Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Умытые кровью. Книга I. Поганое семя

ModernLib.Net / Детективы / Разумовский Феликс / Умытые кровью. Книга I. Поганое семя - Чтение (стр. 4)
Автор: Разумовский Феликс
Жанр: Детективы

 

 


      – Не помешаю? – Устроившись напротив, Граевский сунул в рот лиловый леденец и хрустко разгрыз его крепкими зубами. – Что читаем, чувствительный роман?
      – Не думаю, мон шер, что тебе будет это интересно. – Ольга снисходительно улыбнулась, но все же показала выцветшую кожаную обложку.
      – «Капитал. Сочинение господина Маркса при живейшем участии и поддержке господина Энгельса», – прочитал по-немецки Граевский и вдруг расхохотался, прямо-таки зашелся сатанинским смехом. – Goddamn it to Hell! It's impossible, sister, impossible![1]
      – Keep your temper, Sir! What's the matter?[2] – также переходя на английский, нахмурилась Ольга. – It's nothing funny about it[3].
      – Извини, Ольга, не сдержался. Vrai, je ne sais pas comment cela m'est arrive[4]. – Граевский справился с собой и с удивлением, будто увидел впервые, посмотрел на сестру. – Оля, господин Маркс обличал эксплуатацию и жил нахлебником вместе со своей женой у господина Энгельса, заядлого эксплуататора. Оля, сей господин был судим, не единожды сидел в тюрьме и вместе с господином Энгельсом устраивал оргии с фабричными работницами. Оля, Маркс обворовал Гегеля, Фейербаха и социалистов-утопистов, он выкрал их идеи и слепил учение, подобное замку из песка. Если не веришь мне, почитай сочинение господина Скобелева, российского экономиста, оно весьма убедительно. Excuse me, darling for mauvaiston[5], но как можно читать подобное merde[6] в такую жару, I can't understand[7]. Пойдем-ка, сестра, лучше искупаемся.
      – Ты, my dear cousin[8], просто солдафон. – Ольга язвительно прищурила васильковые глаза и, надувшись, принялась жевать ядрышко миндаля.
      – Голову тебе задурили муштрой, что ты можешь понимать в деле мировой эмансипации!
      У нее были ужасно миленькие ямочки на щеках.
      – Ну, как знаешь, сестра, а я все-таки пойду купаться. – Ничуть не обидевшись, Граевский сгреб орехи в горсть и, по-военному щелкнув каблуками, направился к озеру. – Оревуар[1]!
      Что за странные существа эти женщины! Прошлой осенью к Ольге сватался князь Белозеров, ротмистр, красавец, обладатель миллионного состояния. Не пошла, не нашла в себе ответного чувства. Лучше вот так, сидеть в девицах и в мареве летнего дня читать юродствующего пустобреха. Horsesheet![2]
      На озере было тихо. По водной глади скользили водомерки, плескалась мелочь у скользких свай мостков, лениво кивали головками кувшинки. На сараюшке, где хранились весла, висел замок, и, посмотрев на лодки у причала, Граевский решил купаться с берега – ему было лень идти за ключом. Раздевшись до кальсон, он сложил одежду на мостках и, глубоко вдохнув, с головой окунулся в парную воду.
      Тело сразу захотело движения, и, энергично выкидывая руки, Граевский поплыл к лесистому островку, расположенному на самой середине озера, в сотне саженей от берега. Там, на укромной полянке, когда-то стоял шалаш, у которого они с Варварой пекли картошку и курили по кругу украденную у дядюшки трубку мира.
      Вспомнив запах табака на девичьих губах, Граевский улыбнулся и, щурясь от солнечных бликов, перевернулся на спину – на раскаленном небе не было ни облачка. Зеленая вода мягко держала тело, плыть было легко и приятно, и ему даже стало жаль, когда послышался плеск волны о ствол поваленного дерева. Граевский взял правее, осторожно встал на ноги и, стараясь не наткнуться на корягу, медленно побрел по песчаному дну.
      Вода была ему по пояс. У замшелого камня, там, где начинался пляж, он выбрался на сушу и, наевшись первым делом сочной, чуть кисловатой малины, двинулся едва заметной тропкой на другую сторону острова. У старой, почерневшей от времени березы он остановился и ласково провел ладонью по стволу – жива еще. На загрубевшей бересте из-под наплывов сока проступала давняя, вырезанная перочинным ножиком надпись «Н + В = Л». «Лет пять прошло, наверное, а все не зарастает». Проглотив тягучую после малины слюну, Граевский миновал заслон боярышника и вышел наконец на заветную поляну. «Omnia vanitas»[1]. Он с грустью ощутил, что все в этой жизни преходяще. От шалаша остался только остов, почерневшие от непогоды еловые жерди. Крыша осыпалась кучками бурой хвои, на месте костра зеленела высокая, до колен, трава. Грустное зрелище. «Ладно, requiescit in peace[2]». Грустить в летний солнечный день Граевскому не хотелось, и он окунулся в душистое разноцветье, но, не сделав и десяти шагов, застыл на месте.
      На краю поляны он увидел женщину. Одетая лишь в загар, она лежала на спине и, закрывая рукой лицо, подставляла тело лучам послеполуденного солнца. На фоне белой простыни ее кожа казалась золотой, огненной бронзой отливали распущенные волосы. Женщина спала, ее крепкая грудь мерно двигалась в такт дыханию, стройные ноги были бесстыдно раскинуты и притягивали взгляд совершенством формы.
      Не в силах пошевелиться, Граевский смотрел на изящные линии стана, на круглые, красивые колени и, заметив шрам на одном из них, вдруг понял, что видит Варвару, – когда-то давно сам прикладывал подорожник к ране.
      Бешеное, неудержимое желание вдруг пошло волной по его телу. Ему захотелось кинуться к Варваре и молча, грубо найти губами ее рот, ощутить упругость ее бедер. «Отставить кобеляж, господин портупей-юнкер, вы не в борделе». Усилием воли Граевский взял себя в руки и, чтобы успокоить ставшее неровным дыхание, засвистел арию Риголетто.
      – Кто здесь? – Мгновенно проснувшись, Варвара набросила простыню на манер римской тоги и, заметив мужскую фигуру в шелковых кальсонах апельсинового цвета, подобрала под себя ноги. – Что вам угодно?
      – Мне угодно, дорогая сестрица, рассказать, что солнце уже встало. – Граевский сделал реверанс. – Как спалось?
      – Так это ты, могучий краснокожий друг? – Зевнув, Варвара проснулась окончательно и удивленно округлила глаза: – Да тебя не узнать, действительно могуч. Ну, здорово, братец!
      Радостно улыбаясь, она поднялась и с размаху ткнула кулачком в твердокаменный живот Граевского.
      – Подглядывал? Признавайся, скальп сниму!
      – Ну, вот еще, было бы на что смотреть. – Граевский улыбнулся в ответ и звонко, так что след остался на теле, прихлопнул на кузине комара. – Что дрыхнешь-то, ночами не спится?
      Ему вдруг стало легко и спокойно, словно вернулись времена, когда Варварка была тощей как палка и ее насильно кормили с ложечки рыбьим жиром. Он сел рядом и, огладив взглядом икры кузины, усмехнулся – да, рыбий жир даром не пропал.
      – Скучно, братец. – Варвара опустилась рядом и, нашарив коробку «киски», принялась искать спички. – Уже три года такая скука. Ты сам-то как? Помолвлен?
      Она умело затянулась, далеко выпустила дым и откинулась на спину рядом с Граевским.
      – Рано только не женись, как в петлю это.
      Простыня с ее бедра сбилась на сторону. Граевский боком ощущал шелковистость прохладной кожи.
      – Да ну тебя, бледнолицая сестра, – он закурил «киску», слабую, безвкусную, для женских легких, – где уж нам, дуракам, чай пить. Молод, неопытен, успехами не избалован.
      – По тебе не скажешь. – Усмехнувшись, Варвара дернула его за ус. – Все ты врешь, краснокожая собака, – с тебя Апполона ваять. Хотя бывает, с виду человек интересен, а на деле пустышка, будто прогоревший костер, головешки одни.
      Голос ее предательски дрогнул, и Граевский «гусиным клювом» ущипнул кузину за ляжку.
      – Ты, презренная бледнолицая скво! Топиться будешь или по совету графа Толстого под паровоз?
      – Ну, краснокожий пес, я отомщу, и моя месть будет ужасной. – Варвара яростно потерла бедро. – Не дождешься! Никаких паровозов. На курсы пойду, как Ольга, может, за границу уеду. Все лучше, чем пьяный Ветров, исполняющий супружеский долг. – Она воткнула в землю погасшую папиросу и, приподнявшись, достала из жестянки кусочек постного сахару: – Хочешь? Лимонный.
      Варвара сунула тянучку в рот, и Граевский увидел, как на ее шее бьется жилка, голубенькая, едва заметная.
      – Пойдешь, бледнолицая скво, купаться? – Его вдруг бросило в жар, на сердце стало неспокойно. – Надеюсь, озеро из берегов не выйдет?
      – Берегись, краснокожая собака. – Расхохотавшись, Варвара укусила Граевского за ухо и, вскочив, припустила к берегу. – Отныне я буду звать тебя Му-му.
      В развевающейся на бегу простыне она напоминала бабочку-капустницу.
      – Я не Му-му, я ужасная собака Баскервилей. – Грозно залаяв, Граевский рванулся следом и настиг Варвару уже на самом краю откоса. Здесь заканчивалась трава и начинался золотой, полого уходящий в озеро песок.
      – Смерть краснокожим! – Придерживая простыню, Варвара отважно бросилась вниз по косогору, споткнулась и, если бы не Граевский, непременно катилась бы кубарем до самой воды. – Ах ты, облезлый павиан. – Она накинулась на спасителя и, сделав ему подножку, принялась душить его. – Сегодня же украшу свой вигвам твоим скальпом!
      Закрыв глаза, Граевский лежал, не сопротивляясь. Сил у него не было – он боролся со сладостной истомой, от которой сразу стало горячо и упруго внизу живота.
      – Что, сдаешься? – Навалившись на побежденного, Варвара прерывисто дышала, по телу ее волнами пробегала дрожь, и Граевский внезапно понял, что пальцы кузины уже не сжимают его шею, они опустились ниже, и их прикосновения полны нетерпения и страсти.
      – Ты, бледнолицая, – только и смог прошептать он. Словно огненная лава побежала по его жилам. Застонав, он сорвал с Варвары простыню и стал покрывать поцелуями ее тело – прохладную покатость плеч, упругую возвышенность груди, укромную бархатистость бедер. Весь мир перестал существовать для него, он видел только прекрасное, загоревшееся страстью лицо Варвары, чувствовал ее руки на своей спине, ощущал губами нетерпение ее лобка.
      – Сумасшедший, скорей, скорей. – Восхитительная в своем бесстыдстве, изнемогающая от желания, она, ощутив в себе Граевского, неистово зашлась восторгом наслаждения, накатившимся на нее подобно штормовому валу. Гром прогрохотал в ясном небе, вздрогнула земля, солнечные блики на воде вспыхнули венчальными свечами. Время остановилось.
      Наконец шторм затих. Варвара бессильно вытянулась, лицо ее горело румянцем.
      – Нет, ты не собака Баскервилей и не Му-му. – С серьезным видом она прижала щеку к груди Граевского и, ощутив, как бьется его сердце, уткнулась губами в ухо. – Ты не краснокожий пес и не павиан. Ты – приносящий счастье огненный жеребец из арабских сказок.
      Голубые глаза ее в самом деле светились счастьем.
      Граевский лежал молча. Все равно не нашел бы нужных слов, чтобы сказать Варваре, что она единственная из всех. Что ни с одной женщиной ему не было так хорошо. Что губы ее сладкие как мед, тело подобно амфоре, а страсть превращает ее в тигрицу, огненную пропасть, бесстыдную шлюху, извивающуюся от похоти. Что она божественна и имя ее благословенно.
      – Однако пора к обеду. – Варвара из-под руки посмотрела на солнце и, вздохнув, поднялась. – Папа будет сердиться, если опоздаем.
      Она с брызгами вошла в озеро и, смешно отплевываясь, пустилась плыть по-собачьи. Рыжая голова ее напоминала огненную хризантему. Сделав круг, Варвара вышла на берег и неожиданно застеснялась.
      – Чур, не подглядывать.
      Она царственным жестом завернулась в простыню и стала подниматься по косогору.
      Как бы не так – Граевский проводил ее жадным взглядом и, ловко взобравшись по песку, притаился под кустом на краю поляны. Его разбирало жгучее любопытство, до смерти хотелось увидеть, как Варвара будет натягивать чулки, возиться с подвязками, надевать невесомые, в ажурных кружевах, панталоны. Но его постигло разочарование. Туалет Варвары был скор и упрощен. Обсохнув, она нырнула в легонькую сорочку, щелкнула кнопками холстинкового платья и, надев на босу ногу туфельки-плетенки, украсила распущенные волосы соломенной шляпкой. Милая непосредственность деревенской прозы.
      – Кузина, вы очаровательны. – Выскочив из-за куста, Граевский предложил даме руку, тут же получил пледом пониже спины и, чтобы заслужить прощение, подхватил Варвару на руки и помчался вниз по косогору. Забежав в озеро по колено, он побрел вдоль берега и в тени ветвистой, склоненной над водой ивы увидел лодку с белой надписью «Минерва».
      – Ваша ладья, кузина. – Рассмеявшись, Граевский усадил Варвару и, взяв ее руки в свои, нежно поцеловал ладони. – Это чтобы не было мозолей.
      В его душе клокотал вулкан бешеной, сумасшедшей радости.
      – Вот она, joi d'amor![1] Veni, vidi, vici[2], а потом говорит: «Греби отсюда». – Варвара улыбнулась и, погладив Граевского по щеке, бросила весла на воду. – Ты, огненный арабский жеребец, не устал? Места в лодке хватит.
      В голосе ее промелькнуло беспокойство.
      – «Злые языки страшнее пистолета». – Граевский развернул лодку и легко вытолкнул ее на глубину. – Magna res est amor[1]. Но только sans phrases[2].
      Он лег на песочек и стал смотреть, как у Варвары из-под весел полетели веселые брызги. Грести она не умела, «Минерва» оставляла на водной глади ломаный, извилистый след.
      Наконец лодка причалила к мосткам. Варвара сошла на берег, и, едва ее белое платье потерялось в глубине аллейки, Граевский с шумом бросился в озеро. Сердце его билось мощно и ровно, мышцы дрожали от избытка энергии. Хотелось быть добрым, кричать от счастья и делать глупости. Еще хотелось есть. Распугивая рыбную мелочь, Граевский выбрался на мостки, быстро оделся и побежал по аллейке к дому. У себя в спальне он переменил белье, причесался, надел щегольские штаны со штрипками и ровно с первым ударом гонга уже входил в столовую.
      Это была солнечная, просторная комната, с большими окнами, прикрытыми шторами. На подоконниках в горшках цвела герань, мебель была несколько старомодна, зато крепка и удобна, рассчитана на века.
      – Плавал? – Генерал глянул на шевелюру Граевского, еще не высохшую после купания, и одобрительно похлопал по плечу: – В жару это первое дело, да и вообще… Еще Суворов писал о пользе водных процедур. Чтобы голова была ясной, а тело чистым.
      Крепкий, в неизменной генеральской тужурке, он смотрелся внушительно, от него хорошо пахло табаком и французским одеколоном.
      – Прошу к столу. – Тетушка сделала приглашающий жест и тяжело опустилась на гнутый, крытый французским гобеленом стул. – Лед тает.
      Ей нездоровилось, и поверх шелкового балахона она набросила кружевную, похожую на рыбную сеть, шаль.
      Ольга вышла к столу все в том же ситцевом платье, с волосами, по-девичьи заплетенными в косу, при виде же Варвары у Граевского сбилось дыханье. Одетая в строгое платье, с черепаховым гребнем в прическе, она вошла, не поднимая глаз, и опустилась на стул с гордым видом – загадочная, недоступная и прекрасная. Холодная, словно Снежная королева из детской сказки.
      – Ну, Господи, вкусим от щедрот твоих. – Дядюшка перекрестил грудь в светло-серой тужурке, повар, стоявший у стены, встрепенулся, и обед начался.
      Ввиду жары вначале ели холодное – ледяную ботвинью с осетриной, паштеты, пикантный галантир из судака, заливного поросенка с хреном. Пили много белого вина, подаренного дядюшке его однополчанином, отставным полковником Ртищевым. Толстый повар отпускал блюда с важностью, лакей, одетый во фрак, обливался потом, желчная горничная стучала каблучками по наборному паркету.
      Для основательности в качестве горячего были поданы гусь с яблоками и кровавый ростбиф с молодой, посыпанной укропом картошкой. Тетушка, недомогая, отмалчивалась, генерал же, будучи в ударе, поведал несколько двусмысленную историю из времен своей молодости. Речь шла о сторублевой ассигнации, разрываемой на кусочки, каждый из которых вручался «этуали» лишь после оказания определенной благосклонности. Тетушка, прошептав что-то, перекрестилась, Варвара из вежливости улыбнулась, Ольга, покраснев, молча занялась гусем. Желчная горничная, слушавшая внимательно, мечтательно закатила глаза.
      – Если верить господину Марксу, это, кузина, и есть переход количества в качество. Из бесполезных обрывков можно склеить банкноту и купить новые панталоны. – Улыбнувшись Ольге, Граевский отрезал кусочек ростбифа, а генерал, помрачнев, сразу забыл о веселых певичках:
      – Да-с, прискорбно, только события пятого года, к сожалению, ничему не научили. В Государственной думе жидомасоны окопались, молодежь, изволите видеть, – он с укоризною посмотрел на Ольгу, – господина Маркса читает, в царском окружении сплошь воры и бездарности. Студенты бунтуют, свободы им все мало. Не понимают, что дело в душе. Раб, сделай его хоть премьер-министром, так рабом и останется, потому как естество у него холуйское.
      Раскрасневшись, дядюшка выпил вина и принялся обгладывать гусиную грудку, по его губам и подусникам тек золотистый мясной сок. Тетушка снова перекрестилась, Варвара увлеченно ела ростбиф, в глазах Ольги блестели слезы непризнанной добродетели.
      Когда обед закончился, дядюшка позвал Граевского в диванную:
      – Пойдемте-ка, господин юнкер, мне прислали чудный голландский табачок.
      Выкурили по трубке, поговорили об изъянах германской военной науки, а затем время потянулось вязкой, приторной патокой ничегонеделанья. Граевский бесцельно побродил по дому, вышел в парк и, проводив взглядом заходящее солнце, решил проехаться верхом. Нехотя он поплелся к конюшне, но тут же передумал и опустился на скамейку. Ему лень было даже приказать оседлать лошадь.
      «Какая скука». Граевский почувствовал раздражение. Для чего он надевал эти чертовы штаны со штрипками, все одно – никому не интересен. Вытянув ноги, он начал насвистывать канкан и внезапно понял, что вся его меланхолия рождена желанием увидеть Варвару. Не желая признаваться самому себе в подобной слабости, он вскочил на ноги и быстрым шагом направился к озеру. Рыба разводила на его поверхности круги, в камышах у берега квакали лягушки. «Souvent femme varie[1]. – Граевский вышел на мостки и зачем-то погладил синий борт „Минервы“. – Bien fol est gui s'y fie!»[2].
      Он вздохнул, посмотрел на часы и пошел в беседку. Время было пить вечерний чай.
      Нынче пожаловали гости – маленький, узкоплечий контр-адмирал Брюсов с розовой, дородной супругой Анной Федоровной. Она была весела, говорила много и басом. Контр-адмирал с охотой отдавал должное тетушкиным наливкам, долго расспрашивал Граевского об учебе, потом посмотрел на небо и важно произнес:
      – Ветер норд-вест-вест. К ночи, господа, соберется гроза.
      Он с удовольствием съел большую порцию бланманже, проиграл дядюшке партию в шахматы и, откланявшись, укатил с супругой восвояси. Было далеко слышно, как стучали копытами запряженные в тарантас лошади.
      – Пойдемте-ка и мы к дому. – Поднявшись, генерал предложил супруге руку и оглянулся на Граевского. – Надеюсь, голубчик, в шахматы ты играешь лучше, чем некоторые флотоводцы.
      В его серых глазах таилась усмешка.
      Погода между тем испортилась. Подул порывистый ветер, небо на глазах затягивали тучи. Зашумели кронами деревья, в воздух взметнулись фонтанчики песка – похоже, контр-адмирал не ошибся.
      Дома тетушка сразу же ушла к себе – сказывалось нездоровье. Генерал приказал зажечь в гостиной свечи и увлек Граевского в шахматную баталию. Ольга, устроившись за роялем, наигрывала что-то жалостливое, Варвара раскладывала пасьянс. За окнами вдруг полыхнуло, высветился огненный зигзаг, и совсем рядом ударило будто из пушки – надрывно, тяжело, так что стекла задрожали в рамах.
      – Обожаю грозу, сразу такая свежесть. – Бросив карты, Варвара поднялась и подошла к окну. – Вот только грома боюсь. Пожалуй, нынче будет не уснуть.
      Она поцеловала генерала в щеку и пошла к себе, по-прежнему холодная и недоступная.
      – Спокойной ночи, Варя. – Ольга зевнула и, взяв минорный аккорд, закрыла крышку рояля. Ее лицо было сонным.
      – Шах и мат! Вы, господин юнкер, потеряли все, разгромлены и поставлены на колени. – Выиграв у Граевского на двадцатом ходу, дядюшка не скрывал удовольствия, а в небе уже вовсю полыхали зарницы, неистово громыхал гром и дробно стучали по крыше дождевые струи.
      – Спокойной ночи. – Поцеловав отца, Ольга кивнула Граевскому, и в ее глазах он увидел холодок. Не надо было ему трогать Маркса, не стоил того.
      – Благодарю, дядюшка, за науку. Спокойной ночи.
      Проиграв три партии кряду, Граевский был, наконец, генералом отпущен и, стараясь не показывать радости, поспешил к себе в спальню. Долго мылся, приводил себя в порядок, затем распахнул окно и осторожно выбрался на крышу веранды. Дождь сразу вымочил его до нитки, штаны со штрипками компрессом облепили тело. «Люблю грозу в начале мая». Граевский весело выругался и, держась за стену, заскользил подошвами по крыше. У Варвариного окна он остановился, поднялся на цыпочки и заглянул в щель между занавесей. В тусклом свете свечи был виден край стола, разложенные карты на нем, загорелое плечо, проглядывавшее сквозь прозрачную ночную сорочку.
      «Il faut oser avec une femme»[1]. Легко подтянувшись на руках, Граевский взобрался на подоконник и мягко, словно кошка, прыгнул в комнату.
      – Доброй ночи, кузина, я вижу, вам и впрямь не спится.
      Вздрогнув от неожиданности, Варвара оглянулась и встала из-за стола.
      – Да ты же промок насквозь. – Несмотря на теплую ночь, она вся дрожала, голос повиновался ей с трудом. – Сейчас же все снимай. Или нет, постой, дай, я сама. – Она подошла к Граевскому и с нетерпением стала раздевать его. Ее давешняя холодность превратилась в свою противоположность, тело Варвары горело от желания. Потом она сбросила с плеч сорочку и чуть позже, задыхаясь от страсти, нежно прошептала Граевскому в ухо: – Никита, Никитушка, родной…
      Ветер трепал дубовые кроны, оглушительно грохотал гром, но все в мире заглушал шепот Варвары.

Глава четвертая

I

      Стоял август шестнадцатого года. Энтузиазм Брусиловского прорыва иссяк, и Новохоперский полк, потеряв в боях до половины личного состава, намертво застрял в окрестностях Кимполунге.
      Первый батальон, где Граевский командовал третьей ротой, расположился в полуразрушенном зажиточном имении. Война не пощадила строений, зато уцелел прохладный, пахнущий сыростью подвал, где хранились бочки, бочонки, огромные оплетенные бутыли. От их содержимого становилось легче на душе и теплее на сердце, забывались ужасы недавней бойни.
      Вечерами, когда в небе загорались чужие, непривычно яркие звезды, офицеры батальона устраивали «бомбаусы» и, смешивая красное вино со спиртом, напивались чертиков. Позади остались переправа через Прут, преодоление хребта Обчина-Маре и взятие Черновиц, так что, послужив верой и правдой отечеству, можно и даже должно было послужить Бахусу.
      В конце второй недели ничегонеделанья Граевского зазвал к себе командир шестой роты капитан граф Ухтомский – бабник, пьяница и большой оригинал. Несмотря на уговоры своего друга великого князя Михаила Александровича, он перевелся из лейб-гвардии в пехоту, всегда был выбрит, нафиксатуарен, надушен и ходил в атаку с сигарой в зубах, умудряясь при этом громко крыть австрийцев скверными словами.
      – Граевский, приходи, будут дамы. L'amoure c'est une grosse affaire, l'amour…1 – Он сделал красноречивый жест и внезапно громко, словно застоявшийся жеребец, заржал.
      Посмотрели бы на него предки, что сиживали в боярских шапках еще во времена Рюриковичей.
      Обосновался граф глубоко под землей, в просторном, вырытом со знанием дела погребе. Сверху, прикрытые дерном, тройным накатом лежали буковые бревна, что было совсем не лишним, – закрепившись на перевале, австрийцы часто постреливали из пушек и минометов.
      Когда Граевский вошел, веселье уже было в самом разгаре. За столом, освещенном керосиновой лампой, сидели офицеры и обещанные Ухтомским дамы – три сестрички милосердия из летучего лазарета. Было душно, стлался волнами табачный дым, раздавались пьяные мужские голоса и заливистый женский смех.
      Дамы были без претензий. Одетые в серые платья и серые же косынки, они устали от серой монотонности войны, льющейся ручьем крови, сопереживания чужой боли. Устали настолько, что хотели любой ценой хоть ненадолго почувствовать себя женщинами.
      – А, штабс-капитан. – Обрадовавшись Граевскому, граф наполнил кружку «красной розой» – жуткой смесью вина и спирта, и поднялся, едва не высадив головой потолок. – Ну-ка, штрафную ему! Пей до дна, пей до дна!
      Сам он был уже изрядно пьян и стоял на ногах нетвердо, покачиваясь, словно на палубе в непогоду.
      – Пей до дна, пей до дна, – подхватили все нестройным хором.
      – Ваше здоровье. – Граевский выпил залпом, задержал дыхание и, усевшись за стол, вдруг заметил, что волосы у его соседки точь-в-точь как у Варвары. Такие же густые, с едва заметной рыжиной, чуть вьющиеся. А вот глаза совсем другие – усталые, какие-то выгоревшие, распутные. На мир они смотрели со спокойным цинизмом искушенной женщины. Раскрасневшееся лицо ее было округло, на щеках при улыбке обозначались ямочки.
      – За знакомство. – Граевский криво улыбнулся, налил еще и, выпив одним духом, глянул на соседку: – Миль пардон. Не расслышал ваше имя. А, Киска? Очень, очень приятно.
      Снова криво улыбнулся, налил себе и даме, выпил.
      Последний раз он видел Варвару прошлым летом, когда во время отпуска навещал в «Дубках» дядюшку с тетушкой. Невеселая вышла поездка. В поместье было тягостно и молчаливо. Тетушка одряхлела, как-то сразу превратилась в полнотелую, скорбно вздыхающую старушку, дядюшку же не держали ноги, и его катала на инвалидном кресле желчная, неулыбчивая сиделка.
      Они с женой сильно сдали весной, когда пришло известие, что старшая дочь Галина умерла вместе с мужем и ребенком от чумы. У тетушки тогда случилась нервная депрессия, а генерал пережил несчастье столь сильно, что слег с параличом. К началу лета он пошел на поправку, однако передвигаться самостоятельно все еще не мог и горестно тяготился своей беспомощностью. Ему были прописаны воздух, диета и полный покой, никаких волнений.
      Тетушка, недомогая, днями не вставала с постели, дядюшка же сидел в беседке, держа на коленях любимого кота Кайзера, и читал сочинения Плутарха. Жизнь в «Дубках» остановилась.
      Ольга коротала лето в городе, чтобы не прерывать занятий в социал-демократическом кружке. Учебу она забросила, полюбила молодежные сходки. Вечерами собирались у кого-нибудь на квартире, ставили самовар. Ели белый подовый хлеб с чайной колбасой, мыли кости правительству, дискутировали на революционные темы. Расходились за полночь.
      Самой судьбой Граевскому было уготовано проводить все время в обществе Варвары. Им было безумно хорошо вдвоем в то лето, иногда даже казалось, что это пир во время чумы – где-то война, муки, смерть, а здесь – пенье соловьев, губы, прижатые к губам, блаженные мгновенья, сравнимые с вечностью. Только счастье – это ведь не птица, которую можно поймать, посадить в клетку и кормить салом, чтобы щебетала веселей. Граевский забыл об этом.
      Накануне его отъезда в полк, когда они с Варварой, мокрые и счастливые, бессильно вытянулись на теплом песке, он предложил ей руку и сердце. Как был – голый, разгоряченный, со все еще вздыбленным мужским естеством. Предложил, и самому стало неловко – фарс какой-то чудовищный, пошлятина, от которой тошнотно сводит скулы. И даже обрадовался, услышав Варварин смех – необидный, понимающий.
      – Никитушка, ты хоть и огненный жеребец, – сказала она тогда и, не оборачиваясь, пошла в воду, – но неподкованный, без седла и конюшни. Можно шею сломать.
      Ее спина и ягодицы были в песке, рыжие волосы свободно падали на загорелые плечи.
      Искупавшись, Варвара сразу же накинула платье и мило заговорила о пустяках. Весь следующий день она была нежна, пришла проводить Граевского на станцию, а в декабре прислала ему в полк письмо. Короткое, в три строки:
      «Вышла замуж,
      прости.
      P. S. Очень люблю тебя. Твоя В.»
      Хорошенький подарок к Новому году! Чуть позже пришла посылка от дядюшки. Тот прислал Граевскому на Рождество благословение и пару «картузов» отличного табака, настоящего довоенного месаксуди[1]. В посылке лежало письмо. В нем генерал писал, что здоровье его постепенно налаживается, с тетушкой нехорошо – начались провалы в памяти, а Варвара вышла замуж за банкира Багрицкого, выкреста, без роду и племени, сказочно разбогатевшего на военных поставках. Просил беречь себя и возвращаться с победой.
      От Варвариного письма пахло духами, от дядюшкиного – лекарствами, чем-то застоявшимся, прогоркло-кислым.
      – Фи, штабс-капитан, какой вы молчун. – Киска тем временем вставила в мундштук папироску, закусила янтарь крепкими, желтыми от табака зубами и, ухмыльнувшись пухлогубым ртом, подняла глаза на Граевского:
      – Ну? Вы всегда так тяжелы на подъем?
      Взгляд ее сделался кокетливым и шалым.
      – Пардон. – Тот с некоторым опозданием чиркнул спичкой и, дав даме прикурить, смотрел на огонек, пока не стало жарко пальцам. – Не всегда.
      От скудного освещения, духоты и спирта, смешанного с красным вином, Киска неожиданно показалась ему очень хорошенькой, потом он выпил еще и решил, что она просто красавица, куда там Варваре.
      Ее письмо он вначале воспринял с философским спокойствием – ну, выходишь, так и выходи. Это уже позже его начали мучить ночные кошмары.
      Каждый раз виделось одно и то же. Ему снился жирный, с воспаленными щеками и обрезанным членом – а как же иначе! – перекрещенный жид Багрицкий. Банкир хохотал золотозубой пастью так, что колыхалось брюхо, и, вихляя волосатым телом, грубо овладевал Варварой. Граевский видел ее брезгливо перекошенное лицо, крепко, до боли, смеженные ресницы, громко кричал во сне и, обливаясь холодным потом, просыпался. Ему не хотелось жить в то время, он первым подымался в штыки, охотником ходил в разведку, но остался цел и даже получил чин штабс-капитана за геройство.
      А потом, когда полк вывели на отдых в дивизионный резерв и Граевский стал завсегдатаем борделя, ночные кошмары покинули его.
      «La donna e mobile[1], – вспоминая о Варваре, думал он и зло усмехался, – que femme veut – dieu le veut[2]».
      – У вас такая странная линия жизни, штабс-капитан. – Пристально глядя Граевскому в лицо, Киска нежно коснулась его руки и положила ее ладонью кверху себе на колено. – Сейчас я вам погадаю. Меня цыганка одна научила.
      Она сунула догоревшую папиросу в консервную банку, служившую пепельницей, и принялась водить пальцем по хитросплетению кожных узоров.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16