Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зеленый шум (Сборник)

ModernLib.Net / Пришвин Михаил Михайлович / Зеленый шум (Сборник) - Чтение (стр. 12)
Автор: Пришвин Михаил Михайлович
Жанр:

 

 


      Вот еще что я думаю о таланте эта птичка поет не только у поэтов, музыкантов и всякого рода артистов, в каждом деле движение к лучшему непременно совершается под песенку такой птички.
      Я знал в былые времена одного башмачника, по имени Цыганок, в Марьиной роще. Крыша в его домике развалилась - ему нет дела до крыши; штаны износились спереди - ничего, закрывается фартуком; просиделись сзади штаны опять ничего, закрывается другим фартуком сзади. Но какое мастерство! Я только потому не привожу его в пример, что он вином зашибал. О мастерстве этого Цыганка легенды сложились.
      Рассказывают, будто приехала к нему в Марьину рощу из Парижа настоящая француженка, и мастер сделал ей две пары башмаков. Одну эту пару француженка в грязь окунула, чтобы вид получился для таможни ношеный, другую пару завернула в газету, свою же, парижскую, бросила. По приезде в Париж очищает грязную пару, продает и окупает все расходы по этой поездке в Марьину рощу.
      Сколько в жизни своей видал я таких мастеров, и думаю теперь, что артисты бывают не только в искусстве: всякий артист, кто делает свое дело под пение птички...
      Было это давным-давно, я в то время не писателем был, а служил агрономом в имении графа Бобринского. Однажды на молотьбе услыхал я разговор и для памяти на спичечной коробочке записал услышанные выразительные народные слова. С этого разу я стал такие слова записывать на чем-нибудь и дома вносить в особую тетрадку. Занося однажды с клочка бересты в тетрадку какой-то разговор, я почувствовал желание писать не о чужих словах, а о себе самом. За этим писанием прошло у меня часа два, и с тех пор начинаю я свой день с того, чтобы записать пережитое предыдущего дня в тетрадку. Год за годом проходили, исписанная тетрадка ложилась на другую исписанную тетрадку, и так собиралась моя драгоценная словесная кладовая. Никакие сокровища в свете не могли бы возместить мне эту кладовую записанных слов и переживаний, хотя я из нее очень мало беру для своих рассказов. И не раз я очень многим рисковал, чтобы только спасти свои тетрадки.
      В 1909 году вздумал я поселиться прочно в селе Брыни, привез туда всю свою, годами собранную библиотеку и все, какое у меня было имущество. Случился в этом селе пожар, и я увидел его на охоте верст за пять от села. Пока я прибежал, все село было в огне, но я, думая о тетрадках, бросился бежать к своему дому в такой жаре, что, помню, на ходу увидел чей-то вытащенный из дому диван и подивился, как он, деревянный, при такой жаре не загорается. Смотрю на свой каменный дом: еще цел, но занавески горят и лесенка на террасе дымится. Вбежал я в дом, бросился к тетрадкам, схватил их, и чувствую, секунды больше остаться нельзя, наклониться нельзя вон к тому чемодану, где лежат деньги и белье, нельзя шубу вытащить из сундука. Так, с одними тетрадками, вылетел и на ходу видел, что тот диван, на который я обратил тогда свое внимание, теперь горел, как свеча. А когда с тетрадками прискакал в безопасное место, увидел, что весь мой дом в огне.
      Так все и сгорело, и остались только тетрадки, да заяц в печке, в чугунном котелке, прикрытом вьюшкой. Собирая серебряные комочки, в которые превратились наши ложки, мы обратили внимание на этот котелок, и уцелевший в печке заяц был нашей первой радостью после такого большого несчастья. Так все дочиста у меня сгорело, но волшебные тетрадки сохранились, и слова мои не сгорели.
      Нес я эти тетрадки, эту кладовую несгораемых слов, за собою всюду, и раз они выручили меня из еще большей беды, чем пожар.
      В 1919 году пришел к нам в Елец Мамонтов и предал наш родной город мечам и пожарам. Какой-то офицер Мамонтова, прослышав о пребывании писателя в городе, решил его "спасти" от большевиков и прислал за мною двух казаков. Им была дана инструкция, переговорив со мною, сделать вид, будто они меня арестуют: это на случай, если Мамонтов провалится, меня не обвинили бы в добровольном побеге. Все было мне сказано тихо и вежливо. "Сейчас они со мной вежливы, - подумал я, - но если я откажусь, то, может быть, сделают свое и невежливо, и по-настоящему арестуют меня..."
      - Благодарю вас, - ответил я, - повремените немного...
      Весь этот разговор был на Манежной улице, а тетрадки мои хранились на Соборной, и эти тетрадки и навели меня на удачный ответ.
      - Повремените здесь, - сказал я, - сейчас я схожу за тетрадками, а то без своих тетрадок я не писатель.
      Казаки повременили, а я, схватив тетрадки на Соборной улице, пустился наутек и пробыл в засаде, пока им стало не до меня.
      И вспоминая теперь этот случай, тоже записанный в тетрадь, понимаешь, что смелость в борьбе за жизнь мне пришла опять от тетрадок. Только не подумайте, что мне корысть была в сохранении этих тетрадок: прямой корысти тут никакой не было, и только сейчас, почти через сорок лет, один литературный музей предлагает мне за них очень скромную сумму. В том-то и дело, что тетрадками своими я дорожил не для какой-нибудь выгоды, а просто любил их, как люблю все свое ремесло, увлекательное, опасное и трудное.
      Я начал свое ремесло с того, что, ничего не имея в кармане, отправился за сказками в тот край, где прошел теперь Беломорский канал, и даже мысли у меня не было, какая мне от этих сказок будет корысть. В те времена, после поражения революции 1905 года, некоторые писатели уже начинали терять связь с народом и брали слова больше из книг, чем из уст. Я же думал, что словесные богатства русского народа заключаются больше в устной словесности, чем в письменной. Еще я и так думал, что интересно слово не то, которое в книгах, а то, которое услышал сам из уст народа.
      Бывало не раз устанешь на охоте и заночуешь в лесу, и вот к твоему огоньку придет какой-нибудь местный человек, и тут, у костра, этот местный человек что-нибудь расскажет. Только через эти слова в лесу кажется, будто это сама природа о себе что-то сказала по-своему. А после вспомнится и то дерево, под которым развел теплинку, и тот ручей, который пел тебе всю ночь. До того мне с первого же раза полюбилось охотиться за такими словами, что однажды я собрал себе котомку ранней весной и вернулся только осенью: мне казалось, что всю весну и все лето я шел за колобком по волшебным северным лесам. А в городах, где деньги за слова платили, не за те, что свои, а за те, что по заказу, - там я редко появлялся. И много лет нужно было странствовать по лесам, ночевать у костров и подчас кормиться только удачливой охотой на птицу или зверя, чтобы пришло, наконец, то время, в какое живете вы и в какое я свободно печатаю вам свои сказки.
      Да, многих из вас, друзья, тогда и на свете не было, когда я писателем делался, но мои тетрадки есть мое оправдание, суд моей совести над делом жизни: они ответят, хорошим ли мастером ты был, делал ли больше в своем мастерстве, чем это нужно только себе, - все равно - писатель ты или сапожник Цыганок из Марьиной рощи.
      ГУСЕК
      В старые времена это было: теперь я старик, а был я тогда мальчишкой.
      Земляки мои - большие любители перепелиного крика. Повесят себе, бывало, у окна лубяную круглую клетку с перепелом и наслаждаются, а тот-то разливается:
      - Пить-полоть!
      Не раз, проезжая рыбными рядами, видал я, как на утренней заре, обнажив волосатую грудь, слушает купец своего голосистого.
      А тот-то старается! Вот как дует, что в соседнем железном ряду ведра звенят.
      И не раз приходило мне в голову: почему бы не съездить землякам в поля, не полюбоваться на свободных птиц, как они, бороздя утреннее поле, ищут и кличат себе подругу:
      - Пить-полоть!
      А та тюкает тихо и скромно:
      - Тюк-тюк!
      Потому не идут купцы в поля, что любят голоса своих собственных перепелов. Каждый купец гордится своим перепелом. Вот, думает, нынче мой перекричит соседского! А, глядишь, соседский-то в железных рядах перекричал. Хотел вырыть яму ближнему, а и сам в нее попал. Так от века спорят у нас рыбные ряды с железными, и до сего времени неизвестно, чьи перепела сильнее.
      Когда-то я думал, как и многие, что все перепела кричат на один лад.
      - Во-наа! - сказал мне один охотник, по прозвищу Гусек. - Вона, на один лад! Да знаешь, братец ты мой, голосистого перепела верст за двадцать слышно. А ежели он на поповом огороде треснет или у Горелого пня, так ты, братец...
      - Что, Гусек?
      - Ножками брыкнешь, вот что, милый.
      Перепела в поле разные; хорошие - редки; вот почему сидят купцы в железных и рыбных рядах. Разве-разве залетит когда в поле какой-нибудь звонкий, - и двинутся почтенные люди в поля.
      - В прежнее время, - рассказывает Гусек, - к нам купцы в каретах съезжались с женами слушать голосистого.
      - В каретах? - сомневаюсь я.
      Но Гусек не выносит сомнений. Тащит меня за рукав в избу. А в избе у него всякие птицы: тут и петух-драчун, и курица кахетинская, и скворец-говорец, и соловей-певец, и голуби-космачи, и голуби-вертуны, и куропатка ручная, а перепелов! Всякие есть. Но Гусек подводит к любимому, открывает клетку.
      - Люб ли тебе?
      - Серенький...
      - Вот то-то и горе, мой милый, что серый. Настоящий-то купеческий белый.
      - Белый?!
      - Как бумага. Не веришь? - покажу. Сам, своими глазами видел. Приходи на вечернюю зорю к Горелому пню.
      С тех пор - не помню, сколько уж лет, - мы ловим с Гуськом белого перепела.
      Во что бы то ни стало хочет старик поймать белого, продать его купцам и купить хороший тульский самовар. И постарел Гусек! Раньше серый - побелел, и порыжел, и позеленел, и опять посерел. Но не потерял старик надежды, и зимой на гулянках, когда соберутся к нему соседи, заведет такую историю про белого перепела, что пчелы в подполье гудят, соловей-певун запевает, скворец говорит и, не моргая, слушает на шесте плотный ряд турманов и космачей. Слушают и думают: "Красно говорит, а самовара не выдумает. Нет того, чтобы гостей чайком попоить".
      Выхожу я вечером к Горелому пню. Смеркается. Едет мужик в ночное, будто черный парус плывет по зеленому морю. Заяц зачем-то плетется на попов огород. Лягушки-квакушки стихли, зато лягушки-турлушки завели трель на всю ночь. Кукушки охрипли и смолкли. Черный дрозд пропел. А перепела все не кричат.
      - Рано?
      - Погоди, - шепчет Гусек. - Слышишь: соловьи еще зорю играют, а дай стихнуть...
      - Закричат?
      - Во-на!
      Гусек шепчет свое "во-на" совсем на перепелиное любовное токование "ма-ва".
      Стихают один за другим соловьи.
      - Чмок-чмок! - И конец.
      И кажется - звенит тугая струна.
      - Жук?
      - Жук прожундел. К чему-й-то много жундит жуков! - шепчет Гусек.
      - К чему?
      - Да бог его знает, к чему. Молчи!
      Гусек нюхает табак. Сегодня табак у него сухой, - завтра будет погода отличная. А будь он сырой, Гусек не сказал бы "молчи", а - "молчите". "Ты" знак нашего охотничьего союза.
      Молчу. Но лягушки-квакушки отчего-то вдруг проснулись, взгомонились и заглушили лягушек-турлушек.
      - Куа-куа! - передразнивает недовольный старик. Квакушки замолчали. Заголосили девки в деревне.
      - Эк вас!
      Собаки залаяли.
      - Пропадите вы пропадом!
      На колокольне сторож ударил. Глянула на небе первая звезда. Пахнуло от озими рожью. Пала роса. Тогда-то, наконец, по всему росистому полю, от попова огорода и по наш Горелый пень, будто кто-то невидимый хлопнул длинным-предлинным арапником: крикнул перепел.
      - Голосистый, белый?
      - Купеческий!
      И тихо, как полевые звери, крадемся мы по росистому полю вниз, к оврагу и на ту сторону, к попову огороду.
      Старик на колокольне еще звонит, и еще я нахожу в уголку небес молодую звезду, и еще, и еще...
      Голосистый не шутит: бьет - в ушах звенит. Самка молчит. Берет опаска: тюкнет не вовремя. Расстелить бы и оправить поскорее сеть. Слава богу, молчит; чуть копается в своей темной лубяной клетке, обвязанной бабьим платком. Сытая она теперь и довольная: перед ловом Гусек напоил ее для чистоты голоса теплым молоком.
      Зовет голосистый. Самка молчит под сетью в пахучей росистой ржи.
      Осторожно берет Гусек свою кожаную, с мехом гармоники, тюкалку и тюкает. Когда самка молчит, необходимо подтюкнуть:
      - Тюк-тюк!
      И наступает последний решительный миг. Самка взяла:
      - Тюк-тюк!
      Если бы можно было теперь съежиться в маленький комочек, как перепел, и притаиться под глудкой*. Если бы уйти по самое горло в землю и покрыться краешком сети!
      ______________
      * Глудка - комок земли.
      И загорелось же там, у голосистого перепела. Мечется он по полю, выбегает, как мышь, на межу, поднимает головку, смотрит под стеблями. И опять в рожь, и со всего маху:
      - Пить-полоть!
      А она в ответ тихо:
      - Тюк-тюк!
      Но ему ли отвечает она? Ведь теперь по всему полю кричат перепела.
      Она отвечает ему, конечно, ему.
      Он егозит на рубеже. Поднимается на цыпочки: нет, не видно. Он мечется и лотошит, перескакивая с глудки на глудку. Пробует взобраться на сухой татарник - колко. На прошлогоднюю полынь - гнется. Хочет крикнуть - голос пропал: вместо прежнего звонкого "пить-полоть" - хриплое и неслышное, страстное "ма-ва".
      - Тюк-тюк! - отвечает она.
      Он хлопает крыльями о сырые темные комки и больше не слышит земли под ногами. Куда летит? Бог знает! Свет велик.
      Позади роса. Вверху звезды. Впереди месяц. Внизу пахучие росистые озими.
      - Летмя, летмя! - шепчет Гусек, сгибаясь над сетью в три погибели.
      Хочет уменьшиться - и не может. Хочет быть, как перепел, - тесно. И чудится старику, будто четверка белых коней мчит из оврага карету на зеленое поле. Едет купец, не глядит, что топчет чужие поля: у него ли не хватит денег! Вот остановился. А Гусек будто открывает дверцу:
      - Ваше степенство, извольте слушать: кричит!
      Кричит белый перепел. Задумался купец в карете, забыл свои счета, кули, мешки, трактиры и мельницы. Загорелось сердце.
      - Поймай, Гусек, христа ради!
      - Сию минуту, - отвечает Гусек, - не извольте беспокоиться. Самка у меня хорошая! Молочком ее тепленьким поил для голоса, для чистоты. Для вас старался, вас ждал. Сию минуту.
      И будто уходит Гусек и возвращается с перепелом.
      - Ваше степенство, извольте!
      - Белый?
      - Так точно, ваше степенство. Купеческие перепела - белые.
      - Что же ты хочешь за белого?
      - Сколько пожалуете.
      Озолотил купец старика. Мчится в своей карете на белых конях с белым перепелом целиной по полям, по оврагам, по мужицким и поповским огородам.
      И чудится старику из своего собственного самовара поит он всю деревню и рассказывает быль о праведном купце и белом перепеле.
      Перепел летит. Куда летит? Бог знает. Свет велик.
      И вдруг упал возле сети. Шуркнул в зеленях, шепчет страстно:
      - Ма-ва!
      - Тюк-тюк! - отвечает она.
      - Иди, иди, любезный перепел! - замирает у нас сердце.
      Он ходом идет, шевеля верхушками озимых стеблей. Перед самой сетью плешинка, вымочина, рожь едва-едва прикрывает его. Он останавливается, боится. Может быть, видит уже, что тут, в десяти шагах, согнувшись над полем, сидит другой, огромный перепел, и отблеск зари зловеще сверкает на его голом перепелином носу.
      - Видит или не видит? - замирает у нас сердце.
      Не видит. Идет напролом. Последнее "ма-ва", последнее "тюк-тюк", и рожь шевелится под сетью возле самой клетки.
      Теперь самка высунула свою серую головку из лубяной темницы в окошко, где привязана фарфоровая чашечка для питья, а он тоже у чашечки. И глядят друг на друга: очи в очи, клюв в клюв. Густые озими пахнут, призывают: разбей, голосистый белый перепел, лубяную темницу, - думать тут нечего!
      Где тут думать! Он ерепенится, хохлится и бьет грудью и крыльями о сухой лубок.
      Час пробил: пора!
      Мы встряхиваем сеть. Перепел висит в петле, как раз против стаканчика с водой, где он только что видел склоненную головку. Не упустить бы только теперь! Не ускользнуло бы из рук его тепленькое бьющееся тельце!
      Голосистый туго завязан в мешочек из-под проса. Полевая песня его спета. Теперь он будет петь в рыбных или железных рядах, услаждая купеческое ухо.
      Мы, мокрые от росы, шагаем по полю домой; будто два водяных переходим из озера в озеро.
      Церковный сторож давно отзвонил. Давно уже небо покрылось звездами. Месяц взошел. И тысячи маленьких земных звезд засияли на стеблях озими, на сапогах, на чекмене, на бороде у Гуська, на завязанном мешке, где во тьме притих голосистый. Все птицы притихли. И лишь лягушки-турлушки ведут свою вечную трель от вечерней зари и до утренней.
      Дома при огне мы хотим полюбоваться драгоценной добычей, пересадить из мешочка в клетку. Развязываем, вынимаем.
      - Во-на!
      - Что ты, Гусек? Покажи!
      - Серый! - качает головой Гусек. - Опять мимо капнуло: русака ловили.
      - Что это? Или совсем на свете нет белого?
      Тускло горит керосиновая копчушка в избе старика. Спит петух-драчун, спит соловей-певун, спит скворец-говорец, спит плотный ряд космачей и турманов на шесте. Нет купеческого перепела, нет у Гуська тульского самовара.
      Каждую весну ловим. Поймаем - будет у Гуська самовар; нет - так позабавимся.
      Но уж когда-нибудь да настанет наша весна, серые, серые, а тут вдруг да и выскочит беленький.
      ДЕДУШКИН ВАЛЕНОК
      Хорошо помню - дед Михей в своих валенках проходил лет десять. А сколько лет в них он до меня ходил, сказать не могу. Поглядит бывало себе на ноги и скажет:
      - Валенки опять проходились, надо подшить.
      И принесет с базара кусок войлока, вырежет из него подошву, подошьет и опять валенки идут, как новенькие.
      Так много лет прошло, и стал я думать, что на свете все имеет конец, все умирает и только одни дедушкины валенки вечные.
      Случилось, у деда началась сильная ломота в ногах. Никогда дед у нас не хворал, а тут стал жаловаться, позвал даже фельдшера.
      - Это у тебя от холодной воды, - сказал фельдшер, - тебе надо бросить рыбу ловить.
      - Я только и живу рыбой, - ответил дед, - ногу в воде мне нельзя не мочить.
      - Нельзя не мочить, - посоветовал фельдшер, - надевай, когда в воду лезешь, валенки.
      Этот совет вышел деду на пользу: ломота в ногах прошла. Но только после дед избаловался, в реку стал лазить только в валенках и, конечно, тер их беспощадно о придонные камешки. Сильно подались от этого валенки, и не только в подошвах, а и выше, на месте изгиба подошвы, показались трещинки.
      "Верно, это правда, - подумал я, - что всему на свете конец бывает, не могут и валенки деду служить без конца: валенкам приходит конец".
      Люди стали деду указывать на валенки:
      - Пора, дед, валенкам твоим дать покой, пора их отдать воронам на гнезда.
      Не тут-то было! Дед Михей, чтобы снег в трещинки не забивался, окунул валенки в воду - и на мороз. Конечно, на морозе вода в трещинках валенка замерзла и лед заделал трещинки. А дед после того валенки еще раз окунул в воду, и весь валенок от этого покрылся льдом. Вот какие валенки после этого стали теплые и прочные: мне самому в дедушкиных валенках приходилось незамерзающее болото зимой переходить, и хоть бы что...
      И я опять вернулся к той мысли, что, пожалуй, дедушкиным валенкам никогда и не будет конца.
      Но, случилось, однажды дед наш захворал. Когда пришлось ему по нужде выйти, надел в сенях валенки, а когда вернулся, забыл их снять в сенях и оставить на холоду. Так в этих обледенелых валенках и залез на горячую печку.
      Не то, конечно, беда, что вода от растаявших валенок с печки натекла в ведро с молоком, - это что! А вот беда, что валенки бессмертные в этот раз кончились. Да иначе и быть не могло. Если налить в бутылку воды и поставить на мороз, вода обратится в лед, льду будет тесно, и бутылку он разорвет. Так и этот лед в трещинках валенка, конечно, шерсть везде разрыхлил и порвал, и когда все растаяло, все стало трухой...
      Наш упрямый дед, как только поправился, попробовал валенки еще раз заморозить и походил даже немного, но вскоре весна пришла, валенки в сенцах растаяли и вдруг расползлись.
      - Верно, правда, - сказал дед всердцах, - пришла пора отдыхать в вороньих гнездах.
      И всердцах швырнул валенок с высокого берега в репейники, где я в то время ловил щеглов и разных птичек.
      - Почему же валенки только воронам? - сказал я. - Всякая птичка весною тащит в гнездо шерстинку, пушинку, соломинку.
      Я спросил об этом деда как раз в то время, как он замахнулся было вторым валенком.
      - Всяким птичкам, - согласился дед, - нужна шерсть на гнездо, и зверькам всяким, мышкам, белочкам, всем это нужно, для всех полезная вещь.
      И тут вспомнил дед про нашего охотника, что давно ему охотник напоминал о валенках, - пора, мол, их отдать ему на пыжи. И второй валенок не стал швырять и велел мне отнести его охотнику.
      Тут вскоре началась птичья пора.
      Вниз к реке на репейники полетели всякие весенние птички и, поклевывая головки репейников, обратили свое внимание на валенок. Каждая птичка его заметила, и когда пришла пора вить гнезда, с утра до ночи стали разбирать на клочки дедушкин валенок. За одну какую-то неделю весь валенок по клочку растащили птички на гнезда, устроились, сели на яйца и высиживали, а самцы пели. На тепле валенка вывелись и выросли птички и, когда стало холодно, тучами улетели в теплые края. Весною они опять вернутся, и многие в дуплах своих, в старых гнездах найдут опять остатки дедушкина валенка. Те же гнездышки, что на земле были сделаны и на кустах, тоже не пропадут; с кустов все лягут на землю, а на земле их мышки найдут и растащат остатки валенка на свои подземные гнезда.
      Много в моей жизни походил я по лесам, и когда приходилось найти птичье гнездышко с подстилом из войлока, думал, как маленький:
      "Все на свете имеет конец, все умирает, и только одни дедушкины валенки вечные".
      О ЧЕМ ШЕПЧУТСЯ РАКИ
      Удивляюсь на раков - до чего много, кажется, напутано у них лишнего: сколько ног, какие усы, какие клешни, и ходят хвостом наперед, и хвост называется шейкой. Но всего более дивило меня в детстве, что когда раков соберут в ведро, то они между собой начинают шептаться. Вот шепчутся, вот шепчутся, а о чем - не поймешь.
      И когда скажут: "раки перешептались", это значит - они умерли и вся их рачья жизнь в шепот ушла.
      В нашей речке Вертушинке раньше, в мое время, раков было больше, чем рыбы. И вот однажды бабушка Домна Ивановна со внучкой своей Зиночкой собрались к нам на Вертушину за раками. Бабушка со внучкой пришли к нам вечером, отдохнули немного - и на реку. Там они расставили свои рачьи сеточки. Эти рачьи сачки у нас все делают сами: загибается ивовый прутик кружком, кружок обтягивается сеткой от старого невода, на сетку кладется кусочек мяса или чего-нибудь, а лучше всего кусочек жареной и духовитой для раков лягушки. Сеточки опускают на дно. Учуяв запах жареной лягушки, раки вылезают из береговых печур и ползут на сетки.
      Время от времени сачки за веревки вытаскивают кверху, снимают раков и опять опускают.
      Простая это штука. Всю ночь бабушка со внучкой вытаскивали раков, наловили целую большую корзину и утром собрались назад - за десять верст к себе в деревню. Солнышко взошло, бабушка со внучкой идут, распарились, разморились. Им уж теперь не до раков, только бы добраться домой.
      - Не перешептались бы раки, - сказала бабушка.
      Зиночка прислушалась.
      Раки в корзинке шептались за спиной бабушки.
      - О чем они шепчутся? - спросила Зиночка.
      - Перед смертью, внученька, друг с другом прощаются.
      А раки в это время совсем не шептались. Они только терлись друг о друга шершавыми костяными бочками, клешнями, усиками, шейками, и от этого людям казалось, будто от них шепот идет. Не умирать раки собирались, а жить хотели. Каждый рак свои ножки пускал в дело, чтобы хоть где-нибудь найти дырочку, и дырочка нашлась в корзинке, как раз чтобы самому крупному раку пролезть. Один рак вылез крупный, за ним более мелкие шутя выбрались, и пошло и пошло: из корзинки - на бабушкину кацавейку, с кацавейки - на юбку, с юбки - на дорожку, с дорожки - в траву, а из травы рукой подать речка.
      Солнце палит и палит. Бабушка со внучкой идут и идут, а раки ползут и ползут.
      Вот подходят Домна Ивановна с Зиночкой к деревне. Вдруг бабушка остановилась, слушает, что в корзинке у раков делается, и ничего не слышит. А что корзинка-то легкая стала, ей и невдомек: не спавши ночь, до того уходилась старуха, что и плеч не чует.
      - Раки-то, внученька, - сказала бабушка, - должно быть, перешептались.
      - Померли? - спросила девочка.
      - Уснули, - ответила бабушка, - не шепчутся больше.
      Пришли к избе. Сняла бабушка корзинку, подняла тряпку:
      - Батюшки родимые, да где же раки-то?
      Зиночка заглянула - корзинка пустая.
      Поглядела бабушка на внучку - и только руками развела.
      - Вот они, раки-то, - сказала она, - шептались! Я думала - они это друг с другом перед смертью, а они это с нами, дураками, прощались!
      ТАИНСТВЕННЫЙ ЯЩИК
      В Сибири, в местности, где водится очень много волков, я спросил одного охотника, имеющего большую награду за гражданскую войну:
      - Бывают ли у вас случаи, чтобы волки нападали на человека?
      - Бывают, - ответил он. - Да что из этого? У человека оружие, человек сила, а что волк! Собака - и больше ничего.
      - Однако, если эта собака да на безоружного человека...
      - И то ничего, - засмеялся партизан. - У человека самое сильное оружие - ум, находчивость и, в особенности, такая оборотливость, чтобы из всякой вещи сделать себе оружие. Раз было, один охотник простой ящик превратил в оружие.
      Партизан рассказал случай из очень опасной охоты на волков с поросенком.
      Лунной ночью сели в сани четыре охотника и захватили с собой ящик с поросенком. Ящик был большой, сшитый из полутеса. В этот ящик без крышки посадили поросенка и поехали в степь, где волков великое множество. А было это зимой, когда волки голодные. Вот охотники выехали в поле и начали поросенка тянуть кто за ухо, кто за ногу, кто за хвост. Поросенок от этого стал визжать: больше тянут - больше визжит, и все звонче и звонче, и на всю степь.
      Со всех сторон на этот поросячий визг стали собираться волчьи стаи и настигать охотничьи сани. Когда волки приблизились, вдруг лошадь их почуяла и как хватит! Так и полетел из саней ящик с поросенком, и, самое скверное, вывалился один охотник без ружья и даже без шапки.
      Часть волков умчалась за взбешенной лошадью, другая же часть набросилась на поросенка, и в один миг от него ничего не осталось. Когда же эти волки, закусив поросенком, захотели приступить к безоружному человеку, вдруг глядят, а человек этот исчез, и на дороге только ящик один лежит вверх дном.
      Вот пришли волки к ящику и видят, ящик-то не простой, ящик движется с дороги к обочине и с обочины в глубокий снег. Пошли волки осторожно за ящиком, и как только этот ящик попал на глубокий снег, на глазах волков он стал нижеть и нижеть.
      Волки оробели, но, постояв, справились и со всех сторон ящик окружили. Стоят волки и думают, а ящик все ниже да ниже. Ближе волки подходят, а ящик не дремлет: ниже да ниже. Думают волки: "Что за диво? Так будем дожидаться ящик и вовсе под снег уйдет".
      Старший волк осмелился, подошел к ящику, приставил нос свой к щелке...
      И только он свой волчий нос приставил к этой щелке, как дунет на него из щелки! Сразу все волки бросились в сторону, какой куда попал. А тут же вскоре охотники вернулись на помощь, и человек живой и здоровый вышел из ящика.
      - Вот и все, - сказал партизан. - А вы говорите, что безоружному нельзя против волков выходить. На то и ум у человека, чтобы он из всего мог себе делать защиту.
      - Позволь, - сказал я, - ты мне сейчас сказал, что человек из-под ящика чем-то дунул.
      - Чем дунул? - засмеялся партизан. - А словом своим человеческим дунул, и они разбежались.
      - Какое же это слово такое он знал против волков?
      - Обыкновенное слово, - сказал партизан. - Какие слова говорят в таких случаях? "Дураки вы, волки", сказал - и больше ничего.
      СИНИЙ ЛАПОТЬ
      Через наш большой лес проводят шоссе с отдельными путями для легковых машин, для грузовиков, для телег и для пешеходов. Сейчас пока для этого шоссе только лес вырубили коридором. Хорошо смотреть вдоль по вырубке: две зеленые стены леса, и небо в конце. Когда лес вырубали, то большие деревья куда-то увозили, мелкий же хворост - грачевник - собирали в огромные кучи. Хотели увезти и грачевник для отопления фабрики, но не управились, и кучи по всей широкой вырубке остались зимовать.
      Осенью охотники жаловались, что зайцы куда-то пропали, и некоторые связывали это исчезновение зайцев с вырубкой леса: рубили, стучали, гомонили и распугали. Когда же налетела пороша и по следам можно было разгадать все заячьи проделки, пришел следопыт Родионыч и сказал:
      - Синий лапоть весь лежит под кучами грачевника.
      Родионыч - в отличие от всех охотников - зайца называл не "косым чертом", а всегда "синим лаптем"; удивляться тут нечему: ведь на черта заяц не более похож, чем на лапоть, а если скажут, что синих лаптей не бывает на свете, то я скажу, что ведь и косых чертей тоже не бывает.
      Слух о зайцах под кучами мгновенно обежал весь наш городок, и под выходной день охотники во главе с Родионычем стали стекаться ко мне.
      Рано утром, на самом рассвете, вышли мы на охоту без собак: Родионыч был такой искусник, что лучше всякой гончей мог нагнать зайца на охотника. Как только стало видно настолько, что можно было отличить следы лисьи от заячьих, мы взяли заячий след, пошли по нему, и, конечно, он привел нас к одной куче грачевника, высокой, как наш деревянный дом с мезонином. Под этой кучей должен был лежать заяц, и мы, приготовив ружья, стали все кругом.
      - Давай, - сказали мы Родионычу.
      - Вылезай, синий лапоть! - крикнул он и сунул длинной палкой под кучу.
      Заяц не выскочил. Родионыч оторопел. И, подумав, с очень серьезным лицом, оглядывая каждую мелочь на снегу, обошел всю кучу, и еще раз по большому кругу обошел: нигде не было выходного следа.
      - Тут он, - сказал Родионыч уверенно. - Становитесь на места, ребятушки, он тут. Готовы?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36