Численник
ModernLib.Net / Поэзия / Ольга Кучкина / Численник - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
а местные болельщики по полной программе в мерседесах гудели, как шальные, А двое сближались и отдалялись, и отделялись, как страны, и были один другому иностранны, желанны и нежеланны. А двое пили вино линос, а в соседях был город Пафос, а феррари и ауди проплывали мимо, а где-то вблизи пела Сафо. И совпадали острова в океане, времена и обычаи мешались знаком, плескалось вино в стакане. Ларнака, однако. 10 мая 2002
«Я оставляю фотоснимки…»
Я оставляю фотоснимки событий, что не поддаются обычной съемке. Словно сливки, обрат откинув, сильно бьются, сбиваясь, в смысле, густо-густо, и – на блины, что на поминки. Напоминаю в этих сгустках невидимый, глухой и страстный путь общий, но, конечно, частный, ребенка, что нашли в капустах, на вырост в помыслах и чувствах и с тем, что смерти неподвластно. 10 мая 2002
«Я никто и звать меня никак…»
Я никто и звать меня никак, для себя умна и знаменита, а для вас темна, полуоткрыта, словно дверь в подвал, где мрак. Итак, мрак, морока, скука и обман, от страстей не выметенный мусор, сумма разных минусов и плюсов и прекрасный капельный туман. В каждой капле океанский глаз, пристальная камера обскура, смотрит уходящая натура, не мелеет чудных сил запас. Повернуть фонарное стекло, удлинить фитиль волшебной лампы и, пройдя сквозь крыши, стены, дамбы, в свет преобразиться и тепло. Я останусь, узнана иль нет, озареньем, трепетом и пылом присоединясь к другим, мне милым, отчего на этом свете – свет. 10 августа 2002
Письмо
Прощальную дает гастроль король сезона август, как нота соль звучит пароль для словарей и азбук, до слова ель моток недель нам размотать придется, когда на Рождество метель заплачет-засмеется, когда припомнится нам тот, кого забыть не в силах, кто ель, форель и жизни ход зарифмовал спесиво, скрестив Моцарта с муравьем, любовь упрятал в подпол, багаж подпольный сдал внаем и звякнул в медный колокол. И колокольчики в миру ответно заиграли, такую чудную игру затеял этот парень. Мы не откроем тайный шифр, секрета не откроем, наборы букв, наборы цифр, как в грядку, в ритм зароем, а что из них произрастет — сто лет спустя услышим, и снова на сто лет вперед письмо, как стих, напишем. 28 августа 2002
«Эти рисунки келейные…»
Эти рисунки келейные, чувством пылая и цветом, знаками, ликами, клеймами врезаны в тьму пред рассветом. Дара каменья бесценные ночь ограняет промысленно, и сочиненья каменами строк изукрашены смыслами. Краска милуется с краскою, линия с линией в связи, дело не нитками – сказками шито без всяких экстази. Блещут, как вещие вещи, сепия, охра и кобальт, — штуки выходят из пещи самой таинственной пробы. 29 августа 2002
«Луна стоит высоко…»
Луна стоит высоко, а я лежу низко, она – мое око, я – ее записка, она ослепляет, меня меж строк читая, лунатических лунок стая в глазу моем тает. После скажут: слепой текст. 3 сентября 2002
«А потом завопил комар…»
А потом завопил комар, но не просто так, как дурак, а у старухи в ухе, старуха долго махала рукой: что ж ты навязчивый какой? А комар продолжал злиться, потому что не мог излиться из уха, которым владела старуха, и то была не потеря слуха, а хуже всякого злого духа, поскольку не комар кровососил, а кровоизлияла старуха. Я в минуту написала этот шедевр, едва догадалась, какой предстоит маневр: не терять до конца ни слуха, ни вкуса, ни лица. 9 сентября 2002
«Она сказала: я приготовлю вам реверс…»
Она сказала: я приготовлю вам реверс. И я поняла, что это прекрасно. Детство Люверс и Сиверс мчалось на север. На юг тащилось могущественное лекарство. Мой бред блистал ослепительно ярко, пылая диалогами вдохновенно, за ремаркой следовала ремарка, и пылала уже вся сцена. Я рвалась на Запад, оставаясь Востоком, магнитные полюса плавились, так что казалось, мозг брызнет, мои девочки были далеко, а мне требовался ресурс жизни. Судьба, присев, сделала книксен. Или реверанс. И приблизился ренессанс. 10 сентября 2002
«Жили-были Алеша и Никита…»
Жили-были Алеша и Никита, любили своих баб и пап примерно равно, но второй делал все шито-крыто, а первый – открыто и своенравно. Папа один был в сынка – хитрый и во всем участный, и другой в своего сынка – вопросами озадаченный, один прислонялся к власти всеми местами страстно, второй – местами и не всегда удачно. Первый был гимнюк, а другой – не то, что помыслили, один скоро сгорел, а второй – долгожитель, сирота-художник горючими заряжен искрами, сынок-умелец удачно вписался в события. Один любил искусство в себе, а другой – себя в искусстве, а еще власть в себе и себя во власти, оба поскользнулись на чистом чувстве — чистые напасти. Ловкач использовал клаку-клоаку, чтобы художника посильнее умыли, а художник, как пацан, чуть не плакал. Такие подлые времена были. 11 сентября 2002
Даша
Какие-то старые платья, на розовом желтые пятна, флаконы, записочки, клятвы в коричневых ящичках, кратно количеству лет, проведенных под шелковым абажуром, — слегка прорисовка пилонов и целая жизнь контражуром. Какие-то рюмки и рамки, и тень шелестящей походки, повсюду пометы, помарки, как след уходящей подлодки. Какой-то хозяйственный мусор за окнами и занавеской, коробка, и скрепка, и бусы, — рукою достать только детской. Там палец уперся в ложбинку, тут свет по предметам плутает, а сверху паук в паутинку картинку навек заплетает. Тяжелая ткань – нараспашку. Косую проплешину света художница в мелких кудряшках рисует, влюбленная в это. 14 сентября 2002
Доктор Ложкин
Доктор Ложкин по коленке не стучал, глаз не выдавливал и не кричал, а, почесывая пальцем одно из двух крыльев носа, спокойно ждал моего вопроса: как избавиться от страха смерти. Доктор Ложкин на вопрос не отвечал, а, взглядывая искоса, все отмечал и продолжал высокопарно вещать чудное, поправляя очки и увлекаясь мною. Хотите – верьте, хотите – не верьте, но однажды я проснулась, свободная от чувства смерти, и мир протянул мне ножки целиком по одежке, и я подумала: ай да доктор Ложкин! Он был толстенький и лысоватый, и речь его была дружественной и витиеватой. Он говорил: ваш дар не ниже Толстого, пишите романы, право слово. Он видел, что пациентка страдает недооценкой, прижата к пространству сжатым воздухом легких, словно стенкой, и любя ее и ее жалея, он внушал ей как манию ахинею. Прошло двадцать лет. Я написала роман, один и другой, и за словом в карман я больше не лезу, а сосредоточена и весела, потому что знаю, как талантлива я была. Доктор Ложкин женился на школьнице-секретарше, будучи на сорок лет ее старше, почесывая крылья и шмыгая носом, он точно владел гипнозом. Он уходил в подсознанье, как в поднебесье, доставая оттуда тайны с чудесами вместе, а потом вкладывал в наше подсознанье, как дар случайный. Доктор Ложкин, где вы, какой вы странный, я б вам почитала свои романы!.. Но он, вероятно, встал на крыло и взмыл в поднебесье, и ветром его снесло. 14 сентября 2002
Ваня
Ваня, в смертельные игры играя, резко торча на ночных мотоциклах, то ли в двусмысленностях, то ли в смыслах путался, замирая у края. Было, что и за край свешивал ноги, бились блестящие мотоциклы, черными птицами черные циклы обсели реанимаций пороги. Марихуана, перо и бумага, дуло ружья под прицелами камер — мир перед Ваней практически замер, Ванина торжествовала отвага. С содовой виски, ночная рулетка, нервы торчком из зрачков, словно гвозди, Ксения молча выходит на воздух — в память о ней остается браслетка. Желтые линзы, зализанный чубчик, мягкая серая стильная ряса, Ваня – священник. И с этого часа скромен, и тих, и спокоен, голубчик. Пятеро деток и возраст под сорок, крест на груди и прикольные стекла, татуировка под рясой примолкла, авторитеты – Алексий и Сорос. Кончена сумасшедшая драма жизни, переходящей в дрему. Нет больше места экстриму и стрему. Если… если вдруг не исчезнет нынешний портрет и не опустеет рама. 3 октября 2002
«Бесплотный дух и сходная фигура…»
Бесплотный дух и сходная фигура вступали с кем придется в отношенья, до пустяка, до ничего, до тени желала страстно сплющиться натура. Не навязаться и не впасть в оплошность, не стать предметом общего веселья, — а никогда не потребляла зелья, и нечем подкрепить общенья роскошь. Зрачок нарочно придан близорукий — не вглядываться в окруженье зорко, пейзаж расплывчатый, смещенный – будто норка, в какой укрыться от смятенья скуки. И с памятью в беспамятство играла, подробности нарочно вытесняя, и длинная скамейка запасная лишала сил задолго до финала. Такое неудачное творенье, такая тьма, такая безнадега. Тем удивительней расположенье Бога хотя бы в малом сем. В стихотворенье. 4 октября 2002
«Ух, как быстро пролетели всякие времена…»
Ух, как быстро пролетели всякие времена, баки с грязным бельем остались в истории, сделав евроремонт, в новых ваннах отмыли свои вымена, побрызгали труссарди и на тусовку к Мариотту или Астории. Мы одеты с иголочки и больше не едим с ножа, Зверевы делают нам лицо, а фигуру – Волковы, и даже если крутой усядется на ежа — улыбается, с задницей, утыканной иголками. При встрече охочее сверканье глаз, старанье для теле– и фотосъемки, клыки надежно спрятаны, культура, фас, такими пусть узнают нас современники и потомки. Демократия – по-нашему дерьмократия и есть, глянь на свои швейцарские, сколько настукало. В России надо жить столько, сколько не счесть, чтобы изжить из себя огородное пугало. 8 октября 2002
«Золотые рыбы проплывают…»
Золотые рыбы проплывают на ночном, на темно-синем фоне, привязались, вот уж привязались, с пятницы никак не отвязаться. Я не в духе, я себе не в радость, я себя с постели соскребаю, бледная, как немочь, а на фоне рыбы золотые проплывают. Как в бреду, бреду к себе на кухню, суп сварить, помыть полы и чашки, может быть, привычка жить вернется, золотые проплывают рыбы. Совершив обманное движенье, боком и неловко – за компьютер, трону клавиши легко рукою, музыки ответной ожидая. Тщетно. Музыка молчит, и только буквы разлетаются, как слов осколки в бомбе, начиненной под завязку смертоносным смыслом, как гвоздями. Мне не по себе. Я надорвалась. Любопытство, между тем, не меркнет. Проплывают рыбы золотые на дневном, на светло-сером фоне. Рыбка золотая, что с тобою? Отчего ты вдруг остановилась? Ждешь стоишь вопроса или просьбы? Милая, плыви, я справлюсь, справлюсь. 8 октября 2002
Дуомо
В проем Витторио-Эммануэле внезапно вдвинулась тончайшая громада, за восхищеньем клетки не поспели, и в легкие извне проникла влага. Закашлялась, забилась, задохнулась — чуть зазвучала каменная месса, и сердце, переполнившись, метнулось, не удержало ядерного веса. И у подножия внезапного Дуомо, упав, разбилось в мелкие осколки, лишенное защиты, то есть дома, подстреленное, словно из двустволки. И небо, низкое, как в сумерках в России, поднявшись вверх, вдруг враз заголубело, и голуби на улице Россини клевали сердце, падшее из тела. 17 октября 2002
«Отчего так грохочет ночное, в себе, подсознанье…»
Отчего так грохочет ночное, в себе, подсознанье, эта жизнь, что не та, эта жизнь, что не там и не с тем, и пробиты на раз ложно-краеугольные камни, только мстилось, что выстроен – выстрадан – был ряд отличных систем. Днем казалось, что, как у людей, все почти что в порядке, и похож на людей, и, как люди, одет и обут, ночью видно, что это игра, специальные детские прятки, впрочем, и остальные играют в нее наобум. За обманом обман, не других, а себя горемычных, за атакой в атаку на немочь, и горечь, и желчь. Мы вернемся в Итаку. К истоку. К началам привычным. Ложь, как кожу, сдерем. И умрем. Если нас не сумели сберечь. 18 октября 2002
Синие розы
В отеле на столе стояли синие розы. Распахнута дверь на балкон, шум улицы в комнату втянут, и синие розы не вянут в отеле, завернутом в сон. Неоновой буквы луна так выбелила подушку, что светятся пальцы под ушком, уложены пястью для сна. А сна ни в едином глазу, и жалко на сон прерываться, ведь самое тайное, братцы, нас пробует ночью на зуб. И вдруг как обвал – ничего. Такой тишины оглашенной, Божественной, совершенной, не знала вовек до того. Все звуки исчезли в момент, ни скрипа, ни хрипа, ни шага, упавшая на пол бумага сверкнула как мертвый сегмент. Не врач, не судья, не палач — как будто душа мировая, себя в этот миг открывая, шепнула: не бойся, не плачь. Без боли и страха пришла исчерпанность жизни и чувства… И тут же задвигалась густо Милана ночная толпа. 18 октября 2002
«Мужчины и женщины тонкая связь…»
Мужчины и женщины тонкая связь, до гибельной дрожи и чудного срама, века пронеслись, как она началась, а длится все та же, сильна и упряма. Поездка на рынок, вчерашний обед, случайная ссора – все мелко и плоско, но пола и пола начальный завет все преобразит с вдохновеньем подростка. Любовным стихом обделила судьба, молчанием скована в возрасте пылком, когда господина вминало в раба и било о стену то лбом, то затылком. Прекрасно-трагический опыт испит, ни срывов, ни слез, ни обид, ни разрывов, а немотный разум как будто бы спит, и любящих Бог усмехается криво. Теперь развязался язык. Я скажу, что близость с обоими производит: ты служишь мне всем, тебе верно служу, пусть жизнь, как дыханье, как крик на исходе. 20 октября 2002
«Спаси моих детей!.. О Господи, трагична…»
Спаси моих детей!.. О Господи, трагична картинка, что идет и вхожа в каждый дом. Спаси ее детей!.. Сегодня смерть привычна, как воздух, как вода, что дышим мы и пьем. Спаси его детей!.. Пусть землю населяет не гибель, а живых людей живая жизнь. Я знаю, Кто на нас несчастье насылает, и ведаю, за что, без слез и укоризн. Здесь стыд давно забыт, и ум спекулятивен, играет на низах бесплодно и темно, и каждый негодяй убийственно активен, а добрый человек молчит, глядит в окно. О Господи, спаси нас!.. 6 ноября 2002
«Я иду с моей подкоркой…»
Я иду с моей подкоркой по Никитскому бульвару, листья, павшие на землю, засыхая, умирают. Я иду и наблюдаю городские проявленья, и подкорка их приемлет через корку, что черствеет. Мне идут навстречу дети, и мамаши, и студенты, кто печален, а кто весел, кто глядится, будто сбрендил. Стайка юношей спесивых над колодой карт склонилась, как чеченцы, все чернявы, знать, кого-то проиграют. Неподалеку старуха одиноко на скамейке разговаривает громко — не с собой, а по мобиле. У Есенина Сережи фотографию на память девочка бесстрашно просит, чтобы сделал ей прохожий. А другая бедолага по соседству со скульптурой опрокидывает в глотку водку из стеклянной фляги, там, на дне, ее немного, тетка всасывает жидкость и глядит окрест глазами, что давно остекленели. Направляюсь к «Бенетону», просто так, а не по делу, утомясь бульварной жизнью, я хочу сменить картинку. В «Бенетоне» все красиво, вещи новенькие шепчут: вот твой выбор, дорогая, выбери меня скорее. Но подкорка в паре с коркой, что затеяли прогулку, от пьянчужки и от листьев, павших мертвыми на землю, никуда не отпускают, как приклеились, заразы. Вот вам выбора свобода, о которой все болтают. 25 ноября 2002
Городская баллада
Сумерки. Стыло. И я за рулем. Осени поздней характер невесел. Город огни высоко понавесил: солнечный свет не сдается внаем. Что за пастух гонит стадо авто в сторону эту, другую и третью, пахнет железом, бензином и смертью нечто во тьме, что нигде и ничто. Я выбиваюсь из стада легко, я выбираюсь на верную трассу, мне ли печалиться, доке и асу, блики летят в лобовое стекло. Лента дорожная под колесо, смятая, с маху ложится, мне к спеху, опыт с удачей приводят к успеху, скоро мой дом, я мурлычу вальсок. Вдруг неожиданный съезд и тоннель, ряд роковых понуждений – и что же!.. мне же налево!.. но жесткое ложе вправо несет, в боковую панель. Выровняв руль на лихом вираже, выровняв пульс и сырое дыханье… Если бы знать за мгновенье, заранее, что путепровод проложен уже! В планах – давно, а на деле – никак, вот и привычка людей к долгострою, не ожидала финала, не скрою, и просмотрела какой-либо знак. Гон как безвыходность и чернота, ни перекрестка и ни разворота, род протяженного водоворота, та еще немощь, и мощь еще та. Я удаляюсь все дальше во мглу, дом мой в мираж превратился нелепо, будто за мною кто гонится слепо, будто подсела на злую иглу. Но объявления промельк скупой, съезд как возможность и как искушенье, я пробираюсь направо в смущенье — сбились, как овцы на водопой. Движемся тихо, к металлу металл, стопорим ход лошадей поминутно, а за окошком промозгло и мутно, пробка, и каждый смертельно устал. Бесы новейшие жмут и кружат, втиснув в ряды, из рядов не пускают, ложным единством сознанье ласкают, нюхают выхлоп и тихо визжат. В мокром асфальте блестят фонари, я пребываю в чужом измеренье, руки замерзли и мерзнут колени, и пустота, как Чапаев, внутри. Все незнакомо. Окрестность чужда. Остановиться спросить невозможно. Замкнуты стекла чужие безбожно, чтоб не проникла чужая нужда. Петли петляя, как заяц в кустах, я нахожу, что лечу в Подмосковье, дружбой оставлена и любовью, чей-то чужой исполняя устав. Волей враждебной, сильнее моей, движима обочь и прочь из столицы, то ль наяву, то ли мне это снится, — где я, зачем, сколько стою нулей?.. Минуло два окаянных часа, как сплошняком загребущим изъята, вся из себя стеснена и помята, — дома, десяток дорог прочесав. Опыт престранный подмены пути, род заблужденья себя и потери там, где, с разбегу в удачу поверив, в поле попала, что перекати. Словно добычу, меня отпустив, в городе вечер темнеет с досады, — глядя в окно, без малейшей надсады, я напеваю минувший мотив. Я вспоминаю вчерашний вальсок, сутью вещей околдована напрочь, и, без привычки снотворного на ночь, ждет меня славной бессонницы срок. …Утренним солнцем освещена, в светлое небо взгляну из оконца, загородивши рукою от солнца враз проступившие письмена. 30 ноября 2002
«Замирает какой-то во мне человечек…»
Замирает какой-то во мне человечек, мотылек, или бабочка, или кузнечик, летом бархатным и летним ливнем вспоенный, до последних сезонов не утоленный. Замирает мой маленький, замирает, замерзает и пылью морозной мерцает, властелином колец годовых я смотрюсь, как шальная, я с потерей внутри, а размера потери не знаю. 22 декабря 2002
Чарли
Прижался шелковою тихой сапой, тугой струною натянулся ловко, нечеловеческие опыт и сноровка, и чувство локтя, тронутого лапой. Мороз и ночь, а он сплошная печка, и ни в одном глазу не одиноко, зажмуришь этот – в том собачье око, сожмуришь оба – чуткий ритм сердечка. А днем, по возвращенье, – что за радость! Как будто бы навек пред тем расстались! Случайная находка – чувства завязь — и столько лет горим, дымя и плавясь. Что в человечестве по счету и расчету, тем зверство безотчетно обладает. Лизнет всего лишь в руку или щеку — нам дыры черные любовь его латает. 6 января 2003
«Не удается соединиться…»
Не удается соединиться, третья попытка кончается глухо, узел не найден, дрожит единица, клацнув отказом в привычное ухо. Сокет ошибся, вот номер ошибки, зря введены были имя с паролем, не передать знака грустной улыбки, что пополам с нарастающим горем. Сервера имя, прошу вас, проверьте, с пальцев на клавиши морок стекает, срок до внезапной объявленной смерти вечность как кошка поспешно лакает. Сокет – гнездо в переводе на русский, яйца все скопом кукушка сложила, бой или сбой в той считалочке тусклой, рвется тугая надсадная жила. Рыжий глядит на стихи на дисплее: вывесить душу бельем на веревке резко на сайте… Но, снега белее, мертвый компьютер споткнулся на бровке. 7 февраля 2003
«Поэт, прозаик, драматург…»
Поэт, прозаик, драматург — для посторонних должности, металл, что плавит металлург, важнее, чем изложницы. Я знала быть или не быть до выморочной страсти, за это мало что убить и разорвать на части. Без кожи, содранной живьем, по воздуху гуляла, и взять туда, за окоем, кого-то умоляла. Но я жила, пока во мне пылала эта лава… Вина, виною, о вине — а не о том, что слава. 14 февраля 2003
Старая пластинка
Зачем я ставлю старую пластинку на мой больной советский патефон, зачем припоминаю ту картинку, где влюблена и он в меня влюблен? Полузапретное крутилось танго в каком-то тыща девятьсот году, жизнь начиналась медленно и странно, и отводила музыка беду. Вот лейтенант, а вот его девчонка, смешная пара: туфли-сапоги, смеялись, цокая легко и звонко, и не расслышали судьбы шаги. Она войдет, как тот чудак с мороза, не запылится, явится напасть! Танцуем все, пока еще не поздно, и кавалер живой и хочет барышню украсть. 25 февраля 2003
«Словечки про железо, макнутое в сурьму…»
Словечки про железо, макнутое в сурьму, в тюрьму ведут с обрезом иль, проще, в кутерьму, где смесь беды с укором, и палый рыжий лист, и альт, рыдал которым стареющий альтист, бесстыдный куст жасмина, примятая трава, моря аквамарина, кораллов острова, потерянная строчка, сорочка без петель, судьбы лихой отсрочка, горячая постель, и птица на веранде, влетевшая в стекло, и феня при баланде, что время истекло, и острый серп небесный, и ржавая капель, вечеря в час воскресный, нездешняя купель… Промысливая бегло, чем промысел дарил, в анданте и аллегро, из всех, что было, сил, пред сном, как перед смертью, иль смертью, что как сон, — кружишься круговертью, с альтистом в унисон. 2 апреля 2003
«Красавица в шкуре звериной…»
Красавица в шкуре звериной, след зверя и пули вослед, живое как будто бы мнимо, и мертвого вроде бы нет. Похоже, живешь наудачу, удачу схвативши за хвост, где мясу со шкурой в придачу кулек полагается звезд. Сезонны законы, как в джунглях, и сшиты святой простотой, на быстрых и медленных углях вскипающей кровью густой. Ах, вырваться бы на волю, на свет, не в леса – в небеса! В зрачок по бескрайнему полю тигровая бьет полоса. Тигровая шкура – когда-то, а нынче – меха как шелка, и путает факты и даты кровавого цвета река. Река роковых предсказаний, река под названием Тигр, в потоке провалов сознаний, в азарте охотничьих игр. Жена до бровей соболиных закутана в соболя — живое все мимо и мимо, лишь мертвых приемлет земля. 4 апреля 2003
«Я грызу круглое зеленое яблоко…»
Я грызу круглое зеленое яблоко, уставясь оком из аквариума аэропорта в аквариум аэродрома, где за толстым стеклом проплывают белые рыбы, и мы смотрим друга на друга, как смотрят глыбы. Круглая земля плывет днями и ночами, вся в зеленых яблоках, как вначале, хочешь, книгу Иова тебе почитаю, утолю немного твои печали. В половине шестого утреннего часа блестящая связка небесных лент, у половины щастья – здоровая биомасса, у второй половины – воображенья эквивалент. Из груза слипшихся образов-нарезок проступает древняя рыба-Кит, Иов доедает яблочный огрызок и на меня глядит. Шереметьево, 5 мая 2003
«Порвать все ниточки-веревочки…»
Порвать все ниточки-веревочки с утра ли, в полдень, как придется, от близких и от всякой сволочи рвануть на взлет, наверх, где солнце. Оставить слякотное крошево, где ни просвета, ни отверстия, раз не хотели по-хорошему, примите все, как есть, последствия. Отбросив правила с веригами, забыв-прокляв Чечню с Ираками, я в луже света звонко прыгаю, и брызги от меня – Икарами. 5 мая 2003
Сады Орвелла
Розовое, желтое, фиолетовое изголодавшийся зрак поглощает, над – синее летящее ветровое,
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|