Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Произведения Валентина Пикуля с иллюстрациями из архива писателя - Фаворит (Книга 2)

ModernLib.Net / История / Пикуль Валентин Саввич / Фаворит (Книга 2) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 7)
Автор: Пикуль Валентин Саввич
Жанр: История
Серия: Произведения Валентина Пикуля с иллюстрациями из архива писателя

 

 


      -- И я, любимая тварь Аллаха, или стану татарским Петром Первым, создав из Крыма империю, или погибну...
      Суворов оставил на почте письмецо для Варюты, чтобы весною приезжала с Наташенькой в Полтаву: повидаться! В степях, ближе к морю, уже показались верблюды, стоящие мордами против ветра, из балок сочился кизяковый дым -- это грелись возле очагов неприхотливые ногаи. Прозоровского он отыскал за Елизаветградом на хуторе, в котором таились от властей беглые крепостные и запорожцы, не желавшие уйти в Сечь Задунайскую. Здесь, в слепенькой мазанке, раскатав на лавке карты, Александр Васильевич доказывал князю Александру Александровичу:
      -- Донских казаков, чаю, надобно Кубанью прельстить, дабы и Кубанское войско заиметь -- противу Кабарды турецкой. А нам, князь, желательно войско обретать поблизости от Перекопа Крымского, дабы хан Девлет-Гирей по ночам вздрагивал.
      -- Монархиня противу войны, -- сумрачно отвечал князь.
      -- Да бить-то не всегда и нужно, -- сказал Суворов. -Иногда высморкайся погромче-и наглец в кусты прячется...
      Прозоровский зависел от Румянцева. Румянцев уже начинал зависеть от Потемкина. Но граф Задунайский терпеть не мог, если кто из его подчиненных сносился с Потемкиным... Таких смельчаков он карал, гнал, преследовал!
      Флюс, рефлюс, -- прилив, отлив. Качка бортовая, килевая и всякая, будь она неладна... Коммерческая эскадра Козлянинова пришла в Ливорно, здесь Федор Ушаков стал командиром фрегата "Святой Павел"; отсюда, из Ливорно, он плавал с грузом до Мессины, повидал Везувий и, конечно, не отказал себе в удовольствии побывать в руинах Помпеи, которую тогда раскапывали.
      -- Воруют там... кому не лень! -- рассказывал он Прохору. -Говорят, и в Крыму татарском есть что копать. Князь Василий Долгорукий-Крымский притащил из Кафы в Москву целый обоз древних плит мраморных, а что на них писано-теперь академики головы ломают...
      Прохор Курносов не гулял, не пил-берег деньги, чтобы Аксинью с детишками подарками обрадовать. В лавках Ливорно глаза разбегались от изобилия товаров. С итальянской беззаботностью рубины были выставлены подле омаров, венецианские зеркала отражали груды красивых конфет, засиженных дочерна мухами. Долго блуждал он по лавкам, не зная, что купить для Аксиньи, пока не набрел на армянина, который обрадовался русскому:
      -- Мы, гонимые, за вас, русских, всюду молимся -- и в Персии, и в Турции, и в Африке, и в Индии. Сколько у вас денег?
      Курносов честно открыл перед ним свой кошелек.
      -- Мало, -- сказал купец. -- Но русского не обижу.
      Он выложил перед ним индийские жемчуга такой волшебной окраски, что Прошка взял их, не думая. На солнцепеке сидели нищие, они жевали черные маслины, запивая их золотистым оливковым маслом. Один нищий спросил Курносова:
      -- Что так глядишь на нас, иноземец?
      -- Смотрю, что богатые вы нищие. У нас, в России, такое вот маслице священным почитают. Мы им в храмах лампады заливаем, а вы его стаканами хлещете будто водку...
      Ливорно помимо нищих населяли еще и черные пудели, столь заросшие шерстью, что они света белого не видели. А чтобы разглядеть нужное, они прежде долго трясли головами, отмахивая с глаз длинные пряди. Один такой пудель пристал к Прошке.
      -- Ну, идем на корабль! Детишкам подарком станешь...
      Наконец корабли потянулись к Босфору. При вхождении к проливу Козлянинов велел из пушек не палить, колокола снять "и не командовать в рупор, также не свистеть, что у турок почитается манером военных судов". Но перед русскими кораблями турки перегородили Босфор железными цепями: не пройдешь!
      "Северный орел" принял на борт Булгакова.
      -- Тимофей Гаврилыч, -- сказал он Козлянинову, -- флаги у вас коммерческие, но один фрегат пушками ощетинился.
      Ему объяснили, что плавание трудное, и правда, что один корабль вооружен, но лишь ради того, чтобы от пиратов отбиваться. Булгаков выглядел плохо -- мученически:
      -- Мы тут с князем Репниным зубы стерли в переговорах. Чего спорить? Снимайте пушки со станков, тащите их в трюмы, все люки на замок, а ключи покажу реис-эфенди...
      Реис-эфенди на эти ключи и глядеть не стал.
      -- Лучше пусть меня изрубят на куски, -- сказал он, -- но ни один корабль гуяров в Черное море не пропустим. Если из-за этих кораблей мир наш кончится, такова воля Аллаха...
      Пришлось Репнину облачаться в мундир, объяснять низирю, что Турция нарушает артикул N 11 обоюдного согласия, позволяющий русским торговым судам проходить через Босфор.
      -- Лучше война! -- огрызнулся визирь...
      Прошка чуть не плакал: сколько было надежд на скорую встречу с женой и детьми... Булгаков сообщил экипажам, что уговоры Блистательной Порты будут продолжены, но все-таки советовал готовиться к зимованию в Буюк-Дерс. На берег сходить не разрешалось.
      -- Потерпите. Может, и образумятся турки! Мы с князем уж столько шуб лисьих да горностаев с куницами им подарили, что и не знаем теперь, как перед казной отчитаться.
      -- А если османы цепи с Босфора не уберут?
      -- Тогда эскадра вернется в Кронштадт...
      Час от часу не легче. Тут выручил Федор Ушаков.
      -- Я в Морсю ухожу к грекам. Забирай пуделя, пошли...
      Прошка перебрался на его фрегат, который долго блуждал средь греческих островов-с почтой и пассажирами, вооруженными до зубов, как разбойники. В один из дней Ушаков сказал:
      -- Турки стали вырезать эллинов, кои под знаменами кашими сражались. Ламбро Каччиони сейчас спасает земляков в России. Люди они смелые, решили идти через Босфор -- будь что будет...
      Ночью к борту фрегата подвалила большая фелюга. Прошка перепрыгнул на нее с пуделем и вещами. В трюме было немало женщин с детьми, один старый грек ладно говорил по-русски:
      -- Подумай прежде. Мы ведь жен наших предупредили, что в случае чего зарежем их, зарежем и детей своих, а потом сами погибнем.
      -- Если драться надо, так буду и я за вас драться...
      Фелюга тихо вошла в ночной Босфор, слева протянулись огни Галаты, от арсенала Топханс слышались крики часовых. Греков окликнули турки с берега, им ответили:
      -- Мы албанцы! Плывем на службу паше в Синопе...
      Османы поверили. Фелюга вырвалась на простор Черного моря. Ламбро Каччиони, корсар вида свирепого, с громадными усами, занимавшими половину лица, позвал Прошку в каюту.
      -- Твое русское счастье стало и счастьем эллинским... Я в прошлом году бывал в Петербурге, Потемкин указал нам жить пока возле Керчи, охраняя ее от турок таманских. Вот туда и плывем. А тебе куда надо, говори мне.
      -- С вами до Керчи, а до Азова уж сам доберусь...
      На высокой шапке Каччиони красовалась большая рука, выкованная из чистого серебра, -- это был знак особого покровительства России! Под русским флагом корсар обрел себе чин майора. Фелюгу высоко взмывало на гребнях рассыпчатых волн... Повеяло весною, когда Прохор Курносов добрался до азовского жилья. Аксинья хлопотала на дворе, развешивая мокрое после стирки белье такой чистоты, что даже глаза слепило...
      Обнялись! А пудель бегал вокруг и лаял, лаял, лаял.
      Дети не узнали отца. Прохор тоже не узнал.
      -- Какой же тут Пашенька, а какой Петенька? Ну не дичитесь. Я ведь ваш. Вместе жить станем. И ничего я вам, детишки, не привез. Вот только пуделя в забаву -- играйтесь...
      На шею Аксиньи он набросил индийские жемчуга!
      Ему повезло. А эскадру коммерческих судов турки не пропустили, и пришлось ей тащиться вокруг Европы обратно -- в Кронштадт. Там, на Балтике, и остался служить Федор Ушаков.
      Кучук-Кайнарджи некий мир уже дал трещину.
      4. ПОСЛЕДНИЕ НОВОСТИ
      Год назад, в феврале 1776-го, Петербург был крайне взволнован: славный хирург Тоди удалил грудь, пораженную раком, у Софьи Алексеевны Мусиной-Пушкиной, жены русского посла в Лондоне. По тем временам это было важное событие, о котором трезвонили газеты Парижа, Гамбурга, Вены. Но госпожа посланница прожила ровно год и все-таки умерла...
      Екатерина была разъярена бессилием медицины.
      -- Во, трясуны проклятые! -- ругала она врачей. -- Сами едва ноги таскают, из своих хвороб не выберутся, а других лечить вознамерились. Им только дайся -- зарежут!
      Потемкин, как и Екатерина, медицины не жаловал.
      -- Верно, матушка, -- поддакивал он. -- Как можно здоровье дохлому эскулапу вверить? Бодрое же здравие лекаря -- как вывеска над трактиром. Ежели вывеска хороша, с охотой в трактир идешь, а коль дурна -- и силком не затащишь.
      Роджерсон подтвердил, что рак неизлечим. Императрица не верила. Ее рациональный подход к жизни не мог смириться с тем, что в этом мире есть нечто такое, от чего не спасут ни слова, ни власть, ни деньги. Она сделала официальный запрос в Мадрид: правда ли, что в горах басков водятся ящерицы, отвар из которых излечивает раковую опухоль? Ответ был неопределенным. Но газеты Европы уже наполнились слухами, будто русская императрица сама больна раком и готовится к операции. Она велела узнать: откуда сея ложь произросла? Оказывается, газетсры германского Кельна уже давно сообщали о болезни Екатерины в таких выражениях: "Она умирает от рака, и это большое счастье для всего мира". Екатерина сказала:
      -- "Ирод", хрыч старый, исподтишка мне гадит...
      Но как ни злилась на Фридриха, коммерческий договор с ним продлила, чтобы через торговые связи контролировать политику Пруссии, противоборствующую венским каверзам (это было сейчас на руку русскому Кабинету). Вскоре Потемкин доложил, что Ламбро Каччиони, верный слуга России, жалуется: война не принесла грекам свободы, а тем, кто бежал в русские пределы, земли отведены плохие. Потемкин сказал, что эллины народ умный, Россия должна исповедовать их опыт в коммерции, в дипломатии и навигации флотской. Петербург по его почину вскоре обогатился Греческой гимназией, для которой Академия выделила лучших педагогов. Учеников пичкали иностранными языками (вплоть до албанского), моралью с логикой, танцами с фехтованием и алгеброй -- "до интеграла и дифференциала". Так незаметно, исподволь, Россия готовила будущих борцов за греческую свободу и независимость...
      Греческий проспект в Петербурге -- память об этом!
      Русские двери в Европу были раскрыты настежь -- невские берега издавна влекли иностранцев, желавших обрести новую родину. Россия жестоко перемалывала людские судьбы: живописцы могли стать экзекуторами, граверы -- варить пастилу, кондитеры -- разводить овец, шлюхи могли превратиться в русских графинь, а французские маркизы -- в убогих кастелянш. До самого ледостава прибывали в Петербург корабли, бросая якоря возле Биржи. Но часто, вместо рабочих рук и разумных голов, государство получало болванов и авантюристов. Немецкий офицер с длиннейшей шпагой требовал, чтобы его везли прямо в Зимний дворец:
      -- Императрице нужны такие храбрецы, как я!
      -- Не верьте ему, -- доносилось из трюмов. -- Мы всю дорогу от Гамбурга не знали, как уберечь от него свои кошельки...
      Сказочно прекрасный корабль вошел однажды утром в Неву и бросил якоря. Это прибыла герцогиня Кингстон -- с единой целью -- увидеть великую государыню.
      -- Меня же интересует только корабль, а не эта авантюристка, годная для эшафота или лупанария, -- сказала Екатерина, забираясь в карету. -- Герцогине Кингстон давно под шестьдесят, но сэр Гуннинг сказывал, что на безбожных карнавалах Венеции она является во всем том, в чем и родилась, не забывая, однако, прикрыть срам гирляндой из розочек... Я же знаю! Из театров Лондона ее выводили с полицией, а в Берлине она выпивала две бутылки подряд, после чего еще танцевала.
      Ах, эта пресыщенная, самодовольная Англия, где трехлетние девочки-аристократки имеют по шесть баронетских титулов, а в двенадцать лет они уже невесты милордов, к шестнадцати успевают побывать женами пэров и герцогов, после чего, быстро овдовев, начинают путешествовать. Из этого чванного мира лондонской элиты вышла и герцогиня Кингстон. Толпы народа заполняли набережные Невы, дивясь ее большому красочному кораблю; нарядные лодки знати приставали к трапу его. Кингстонша, как прозвали ее в народе, принимала гостей в герцогской короне, унизанной рубинами, знакомила со своей плавучей картинной галереей, которая высоко ценилась знатоками. Она говорила, что согласна пополнить Эрмитаж любой картиной, какая приглянется императрице, включая и подлинник Рафаэля. Герцогиня рассказывала, что будет счастлива, если ее пожалуют в статс-дамы русского двора... Из кареты разглядывая корабль, Екатерина сказала:
      -- При моем дворе фрейлины назначаются по заслугам отцов, а звание статс-дамы сопряжено с заслугами мужа... Какие же заслуги у герцогини Кингстон перед Россией?
      Однако от посещения корабля императрица не отказалась. Кажется, ей нравилось дразнить самолюбие Англии, прощавшей аристократам любые преступления, если они не раскрыты, и карающей грехи женщин, если они не сумели укрыть их от глаз общества. Кингстон со слезами просила у Екатерины политического убежища; императрица подарила ей земли на Неве возле Шлиссельбурга, позволила строиться в окрестностях столицы и в самом городе. Но, увы, Петров покинул миллионершу...
      Екатерина встретила поэта очень любезно:
      -- Ну, миленький, похвастай, что привез?
      -- Я перевел "Потерянный рай" слепца Джона Мильтона.
      -- А что далее делать собираешься?
      -- Дерзаю за "Энеиду" Вергилия взяться.
      -- И то дело! Переводы свои мне читать будешь... Уж не серчай, дружок, но редактировать тебя сама стану!
      Она оставляла его при себе на положении "карманного стихотворца". Петров был привлекателен, человечен, умен, писал что хотел, говорил что думал, а иногда язвил больно:
      Такой сей свет: герой чуть дышит в лазарете,
      А трутень за стеклом кобенится в карете.
      Повстречав беднягу Рубана, он завлек его к себе, потчевал богатым столом, осуждал за неумение жить:
      -- Гляди на меня, властелина поступков и времени своего, на счастливца, которому все завидуют. Уже имсньишко на Орловщине покупаю. Мужиков с бабами обрету, хозяйствовать стану на английский лад и писать свободно. А ты, Вася, так и околеешь в скудости, эпитафии на могилки сочиняя.
      -- Жить-то надо? -- ворчал Рубан. -- О деньгах я токмо в лексиконах и читывал. Да что стихи? Ныне я, брат, с кабинет-секретарем Безбородко историю Украины готовлю...
      -- Неужто светлейший не подымет тебя разом?
      -- Ныне он не меня, а Гаврилу Державина приласкал.
      Петров удивился: кто это такой?
      -- Чурбан! -- пояснил Рубан. -- Глаза от пьянства совсем уже склеились. Коли учнет стихи читать, за версту тебя слюнями обрызгает... Бездарен и глуп!
      Петров вздохнул с откровенным облегчением.
      -- Я так и думал, -- сказал он. -- Пока в России есть я, великий и гениальный, Державину на Олимпах не сиживать.
      -- Потемкин-то триста душ ему в Белоруссии дал!
      -- А тебе сколь отвалил?
      -- Сулится пока... жду. Ныне светлейший в Новой России первую гимназию открывает. Меня зовет -- директорствовать.
      -- Пропадешь вдали от восторгов пиитических, -- предрек ему Петров, и его бурно вырвало на ковры. Шатаясь, бледный, он с трудом поднялся из-за стола. -- Яд? -- спросил он Рубана.
      -- Опомнись! Нас же двое за столом. И пусть я несчастен, но ведь не подлец, чтобы травить ядом счастливого...
      Цветущий здоровяк, на которого в Англии любовались худосочные аристократы, Петров слег в постель, а консилиум врачей, беседуя по-латыни, предрек ему смерть.
      -- Если уж латынью желаете сие от меня скрыть, -- сказал поэт, -- так беседуйте на диалекте новогреческом: этого языка не успел еще постичь в жизни своей... Да, умираю!
      Екатерина послала к нему Роджерсона, и тот вернулся разводя руками, сказал, что вылечить Петрова не может.
      -- А что вы можете? -- упрекнула его Екатерина.
      Подперев рукою щеку, Потемкин лениво наблюдал, как Санька Энгельгардтова -- племянница -- прихорашивается. В миниатюрную "ароматницу" она засыпала свежую дозу духов в порошке, упрятала их за упругий лиф платья. Чтобы шлейф не мешал при ходьбе, она прищемила его "пажем", привесив шнурок к поясу.
      -- Я готова, дядюшка... А ты? -- спросила она.
      Санька с шифром камер-фрейлины величаво шествовала с Потемкиным в избранное собрание Эрмитажа, при входе в который императрицей было начертано: "ХОЗЯЙКА ЗДЕШНИХ МЕСТ НЕ ТЕРПИТ ПРИНУЖДЕНИЙ". Потемкина одолевали женщины, он все время получал от них записочки. "Целую тридцать миллионов раз... вели прислать Библию! Сего вечеру его дома не будет. Утешь нас!" Другая дама хлопотала о карьере сына: "Вспоминаю дешперацию прежнюю, хочу снова возиться. Скоро ли сына моего устроите? Не будьте так злы в меланхолии. Писать не могу, муж ревнив. Глаза закрою, и нашу экспрессию наблюдаю. Сыну моему лучше всего в Новотроицком полку быть, близ имений своих..."
      -- Скушно все, -- говорил Потемкин.
      Санька с Варенькой при дворе обжились и хотя ума не обрели, но раздобрели и приосанились. Живо восприняв легкость нравов, девицы перестали дичиться, а дядюшка бывал иногда странен и целовал их на софе-под картиной Греза... Санька не была ослепительной розой, но, рослая и грудастая, скоро обрела поступь королевы и некую монументальную величавость. Потемкин не сразу, но заметил, что девка глазами в кавалеров стреляет. Вечером, позвав ее к чаю, он разложил фрейлину на софе и выдрал розгами, -- как дядя племянницу. Зареванная, Санька призналась:
      -- Сколько женихов, а мне так и сидеть при вас?
      -- Терпи! Сам знаю, за кого тебя выдать.
      -- Да я красивенького хочу, чтобы с аксельбантом.
      -- За кого скажу -- за того и пойдешь!
      Сегодня в театре Эрмитажа разыгрывали старинную пиесу "Мелеет раг оссахюп" ("Случайный доктор"). В середине действия актер Броншар произнес пылкий монолог о женской любви. "Я согласен, -- выпалил он со сцены, -- что в тридцать лет женщина еще способна быть влюбленной, пусть! Но... в пятьдесят? Простите, это нетерпимо..." Раздался сухой треск затворенного веера, Екатерина поднялась, стряхнув с колен спящую болонку.
      -- Боже, -- сказала она, -- как утомительна эта гадкая писса...
      "Теперь вы сами видите, -- докладывал Корберон в Версаль, -как эта великая женщина подчинена собственным вкусам, а я не могу всем ее загадочным прихотям дать название страсти". Вечером камердинер Зотов видел царицу плачущей:
      -- Захар, скажи, разве я такая уж старая?..
      Рано утречком (во дворце еще спали) она выпускала кошек из комнат, выводила на улицу собачек. После прогулки по набережной возвращалась в покои пить кофе. Однажды часовой возле дверей отдавая ее величеству честь, сильно ударил прикладом ружья в паркет, и оно со страшным грохотом выстрелило.
      -- Ну, милый! Будет тебе сейчас на орехи...
      На звук выстрела отовсюду сбежались караульные:
      -- Кто стрелял? Какова причина?
      Надо было теперь спасать солдата от расправы:
      -- Да я и выстрелила... а что? Разве нельзя?
      Роджерсон, будучи лицом доверенным, дал понять Потемкину, что одиночество императрицы становится нежелательным. Светлейший уже не раз ловил пристальные взоры женщины, которые она обращала на кавалергардов, и пугался, что Екатерина изберет для себя фаворита нежданно-негаданно -- без его светлейшего ведома.
      -- Попадется какой-нибудь орангутанг с лестницы, ни звания моего, ни чина не пощадит... А надобно такого сыскать, чтобы он, матушку ублажая, и мою особу боготворил!
      5. ОБОЛЬЩЕНИЕ
      В дни церемоний и праздников перед Зимним дворцом собиралось до четырехсот карет с выездными лакеями и кучерами. Гофмаршал объявлял в залах публике о "выходе". Дипломаты, шушукаясь и толкаясь, спешили занять места по старшинству положения. Наступала тишина. Но вот валторны на хорах проиграли, арапы в белых чалмах растворяли двери, и появлялась она, сильно располневшая, с жеманной улыбочкой на крохотных губах. Поклон -- впереди себя, затем -- направо, налево. Ряды вельмож, военных и дипломатов склонялись перед нею разом, и над их париками нависали облака пудры-белой, голубой, розовой. Подле императрицы, кося одиноким глазом, вышагивал Потемкин, имея в руке сверкающий жезл. Из дверей выплывали следом двенадцать статс-дам, весьма внушительных, украсивших бюсты красными лентами, за ними семенили двенадцать фрейлин, жаждущих любви и выгодных браков. За женским штатом следовали двенадцать камергеров с золотыми ключами и двенадцать камер-юнкеров, довольных жизнью. Шел тайный совет Екатерины, заправилы коллегий и сенаторы. На смену поющим валторнам в музыку вступали оглушительные литавры, громы которых отзванивали в хрустальных бирюльках ослепительных люстр. Екатерина мановением руки давала знак: теперь можно не церемониться. Лакеи из боковых дверей выносили подносы с ликерами, фруктами и печеньями. Бал открывался недолгим менуэтом, но Екатерина не танцевала. Ее ожидал стол для игры в ломбер, вист или макао. Время от времени озирая танцующих, она подзывала кого-либо из гостей для беседы. Певчие придворной капеллы без сопровождения оркестра, одними лишь голосами, воспроизводили звучание органа. В проходах дверей вахтировали кавалергарды, почти целиком облаченные в серебро (только на кирасах-орлы из золота), даже ремни поверх ботфортов собраны из серебряной чешуи. Древнегреческие шлемы этих гигантов полыхали султанами из перьев страуса -- белых, черных и красных. В восемь часов вечера Екатерина бросила игру, и процессия, выстроясь в прежнем порядке, торжественно сопровождала ее до внутренних покоев. Музыка стихала. Хористы подзывали лакеев с подносами, чтобы доесть и допить остатки царского ужина. Гости спешили к лестницам, ведущим к выходу. Внизу их ждали кареты. Народ на улицах еще издали узнавал славный потемкинский цуг лошадей особой "сребро-розовой", масти, его раззолоченный фаэтон и -кланялся. Отличали в городе и прислугу Потемкина -- по ливреям голубого бархата с позументом серебряным. А средь мещанок столицы возникла мода -- носить медальоны с профилем Потемкина ("вздохами его движа, они оживляли")...
      Весною, как всегда, двор перебрался в Царское Село, Екатерина гуляла в парках с закадычной подругой, графиней Прасковьей Брюс; за ужином эти слишком бойкие дамы разболтались, что видели неземного красавца.
      -- Но такого пьяного, спасу нет! Он валялся на траве, и мы залюбовались им. Хоть и пьян, да хорош. И с Георгием четвертой степени. Судя по лосинам, давно не стиранным, он из полков гусарских, но кто таков-никто не знает...
      Потемкин вызвал генерал-полицмейстера Чичерина:
      -- Никола Иваныч, сыщи-ка мне по журналам застав Петербурга, кто из гусаров отмечен в числе приезжих, кто Георгием четвертой степени украшается и кто штанов себе постирать не догадался... сссскотина! Нужен он мне.
      Семен Гаврилович Зорич никому не был нужен...
      Храбрец из сербов, пронзенный на войне пикою, саблями рубленный, Зорич пять лет томился в Эдикульской темнице Стамбула -- вместе с послом Обресковым. Наградою за долготерпение был ему чин майора. Но чин есть не будешь, а с Георгия пьян не станешь... Зорич приехал в Петербург после драки со своим полковником, чтобы Военная коллегия рассудила их по совести. На беду свою, при въезде в столицу, гусар завернул в ближайший трактир у заставы, где и оставил последние деньги. Из жалости его приютил под лестницей лакей какого-то барина. Что было с ним дальше, Зорич восстанавливал в памяти с трудом. С трудом Чичерин и доискался до убежища гусара...
      Было утро, когда Потемкин растолкал спящего:
      -- Долго дрыхнешь, гусар... встань!
      При вставании Зорича наглядно прояснилось, что храбрый воин и кавалер таскал мундир на голом теле.
      -- У тебя что, и рубашки нет?
      -- Откуда рубашка у безродного гусара?
      -- А как ты на глаза царице попался?
      -- Не видел я никакой царицы, -- поклялся Зорич.
      -- Зато она хорошо тебя разглядела...
      Зорич честно рассказал, как угодил в Царское Село. У лакея, его приютившего, был сват, служивший гоф-фурьером. Этот гоффурьер, человек добрый, решил накормить Зорича -- от души. В подвале Царского Села стали Зорича угощать всячески. И до того он напился, что ничего не помнит:
      -- Проснулся ночью на траве. Вот и все!
      -- Низко ты пал, да высоко подымешься...
      Впрочем, когда человеку тридцать лет, из которых пять посвящено потасовкам, а еще пять сидению в тюрьме, тогда он ко всему готов. Зорич отказался от богатых одежд, его обрядили в новую форму гусара, оставив при сабле и ментике. Волосы у майора росли до плеч, стричься он не желал. Усов тоже не брил. Красота его лица соответствовала атлетической фигуре. Он спрашивал Потемкина, что ему делать.
      -- И сам догадаешься, -- отвечал Потемкин...
      Пока же он оставил майора жить у себя. А в конце мая велел разбить шатры в лесу на Островах, где и представил Екатерине. С ними был князь Репнин, приехавший с докладом из Константинополя. Николай Васильевич всегда не любил императрицу и решил ее подпоить. Потемкин тоже был во хмелю. Зорич сидел на пиру скромником, а Екатерина, став развязной, несла всякую чушь...
      На следующий день она, дурно выглядевшая, появилась в Кабинете, где и сказала Безбородко с виноватой улыбкой:
      -- Распорядись от меня, чтобы Зоричу комнаты во дворце приготовили. Чин дать и дом.
      -- А мужиков сразу давать ему будете?..
      "Говорят, -- докладывал Корберон, -- за первую пробу он (Зорич) получил 1800 душ".
      Потемкин не ревновал. Но предупредил Зорича:
      -- Я тебя из босяков взял. Веди себя тишайшс.
      И увидел возле лица своего волосатый кулак гусара.
      -- Тебя первого в окно выкину, -- сказал он...
      Бренча по ступеням саблей, Зорич спустился в парк, где его встретил тот самый гоф-фурьср, который недавно поил и кормил босяка-майора. -- Друг мой -- Сеня, ты ли это? -- воскликнул тот. Зорич дружески обнял доброго человека: -- Теперь ты ко мне заходи... я тебя напою! -- А где ты ныне остановился? -- Вон окна мои, рядом с окнами спальни царицы...
      После персиков желательно редьки с хреном, а благодать винограда хорошо совмещается с астраханской селедкой. Его светлость изволил откушать и долго сидел недвижим, вбирая в себя единым тревожным оком краски яркого дня.
      -- Сципион, Октавий, Фемистолк... кто там еще? -- вопросил у себя Потемкин. -- Они ведь тоже, не пройдя нижних рангов, великими полководцами соделались.
      Кажется, это был ответ самому себе на вопрос, давно его угнетавший. Потемкин ожидал вестей от Суворова, а визит короля Швеции мало волновал его. Зато он доставил немало тревог Екатерине. "Все-таки мы с ним родственники, и не дальние", -говорила она, хотя и понимала, что родственные чувства в политике не учитываются. Абсолютистка до мозга костей, императрица не слишком-то жаловала своих братьев по классу: вечно издевалась над Марией-Терезисй, третировала королей Франции, презирала Станислава Понятовского, строила насмешки над королем Пруссии. Густава III она... побаивалась.
      Было чудесное июньское утро, когда галера Густава III, тихо шлепая веслами по воде, бросила якоря возле Ораниенбаума. Коляски были готовы, переезд до столицы занял всего три часа. "Русские офицеры, -- вспоминал король, -- не зная, кто я таков, с удивлением глядели на мой мундир Карла XII, на белый платок, повязанный вокруг левой руки". Густав 111 и его посол Нолькен застали графа Панина в неглиже. Никита Иванович в гневе сбросил с головы ночной колпак, крикнул Нолькену:
      -- Ах, посол! Какую шутку вы сыграли со мною...
      Петербуржцы знали, что "граф Готландский" и есть король Швеции; перед зданием шведского посольства с утра толпился народ. Публика собиралась и в Летнем саду, полагая, что гость не преминет осмотреть знаменитую решетку Фельтена. Но король с Паниным, наспех одетым, сразу отъехали в Царское Село, где их ожидали императрица с сыном и беременною невесткой. За семейным столом Екатерина заверила кузена" что политика России сводится неизменно к поддержанию добрых отношений с соседями. Густав III, решив подурачиться, написал на салфетке "sestra", а Екатерина -- слово "brat". В конце застолья король пожелал увезти салфетку в Швецию:
      -- Пусть она станет протоколом мирного договора...
      Следующий день был памятен юбилеем Чесменской битвы. На чухонском урочище "Кексрексксинен" происходила закладка Чесменского дворца, в основание которого наследник Карла XII положил первый кирпич. Он был умен, и, если Екатерина делала вид, будто забыла о дне Полтавской битвы, король сам ей напомнил:
      -- Стоит ли вам щадить мое самолюбие, отменяя народный праздник? Давние распри между шведами и русскими преданы забвению: я не требую от вас ни Лифляндии, ни Эстляндии.
      Его министр иностранных дел, граф Ульрик Шеффер, втихомолку учинил королю деликатный выговор:
      -- Вы не приближаетесь-вы удаляетесь от цели...
      Екатерина пригласила Шеффсра на партию в пикет.
      -- Я не удаляюсь, а приближаюсь к цели, -- сказала она, сдавая карты, и Шеффер понял, что стены имеют уши.
      Густав III украсил фаворита Зорича лентой Святого Меча:
      -- Sestra, -- сказал он Екатерине, -- я возлагаю этот орден на человека, самого замечательного при вашем дворе...
      Камергеры тут же накинули на плечи короля драгоценный палантин из сибирских мехов. Густав был удивлен: дамы русского двора одевались как крестьянки. Екатерина пояснила ему: костюм -- дело национальное, а новомодные роскоши, отвращая людей от патриотизма, способны делать людей космополитами.
      -- У нас об этом не думают, -- признался король. -- Но я ношу старый шведский мундир времен Карла Двенадцатого, ибо он удобен в движении средь сурового климата моей страны.
      -- Наш климат суровее вашего, -- отвечала Екатерина.
      Густав осмотрел Кадетский корпус, Шпалерную мастерскую. Потемкин сопровождал его в Петропавловскую крепость, где находился Монетный двор. Здесь их ожидал ученый секретарь Нартов, сын токаря Петра I; в присутствии короля он выбил медаль в его честь -- золотую. Из подвалов Горного корпуса шведского короля спустили под землю, в искусственный рудник, где в поте лица трудились юные кадеты, будущие офицеры-рудознатцы.
      -- Я хотел бы видеть, -- сказал король, -- точную восковую фигуру вашего императора Петра Великого.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8