Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Умытые кровью. Книга I. Поганое семя

ModernLib.Net / Детективы / Разумовский Феликс / Умытые кровью. Книга I. Поганое семя - Чтение (стр. 10)
Автор: Разумовский Феликс
Жанр: Детективы

 

 


      – Выгуливаешься? А я тебя сразу узнал, второго такого зада в Петербурге не сыщешь. – Кто-то взял ее за локоток и раскатился странно знакомым дребезжащим смешком. – Ну, здорово, коза, с кем живешь?
      – Пошел вон! – Краснея от ярости, Багрицкая рывком освободила руку, повернулась к наглецу, и лицо ее удивленно вытянулось. – Ты? Шлема?
      Перед ней стоял ее законный муж Соломон Мазель, он широко улыбался, пуская солнечных зайчиков многочисленными фиксами. Правда, это был уже не тот шмаровоз Шлема, каким она его помнила. Соломон Мазель здорово изменился: он отпустил бородку клинышком, носил пенсне и был одет в хорошее драповое пальто с мерлушковым воротником.
      – Запомни, коза, на всю свою оставшуюся жизнь, меня зовут теперь Сергей Петрович, Сергей Петрович Мазаев. – Он щелкнул крышкой портсигара и ловко закурил. – Конспирация.
      Массивная серебряная папиросница хрустально вызвонила царский гимн.
      – Ну и почем же ты нынче бегаешь, Сергей Петрович? – Гесе стало смешно и занятно – ишь ты, как запел. – Важный стал, на бобра машешь.
      Она криво усмехнулась и потрепала его по гладко выбритой щеке. Глаза Соломону Мазелю резануло блеском драгоценных камней – вот так, знай наших.
      – С прошлым покончено навсегда. – Далеко выплюнув недокуренную папиросу, он завороженно проводил взглядом бесценную Гесину руку, вздохнул. – Мое призвание революция. По убеждениям я ортодоксальный анархомарксист с левым уклоном, однако вопросы временной стратегии заставляют меня держаться большевиков. Читала Бакунина? Или, может, Кропоткина?
      Щеки его загорелись румянцем, в углах толстогубого рта появился белый налет.
      – Я, милый, Библию на ночь читаю, чтоб ты мне не приснился. Значит, марксист? – Геся вдруг зло рассмеялась. – А помнишь, как ты меня продул в буру Абрашке Рыжему, как тот устроил мне бенефис, пустил, скотина безрогая, по кругу? Не забыл, ты, с левым уклоном?
      – Не поминай прошлого, коза, можно зрения лишиться. Пойми, бытие определяет сознание. – Соломон Мазель состроил скорбную мину: – Проклятый царизм с его язвами и классовыми антагонизмами растлевал мое самосознание, толкал к стихийному антисоциальному протесту. Зато теперь я готов для борьбы. Революция – это порыв, вихрь, стихия, умопомрачительный экстаз бунтующей души. Это лучше спирта с кокаином.
      Он снова закурил, торопливо затянулся и ткнулся бородой в Гесино ухо:
      – У тебя есть душа, коза? Если есть, приходи завтра на митинг, покажу тебе подъем восставших масс в нарастающей революционной динамике. Буря, скоро грянет буря, буревестник, как его, молнии подобный… Буря мглою небо кроет… Знаешь, кто написал?
      От него остро пахло «Шипром», потом и табачным дымом.
      – Надо знать, коза. Это Горький сочинил, из бурлаков. Человек пешком всю Россию исходил, а тебе даже лень на митинг прийти, отдаться во власть революционного порыва.
      Выплюнув папиросу, Мазель взял Гесю за руку, с нежностью ощупал взглядом бриллианты, потом посмотрел ей в лицо.
      – Знаешь, коза, это знак судьбы, после стольких лет разлуки случайная встреча. Это рок, фатум, предначертание свыше. Ну что, придешь? – Его всегда мокрые, вывороченные губы выжидательно растянулись в улыбке, бесстыжие глаза по-прежнему были глазами Шлемы-шмаровоза, а тот как-никак с женщинами обращаться умел.
      – Ничего не обещаю. – Багрицкая выдернула пальцы из потной ладони Мазеля, незаметно вытерла их об юбку. – А где?
      – В Народном доме, завтра в три пополудни. – Соломон порывисто обнял Гесю, тронул губами ее ухо. – Буду ждать у входа. Я тебе чрезвычайно рад.
      Элегантным жестом приподнял шляпу и как-то задом, задом мгновенно затерялся в толпе.
      «Вот тебе и Шлема-марксист». Геся машинально потерла ладонью ухо и, посмотрев на часы, поспешила на рандеву – княгиня ждать не привыкла, непременно окрысится. Так оно и вышло. Их светлость скучала в сквере в обществе двух хорошеньких, годящихся ей в дочери девиц, надув губы и свирепо сверкая по сторонам глазами цвета морской волны. Моложавая сорокапятилетняя блондинка с немного вздернутым, говорящим о легкомыслии носом, она все еще блистала в обществе изяществом своих форм и в более тесных кругах носила прозвище Облизуха.
      – Миль пардон. – Геся с ходу нежно чмокнула ее в щеку, и княгиня сменила гнев на милость:
      – Ладно уж, не подлизывайся. Все равно будешь сегодня наказана. Уж я постараюсь.
      Она поцеловала Багрицкую в губы, поднялась и кивнула девчонкам. Наняли лихача, заехали в аптеку за кокаином и под шелест дутых шин резво покатили в «Варшавскую» – кутить так кутить.
      Следующим днем Геся проснулась поздно, когда солнце уже вовсю светило в окна номера. Убрав со своей груди руку Озеровой, она перевалилась через обнявшихся девчонок и опустила ноги на вытертый гостиничный ковер. В голове звенело, носоглотка после кокаина превратилась в пустыню, а ягодицы жгло словно огнем – княгинюшка постаралась, связала ее и выдрала как сидорову козу. Ох уж эти садистские наслаждения!
      Нажав ручку сифона, Геся нацедила сельтерской, с животным каким-то наслаждением напилась и побрела в туалетную комнату. Нет, только полные дуры лакают шампанское под «беляшку»! После прохладной ванны и растирания махровым полотенцем проклятая тьма перед глазами рассеялась, и, запахнувшись в полосатый шелковый халат, Багрицкая звонком вызвала полового.
      – Неси-ка, голубчик, осетрины с хреном, огурцов, да чтоб в рассоле. Самовар поставь, чай завари непременно цветочный. – Помолчала, вздохнула тяжело. – И полудюжину «Вдовы», и к ней зернистой со льда.
      – Слушаю-с. – Половой, привычный ко всему кудрявый парень, покосился на ширму, из-за которой слышался игривый женский смех, и, глазом не моргнув, выскользнул из номера.
      – Солнце мое, как твое седалище? – Скрипнула кровать, и, широко зевая, княгиня Озерова направилась в туалетную комнату. – Сейчас я вернусь и омою твои раны шампанским.
      Чертова сука!
      Скоро в дверь постучали, и в номер, скользя мягкими подошвами, вбежал половой с подносом.
      – Прошу-с.
      Привычно накрыл на стол, вытянулся и, изрядно получив на чай, склонил кудрявую башку:
      – Гранд мерси-с.
      – Хорошенький какой, на девку похож. – Из туалетной комнаты показалась княгиня, она опустилась в плюшевое кресло и, кривясь, налила себе сельтерской. – Эй, вы, засранки, я, что ли, должна шампанское открывать?
      Ноздри ее свирепо раздувались, в пьяных глазах застыла муть. Визг на кровати сразу стих, девчонки нагишом выскочили из-за ширмы и принялись хлопотать у стола. Одна была цыганистой, смуглолицей, другая – худенькой, рыжеватой, с очень белой, веснушчатой кожей и несоразмерно большой грудью.
      Похмелились, закусили икрой, добавили еще на старые дрожжи, и жизнь начала казаться не такой уж скверной штукой. Повторили, взялись за осетрину, захрустели нежинскими огурчиками, стали пить чай. Потом княгиня принялась омывать Багрицкой раны и, чтоб добро не пропадало, взахлеб слизывала шампанское с Гесиных ягодиц. Девчонки на пару помогали.
      Наконец квартет распался.
      – Однако. – Их сиятельство взглянула на часы и стала надевать кружевное, густо надушенное белье. – Пора к семье, к детям. И вы, маленькие потаскухи, пошевеливайтесь. – Она строго посмотрела на девиц и как-то странно усмехнулась: – Настоятельница, верно, уже волнуется, так что поспешайте, не огорчайте мамочку. И помолитесь как следует за грехи наши.
      Молоденьких девиц посимпатичней княгиня обычно ангажировала в Сурско-Иоаннобогословском женском монастыре за хорошую плату. Оставались довольны все – игуменья Пелагея, истомленные Христовы невесты и сама княгинюшка.
      Было уже начало третьего, когда, распрощавшись с подружками, Геся повернула с Измайловского на Обводный и, не спеша, пошла вдоль чугунного ограждения набережной. Голова ее сладко кружилась, тротуар казался палубой сказочного корабля, плывущего по волнам счастья – вверх-вниз, вверх-вниз. На душе царила благостная пустота – никаких желаний. Не хотелось ни еды, ни питья, ни плотской беспокойной суеты, пьяные мысли лениво путались и были невесомы, как кокаиновый порошок.
      Прислонившись к перилам ограждения, Геся закурила контрабандную сигаретку и бесцельно остановила взор на мутной воде канала – ехать домой не хотелось. Надоевшая Зинка, скучная Варька – фи! Внезапно из глубин ее памяти, словно пузырьки шампанского, всплыли впечатления вчерашнего дня, она вспомнила едкий запах «Шипра», исходящий от бороды Шлемы Мазеля, странную метаморфозу, приключившуюся с ним, и, особо не раздумывая, махнула рукой:
      – Извозчик!
      Остановился истрепанный ванька – обветренное лицо, грязный синий халат, тощая лошаденка с провислой спиной, однако Геся отважно забралась в пролетку и, усевшись на потертое сиденье, скомандовала:
      – К Таврическому давай.
      Пока тряслись по торцовым мостовым, она стащила с пальцев перстни, сняла брильянтовые серьги и спрятала все в сумочку – где революция, там толпа, а где толпа, там ворье. Житейский опыт ее не подвел. Неизвестно как с ворьем, а народу у Таврического хватало. Людские ручейки сливались в реки, бурлили и шумными потоками двигались к входу в многострадальный дворец. Чего только не случалось на его веку – он был обителью сильных мира сего и кавалерийской казармой, под его сводами ржали лошади и матерно ругались депутаты Государственной думы. Нынче же от топота сапог, от яростных революционных криков качались люстры и были готовы рухнуть все тридцать шесть ионических колонн Екатерининского зала.
      «Хорошо, что цацки сняла, – Геся слезла с пролетки и с тяжелым сердцем окунулась в толпу, – как пить дать, манто порежут». Людской водоворот подхватил ее, закружил и выбросил прямо в цепкие руки Соломона Мазеля – он стоял у самого входа в компании крепких балтийских военморов, сдвинувших на затылки бескозырки с георгиевскими лентами.
      – Лево руля, малый ход. – Они катали желваки под чугунными скулами и, проявляя классовую бдительность, пронзали взглядами идущих на митинг. – Эй ты, контра в ботах, отчаливай, катись отсель колбаской по Малой Спасской.
      – Молодец, что пришла. – Соломон Мазель крепко, по-мужски, пожал Гесе руку, удивленно хмыкнув, посмотрел на ее пальцы. – Ты попала в самую пику революционного подъема, чтоб мне так жить.
      С ним опять приключилась удивительная метаморфоза – пенсне исчезло с его одутловатого, лоснящегося лица, теперь он был одет в хорошие хромовые сапоги, клетчатые галифе с кожей на заду и штурмовую куртку, туго перетянутую крест-накрест офицерскими ремнями. Его коротко стриженную, чтобы не курчавились волосы, голову покрывала лихо измятая солдатская фуражка.
      – Товарищ Багун, если что, я в президиуме. – Он многозначительно кивнул коренастому балтийцу с красным бантом на бушлате и, придерживая Гесю за локоть, повел ее во дворец. Его сапоги музыкально скрипели. Матросы, глядя парочке вслед, сально ощерили в ухмылке прокуренные зубы – какая баба!
      Белоколонный зал был набит до отказу. Люди занимали не только кресла, но и все проходы, стояли на ступенях и толпились под хорами, также переполненными.
      – Дорогу, товарищи, дорогу. – Соломон Мазель с трудом пробился к возвышению, устроенному позади президиума, и подтолкнул спутницу к длинной, идущей полукругом скамье. – Товарищи, подвиньтесь, дайте место депутату от революционных женщин.
      Голос его был отрывист, в нем слышались властные, металлические нотки.
      Народ без разговоров потеснился, и, крепко прижимая к груди сумочку, Геся опустилась на жесткое, отполированное задами дерево. Сам Мазель устроился за столом президиума, за которым, положив локти на кумачовую скатерть, уже сидели трое мужчин с выражением решительности на лицах. Они переговаривались вполголоса и посматривали на возбужденную толпу, словно погонщики на табун необъезженных лошадей, глаза их сверкали энергией и мыслью.
      «Черта ли собачьего мне здесь надо». Зажатая с обеих сторон крепкими плечами, Геся испытывала неудобство и разочарование. От множества взглядов, устремленных в ее сторону, от духоты и тяжелого запаха, стоявшего в зале, ей было не по себе, хотелось на свежий воздух. Наконец, устав от ожидания, людское море разразилось криками, шумно заволновалось, и, безошибочно почувствовав момент, на трибуну поднялся взлохмаченный бородатый человек в пенсне.
      – Товарищи и братья, – кривя губы, начал он, толпа содрогнулась, замерла и, сразу превратившись в послушную аудиторию, с затаенным дыханием стала внимать оратору. Он был опытен: тонко угадывая настроение масс, он то оглушительно ревел, то снижал голос до шепота, то рубил спертый воздух сжатой в кулак рукой. Казалось, в ней он держит невидимые нити, управляющие людскими душами. Это был какой-то сеанс массового гипноза, шаманское действо, коллективная истерия. Настроение толпы граничило с экстазом, объятые восторгом люди в упоении слушали оратора, на лицах их блуждали блаженные улыбки, они повторяли хором:
      – Миру мир! Равенство! Братство!
      Багрицкая уже не замечала ни тесноты, ни смрадного дыхания соседа, сидевшего с полуоткрытым ртом. Она не отрываясь смотрела на трибуну, и перед ней распахивались двери в обитель справедливости, которую воздвигнут на костях врагов свободы и революции. К концу выступления она уже любила оратора, бойкого, чрезвычайно уверенного в себе еврея, походившего ухватками на удачливого местечкового фактора[1].
      – Так отдадим всю кровь до последней капли за наше святое дело! – проревел он в заключение своей речи и потряс волосатым кулаком. Лицо его блестело от пота.
      – Клянемся! – оглушительно поддержала его толпа и, взметнув в воздух тысячи рук, в едином порыве поднялась на ноги. – Долой министров-капиталистов, вся власть Советам!
      Вот так табун мирно пасущихся лошадей вдруг срывается с места вслед за вожаком и, очертя голову, всхрапывая и роняя пену с взмыленных морд, мчится за ним в неизведанные просторы степей.
      – Кто это был? – спросила Геся у Мазеля после митинга. – Ленин?
      Ее щеки раскраснелись, глаза с неестественно расширенными, словно от кокаина, зрачками возбужденно блестели.
      – Куда ему. – Соломон брезгливо смотрел на быстро таявшую толпу, над которой облаком клубился махорочный дым. – Это Лев Давыдович Троцкий, рупор свободы. Сейчас он освободится, если хочешь, я тебя познакомлю. – Он сунул в рот папироску, усмехнулся одними губами. – Обожает революцию и красивых женщин.
      – Кто ж их не любит. – Геся тоже закурила. Голова ее все еще сладко кружилась.
      Пока Троцкий поднимал настрой политически активных масс, Владимир Ильич Ленин тоже времени даром не терял, – выбравшись из подполья, он готовил почву для вооруженного восстания. Всю жизнь ему катастрофически не везло – слабое здоровье, отталкивающая внешность, дурное стечение обстоятельств. Будучи образчиком неудачливости, трагической неудовлетворенности и душевного одиночества, он провел в эмиграции больше десяти лет и, пребывая к концу войны в твердой убежденности, что революции в России не будет, уже собрался перебираться на житье в Америку. И вдруг нежданно-негаданно грянули февральские события с их неразберихой и нерасторопностью Временного правительства.
      Сама судьба давала Ленину возможность воплотить в жизнь накопившиеся неуемные амбиции, и он окунулся в борьбу за власть со всей страстностью своей талантливой, глубоко ущемленной натуры. Ситуация сложилась хоть и революционная, но далеко не простая. Бесхребетники Каменев и Зиновьев категорически возражали против вооруженного восстания, контрреволюционеры, прочно окопавшиеся в Петросовете, ратовали за созыв Учредительного собрания. Однако дело двигалось – сторожевой корабль «Ястреб» ушел в Фридрихсхафен за оружием для немецко-австрийских «интернационалистов», успешно шла вербовка китайских добровольцев-наемников. И наконец-то удалось сторговаться с офицерами латышских полков, господа Вацетис, Петерс и Берзинь хорошо знали себе цену.
      Солдатские массы стараниями агитаторов с нетерпением ждали перемен, ну а уж Центробалт во главе с военмором Дыбенко готов был подняться по первому зову партии. После учиненной в феврале бойни у братишечек другого пути, как в революцию, просто не оставалось.
      Заканчивался октябрь месяц. Порывистый ветер надрывно гудел в проводах, парусил частую сетку дождя и, разводя волну на Неве, теребил парик загримированного Ленина. Вождь пролетариата отворачивал лицо, щурился, но упрямо шел сквозь непогоду. Владимир Ильич направлялся в Смольный, в потайном нагрудном кармане он нес воззвание к членам ЦК. Пришло время действовать, промедление было смерти подобно.

Глава восьмая

I

      – Ишь ты, к югу летят. – Выплюнув окурок, прапорщик Паршин глянул в облачное, мохнатое небо, по которому тянулся клин припозднившихся диких уток, вздохнул: – Высоко, не попадешь.
      – Ты все еще не настрелялся, Женя? Австрийцев тебе мало? – Страшила вытащил нож, открыл консервную жестянку и, понюхав, тронул за плечо дремавшего Граевского: – Просыпайся, командир, табльдот накрыт.
      Он вскрыл еще три банки, оделил свиной тушонкой Паршина с Клюевым и принялся есть холодное, в застывшем жиру мясо прямо с ножа – плевать на приметы, дела и так неважнецкие. Жевал он медленно, не торопясь, словно приморенный бык, кончики его ушей забавно двигались вместе с челюстями.
      Они устроились в низинке на окраине кладбища за полуразрушенным склепом и жались к крохотному, разложенному на мраморной плите костерку. Неподалеку, укрываясь за вздыбленными надгробьями, отдыхали солдаты – курили, жевали сухой паек, привалившись спинами к скособоченным оградам, чутко дремали.
      Настроение было так себе – вид развороченных могил бодрости не прибавляет, да и вообще… Вот уже неделю Новохоперский полк вел тяжелые бои восточнее Дорна-Ватра. Дважды за сегодняшний день Граевский поднимал своих солдат в цепь, дважды, прикрывая головы саперными лопатками, они бросались на врага, но ценою многочисленных потерь только-то и удалось, что закрепиться на окраине обезображенного войной кладбища. На противоположной его стороне засело до двух рот австрийцев, подкрепленных пулеметной командой и готовых в любой момент перейти в контратаку. Батарея же нашего конно-горного дивизиона молчала – кончились снаряды.
      – Пойду-ка я погляжу, как там комитетские, дали деру или еще нет. – Прапорщик Клюев вытер усы и, отбросив в сторону порожнюю жестянку, поднялся. – Давеча их председатель шибко бледный был, видно, опять запоносил. Хорошо, если сам утечет – не жалко, а то ведь полроты сманит, это уж как пить дать.
      Сегодня он был ранен в руку, однако из боя не вышел, только хватанул полфляжки спирту да отчаянно, на чем свет стоит, ругал по матери сволочей-австрийцев. От кровопотери голова у него кружилась, и все время мучила жажда. Однако наливаться водой перед боем нельзя – ослабеешь, и, чтобы не хотелось пить, Клюев крепко прикусывал кончик языка.
      – Да брось ты, Иван Пафнутьевич, вот ведь не сидится тебе. – Подержав руки над огнем, Граевский сунул их в карманы, зябко повел плечами. – Все равно уйдут, на цепь ведь их не посадишь. А хорошо бы.
      На его видавшей виды шинели отливали золотом новенькие капитанские погоны. Только радости-то – как бы их не сегодня-завтра с мясом не вырвали революционно настроенные массы. В соседнем полку на той неделе уже убили двух офицеров, пока, правда, исподтишка, выстрелами в затылок, так ведь лиха беда начало, с ростом самосознания солдатики могут и в открытую подняться, а их не тысячи – миллионов, наверное, десять наберется.
      – Ладно, аллах с ними. – Клюев сел на мраморный поребрик и с обстоятельностью бывшего фельдфебеля принялся набивать трубку. – Провались оно все пропадом.
      Ему, четырежды Георгиевскому кавалеру, было горько и противно. Офицеры молчали, да и что тут сказать, случаи дезертирства были уже отнюдь не редкостью. Пока еще солдаты уходили отдельными группами, но это были цветочки, ягодки стремительно наливались соками.
      Часа в три пополудни штабной ординарец доставил пакет с приказом. Граевскому предписывалось в шестнадцать ноль-ноль атаковать противника и, выбив его с окраины кладбища, занять господствующую высоту «240», а затем закрепиться на ней. Всего-то делов. Офицеры выслушали приказ, не издав ни звука, – они уже ничему не удивлялись на этой войне.
      В пятнадцать тридцать с нашей стороны рявкнули трехдюймовки – видимо, в конно-горный дивизион подвезли боеприпасы, и на неприятельских позициях выросли смертоносные шрапнельные кусты. Австрийцы стали отвечать артиллерийским и минометным огнем, снаряды, разрываясь, взметали в воздух землю, прогнившее дерево гробов, бренные останки усопших. Окрестные вороны, сбившись в стаи, огромной черной тучей кружили в вышине, осколки разоряли их гнезда и с мерзким чмоканьем калечили деревья. От грохота бомб и свиста раскаленного металла, от вида развороченных гробов жутью охватывало душу и казалось, что библейские пророчества сбылись – вот оно воистину, пришествие Зверя.
      – Ну что, господа офицеры, давайте-ка к взводам. – Глянув на часы, Граевский сдвинул на глаза фуражку и расстегнул кобуру револьвера. – Сейчас начнется.
      В это время в небе надрывно заревело, поблизости взвился огненно-дымный столб, и почерневший, врытый в землю крест с распятым на нем деревянным Иисусом под свист осколков повалился в дымящуюся яму.
      – Господи. – Клюев, вздрогнув, перекрестился, Граевский пожал плечами, Страшила промолчал. Идти в атаку расхотелось.
      – В бога душу мать. – Паршин вдруг пронзительно расхохотался и звонко хлопнул здоровой рукой по ляжке: – Похоронили наконец Христа, болезного!
      Глаза прапорщика неестественно блестели, смотреть на него было страшно.
      Ровно в шестнадцать ноль-ноль пушечная канонада с нашей стороны смолкла, будто отрезало. Граевский чертыхнулся – жиденькая вышла артподготовка – и, рассыпав роту редкой цепью, повел солдат в атаку. Шли крадучись, пригибаясь, прячась за могильными камнями, однако австрийцы были начеку. Подпустив русских поближе, они резанули из пулеметов, да так плотно, что головы было не высунуть из-за укрытия. В дело сразу же вступили бомбометы, выкашивая осколками все живое, наступающие залегли, дрогнули и, не выдержав шквального огня, начали отходить.
      И тут австрийцы, чтобы закрепить успех, решили подняться в контратаку. Минометный огонь стих, стали слышны только частокол ружейных выстрелов, топот солдатских сапог да тяжелое дыхание сотен человеческих глоток.
      – Стой, ребятушки, стой. – Расстреляв в воздух барабан нагана, Страшиле удалось остановить свой взвод, и, подхватив брошенную кем-то «трехлинейку», он первым бросился на врага: – Ура! За мной!
      Винтовка казалась игрушечной в его руках.
      Следом ринулись в атаку остальные офицеры, за ними унтера, и спустя мгновение цепь развернулась. Растерянность на солдатских лицах сменилась злобным оскалом.
      – Ура!
      Неудержимым, клокочущим от ненависти валом, выплескивая страх в диком крике, русские пошли на австрийцев. Заскорузлые, привычные к убийству руки поудобнее взялись за винтовки, чернели запекшиеся рты, припухшие, красные от недосыпа глаза сверкали дьявольской злобой. Стыд, превратившийся в ярость, гнетущее чувство усталости, тоска по далекому дому – все смешалось в солдатских душах и вырвалось наружу в стремительном штыковом броске. От ненависти, порожденной страхом, от запаха горячей крови люди превращались в зверей, поле боя все больше напоминало бойню.
      – Второй, – Страшилин отбил в сторону дуло «манлихеровки», сильным ударом заколол австрийца и, рывком освободив «трехлинейку», снес полчерепа тощему белобрысому фельдфебелю с залихватски закрученными усами, – третий.
      Тут же острый штык молнией метнулся к его груди, подпоручик с криком увернулся, однако сталь все же прошла сквозь сукно и глубоко распорола кожу на ребрах, вниз по животу в кальсоны побежала липкая горячая струйка. «Шинель испоганил». Рассвирепев, Страшила вышиб оружие из рук врага, яростно, насквозь, проколол ему бедро и, когда тот упал, со всего маху притопнул по его голове тяжелым, задубевшим сапогом.
      Прапорщик Паршин был похож на сомнамбулу, его лицо было неподвижно, на искривленных губах застыла улыбка. В правой руке он держал германский десятизарядный маузер и хладнокровно, не торопясь, выцеливал очередную жертву. После удачного выстрела он устремлялся к упавшему и вне зависимости от того, был тот убит или ранен, пронзал ему стилетом горло. Левая рука Паршина была по локоть в крови, его большие, глубоко посаженные глаза светились свирепым восторгом.
      Граевский схватился с рослым, молодцеватым обер-лейтенантом неподалеку от полуразрушенной снарядом часовни. Он уже заколол двоих, был легко ранен в руку и, желая поскорее покончить с австрийцем, с ходу ударил его штыком в живот. Однако обер-лейтенант был опытен, он легко, словно на учении, отразил атаку и, резко сблизившись, едва не размозжил Граевскому голову. Хорошо, тот успел отшатнуться, и окованный массивный приклад лишь глубоко, до кости, рассек ему кожу на лбу. Из раны побежал горячий ручеек, от боли помутилось в глазах, и капитан с трудом смог увернуться от австрийского штыка, направленного ему точно в сердце.
      Дело принимало скверный оборот. Кровь заливала Граевскому глаза, ослепляя и мешая следить за врагом; он был вынужден защищаться, а обер-лейтенант атаковал, как на учебном плацу, и губы его расползались в презрительной ухмылке.
      «Ладно, сука». Зарычав от боли, капитан вытер лоб и нехорошо усмехнулся – вспомнил приемчик один, у солдат научился. Подленький приемчик, офицеру так драться не пристало, так ведь на войне законы не писаны. Кто выжил, тот и прав. «Давай, давай». Он отбил атаку, еще одну и, сделав вдруг ложный выпад, без замаха, прямо из стойки, с силой метнул винтовку обер-лейтенанту в голову. Штык вошел тому прямо под подбородок, австриец, уронив винтовку, обхватил руками смертоносную сталь, глухо булькнул горлом и безжизненной куклой рухнул навзничь. В его широко открытых глазах застыло изумление. «Сволочь». Наступив умирающему на лицо, Граевский вырвал штык и яростно вонзил его австрийцу в сердце. Сквозь пролом в стене часовни с иконы на него безмолвно взирала Богоматерь.
      Русские дрались отчаянно, они были злы и напористы, словно рой потревоженных пчел. На плечах отступающих австрийцев они ворвались в их расположение, выбили врага с окраины кладбища и, развернув захваченные пулеметы, с ходу взяли высоту «240». Вытерли кровь со штыков, окопались и, выставив сторожевое охранение, начали считать потери. Победа далась нелегко – в строю остались три взвода, было полно «оцарапанных», убило ротного фельдфебеля.
      Скоро Граевского позвали к Клюеву. Пуля пробила прапорщику левый бок, кровь пузырями выходила из раны, черня набухавшие хлопья ватных тампонов.
      – Пить, пить, воды. – Глаза Клюева ввалились, от него несло горячечным жаром, словно от печки. – Пить, дайте пить.
      Губы его жадно хватали воздух, но тот шел через рану, и прапорщик, широко разевая рот, задыхался, скрежетал крупными, желтыми от табаку зубами. Тело его судорожно корчилось.
      – Терпи, Пафнутьич, сейчас транспорт придет. – Рыжеусый, одного с Клюевым года призыва унтер лил из кружки воду ему на грудь, вытирал испарину на побледневшем лбу, но влага мгновенно пересыхала и не приносила облегчения измученному телу.
      – А, командир, ты. Все, прощевай. – Узнав Граевского, прапорщик хотел улыбнуться, но лишь скривил запекшиеся губы и тут же, впав в забытье, хрипло зашептал: – Так точно, ваше благородие, извольте видеть, ведомость на денежное содержание, извольте подписать…
      Лицо его светлело, делалось прозрачным, кожа у висков стремительно наливалась желтизной. На морщинистой шее цвета оплывшего воска трудно билась голубая жилка.
      – Пить, пить, жарко. – Клюев вдруг заметался, дернул ногами и, расплескав воду из кружки, затих. Ногти на его бессильно вытянутых руках приобрели синеватый оттенок, на осунувшееся, небритое лицо набежала тень.
      – Отмучился. – Сняв фуражку, Граевский тяжело вздохнул и, не глядя на рыжеусого унтера, стал закуривать. – Иди, Радченко, похорони его, поглубже, чтоб зверье не отрыло.
      Санитарные повозки прибыли только к утру, когда везти уже было почти некого. Тяжелораненые большей частью ушли в мир иной, «легкие» – своим ходом на перевязочный пункт. А на следующий день все вернулось на круги своя – к австрийцам подошло подкрепление, заговорили пушки, и русские, оставив высоту, откатились на исходную. Не вернуть было только погибших, пролитой крови и потраченных впустую сил.
      В первых числах ноября, когда холодный моросящий дождь сменился мокрыми хлопьями снега, по окопам поползли разноречивые слухи об октябрьском перевороте. Полковой адъютант Чижик, напившись до безобразия, божился, будто бы Временное правительство дало деру в Америку, а Керенского поймали распоясавшиеся матросы и, публично изнасиловав, вымазали дегтем, словно гулящую девку.
      Экий вздор, чего только не наболтаешь после кружки неразбавленного спирта! Временное правительство никуда не уезжало – арестованных министров большевики, не мешкая, утопили в Неве, Керенский в добром здравии воодушевлял войска на фронте. А что касается сексуальных домогательств, то изнасилована была часть женщин из ударного батальона. Причем с таким революционным задором, что одна из них покончила жизнь самоубийством.
      Самим же большевикам вооруженный переворот и, в особенности штурм Зимнего, дался малой кровью. Салаги-юнкера, женщины-ударницы и безногие инвалиды-«георгиевцы», защищавшие дворец, – оборона несерьезная. Правда, были потери и среди бойцов революции. Кое-кто утонул в вине во время вакханалии в погребах дворца, некоторые упились до смерти, а один пьяненький военмор, поскользнувшись на заблеванной Иорданской лестнице, сломал себе шею.
      Однако в целом все прошло гладко. По распоряжению главбалтийца Дыбенко в Неву вошли одиннадцать кораблей, среди которых была и «Аврора». Крейсер революции палил по Зимнему «пробойными», предназначенными для чистки ствола зарядами и изредка шрапнелью. Десять тысяч моряков подметали клешами питерские мостовые. Вместе с красногвардейцами они просачивались во дворец через окна, взрывали в покоях гранаты, хлестали винище и смертным боем били подвернувшихся юнкеров. Драли обшивку с мебели, бархатную – на портянки, кожаную – на сапоги. Ходили в штыковую на портреты офицеров в Военной галерее.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16