Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хромой Орфей

ModernLib.Net / Отченашек Ян / Хромой Орфей - Чтение (стр. 4)
Автор: Отченашек Ян
Жанр:

 

 


      Войте от души было жаль ее. Он оторопело смотрел на взрыв материнского отчаяния, оно казалось ему несколько преувеличенным - сколько ребят и девчат туда потопало, но женские слезы всегда повергали его в смятение. Он беспокойно заерзал.
      - Простите, Войта... но я все ночи только об этом и думаю! - Она прижала к глазам батистовый платочек, плакала тихонько, элегантно. - Я за нее боюсь больше, чем за собственную жизнь. Эти ужасные налеты, разруха, болезни... А если приблизится фронт? Везде голод, грязь. И потом - она такая беспомощная, это я виновата, она у меня избалована, вы ведь знаете ее - доверчивая, легкомысленная! Да я умру от страха, если... Ах, дети, несчастные дети! Что с вами будет? Когда же, господи, кончится этот ужас! - Милостивая пани так и вспыхнула: - Хоть бы он сдох, этот страшный безумец!..
      - Успокойтесь, милостивая пани, - попросил Войта, сделав неопределенный жест.
      - Я знаю, я невозможная, такая малодушная... Правда? Другие матери тоже ведь боятся за своих детей, а я тут сцены устраиваю...
      Она взяла себя в руки, отерла слезы и послала Войте жалостный взгляд.
      - Но... я не понимаю, чем я могу... - пробормотал он.
      - В самом деле не понимаете?
      Она наклонилась к нему с видом человека, который размышляет, и, комкая в руке мокрый платочек, заговорила. Дело действительно было скверно. Она уже советовалась со своим юристом.
      - Вы ведь знаете доктора Годека? - Войта его знал. Он часто его теперь встречал здесь. - Это давнишний друг моего покойного мужа, следовательно, он больше, чем юрист. Он предпринял кое-какие шаги, но все это висит в воздухе, все так неопределенно, без всякой гарантии, что поможет; в управлении труда что-то произошло, теперь у него там нет знакомых, и все боятся. На медицинскую комиссию тоже положиться нельзя, там все немцы, а Алена, слава богу, здорова как репка. Доктор Годек тщательно изучил все возможности. - Милостивая пани сделала паузу перед последним аккордом, опять жалобно посмотрела ему в лицо. Потом снова сцепила нервные пальцы, отвернулась. - Из этого несчастного положения есть один только выход, дающий надежду - нет, даже уверенность в успехе. Правда, и он не спасет ее от работы на заводе, но это уже не страшно. Работают же другие. Зато останется дома. Единственный шанс для Алены, Войта...
      - А именно?
      - Замужество.
      Среди изумленной тишины дорогие часы в углу комнаты пробили мелодичным звоном. Войта невольно оглянулся на них. Что она сказала? Замужество... Но мне-то что до этого? Вдруг его пронзила немыслимая догадка - ни за что на свете он не решился бы высказать ее, такой блаженной, невероятной была эта мысль.
      - Вы, хотите сказать... - выдохнул он и осмелился поднять глаза. Она поощрительно улыбнулась.
      - Наконец-то сообразили...
      Встать, уйти! Пока не поздно. Он грубыми ладонями сдавил лицо, ему не хватало воздуха. Не позволю им делать из меня шута. Смех. Блестящие зубы. И голос: "Вот как - изобретатель в роли дворника!" Так вот причина неожиданного примирения! Бедняжка, как ей, видно, пришлось пересиливать себя! Его охватили горькая жалость, гнев, лихорадка сомнений. Доверчивый болван!.. Возвращаешься утром с завода, ничего не подозревая, а тебя хвать - и сидишь тут теперь дурак дураком. Возьми же себя в руки! Остаться бы одному, одному... Мысли вихрятся в голове, словно сухие листья... Возможно ли? Алена! Но что, если, спрашивает сомнение, что, если я несправедливый, тщеславный воображала? И эта женщина, милостивая пани... Ее пристальный взгляд покоится на нем, как легкая ладонь. И опять не решался он поднять глаза, даже когда голос ее погладил его из теплой дали.
      - Вот видите, Войта, - усмехнулся этот голос, - думали ли вы когда-нибудь, что я однажды, предложу вам руку своей дочери? Да, жизнь подстраивает иной раз странные шутки...
      Войта откашлялся.
      - А она... Она знает?
      Милостивая заколебалась. Встала, медленно прошлась, сжимая виски кончиками пальцев, потом повернулась, открыто сказала:
      - Да. Знает.
      Он зябко протянул:
      - Почему именно я?
      - Причин много. Во-первых, у Алены нет серьезных знакомств. Пока у нее только, безобидные развлечения, не более. После войны она будет учиться дальше, мы ведь и не думали о замужестве. - Голос ее звучал то ближе, то дальше, вился над ним, как шарф, обвивал мозг. - Слушайте, Войта, будем говорить откровенно! Не следует смотреть на это слишком серьезно, важно ведь только спасти ее, не больше. Помочь. Если вы не захотите, вас этот шаг ни к чему не обяжет. Это уж ваше с ней дело. А конец войны не за горами. Все это может быть просто... формальностью, понимаете?
      Слишком внезапно все это обрушилось на него.
      Она кружила вокруг него по пушистому ковру, голос ее мягко проникал ему в мозг, от голоса исходила спокойная убедительность - и все же Войта не находил в себе решимости ответить. Голова трещала.
      - Не знаю точно, каковы в последнее время ваши отношения с ней, но мне кажется, они уже не так теплы, как раньше, когда вы были крошками. Ведь вас, бывало, водой не разольешь, прямо как двойняшки - конечно, люди меняются, тем более теперь; и все же я надеюсь, что вы ее любите, хотя бы как давнюю подругу детства. Или я ошибаюсь?
      Она остановилась у него за спиной, а он все молчал, молчал, уставившись на пестрый узор ковра; тогда она положила ему на плечо неземной легкости ладонь. Войта не смел шелохнуться.
      - Я не хочу принуждать вас. Войта. Не имею права. Все зависит от вас одного. Никогда не допущу, чтоб вы ответили мне сразу, необдуманно, чтоб вы совершили поступок, в котором позднее раскаивались бы. Знаете что? Подумайте-ка об этом на покое, а потом мы обо всем поговорим. Завтра, ладно?
      Он выкарабкался из объятий кресла и неуклюже двинулся к двери, пробормотав "до свидания". Дверь закрылась за ним бесшумно, он стоял на лестничной площадке, взгляд его скользнул по красному дереву перил; потянуло съехать по ним - удержался.
      Схватил себя за волосы, подергал. Нет, не спит!
      Вот история-то! А когда он достойно и медленно спускался по ступеням, входная дверь распахнулась, в вестибюль ворвалась Алена, портфель под мышкой, волосы раскиданы ветром, лицо красное от бега... Она насвистывала по-мальчишечьи и была такая хорошенькая! Заметив его, нахмурила брови, заколебалась, но тут же решительно пошла по ступенькам наверх, навстречу ему. Они встретились на середине лестницы.
      Алена оперлась на перила и начала разговор с непривычной серьезностью:
      - Слушай... ты был у мамы?
      - Да.
      Она вопросительно посмотрела на него, смущение пробежало по ее лицу.
      - И... вы говорили об этом?
      - Да.
      Он не отвел глаз, только переступил с ноги на ногу; он немножко мучил ее, сознательно - это доставляло ему какое-то смутное удовольствие. Алена утратила спокойствие, потупилась, закусила нижнюю губу, двинулась было своей дорогой, да вдруг повернулась и схватила Войту за мятые лацканы пиджака.
      - Войтина, я знаю, что ты думаешь! - воскликнула она с несчастным видом. Ты вправе так думать, но... это не так! Нет! Поверь мне хоть в этом. Я, может быть, шальная, иногда, наверное, бывала и злой, но... не это. Не грязь. Я всегда любила тебя, хотя... И сегодня утром я вовсе не врала. Слушай, обещай мне, - тут она тряхнула его, будто дело шло о спасении ее жизни, - обещай мне, что не сделаешь этого... если по-настоящему не захочешь! Ты должен обещать мне! А то все испортишь, понимаешь? Тогда уж лучше взять мне узелок да добровольно махнуть в рейх. Пожалуйста, обещай мне!
      Ну что тут будешь делать? Он еле-еле опамятовался, снял ее руки со своих лацканов, сжал их в ладонях. Руки были холодные, пухлые и легкие, и ему захотелось согреть их, подышать на них, погладить ее по растрепанным волосам, поцеловать ее глаза; глаза смотрели на него снизу, такие влажные, умоляющие, такие синие - он узнал их: то были глаза девочки в летнем платьице в синюю крапинку.
      - Ладно, обещаю, - буднично проговорил он, подавляя растроганность. Факт... Ну, ну, хватит...
      Он оставил ее, немного упавшую духом, и пошел вниз на ватных ногах, а на его простом лице вспыхивали и гасли робкие улыбки, какими улыбаются только люди, захваченные врасплох неправдоподобным счастьем. Но Алена их уже не видала.
      Под лестницей он остановился и, не снимая руки с перил, крикнул наверх:
      - Эй! Передай маме... то есть милостивой пани... что я это... согласен, ладно? И не бойся больше!
      - Войтина!
      Он не успел перевести дух, как она слетела вниз падающей звездой, впилась губами ему в рот.
      - Ох ты... - прошептала восхищенно, зарывшись пальцами в его волосы. - Я знала, ты поможешь... честное слово, знала...
      Немного погодя, когда он, чтоб успокоить мысли, возился в своем чулане с проржавевшим мотором, у него за спиной открылась дверь. Он знал - это мама.
      - Чего было нужно милостивой пани?
      Не оборачиваясь даже, он сказал будто так себе:
      - Да ничего особенного. Она только хочет, чтоб я женился на ихней Алене.
      V
      ...Слова, слова, слова. Павел прав: фразы, высокопарные, завитые, стилистические экзерсисы... На вид ужасно тяжеловесно, а постучи - отзовется пустотой. Видно, нет у меня того, что называется талантом. Так просто, валяю дурака, балуюсь, порчу по вечерам бумагу - на доске для глаженья, под слабой лампочкой.
      "Смотри, глаза испортишь, Енка!" - это мама. Она, пожалуй, права! Но разве мог я иначе? Наверное, у меня своего рода тихое помешательство, одержимость, за которую, к счастью, не надевают смирительной рубахи. Сколько раз уже приходил в отчаяние от тягостного чувства, что ты жалкий графоман, переводишь бумагу, вымышляя все новые сюжеты-ублюдки, все новые фигуры, которым никто не верит. Хочешь бежать и вновь возвращаешься к гладильной доске с лихорадочной дрожью внутри, с сумасшедшим предчувствием, что сейчас, вот сейчас наконец-то высидишь что-то такое, чего никто еще не написал... Надуманное? Прав ли Павел? Прав. Не лги самому себе! Так и быть, признайся, брат, ведь твой несчастный шедевр уже в канализационной трубе...
      И что значит "пережил"? Могу противопоставить этому тысячу аргументов: слово "искусство" - от "искусности", а не от "переживания"! Латинское "ars" как удар мечом, беспощадно! Так-то, Павел. А что я успел пережить?
      Например, такой заголовок: "Моя жизнь". Звучит довольно смешно!
      Место действия: крутая улочка на окраине Виноград. Если она чем-нибудь и отличается от других улочек, так только тем, что солнце появляется на ней вдвойне неохотно и на очень короткое время. Это мой мир, мир ветшающих доходных домов с обитыми углами, стертыми фризами и ненужными башенками наследием стиля "сецессион"; кроме домовладельцев, богатые люди тут не живут, но нет тут и настоящей бедноты, скорее скучное, пропыленное мещанство. Разбитая мостовая и морщинистые каштаны, раз в году издающие слабый аромат. Здесь мальчишки на спор играют старым теннисным мячом - кто больше подбросит его "головкой". Лестница с захватанными перилами, с неистребимым запахом жареного лука и стирки. В гимназии - изрезанная парта: ее доска многим поколениям служит полем для настольного футбола. Тацит, трепет перед математикой, споры с учителем литературы во время разбора "Мая" *,[* Поэма чешского поэта-классика XIX века Карела Гинека Махи.] выпускные экзамены. Аттестат можешь спрятать теперь куда-нибудь подальше.
      И - дом. Это значит: комната с кухней, водопроводная раковина и клозет в коридоре, без света, без уютного тепла, продавленная кушетка на кухне и окно, глядящее в такие же, не менее обыденные окна. Вдохновляющий вид на банки с вареньем, с маринованными грибами, на ящик с фуксией, на цветы в горшках. Мама, да дед, пресловутая фотография незнакомого человека, якобы моего отца, и ухажеры, самоотверженно качавшие меня маленького на коленях. Тягостное чувство, что ты обуза. И книги. Книги и еще раз книги. Глотаешь одну за другой... Фантастический, нереальный мир, ароматы чужих судеб, головокружение, упоение прочитанным. Потом - угарные мечты, томление созревающего тела в душные ночи, свидание с девчонкой, на которое мчишься, дрожа от нетерпения; в темноте кинозала пальцы так крепко сплетены, что делается жарко и потно, и неумелый поцелуй в подворотне; навязчивые мысли о женском теле, неотвязное чувство стыда; потребность подвига, потребность отличиться, ковбойские фильмы с Томом Миксом на детских сеансах... Потом время всего первого: первая бритва; первая сигарета, от нее слезы градом; первая девушка...
      Первая девушка - это Итка: больше чем товарищ, меньше чем любовница, нечто весело хохочущее, чудесно несложное, возле нее сладко таешь, не думая ни о чем, с ней хорошо, но и без нее не испытываешь никаких мучений - первая моя Манон, в настоящее время проживающая в Эшбахе, Саксония. Строго говоря, не хватало самой малости, чтобы я не познал этого с ней, она была не против, и со мной ей было бы не так страшно, как с другими.
      "Сегодня вечером наши уходят в кино", - шепнула многозначительно и отвела глаза. Странная дрожь охватила нас, чтоб справиться с ней, мы нервно смеялись. До сих пор в ноздрях у меня совсем детский запах ее маленьких грудок, вдруг скользнувших мне в ладони. Они казались мне ласковыми, подвижными зверюшками, и я совсем не знал, что мне с ними делать. Нам всякий раз мешали звуки с лестницы.
      По ней все время ходили: "Шаги, опять шаги, слышишь? А вдруг это наши возвращаются раньше времени? Господи, пусти!.." Жаль, что я не познал этого именно с ней. Жаль, страшно жаль!
      А потом книги, книги. Они тебя мнут, месят, убаюкивают, и вдруг в их шепот ворвалось; мобилизация! Улицы заволновались толпами, что-то выкрикивают, куда-то идут, но тебя это не касается - брысь отсюда, щенок! Дед воодушевился, заговорил в нем старый пулеметчик; та-та-та, и немецкие дивизии валятся, как скошенные, за что дед заслужил в доме прозвище "горломет"; пан Кубат и еще несколько соседей были призваны, прославлены и оплаканы, но скоро вернулись; махнули рукой: один обман!
      А дальше...
      В слякотный мартовский день выкатываешься после дневного сеанса - как еще называлась та белиберда? "Лизин полет в небо", что ли? - а по знакомым-презнакомым улицам разбрызгивают снежное крошево их мотоциклы. Так вот они какие! Гонза почему-то представлял их себе с рогами и хвостами, как чертей, и вот они тут, и вид у них жалкий, рожи заляпаны грязью, они не смотрят по сторонам, будто им стыдно в чужом городе, а мотоциклы трещат, дребезжат по торцам мостовой... "Ну и рухлядь!" - крикнул кто-то из толпы, кто-то поднял кулак, еще кто-то заплакал, а у фонарного столба поднимал ножку дрожащий пинчер. И застрянет же в башке всякая ерунда. Позднее оказалось, что немецкие машины далеко не рухлядь, но все это как-то не очень тебя трогает, разбираешься в этом как свинья в апельсинах, живешь себе кузнечиком в траве, и все твои проблемы не выше стебля. Перемены во всем. Но ты осваиваешься и с ними, учишься в школе прогуливать их проклятый немецкий. А его в нас впихивают по двенадцать часов еженедельно, и верхом и низом. Возьму вот да назло забуду, когда все это кончится, нарочно буду учить английский и русский! Ни звука по-немецки, дайте только распрощаться со школой! Вот какой герой! А потом привыкаешь, перестаешь удивляться. Киножурналы крутят по целому часу фанфары, барабаны... Опять потопили столько-то тонн водоизмещения и отразили бешеный натиск большевистских орд... Трепитесь, трепитесь! А там Москва, и Африка, и Сталинград, и вот вам - здорово живешь! - уже везут миленьких, уже союзники им накостыляли по шее, и героический вермахт вагонами волокут с зимнего фронта. Полюбуйтесь! Лапы в лубках, хари, заштопанные, как старые носки, расползлись по всему городу, ковыляют на костылях... Как это по-русски?.. "Да здрав-ствует..." Ох, скорей бы! А что ты? Что ты можешь? Ни фига! Ученье в школе никто не принимал всерьез - какой уж тут синус-косинус! Математик бормочет что-то по-немецки и, видно, сам себя не понимает, на задних партах дуются в карты, дисциплина ни к черту... А под партами совсем неплохо можно устроиться и читать. Бальзак, и Кулен, и Ванчура, и Ницше, и Чехов, и Бретон, и Селин - все, что случай сунет тебе в руки; и бродишь по пустынным улицам, шепча стихи, - они живут в тебе, десятки их, сотни, ты их смакуешь, упиваешься метафорами: Галас и Ортен, Тереза Планэ и Рембо, и... И читаешь, и пишешь, изводишь груды бумаги и бьешься, и мечтаешь о том, какие ты сотворишь прекрасные произведения! Но в один прекрасный день выставляют тебя из школы, и оказывается вдруг, ты - взрослый. Кончилось для тебя это тепленькое затишье, и перед тобой встает жизнь. По какой-то неисповедимой случайности - теперь ведь, собственно, все случайность и бессмыслица - трудовое управление не отправило тебя в рейх, мама вздохнула свободно, а для тебя это тьфу! Поначалу ты чуть ли не предпочел бы катиться пусть хоть к черту в пекло. Что-нибудь происходило бы. Боялся бы, трясся бы от страха перед бомбами, которые там сыпались бы тебе на голову, как Карлу и Миреку, или... в общем по крайней мере ты хоть что-нибудь увидел бы, пережил, вырвался бы из этой мертвящей скуки... Потом потащили тебя по разным канцеляриям: беглый медицинский осмотр (важны только руки и ноги - ум, знание латыни не требуется, нужна только преданность рейху), и сунули в какой-то древний гараж, рядом с вонючей бойней, и там выучили на слесаря, жестянщика, сварщика - всему понемногу, а в общем ничему толком. И там ты портил железо своим напильником, отлынивал, часами трепался с теми, кого постигла та же судьба, марал стишки на верстаке, ругался, плевал - кто дальше, успешно опускался и не только не противился этому, а даже наоборот: свой протест выражал тем, что нарочно ходил в самых драных обносках деда, а разговаривал, как погонщик скота. С известным успехом в течение известного времени прикидывался больным - сначала ревматизм, потом желудок: чрезвычайно увлекательная борьба с врачебной комиссией, но всему приходит конец. Всему.
      В один прекрасный день втолкнули тебя в крытый грузовик и вместе с другими тотальниками вывалили в октябрьскую слякоть прямо перед главными воротами вот этого самого завода. Фью-ю-ю, ребята, далеко-то как! И - смены по двенадцать часов, днем и ночью, мать родная! Полтора часа сюда, полтора обратно, спасибо, не хочу! Что же останется на жизнь? На сон? На встречу с ребятами и кафе? На чтение? На писание? Все пропало! И вот опять: канцелярия, ожидание перед дверью, за которой стучат на машинке, потом тебе присваивают номер, вручают пропуск, вталкивают в какую-то непонятную машину, чик-чик, сняли в фас и в профиль, как преступника, и не успел ты опомниться, как тебя уже вовлекло в этот ад. Тебя ошеломило, оглушило грохотом металла, в первую минуту даже лиц человеческих не различаешь: все они одинаковые, и ты чувствуешь себя, как Иона во чреве китовом.
      Первый день был самый тяжелый. Даламанек старался напустить на себя важность: мастер ведь! Потащил он меня по проходу между стапелей. Я спотыкался обо все на свете и чувствовал себя как теленок, которого волокут под топор.
      - Мелихар! - заорал Даламанек, чтобы перекричать шум. - Получай подмогу! Ученый, интеллигент, гимназию окончил, слышишь? Смотри не испорть мне его! В чем дело?
      Из-под крыла вылезла гора мяса - плечи, мышцы - и все росла, росла... Циклоп! Он повернул к нам плоское чумазое лицо, снизу облитое светом переносной лампочки. С первого взгляда это лицо внушало страх: сляпанное из морщинистых подушечек, не старое, не молодое, оно смотрело на меня сквозь глубокие щелки маленькими глазками, в которых ничего нельзя было прочесть. Впрочем, по мне эти глазки скользнули бегло, незаинтересованно.
      - Да ты что, рехнулся? - рявкнул он на Даламанека и швырнул молоток в ящик с инструментами. - Шут гороховый!
      Даламанек меланхолически стал его успокаивать:
      - Бери, что есть, Йозеф, ничего лучшего у меня не будет, - и похлопал гиганта по мясистым буграм плеч, норовя поскорее улизнуть от грозы.
      - Других дураков поищи! - ругался великан, вращая кулаками под носом у мастера.- Ты только взгляни!
      Он показал на меня, как на неодушевленный предмет. А я оцепенело пялился на него, и в ту минуту впервые во мне пробудился гнев оскорбленного человека. А он никак не мог успокоиться.
      - Гимназистиков разных можешь оставить при себе! Этими пальчиками только мух гонять, они для перышек созданы, не для молота. Не буду я за него отвечать!
      Когда Даламанек скрылся, Мелихар совершенно неожиданно остыл; сплюнул, протер согнутыми пальцами глаза, фыркнул, выдувая пыль из ноздрей, и соблаговолил обратить на меня внимание. Видимо, поймал мой обиженный взгляд и противно ухмыльнулся. Полез рукой под крыло и, не успел я опомниться, сунул мне какой-то металлический брус, небольшой, но тяжелый: я чуть пополам не переломился. Мне показалось, что великан со злорадством и удовлетворением наблюдает, как я стараюсь удержать равновесие, и тогда-то я в первый раз укрепился в упрямстве.
      - Это пoддержка, гимназистик, понюхайте-ка! - заорал он мне прямо в ухо.
      Стиснув зубы, я до тех пор удерживал эту тяжесть на весу, пока он не кивнул довольный.
      - Смотрите не надорвитесь. - Он проворчал ругательство и отвернулся.
      Я бессильно опустил штуку наземь и, задыхаясь, заявил:
      - Я вам... Я вам только скажу... что я не добровольно сюда пришел. Так что не орите на меня!
      Он оглянулся и хмыкнул, издеваясь над моим бунтом. - Видали? Коготки выпустил! Ни хрена вам это не поможет - тут без ору не обойдешься, гимназистик! - И все подушечки на его лице сложились в такую улыбку, которую я не в силах описать.
      А я начал уже злиться на этого "гимназистика", видно, усмотрел в этом словечке насмешку над моим бесполезным образованием, и сразу ощетинился.
      - Я буду вам весьма благодарен, если вы перестанете меня так величать. Мне совершенно ясно, что здесь мой аттестат - пустая бумажка. Я просто поденщик, и все.
      Он недоуменно покачал головой.
      - Неужели же, черт побери, вы этого стыдитесь? Да будь у меня аттестат плевал бы я тут на все!
      И я подумал, что был несправедлив к нему. После этих слов он протянул мне руку и сказал:
      - Меня зовут Мелихар.
      Моя рука исчезла в его огромной лапе, как щепка. Он так пожал ее, что у меня искры из глаз посыпались.
      Но этим мои мучения вовсе не кончились. Наоборот. Они только начинались.
      Последовавший месяц был как страшный сон. Мелихар жестоко испытывал меня. Операция на соединительных швах - самый тяжелый, каторжный труд во всем цехе. Мне казалось, что тело мое стало совсем чужим, а тяжелый инструмент снился даже по ночам. Выдержать! Я покажу ему, что я не гнилушка. Я укрепился, поддерживаемый сословной гордостью интеллигента, решившего не пасовать перед грубой, бездумной силой. Я воображал, что веду здесь неравную борьбу за гимназистов всего мира, что на мне лежит тем более тяжкая ответственность, что борьба моя безымянна.
      - Начали, гимназистик!
      От меня не ускользнуло, что Мелихар злорадно наблюдает за мной, и его щелки-глаза казались мне полными коварства. Я смертельно ненавидел их. А сам принимал невозмутимый вид и, собрав все свое мужество, работал, стиснув зубы. Скорей бы, скорей конец, не выдержу!
      - Давайте, гимназистик!
      Эти слова накачивали в меня волю. К счастью, я вовремя понял, что нужна не столько сила, сколько ловкость: надо научиться облегчать себе работу, переводить дух, иногда опустить поддержку на заплеванный пол, свесить руки господи, чьи это лапы? Стереть струйку соленого пота со лба, протереть померкшие глаза, потихоньку выругаться самыми последними словами...
      Это помогало. Мы слова порядочного друг другу не говорили. Его взгляд, полный явственного презрения, пробуждал во мне яростную выносливость, какой я раньше не подозревал за собой. Не бойся, я выдержу, выдержу, я тебе покажу, собака! Мое дело было упирать поддержку в головки заклепок, а он с другой стороны расплющивал стержни пневматическим молотком, который сам по себе весил добрых десять-пятнадцать килограммов: дзуб... дзуб... дзуб... - мощные гулкие удары, от них вздрагивали мои отбитые пальцы, содрогалось тело, они клевали меня в мозг, я слышал их во сне, это ужасное, мучительное, нескончаемое дзуб... дзуб... дзуб... И ничего уже не мог я понимать вокруг, не различал лиц, это дзуб... дзуб... вытряхивало из головы мысли, фразы, идеи, все многоцветные, ароматные, таинственные слова; дзуб... дзуб... - я тебе покажу стишки, белоручка с гимназическим аттестатом, пачкун, принимай удары, дурей от них, превратись в машину, в рабочий скот без мысли, без чувства, вот так же, верно, было на галерах - дзуб... дзуб..., тут свой ритм, и в этом ритме надо перескакивать с заклепки на заклепку; промешкать, не поставить вовремя поддержку - значит выпасть из ритма, заклепка треснет, получится остроконечная шишка вместо головки, которую не пропустит контроль, тебя же так ударит по пальцам, что будут гудеть долгие часы, а то и еще что похуже выйдет. Ох! После этого электросверлом высверливай испорченную заклепку, выбивай ее, собачье занятие, да и задержка.
      - Опять! - слышу над собой голос Мелихара. - Эх ты, гимназист!
      В такие минуты его лицо в подушечках, потное, измазанное дюралевой пылью, освещенное снизу, похоже на дьявольское, не человечье.
      Сплюнув, он грохает молотком по чему-нибудь и убегает, будто боится собственной вспыльчивости.
      Моя борьба, как видно, нуждалась в гласности, и я поплакал в жилетку ребятам в уборной: не понимаю, чем я так провинился, что мне судьба послала такую зверскую морду! Теперь пусть никто не поет мне про золотое рабочее сердце. Коленкой под зад наподдам! Мой-то ведь тоже рабочий. Ну ладно же, после войны рассчитаюсь...
      Я завидовал тому же Павлу: его приставили к Гияну. Гиян - молодой рабочий, парень что надо и весельчак; он подвязывает проволокой ухарский завитой чуб и вслух говорит, что вовсе не собирается уморить себя на работе во славу нацистов. Таких рабочих тут немало, однако встречаются и похуже моего мучителя. Всякие бывают. Бацилла вон жаловался, что старый Маречек даже в сортир сходить ему не дает спокойно, а Густику его главный оплеуху закатил да еще нажаловался на него в конторе.
      Я понимал, что катастрофа близка. И она наступила. Инструмент выпал из трясущихся рук, все тело била мелкая дрожь, страшная, тупая слабость охватила меня - руки сами упали. Лучше умереть, лучше пусть арестуют - что угодно, только хватит! Хватит! Я мешком свалился на ящик, свесил голову и закрыл глаза. Вокруг моих висков бушевал цех - гром, треск и визг, а мне уж было все равно. Умереть, уснуть! Сначала ничего не происходило. Это было странно. Потом над головой раздалось:
      - В чем дело?
      Я открыл глаза. Мелихар, с молотком в руке, смотрел на меня вопросительно и сосредоточенно, но, как это ни удивительно, спокойно. Он все понял. Ага, - с ненавистью подумал я, - теперь тебе меня жалко? Все что угодно, только не жалость! От тебя - никогда ее не приму! Я заставил свое тело слушаться. Встал, покачиваясь. Можешь смеяться, свинья! Смейся, а я не сдамся!
      Когда я с чувством приговоренного к смерти протянул руку к поддержке, Мелихар прогудел:
      - Передохните малость, гимназистик, а я пойду покурю! - Он положил молоток и скрылся.
      Что это с ним? Хочет дать мне собраться с силами? Игра кошки с мышью... Он вернулея, приволок с собой два чурбака, сел на место и сделал из них простейший рычаг.
      - Попробуйте-ка так, - сказал он, нахмурив брови, и завертел моим инструментом, словно это была зубочистка.
      Я попробовал - действительно, так было легче.
      - Ну, начали! - гукнул он уже с той стороны крыла и полез внутрь. Еще ухмыльнулся напоследок: - В другой раз, прежде чем душу-то выплюнуть, подайте голос, гимназистик!
      Потом тучи над головой немного разошлись: тело окрепло, мускулы затвердели, начал я различать лица вокруг себя и даже как-то расслышал, что мой мучитель за работой мурлычет какую-то все одну и ту же песенку. Постепенно этот тяжелый труд начал даже доставлять мне какое-то смутное удовольствие - я ощутил спортивный интерес и надулся от гордости. Мужская работенка, а я с ней справляюсь! Дзуб... дзуб... дзуб!.. Однажды, когда мы доклепали ряд, Мелихар отложил молоток, подошел ко мне и со всей силы ткнул меня в грудь.
      - А что, молодой, пол-литра в руках еще удержите? А то во рту у меня как в прачечной.
      Пошли мы в забегаловку. Я залпом опрокинул стакан какой-то горькой бурды и в тот день услышал, как Мелихар говорит старому Царвану с соседнего стапеля:
      - На вид парень - комар женатый, а воля как у буйвола.
      С той поры он не называл меня больше "гимназистиком", теперь я был "молодой", и на том осталось.
      Он всегда говорил мне "вы" и, неизвестно отчего, держался на некотором расстоянии даже тогда, когда напряжение между нами отчасти рассеялось. Подчеркиваю - отчасти.
      - Ну вот, - сказал он мне как-то невзначай, - вкалываем мы тут вместе, а как все кончится - вы вернетесь к вашим книжкам, а я так и закисну при своем молотке, верно?
      Я заметил, что слово его имеет бог весть почему большой вес среди рабочих цеха. Он нюхом разбирался в людях и редко ошибался. "Берегись Жабы", выразился он об этой скотине, о мастере из "Девина". На похвалу он скуп. Скажет: "Кокта парень что надо!" - и точка. Порой мне казалось, что чем дальше, тем меньше я его понимаю.
      - Сколько вам платят за час, молодой? - спросил он. - Две восемьдесят? А ну-ка сядьте, не хватало еще, чтоб вы бегали с заклепками, этого я не потерплю.
      И он отправился к Даламанеку и до тех пор стучал кулаком по столу, пока мне не прибавили платы. О личной своей жизни словечком не обмолвится и вид принимает такой необщительный, что я не позволяю себе расспросов. Он явно гордится своим ремеслом, и его злит, что нынче всякий тотальный губошлеп вправе совать в это ремесло свой нос; он не терпит, чтоб работали спустя рукава. Однажды, когда я попробовал схалтурить, он отчитал меня такими словами:
      - Слушайте, молодой, для вас это всего-навсего поденщина, и вы ее ненавидите, а ведь я-то делаю это всю жизнь. Хитрости тут никакой особой нету, а только и здесь умение нужно. Здесь надо работать, а не свинячить.
      Я ему ничего не ответил, но подумал: а знает ли он вообще, для кого мы все это делаем? Он, видно, догадался, о чем я думаю, хмурился недовольно и вполголоса ругался, какие-то слова так и просились у него на язык, и, только когда мы уже мирно топали в столовку, он нехотя пробормотал:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47