом осушил лафитник коньяку. – Ведут себя как свиньи.
      – Что верно, то верно, как совершеннейшие грязные скоты. – Облегчившийся и повеселевший, Ухтомский плюхнулся на стул, раскрыл свой музыкальный портсигар и вытащил папироску. – Я бы сказал, как собаки на сене. Союзнички называется, сношать их неловко.
      Он ничуть не сгущал краски: французы во главе с командующим д'Ансельмом действительно вели себя на редкость неприглядно – сами ничего не делали и к тому же торпедировали все инициативы Доброармии, представленной в Одессе генералом Тимановским.
      Опытный командир, ветеран Ледового похода, он сразу стал формировать крупные соединения на базе беженцев, нейтральных офицеров, хлебнувшей лиха большевизма интеллигенции. Казалось бы, сделать это с благословения союзников было проще простого. Как бы не так!
      Генерал д'Ансельм запретил мобилизацию, мотивируя это полным бредом о возможности беспорядков и волнений. В качестве альтернативы была выдвинута идея «смешанных бригад», в которых офицерский состав комплектовался бы лишь из украинцев, солдатский – из наемных добровольцев, а в части назначались бы французские инструкторы. Деникин назвал ее пагубной и неприемлемой.
      А некрасивая история с военными складами в Тирасполе, Николаеве и на острове Березань близ Очакова! Сколько Тимановский ни убеждал французов оказать содействие в вывозе имущества и вооружения, оставшихся еще со времен царской армии, ответ был один: все это принадлежит украинской директории.
      И столь необходимые русским патроны, снаряды, пулеметы, винтовки в конце концов достались большевикам. Ларчик же открывался просто – французов раздражал Деникин, державшийся слишком независимо и пытавшийся говорить с ними на равных, как с союзниками, а не как с хозяевами.
      То ли дело хитрый, изворотливый Петлюра, сочинивший вслед за бредом о химических лучах розовую сказочку о якобы формирующемся украинском войске аж в полмиллиона штыков. Очень складно наврал, в три короба, глядя преданно и честно в рачьи глаза генерала Бертелло, командующего силами Антанты на юге России. Обвел ушлый хохол недалеких французов, навешал лапши на уши, и галльская политика окончательно запуталась.
      – Кстати о свинине, господа. Не пора ли нам заказывать горячее? – Выпятив губу, граф окинул взором клумбу стола, поблекшую, изрядно повыдерганную, выпыхнул далеко табачный дым и небрежным жестом подозвал официанта. – Поросенка с кашей! Не будет корочки, с тебя шкуру спущу.
      – Слушаю-с, все сделаем в лучшем виде-с. – Лакей изобразил улыбку и начал спешно убирать посуду, а тем временем гвалт в зале стих, по знаку дирижера оркестр грянул туш, и кое-кто из офицеров встал, вытянувшись во фрунт. Меж столиков торопливо, стараясь не привлекать к себе внимания, шел видный, с орлиным взглядом, генерал, под руку его держала изящная брюнетка, лицо которой вдруг показалось Граевскому на удивление знакомым.
      – Господи, это же… – Поперхнувшись, он поставил бокал, глянул вопросительно на графа: – Неужели?
      – Она, она, мадам Холодная. – Тот кивнул и задумчиво сунул в рот маринованную маслину. – Несравненная кинодива с их превосходительством губернатором Одессы Гришиным-Алмазовым. Чертовски пикантна! Из кабинета идут, ужинали. Штучка та еще, вокруг нее кто только и не вьется, и наши, и лягушатники, и прочая сволота. Сегодня, видишь ты, генерал в фаворе, сейчас в машину – и запустят в номера, кувыркаться. Адски шикарно, пирамидально!
      Блистательная пара между тем вышла из зала, вслед ей поползли колкости, остроты, сальности, завистливые пересуды, раздался женский визгливый смех и скверный, изломанный голос пропел:
      – У нее ножки, как у кошки! Господин полковник, посмотрите лучше на мои! А одесситка, вот она какая, а одесситка юбку поднимает! Оп-па, оп-па, пусть видит вся Европа!
      Захлопали ладоши и пробки от шампанского, брызнули во все стороны осколки хрусталя, оркестр ударил по струнам, и полилось чувствительное аргентинское танго. Пары, обнявшись, принялись изнемогать, томно раскачиваясь в табачном полумраке, от звуков музыки кружилась голова, струной натягивались нервы и пробуждались древние, как мир, желанья.
      – Ну-с, посмотрим. – Граф отрезал кусочек свинины, с чувством прожевал, почмокал губами, и лицо его расплылось от удовольствия: – Пирамидально!
      Что-то в нем было от объевшегося людоеда из детской сказки. Впрочем, молочный поросенок, фаршированный кашей, был и в самом деле неплох, под полусухую «Вдову» и французский коньячок…
      – А помнишь, ваше сиятельство, как встречали Новый год под Гимешем, семнадцатый, кажется? Пустую мамалыгу жрали, – черт знает как необдуманно сказал Граевский и сразу вспомнил Страшилу, огромного, небритого, мрачно черпающего ложкой из закопченного котелка. Живого…
      Интересно, сколько же надо коньяка, чтобы утопить наконец прошлое? А если мешать его с шампанским?
      – Как же, как же, помню, еще винище хлестали, адская кислятина. – Ухтомский загрустил, выпил в одиночку и, неожиданно прослезившись, бухнул кулаком об стол: – Эх, Никита! – Снова выпил, тяжело поднялся и, засопев, полез к Граевскому целоваться. – Чертовски рад, мон шер, встретить товарища! Пирамидально! Колоссальный подъем! Зашататься!
      Весь конногвардейский шик разом слетел с него, он был искренен и прост, как тогда, в канун семнадцатого, в чадном дыму фронтовой землянки. Казалось, время на мгновение повернулось вспять…
      Они засиделись далеко за полночь, прикончили шампанское, заказали еще и в конце концов набрались в корягу, в дугу, до поросячьего визгу. Какой там поход к веселым дамам – дай бог на ногах-то устоять. Крепче всех, как ни странно, оказался ротмистр Качалов, – едва соображая и шатаясь, словно в шторм, он все же заказал такси, помог швейцару погрузить товарищей и лишь затем свалился сам на сафьяновые подушки автомобиля.
      Проснулся Граевский на следующий день, в своем номере, поздно. Вяло потянулся, глубоко вдохнул носом воздух и, разлепив глаза, сел на постели. Похмельной, ни с чем не сравнимой тоской гудело все тело, вкус во рту был кислый, невообразимо мерзкий, словно от долгого сосания медного ключа. Зверски хотелось пить, но от одной только мысли, что придется вставать, желудок поднимался к горлу и содержимое его просилось наружу.
      «А все говорят, шампанское легкий напиток». Морщась от колокольного звона в голове, Граевский сполз с постели, чуток передохнул и, придвинувшись к столу, с наслаждением, с животным рычанием сразу выхлестал полсифона, захлебываясь, проливая воду на скатерть, на пол и себе на грудь. Не рассол, конечно, и не опохмельные щи, однако муть перед глазами стала рассеиваться и взбудораженный желудок, разом успокоившись, опустился на предназначенное ему место.
      «Ну и нажрался же». Уже подумывая о стопке водки под паюсную и расстегайчик, Граевский вытер губы, закурил и, подойдя к окну, вяло раздвинул шторы.
      На улице шел снег, крупный, сразу тающий, похожий на белых бабочек. Он окутывал в саван остовы каштанов, превращался в грязь под ногами прохожих, с плеском разлетался брызгами из-под колес авто. Море бодало волнами камни парапета, по черному его хребту бежали белые барашки – приближался шторм. Все за окном казалось скучным, безрадостным, не представляющим интереса.
      «Тоска». Граевский отвернулся и дернул шнур звонка, чтобы вызвать прислугу. Ему вдруг показалось, что он живет в Одессе уже давно и безвылазно. Самое меньшее лет десять.

III

      До революции Одесса была главным русским портом на юге, одним из центров хлебного экспорта и средоточием контрабанды, идущей из Румынии, Болгарии и Турции. Если в войну населению пришлось подтянуть пояса потуже, то с восемнадцатого года в городе наступила поистине райская жизнь. Российские таможенные барьеры исчезли, австрийские же оккупационные власти на многое смотрели сквозь пальцы и были весьма падки на презренный металл. А с приходом безалаберных французов жизнь в Одессе и вовсе завертелась нелепым трагикомическим карнавалом.
      Город представлял собой невероятное смешение народов, армий, политических течений и бандитских групп, настоящее вавилонское столпотворение. Здесь были моряки английских и французских эскадр, добровольцы генерала Деникина, серожупанники гетмана Скоропадского, петлюровцы, польские легионеры, бельгийские волонтеры, урки всех окрасов, красное большевистское подполье.
      Порядка не было никакого – после победы над Германией союзники прибыли в Россию как на пикник и доблестно разлагались в компании спекулянтов, агигаторов всех мастей и портовых проституток. Русскому же губернатору Гришину-Алмазову, пытавшемуся хоть как-то справиться с преступностью, приходилось ездить в машине на полной скорости: в него то и дело стреляли из-за углов – это его приговорила к смерти одесская мафия. Она была здесь сильна и до революции – из-за географического положения, обилия контрабанды, развитой торговли, легкой возможности заработка денег.
      А региональные субкультуры – еврейская, греческая, арнаутская, молдаванская, каждая со своей жизнью, традициями, неписаными законами и преступным миром! Годы революции усугубили ситуацию, заполонив город оружием, вызвав крах органов правопорядка и стойкое неверие в существование власти. Контрабанда превратилась в легальный, а бандитизм – в прибыльный и легкий бизнес.
      Отовсюду с просторов России в Одессу стекалось жулье, урки, налетчики, воры, чтобы пощипать без помех беженцев из совдепии, обративших все свое состояние в ценности, валюту и деньги.
      Королем местной мафии был Мишка Япончик, опытный бандит с туманным прошлым; под его началом состояла разномастная аж двадцатитысячная вольница, которую большевики в знак уважения называли «армией Молдаванки».
      Что-что, а умели товарищи заглядывать вперед. Одесское подполье жило с уркачами душа в душу, в полном взаимном понимании, любви и согласии. Чтобы революционная ситуация не застала врасплох и было на кого опереться, когда грянет буря. Пока же, даже не подозревая о своем высоком предназначении, урки занимались привычным делом – воровали, грабили, «выставляли из денег». Брали на хапок[1], с росписью[2], на скок с прихватом[3]. Били людей по головам пятифунтовыми гирями, дробили скулы стальными плашками[4], разворачивали почины[5] отточенными свиноколами.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18