Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Умытые кровью. Книга I. Поганое семя

ModernLib.Net / Детективы / Разумовский Феликс / Умытые кровью. Книга I. Поганое семя - Чтение (стр. 1)
Автор: Разумовский Феликс
Жанр: Детективы

 

 


Глава первая

I

      С утра шел мокрый снег. Он одел в белое сфинксов у Невы, набросил плащ на бронзового Крузенштерна и укрыл тяжелым одеялом застывшие у берега суда. А еще он набивался за ворот, расползался кашей под ногами, превращался в месиво под колесами машин. Прохожие кутались в шарфы, шоферы крепче сжимали руль, а дворники яростно, до матерного крика, скребли лопатами по тротуарам.
      Стоял декабрь месяц. Не за горами был Новый год, и всюду ощущалась предпраздничная суета. Воздух, казалось, отдавал хвоей, «Шипром» и «Советским», смешанным с коньяком, шампанским. Люди тащили елки, звякали бутылками в авоськах и нет-нет да и посматривали на человека в кожаном реглане, опиравшегося на трость. Те же, кто встречался с ним взглядом, сразу отводили глаза и, не оборачиваясь, спешили прочь. Человека в реглане это не трогало – привык. Задумавшись, он брел по зимним улицам и ставил тростью точки на снегу. Трость у него не простая, с секретом. На самом деле это ножны. Неказистые с виду, не скажешь, что из железного дерева. Но стоит повернуть набалдашник и потянуть на себя, как в руке окажется сорок дюймов острейшей золингеновской стали – знай, рубай-коли. Дай бог памяти, когда же он в последний раз брался за клинок? Пожалуй, еще в юнкерском корпусе, с тех пор все больше жаловал наган, а уж после империалистической полюбил маузер. Так что рубака из него аховый, да еще вот ноги ослабели – годы. И потом, не только ноги – сердце пошаливает, хорошо хоть с головой пока все в порядке, на плечах. А ведь это ему доктора-академики поставили когда-то диагноз – амнезия, потеря памяти. Черта с два! Все он помнит отлично. Видно, не зря на рукояти трости выводили серебряной вязью: «П. А. Зотову на долгую память от сослуживцев». Теперь ему только и остается, что хромать в одиночестве и надолго окунаться мыслями в прошлое. В старости ведь единственная радость – это воспоминания. О былых грехах. Так что ему есть о чем вспомнить. Накопилось, на две жизни хватит. Вот то-то и оно, что на две, как в воду глядела старая перечница, все знала наперед.
      Когда-то давно, в Париже, случай свел его с прославленной гадалкой мадемуазель Вишу. Толстая, налитая красным «пифом»[1] ведьма долго раскладывала карты, смотрела на его ладонь и, наконец, прошамкала:
      – Умрешь скоро, но проживешь две жизни. Все будет у тебя, и не будет ничего. Все твое – не твое. С вас двадцать франков, месье.
      А вскоре он действительно умер, в поезде Тулуза – Лимож. Было это давно, в той, первой, жизни.
      Зотов тяжело вздохнул и остановился на углу Большого и Шестнадцатой линии. Закрываясь от ветра, закурил, свернул направо и, загребая по снежному ковру, похромал к Смоленскому кладбищу. Ноги сами, в тысячный, наверное, раз, несли его знакомым путем. Вдоль обшарпанных фасадов Шестнадцатой линии, через проход в ограде, мимо церкви Смоленской иконы Богоматери, могил Блока, Боровиковского, Куинджи. К скромному памятнику из серого камня. Снег и ветер затянули его в пелерину, сквозь которую угадывался лишь контур барельефа да последние скорбные слова:
      «…вна Зотова
      от мужа…»
      «Ну, здравствуй, – Зотов наклонился и смахнул с гранита белую вуаль, – мокро сегодня». Снял фуражку и минуту стоял неподвижно, вглядываясь в знакомые черты. Он хорошо помнил фотокарточку, с которой резали изображение на камне. Она была пожелтевшей, выцветшей, с надписью на обороте: «Салон-ателье Я. Шнеерсона». Безжалостная память услужливо перенесла его на полвека назад. Неужели это было? Пряная горечь духов, звуки «Амурских волн» и смех – нежный, манящий, рассыпающийся серебряным колокольчиком. Воздушная шляпка на пышных волосах и волнующая поступь пленительно-стройных, обутых в золоченые туфельки ног. Ее глаза – огромные, светящиеся восторгом счастья. И приличный, одетый в потертый лапсердак фотограф-еврей:
      – Барышня, замрите-таки, сейчас вылетит птичка…
      Вспышка магния – и все. Время остановилось.
      Усилием воли он вернулся из прошлого и, не надевая фуражки, вытащил из кармана пачку «Казбека». Закурил и неожиданно усмехнулся. Странно все же устроен мир. За свою жизнь он спал не с одной сотней женщин. Видел и мечтательных, начитавшихся Северянина гимназисток, и пышных, изнывающих от безделья купеческих дочек. Практичных в любви конторских барышень и натасканных «мамзелей» из веселых домов. Элегантно курящих «Фрину» вальяжных дам и задерганных, моющихся спиртом медсестер из летучих лазаретов. Блондинки, брюнетки, наголо обритые после тифа. Одесские «марухи» и «курочки» с Монмартра в коротких, до колен, прозрачных платьицах. Графини в юбках из занавесок, сексотки ГПУ во фланелевом белье, вольнонаемные сотрудницы НКВД в модных трусиках «Красная Москва». Ласковые, изголодавшиеся по мужику послевоенные вдовы. Умные, ветреные, холодные, страстные. Бедра, груди, губы… А ему никак не забыть глаза жены, хотя какая она ему жена – невенчанная, некрученая. Чужая. Первая любовь из той далекой жизни.
      Папироса зашипела и погасла – выгорела дотла. Словно жизнь. Зотов положил окурок в карман и слегка коснулся холодного гранита: «Спи, приду завтра». Надел фуражку и, не оборачиваясь, пошел прочь, подальше от кладбищенской, нарушаемой лишь криками ворон тишины. Его страшные, покрытые рубцами щеки были мокры – чертов снег, все идет и идет.

II

      Жил Зотов на Четырнадцатой линии, на третьем этаже большого, некогда буржуйского дома. Помогая себе тростью, он поднялся по истертым ступеням и, шаркая накатом сапог, подошел к старинной, мореного дуба, двери. Опустил воротник, вытер ноги и нажал одинокую кнопку электрического звонка.
      Дверь ему открыла Дарья Дмитриевна, седая, верткая, как трясогузка, и сразу же захлопотала, засуетилась, помогая снять реглан.
      – Ну, Павел Андреевич, и погода. К неурожаю, такой-то декабрь!
      С ней все в порядке, он проверял. Десятого года рождения, происхождения пролетарского – никакой социальной отрыжки, Хабаровский край, зверосовхоз «Заря». Характеристика по месту жительства положительная, по линии ГБ и милицейских органов компромат отсутствует. Как приехала в октябре на похороны, так с тех пор и осталась – пришлась ко двору. Баба с яйцами, шумит, но дело знает. Аленка еще с больницы к ней привыкла, бабушкой зовет. А та хоть и с улыбкой, но быстро навела в хозяйстве порядок – неряху Прохоровну выгнала взашей. И самому Зотову доставалось: «Ты, Павел Андреич, хочешь, обижайся, хочешь нет, но только хозяин из тебя паршивый. Из распределителя икру опять привезли, а куда ее, икру-то? Тебе нельзя, Артем в бурсе, Аленку ею в больнице закормили, а я на нее вовсе смотреть не могу. У нас икрой собак кормят. Вот так, гноим добро, выбрасываем». Хоть и вышла Дарья Дмитриевна из пролетариев, но хватка у нее была крестьянская, крепкая. Он и не обижался, знал, что брехливая собака кусает редко. А поседела Дарья Дмитриевна на глазах, за неделю. Дочь все-таки схоронила. Настя-то была на нее похожа, такая же черноглазая, худенькая. И Аленка в нее пошла, росла стройной, как тростинка. Пока не сломали…
      – Да, снег идет. – Зотов сбросил с плеч реглан и, кряхтя, принялся стягивать сапог. «Прописать ее надо, завтра позвоню Строеву, он сейчас паспортный стол курирует. Уж всяко здесь не хуже, чем в совхозе среди зверья. Пусть будет при внуках».
      Он размотал байковые, накрученные поверх носков портянки и удовлетворенно хмыкнул – ноги были сухие. Хорошие у него сапоги – с накатом, шитые из добротной кожи, по спецзаказу. Лучшей обуви для непогоды не придумать.
      – Ты, Павел Андреевич, где обедать-то будешь? – Дарья Дмитриевна, не спрашивая, забрала у него портянки и, распахнув дверь ванной, швырнула их в грязное белье. – У себя или со всеми? Борщ сегодня украинский, с пампушками.
      Во фланелевом халате, перевязанном крест-накрест оренбургским платком, она была похожа на пулеметчицу и ни секунды не могла стоять на месте. Достала чистые портянки, повесила на плечики реглан и стала подтирать в прихожей – все-таки Зотов натоптал.
      – Со всеми. – Он сунул ноги в тапки и, глянув на часы, направился к себе. Время было два тридцать пополудни. До обеда оставалось ровно полчаса, с этим у Дарьи Дмитриевны было строго.
      В коридоре пахло нафталином и натертыми до блеска полами. Наборный, положенный еще до совдепа паркет тихо поскрипывал у Зотова под ногами. На стенах зеленели обои, по верху тянулись антресоли, а сам коридор изгибался дугой и заканчивался уютной, маленькой кухней. А куда больше? Слава богу, не коммунальная квартира, на одну семью. Гостиная, удобства, и всем по углу. Кабинет, спальня Насти и Бурова, где теперь жила Дарья Дмитриевна, комнаты Артема и Аленки. А еще была дверь в коридоре, ключ от которой Зотов хранил у себя. Она вела в прошлое. В комнату, где время остановилось. В шкафу там пылились кружевные, старинного покроя платья, на спинке стула висел когда-то сброшенный халат, и в неподвижном воздухе все еще витал запах смерти – едва различимый, отдающий горечью духов.
      У двери в прошлое Зотов остановился. Захотелось войти, но, тронув бронзовую ручку, он передумал. Нет, прошлое не терпит суеты, да и настрой должен быть нынче праздничный. Ноблесс оближ[1]. Хотя какой там праздник, так, возможность показать, что все еще коптишь этот свет. С таким сердцем, правда, коптить осталось недолго. Mortem effugere nemo potest[2]. Как бы торжество не перешло в похороны, а застолье в поминки. «Да, настрой праздничный». Зотов закурил и, стараясь не стучать тростью, похромал дальше. Из комнаты Аленки не доносилось ни звука – спала или читала, зато Артем громыхал железом по полу, наверняка катал подаренный танк, и страшным голосом кричал: «Бых! Бых! Ура! Победа!»
      «Бурый, батя его, тихим рос, молчуном. – Вздохнув, Зотов вытащил ключи. Отыскал нужный и, не сразу попав в скважину, отпер древний, давно не смазанный замок. – А потом каких громких дел натворил». Открыл дверь, вошел в кабинет и, щелкнув выключателем, сунул окурок в пепельницу.
      Кабинет – это громко сказано, так, обычная комната пять на шесть. Шкаф, кожаный диван, письменный стол с креслом, в углу на тумбочке старый «КВН» с огромной глицериновой линзой перед крохотным экраном. Показывает, и ладно, все равно особо смотреть нечего – «Тишина», «Пиковая дама» да надоевшие всем физиономии Зиненко и Зубовой. Стену над диваном закрывал ковер, на нем красовалось с десяток клинков – хоть и не рубака Зотов, а толк в оружии понимал. Гордостью коллекции был «волчок», шашка с Кубани, без труда разрубающая гвоздь-двухсотку. Напротив ковра висел маузер-раскладка, на котором отливала серебром табличка с гравировкой «Тов. Зотову П. А. от ОГПУ СССР». Мощное оружие, проверенное. Прошивает насквозь, еще и в стенке отметины остаются…
      «Спасибо, дружок, не подвел. – Зотов ласково погладил твердый бок кобуры приклада, и глаза его стали злыми. – Только Насте с Бурым уже не поможешь. И Аленке тоже. Испоганили девке жизнь». Ему вдруг захотелось пережить все это заново: не торопясь, спускать курок и наблюдать, как корчатся подонки в кровавой луже…
      «Не убий и спасешь душу. – Справившись с переживаниями, он уселся за стол и сразу ощутил себя прежним Зотовым, уверенным, властным, волевым. – А иногда убьешь, и на душе становится легче».
      Он вспомнил раскисшую прифронтовую дорогу. Четырнадцатый год, Галиция, осень. Под матерный лай и храп лошадей, щелканье кнутов и грохот канонады двигались обозы наступающей русской армии. С неба, не переставая, лил мелкий, занудный дождь и наполнял канавы по бокам дороги черной, холодной влагой. Насквозь промокшие, с мешками за спиной, солдаты месили грязь, медленно тащились тяжело груженные двуколки, и во всей этой толпе никому не было дела до пегой лошади с распоротым брюхом. Она лежала на боку в канаве и, скаля зубы, судорожно дергала ногой. Кровь бежала ручейками из раны и, дымясь, смешивалась с дождевой водой. Люди чавкали сапогами по грязи, скрипели колесами телеги, а лошадь все дергала ногой и никак не могла околеть. Пока Зотов не перерезал ей горло. Быстрым, коротким движением, чтоб умерла без боли.
      «Да, на душе становится легче. – Открыв глаза, он откинулся на спинку кресла и ласково похлопал по истертым подлокотникам. – Ты как считаешь?» Кресло в ответ заскрипело. Раньше оно стояло в его рабочем кабинете и теперь напоминало старую собаку – натасканную, преданную и знающую свое место. Стол взят на память из того же кабинета, даже инвентарный номер цел. Вот здесь, с правой стороны, стоял телефон-селектор и подавались на подпись документы, а слева находилась смольнинская «вертушка» и горела бронзовая, с зеленым абажуром, лампа. Ее он брать не стал, пусть светит другим.
      – Дед, обед. – В дверь негромко постучали, и на пороге появился Артем, стриженный, ушастый, чем-то неуловимо напоминающий Бурого. – Время пошло, а то баба Дарья объявит наряд вне очереди.
      Он учился в только что открывшемся кадетском корпусе, называвшемся теперь Суворовским училищем, и считал себя заправским военным.
      – Кому это объявит? – Зотов усмехнулся и погладил мальчика по вихрам. – Мне, что ли?
      – Тебе объявишь, как же! – Артем хитро прищурился, и уши у него покраснели. – Ты же генерал. Мне объявит! А ты можешь ее сам, своими правами…
      Он был одет в синий комбинезон с красными пуговицами и держался с достоинством – руки в карманы.
      – Ладно, уставник, пошли. – Зотов поднялся и, защелкнув дверь, похромал вслед за суворовцем в гостиную.
      Это была просторная, обставленная добротной мебелью комната. Посредине стоял овальный обеденный стол, ножки которого являли собой атлантов в миниатюре. Вокруг него выгибались резные, под цвет дивана стулья. Полстены занимал приземистый буфет, в стеклах горки отражались дверцы шкафа и дробились огни хрустальной, похожей на перевернутую елку люстры.
      Стол был накрыт. На белой скатерти стояли тарелки с колбасой и сыром, желтело сливочное масло, лежали горкой крабовые ломтики и истекали соком ломти ветчины. В хрустальном, с изображением Кремля, кувшине отсвечивал рубиновыми звездами морс. За столом сидели Дарья Дмитриевна, суровая, с поварешкой в руке, и Аленка, задумчивая, одетая в китайский свитерок «Дружба». Веселенький такой свитерок, голубой, а лицо грустное, отсутствующее.
      – Чего идет? – Зотов уселся за стол и, положив трость на пол, ласково улыбнулся Аленке. Забыв про стынущий в тарелке борщ, та косилась на экран включенного «Знамени», на котором веселились «Веселые ребята».
      – Так, дед, ерунда. – Аленка кинула на него быстрый взгляд и молча уставилась в тарелку. Глаза у нее были как у опытной, много пережившей женщины.
      – Садись, архаровец. – Дарья Дмитриевна прикрикнула на прилипшего к экрану Артема и, подняв крышку фаянсовой, исходящей паром супницы, налила Зотову борща. – На здоровье, Павел Андреевич, пампушки бери.
      Усадила Артема и с грохотом придвинула ему солонку:
      – Посоли, вкуснее будет.
      Из-за Зотова готовила она все без специй, пресно. Нельзя ему, только что инфаркт перенес. Вообще ничего нельзя.
      «Да, жизнь. – Зотов отхлебнул безвкусного борща и с тоской посмотрел на венгерские маринованные помидорчики: – Под них хорошо пошла бы водочка. Граммов эдак двести пятьдесят. А там ветчинки с горчичкой, колбаски с хреном…» Какая там водочка, Дарья пробки понюхать не даст. Борща ему сразу расхотелось. Да и вообще, со вкусом обедал только Артем – не казенные харчи. Аленка задумчиво смотрела в тарелку, Дарья Дмитриевна летала на кухню и обратно, а Зотову вдруг стало совсем не до еды. Тоска подвалила ему под самое горло. На душе сделалось тяжело и противно – может, не тянуть и самому, пока еще есть силы, спустить курок. Хватит, покуролесил.
      – Никак, Андреич, забирает? – Дарья Дмитриевна бухнула на стол гусятницу. Рысью метнулась к тумбочке с лекарствами и начала капать валидол на сахар. – Давай, под язык, под язык. Иди-ка, полежи, я тебе потом гуся разогрею.
      – Ладно, ладно. – Зотов сунул в рот размокший кусочек рафинада и, нашарив на полу трость, похромал в ванную. Выплюнул липкую кашицу и сунул голову под холодную воду, – хорошая баба Дарья, а не понимает, что валидол – он от сердца, не от души. Наконец полегчало, дурацкие мысли ушли. Незачем думать о плохом, сегодня праздник.
      «Истерика как у институтки». Он развел в стаканчике пену и, намылив щеки, принялся, не спеша, бриться. А быстро и не получится, сплошные рубцы – шилом бритый, черти на роже горох мололи. Да и не надо быстрее, времени еще достаточно. Намылился еще раз, снова прошелся бритвой, но стало немногим лучше – бугристое, седое, колючее. А, плевать, узнают, – Зотов налил «Шипра» на ладони и, смочив одеколоном щеки, похромал вызывать такси.
      Да, времена меняются. Раньше-то в праздник машину подавали, черный ЗИМ, с водителем-сержантом. Ценили заслуженные кадры, понимали, раз до пенсии не расстреляли, значит, уважения достоин. А сейчас не до ветеранов, действующий-то штат сокращают. Хорошо хоть помнят, на праздник пригласили.
      Зотов вошел к себе и даже не заметил, как в дверь прошмыгнул сибиряк Болсуха, огненно-рыжий, взятый на удачу, к деньгам. Давно Бурый подобрал его на помойке и за окрас дал блатную кликуху, означающую «солнце». Только Болсуха доверия не оправдал. Вырос отчаянным хулиганом, да и денег больше не стало. А хозяином признавал только Бурого, остальных просто терпел из вежливости. Вот и сейчас, потерся о трость и, не дав себя погладить, устроился клубком в углу дивана – к морозу. И еще зеленым глазом сверкнул свирепо – мол, просто по-соседски в гости зашел, а шкуру прошу руками не трогать.
      «Ну, как знаешь». Зотов открыл шкаф и начал собираться. Рубашка, парадка, галстук и к нему заколку обязательно, чтобы не выпячивался заячьим хвостом, штиблеты. Все это у него добротное, генеральское. Вернее, генерал-полковничье. Китель тяжеленный, наград на нем – если в воду угодишь, точно не выплывешь. «Были когда-то и мы рысаками». Он приоткрыл дверцу шкафа и, стараясь не замечать своей физиономии, посмотрелся в зеркало. Все было хорошо, а вот штиблеты подкачали: серые от пыли, никакого блеска. Бренча наградами, он вышел в коридор и похромал на кухню, где звенели тарелки в раковине.
      – А где у нас вакса?
      – А где ей быть, как не в ящике на этажерке. – С грохотом высыпав вилки, Дарья Дмитриевна обернулась. Закрыла воду, подошла к Зотову и, не смея коснуться его мокрыми руками, вдруг разревелась, как-то неумело, по-детски. – Ох, Павел Андреич, Павел Андреич. Знала ведь, что генерал важная шишка, а тут впервые увидела в форме, при наградах.
      Понял Зотов, по дочке заплакала, жить бы да жить, при таком-то тесте. Он молча дождался, пока Дарья Дмитриевна отойдет, неуклюже тронул ее за плечо и, вспомнив о штиблетах, похромал в прихожую. Женских слез он не выносил.
      Порядок у Дарьи Дмитриевны был образцовый – вакса точно отыскалась в ящике на этажерке. Плоская жестяная коробочка, на которой было написано «Гуталин черный». Зотов запустил в нее щетку, зачем-то поплевал на щетину, но только согнулся, как в сердце проснулась боль – тупая, скорее даже не боль, а так, напоминание, memento mori[1]. «А, к черту, все равно слякоть». Он бросил обувные причиндалы в ящик, а в это время проснулся телефон.
      – Дед, такси через десять минут, с Декабристов едет. – Артем с важностью положил трубку и, не удержавшись, ткнул пальцем в завесу наград: – А это чей?
      – Испанский. – Зотов незаметно потер грудь и вдруг явственно почувствовал тяжесть парадного кителя. «Как бульдог-медалист. Надо было по-простому, с орденскими планками». Ему захотелось позвать Дарью Дмитриевну, чтобы накапала валидола, но что это за праздник, такую мать, с валидолом. Орденоносец хренов. Кряхтя, он надел шарф, нахлобучил тяжелую, явно не уставную папаху и взялся за добротную, генеральского фасона шинель.
      – Давай-ка помогу, Павел Андреевич. – Дарью Дмитриевну не нужно было звать, сама подошла. – Что-то бледный ты. Может, не ехать, полежал бы лучше. К гусю не притронулся, там-то небось такого не дадут. И вдруг закричала, громко, как на пожаре: – Алена, сюда иди, дедушка уезжает.
      Та вышла не сразу, босиком, зевая. Спала. На худенькой щеке остался рубчик от подушки.
      «Что из нее вырастет? – Вздохнув, Зотов посмотрел на угловатые девичьи плечи и, снова почувствовав в сердце боль, неожиданно разозлился. – Не мякнуть, в первый раз, что ли».
      – Присядем на дорожку. – Дарья Дмитриевна придвинула ему табурет, а сама с детьми устроилась на шкафчике для обуви. – Может, не поедешь, Андреич? Что-то так на сердце тяжело. – В ее глазах блестели слезы.
      – Да ладно тебе, Дарья Дмитриевна. – Через силу улыбнувшись ей, Зотов поднялся. Потрепал по щеке Аленку, подмигнул Артему и в который уже раз сам себе удивился. Ну да, это его семья. Семья – от слова семя. Как же! «Все твое – не твое». Ах ты старая французская перечница!
      Он отжал собачку замка и, шагнув за порог, осторожно захлопнул дверь.

III

      В фойе было многолюдно и празднично. Переливалась гирляндами новогодняя елка. Сверкали сапоги и улыбки. Блестели лысины, знаки «Почетный чекист», а кое у кого и слезы в глазах. Жестокие люди весьма сентиментальны.
      В обход очереди в гардероб Зотов разделся, глянул по сторонам, и едкая, презрительная ухмылка легла на его губы – собралась свора. Да, здесь самые матерые, хваткие, поймистые. Те, кто лучше других шли по следу, громче лаяли и уверенней брали за глотку. Те, кто пережили смену псарей, сами не раз попадали в капканы и умели рвать зубами собственных друзей. Именем революции.
      – Павел Андреевич!
      Зотов повернул голову и увидел Володю Смирнова, со свитой и уже с двумя звездами на погонах. Ишь как улыбается, не забыл, значит, кто ему представление на генерал-майора писал.
      – Как здоровье?
      – Пока не окочурился. Сам-то ты как? – Зотов протянул руку одному только Смирнову. Прихлебатели обойдутся.
      – Так себе. Пойдем, Павел Андреевич, в зал. – Глаза генерала Володи налились тоской, и без слов все стало ясно. В Москве снова перетасовали карты, и надо ждать перемен. К худшему.
      Вошли в зал, уселись, и дальше все покатилось по давно проложенным рельсам. Вынос знамен, выступление Первого, награды молодым, почет бывалым. Обычно ветеранам дарили грамоту, пять цветочков и что-нибудь вроде наручных часов с гравировкой. На этот раз были только три гвоздики, а на память презентовали бронзовую медаль с видом Дворцовой набережной, хорошо – не Арсенальной. Потом начался концерт. После патриотических ораторий запели про темно-вишневую шаль, замелькали сарафаны девушек-красавиц, и, глядя на них, Зотов вдруг вспомнил Лефортово, Дворцовый мост через ленивую Яузу и Красные казармы, в которых располагалось Московское пехотное юнкерское, с 1906 года называвшееся Алексеевским, училище. Свое производство в офицеры.
      Под музыку военного оркестра он тогда стал подпоручиком и получил личное оружие, а вечером они всей полуротой рванули на Тверскую, к мамзелям. Была там одна, так лихо отплясывала канкан на столе, среди бутылок шампанского. Выше головы закидывала ноги в ажурных кремовых чулках. Как же звали ее? Анжела, Грета, Анеля? Да какое это сейчас имеет значение. На ней, помнится, были модные тогда батистовые панталоны с разрезом в шагу. Они были шелковисты на ощупь, пахли духами и пряным, вызывающим сладостную дрожь женским телом. Сколько времени прошло, почему же так заныло сердце? Нет, оно не ноет, просто болит, словно кто-то медленно вгоняет в него бурав. И левая рука затекла, будто свинцом налита, может, уже паралик хватил? Нет, шевелится пока, значит, можно сделать вид, что аплодируешь, показать, что все еще жив.
      К концу второго отделения Зотова вроде бы отпустило, и в числе особо избранных он поплелся в банкетный зал – торжественно ужинать. Особо избранные, умудренные жизнью, познавшие огонь, воду и медные трубы, смотрели на него с уважением. Надо ж, прошел от ОГПУ до КГБ и все еще не расстрелян, на свободе и даже при пенсии. Не понимали они своим песьим разумением, как можно выжить, когда всю свору ведут на живодерню. Когда псари отстреливают гончих и расставляют капканы на борзых. Когда собачья смерть милей собачьей доли. Главного не понимали они – что Зотов никогда кабсдохом не был.
      Стол в банкетном зале изгибался буквой «п». Скатерть белая, икра черная, рыба красная. Победнее все стало, чем в прежние-то года, явно победней. Горбуша вместо чавычи, «оливье» без языка, однообразие водочных бутылок. Правда, хорошая водочка, холодненькая. «Говорят, сосуды расширяет». Не дослушав праздничный тост, Зотов принял рюмку, ткнул вилкой в ломтик буженины и сразу же почувствовал, как тепло из желудка гулко ударило в голову – отвык, не пил с похорон Бурого. «Эх, жизнь». Сердце вдруг сдавило будто клещами, так сильно, что навернулись слезы, и мир сразу сделался расплывчатым, утратившим привычную форму. «Не мякнуть, сейчас пройдет». Зотов хотел утереть глаза, но вокруг все завертелось бешеной каруселью, и на него стремительно надвинулся пол. Откуда-то издалека он услышал:
      – Врача, генералу плохо!
      Неправда! Ему было хорошо – боль ушла. Совсем рядом, задумчивая, под белым кружевным зонтом, стояла Она. Они вновь были вместе. Теперь уже навсегда.

Глава вторая

I

      – Проклятая мошкара, к теплу. – Граевский опустил бинокль и, закурив, протянул портсигар уряднику: – Бери, Акимов, не стесняйся.
      – Благодарствую, ваше бродь. – Тот осторожно вытянул толстую, еще из довоенных запасов, асмоловскую папироску. Чиркнул спичкой, затянулся и выпустил сквозь усы облачко ароматного дыма. – Слабоват табачок, словно масло идет по глотке. Баловство одно.
      Они лежали на вершине холма и, щурясь, смотрели на нарядную в лучах заката ленту реки. Ее резал надвое бревенчатый мост: с этой стороны колыхалось неубранное жито, а на дальнем берегу стояли здания фольварка, сразу от которых начинались австрийские окопы, извилисто протянувшиеся до болотистой лощины.
      – Два пулемета, в лоб не попрешь. – Урядник выщелкнул окурок и, сплюнув, прикусил щербатым ртом былинку. – Австрияка, ваше бродь, на хитрость брать надо, кубыть, не первый день воюем.
      Сказал и принялся чесать затылок. Синий погон с золотистыми лычками на его плече вспух бугром.
      Граевский, не отзываясь, курил молча. После вчерашнего «бомбауса», затеянного прапорщиком Золиным, у него раскалывалась голова, а во рту – будто всю ночь жевал свои истлевшие от пота карпетки. Хотелось вытянуться и долго-долго смотреть на небо, такое же голубое, как Варварины глаза. Впрочем, нет, в минуты страсти они темнеют и напоминают омуты – затягивающие, полные огня и желания. Прижаться бы к ним губами! И забыть, что ему, командиру сводной штурмовой команды, дан приказ форсировать этот чертов мост и удерживать его до подхода наступающих частей. Какой идиотизм! От злости Граевский засопел и, представив розовые складки на затылке начштаба, сплюнул далеко в ольховник. Позиция ни к черту, мост пристрелян, а всего в десяти верстах по течению удобный брод. Так ведь нет, надо положить на алтарь отечества три полуроты да еще Акимова пригнать с его пластунами. Ишь каков орел – чуб цвета спелого пшена, нашивки за сверхсрочную, и не дурак, сразу видно. Взводом верховодит.
      – А скажи-ка, братец, – Граевский наконец докурил и, сорвав лопушок заячьей капусты, с наслаждением почувствовал во рту кислинку, – где ж ваш взводный?
      – Хорунжий был, ваш бродь, преставился третьего дня. – Казак пригладил пущенный из-под фуражки чуб, вздохнул, и в негромком голосе его промелькнуло осуждение. – Дюже много понимал о себе, зараз и напоролся на железо. У нас ведь, ваш бродь, как гутарят? – Усмехнувшись, он глянул на Граевского, и тот заметил, что урядниковы глаза какие-то выцветшие, с сумасшедшинкой. – В пластунском деле дюже важен лисий хвост да волчья пасть. А ежели нет ни того ни другого, зараз пропадешь, будь ты хучь войсковой старшина.
      Его нос, обгоревший на солнце, лупился, кожа у ноздрей сходила шкурками.
      – Ладно, пошли. – Граевский вдруг понял, что казак много старше его, наверное, годится в отцы, и ему, выросшему без родителей, сделалось неловко. – Тебя, Акимов, как по имени-отчеству?
      – Степан я, Егоров. – Урядник равнодушно пожал плечом и, легко поднявшись, потянулся вниз по косогору. Его короткие, по-кавалерийски кривые ноги упруго несли кряжистое, плотно сбитое тело. Глядя на него, поднялся и Граевский. Он был среднего роста, осанист и лицом походил на Георгия Победоносца с патриотических плакатов «За отечество». Русский витязь с погонами поручика на широких плечах. С похмелья.
      Скоро редкое мелколесье кончилось, за чахлыми, рано пожелтевшими березками пошли деляны несжатой ржи. Было душно, в раскаленном воздухе танцевали жаворонки. Скорбно шуршали на ветру поникшие колосья, и, обминая их в руках, Акимов кидал в рот черствое, перестоявшееся зерно, переживал:
      – Пропали хлеба!
      Шли недолго. У края поля, на отшибе, показался сгоревший, брошенный хозяевами хутор. Все пожрал огонь, кроме стодола – просторной, крытой соломой сараюхи, в которой и располагался отряд в ожидании дела. Приказ был строг – не высовываться до темноты.
      – Иди к своим, Степан Егорыч, я сейчас. – Легко ступая, Граевский проверил часовых и, чувствуя, как по спине сочится струйкой пот, глянул в сторону реки. Парит, хорошо бы выкупаться!
      Совсем некстати память вдруг перенесла его в прошлое, в дешевый меблированный номер, ангажированный на трое суток. Стояла такая же жара, так же он обливался потом, а руки его крепко сжимали Варварины бедра. Навалившись грудью на подоконник, она прерывисто дышала, и Граевский чувствовал, как дрожит ее тело в преддверии обморочно-блаженного, заставляющего забыть все на свете восторга страсти. А за грязным стеклом по Невскому под звуки флейт шли войска – в полном походном снаряжении, с вещмешками, бренча манерками. Каменные лица солдат были покрыты пылью, в их красных от недосыпу глазах застыл страх. «Левой, левой», – мерно покачиваясь, шли на убой покорные, широкостопые мужики. Шумел многоголосый, сияющий Невский, брызгали пеной рысаки, и женщины, плача, крестили проходившие войска. Пушечное мясо.
      Они с Варварой собирались в то лето поехать в Крым – чтобы море, звезды и целый месяц счастья вдвоем. Все полетело к черту. Его срочно отозвали в полк и бросили в мясорубку войны. От мечты не осталось ничего, только вкус Варвариных слез на губах да ее страстный шепот в последнюю ночь.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16