Современная электронная библиотека ModernLib.Net

От легенды до легенды (сборник)

ModernLib.Net / Ольга Голотвина / От легенды до легенды (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Ольга Голотвина
Жанр:

 

 


От легенды до легенды: Антология

Сквозь гранитные плиты развалин

Слишком долго растёт трава.

Там, где замки башни вздымали,

Пролетит ночная сова…

Только – холм. Но, гранитной глыбой

Разрывая земли бока,

Волокли его под лавиной

Злые айсберги ледника.

Здесь он врос. Проносились мимо

Замки, крепости и форты…

Он же – вниз уходил незримо,

Продавив земные пласты,

Без следа. Дорогой проторенной,

Под базальтовым грузом лет

В никуда погружалась История,

Обрастая мохом легенд!

Никого… Стебелёчком тонким

Разбивая и дёрн, и гранит,

Неприметный цветок Камнеломки

Любопытной звездою горит.

Алькор (Светлана Никифорова)

Жизнь – легенда – жизнь

Легенда. Дословно «отрывок, подлежащий чтению». Изначально фрагмент жития святого, зачитывавшийся во время церковной службы или монастырской трапезы, позднее «вошедший в традицию устный народный рассказ, в основе которого фантастический образ или представление, воспринимающиеся рассказчиком и слушателем как достоверные». Если отбросить «устный народный» и «вошедший в традицию», мы получим… определение хорошей (!) фантастики. Можно сколько угодно отрицать очевидное, но факт есть факт – множество читателей полагают миры и героев, созданных воображением писателей-фантастов, достоверными. Согласитесь, при таком раскладе очень заманчиво составить сборник легенд, тем более что легенды уже не в литературном смысле данного слова являются неотъемлемой частью жизни. Столь неотъемлемой, что мы этого просто не замечаем.

«Живая легенда», «стать легендой», «непобедимая и легендарная», «согласно легенде», «легенда отечественного футбола», «легенда Голливуда»… – редкий человек не нарвется на подобное сочетание хотя бы раз в пару дней, но и это не все. Если кто-то кое-где у нас порой и тем более если многие сплошь и рядом повторяют нечто, представляющееся им достоверным, они… питают легенду.

Легенды творились и творятся из материалов массового сознания, не обязательно безукоризненных с точки зрения морали или логики, но больше-то – не из чего. В страстных спорах, что годами ведут антидарвинисты с дарвинистами, регулярно раздаются требования предъявить «ту самую обезьяну», родившую первого человека. Или «того самого первого человека», рожденного обезьяной. Если говорить о людях, задача невыполнимая, а если о легендах? Там «та самая обезьяна» наличествует, и, продолжая ряд зооассоциаций, яйцо-первоисточник появилось прежде птицы-легенды. Только отнюдь не факт, что из соловьиного яйца вылупится соловей, а из соколиного – сокол, может и кукушонок. Легенды – это не только трели на заре и «царственный полет», они и каркают во все воронье горло, и мертвечиной не брезгуют, и голову в песок суют или, подобно прижившейся у монумента голубиной стае, посильными средствами изживают культ всяческих личностей, а то и заразу разносят.

Есть легенды белые «о доблести, о подвигах, о славе», их мы обычно легендами и зовем; есть черные, про жутких злодеев и леденящие душу преступления и наказания, а есть и серые – те самые голуби на площади хоть Пушкина, хоть Победы, хоть Дружбы Народов. И поголовье этих голубков растет с угрожающей скоростью.

Раньше с легендами происходил некий естественный отбор: выживали либо самые хорошие, либо самые яркие, поражающие воображение, и в любом случае они цеплялись к незыблемым даже по самым жестоким временам ценностям. Ричард III не убивал племянников, а Борис Годунов – царевича Димитрия, но те, кто, купившись на умело запущенную ложь, несли ее дальше, знали твердо: убивать детей нельзя. И их слушатели так считали, и слушатели слушателей. Никто – никто! – не посмел бы вслух назвать детоубийство «государственным решением». Кому богородица не велела, кому – совесть, кому – хитрость. Теперь называют регулярно.

Почему вопреки фактам и логике проглотили сказку про Сталина, якобы сказавшего «нЭт человека – нЭт проблем», еще понять можно. Черный властелин, ему положено! А вот то, что многие безо всякого стеснения восхищаются подобным «прагматичным» подходом, нечто относительно новенькое. Видимо, отрыжка всеобщей грамотности. Доступ к информации есть, умения и желания распорядиться ею нет, а дальше начинается поиск простых, чтобы не сказать примитивных ответов. Бескомпромиссно белых: не святой, не мученик, не полный бессребреник? Однозначно мерзавец. Бескомпромиссно черных: исправлению не подлежит, подлежит уничтожению. До основанья, а затем… Бескомпромиссно серых: весь мир – помойка, люди – дрянь, святых и героев нет, есть неразоблаченные. И злодеев тоже нет. Есть заурядные, исполненные комплексов людишки, такие, «как все». Любой, только волю дай, плюхнется на трон, отдаст Кэмску волост, потребует отдельный кабинет и продолжение банкета. Любой! И отстаньте с вашими Эйнштейнами, де Голлями, Геварами, Гагариными. Особенно с Гагариным – не летал он никуда, ясно вам?!

Те, кто в стародавние времена верил в людей с песьими головами, вызывают снисходительную усмешку. Те, кто оптом записывает все человечество в «псов смердящих», претендуют на некую сверхистину, а на самом деле тиражируют препротивный, но очень удобный для мояхатаскраюсидения и чтоплохолежитволочения миф. И основа этому мифу – сплетня.

Вспомним Леца: «Когда сплетни стареют, они становятся легендами». Первичный продукт мог быть каким угодно, века существования изымали из него «желтопрессовость»; из смолы и мухи получался уникальный янтарь. Современные СМИ протаскивают в легенды банальные сплетни, не обкатанные и не облагороженные долгой передачей. Правда, и живут они недолго: сойдет со сцены очередной калиф на час, и вслед за ним канут в Лету и недолегенды-сплетни. Неудивительно, что под сиюминутный «социальный заказ» пытаются подогнать проверенное временем. Древние укры и воевода Один уже анекдотом стали, а прихватизаторы от мифологии все волокут в свой гараж якобы рожденных в нем слонов, все выставляют супостатам счет за выпитую в кране воду. Это куда проще, чем взять за жабры очередного деятеля, «осваивающего» бюджет путем многократного закапывания и откапывания водопроводной трубы. И опаснее. Иные легенды способны вырваться из-под контроля не хуже супового дерева дедушки Ау из старого мультика и, став реальностью, сожрать не только тех, кто их подкармливал, но и всех, кто угодит в зону поражения. Фантастика? Увы, история!

И все же при слове «легенда» нормальный человек скорее вспомнит что-то светлое и высокое, пусть и с трагическим концом. Иной раз и не важно, как там было на самом деле, – если легенда дает силы выжить в отчаянной ситуации, если учит любви и ответственности, если заставляет задуматься о жизни и своем месте в ней. С другой стороны, хочется справедливости, хочется докопаться до истины во что бы то ни стало – понять, что за огонь породил дым-легенду. Иногда докапываются, только просеянные через сито проверяемых фактов, разложенные по полочкам здравого смысла и рационализированные реальные события остаются достоянием специалистов, а для миллионов не историков «как оно было» – дело десятое. Но правдивы ли, лживы ли легенды – задуматься они заставляют.

Обидно, когда озаботившаяся оплатить услуги хрониста или сказителя дрянь предстает в виде рыцаря без страха и упрека. Невыносимо, когда имя достойного человека веками поливают грязью, но спорить с укоренившейся легендой неимоверно трудно. Тут нужен или не абы какой талант, или мощь современных информационных технологий. И то не всегда помогает. К счастью, правило это работает и в обратную сторону: победить позитивную, созидающую, справедливую легенду посложней, чем свергнуть неугодного правителя или захватить парочку стран. А случается и так, что непонятно откуда взявшаяся недостоверная деталь характеризует событие или личность лаконичней и… точней, чем правда. Ведь придумал же кто-то, что романс «Гори, гори, моя звезда» сочинил адмирал Колчак.

Бесконечны линии легенд, и в этом они сходны с дорогами. Столь же прихотливы, столь же причудливо пересекаются… И еще: мы часто пытаемся выбрать легенду по себе – как и дорогу. «Направо пойдешь – коня потеряешь, налево пойдешь – женат будешь, прямо пойдешь…» – старинный выбор, и решение не одно из двух, не «орел-решка», так что традиционная дихотомия Добра и Зла не работает. Наверное, к лучшему. А еще бывает, что легенды выбирают нас. Как и дороги. Или кто-то пытается нам навязать легенду об избранности, а кто-то – о великой вине, долге или проклятии, и поди пойми, что легенда-то одна, избранность и есть долг, а проклятие есть избранность. Формула «Товар – Деньги – Товар» известна всем, но правомочна и формула: «Жизнь – Легенда – Жизнь». Вечный круговорот от героев и преступников былых времен до героев и мерзавцев нашего времени и дальше по оси времени в бесконечность, пока существует человечество.

Нынешний сборник вобрал в себя многое, так или иначе связанное с легендами, и начинается он с вариаций на темы, известные в нашем мире всем, ну или почти всем.

Античные боги и герои вдохновляют человечество не первое тысячелетие, разумеется, без них не обошлось и теперь. В который раз перед бедным Парисом («Амбула») встала неразрешимая проблема, то есть встали-то перед ним три богини, но как выбрать из них прекраснейшую? И самое главное, как, держа в руке фрукт раздора, не накликать на свою (и не только свою) голову беду? Задача, на первый взгляд, неразрешима, но есть, есть в мире такие вещи, как фактор неожиданности и авторский произвол! Парис еще счастливчик, он хотя бы в своем мифе и в своей шкуре остался, а вот Тесею («Легенда о Минотавре») не повезло: разжаловали беднягу из защитников-спасителей в… Не будем вдаваться в подробности, но от любимой столь многими истории о подвиге и любви уцелели разве что имена. Не осталось ни путеводной нити, ни самого Лабиринта, ни парусов – черного и белого, зато встала в полный рост проблема непроверенной информации. И еще незаметно подкралась легенда о красавице и чудовище. Возможно, кому-то подобная замена придется по вкусу. По крайней мере она иллюстрирует, хоть и в очень мягкой форме, новые веяния и вытеснение прямолинейных героических мифов… м-м-м… неоднозначными, а если звезды гасят, значит – это кому-нибудь нужно. Знатоки же и ценители древней истории вообще и военной в частности возьмут реванш, раскрыв книгу на «Огнях Медного острова». Конечно, рассказ отлично читается и без специальной подготовки, но при этом теряется добрая половина удовольствия, а филигранная реконструкция оборачивается почти фэнтезийным репортажем о взятии почитавшейся неприступной крепости.

Одно событие, несколько свидетелей. Только сверив их «показания», удастся понять, что же произошло на еще не названном Кипром острове, а заодно вспомнить прописную истину: нельзя недооценивать ни противников, ни соседей, каким бы сильным ни был ты и какими бы безобидными ни казались они.

С героиней истории, замыкающей «античный» раздел («Исповедь Медеи»), на первый взгляд, все ясно: убийца и колдунья, даже из небытия, даже спустя тысячелетия не прекращающая морочить людям головы. И ведь нашелся-таки верный рыцарь! Аж в историки подался – защищать доброе имя то ли давным-давно умершей, то ли никогда не существовавшей женщины со строгим профилем. «Бред! – негодовали ученые мужи. – Медея виновна! Все давным-давно известно и описано, читайте, молодой человек, Еврипида!» Да, известно, да, описано, только вот молодой человек Еврипиду не поверил.

Ну и кому оно надо? – спросит скептик. Не все ли равно нам, нынешним, убила Медея собственных сыновей или нет? Зачем копаться в прошлом, зачем тратить время и деньги, между прочим, немалые, на всякую ерунду? Точка зрения распространенная, одна беда – не отпускает нас прошлое, невдомек ему, постылому, что мы со своими мобильными телефонами и дезодорантами не желаем его знать.

Ну что, скажите, общего у древних монастырей и сил KFOR? У старинных фресок и автоматических винтовок? В нашем, обыденном мире – ничего, но действие «Сказания об ослепленных королях» разворачивается на Балканах, где легенды успешно заменяют не только официальную историю, но даже национальную стратегию. Где сквозь тьму времен смотрят на ныне живущих владыки из сакрального рода Неманичей. Давно уже пресеклась сама династия, а легенда о ней живет. И поныне честно исполнившие свой долг получают от якобы сгинувших королей помощь и награду. И поныне бродит по миру проклятие Неманичей в поисках новых жертв. Так, может, стоит сперва разузнать, о чем легенда, прежде чем бесцеремонно вторгаться в нее с «томагавками» наперевес?

Странная все-таки вещь – круговорот легенд в природе. Вот Денис Давыдов… Для нас – личность легендарнейшая, для современников – просто хороший человек, лихой рубака, талантливый поэт, преданный друг. В те времена в ходу были иные сказания, и вот с одним из них Денис Васильевич и столкнулся («Горячие люди»). В его записки сия история по понятным причинам не попала, хотя кому-то он ее, видимо, рассказал, иначе откуда бы Александр Николаевич Островский узнал некоторые имена и подробности?

Конечно, в русских лесах чего только не встретишь, но и в цивилизованной Англии в эпоху пара былое дает о себе знать. Люди просвещенные на подобные казусы смотрят свысока и уж точно не откладывают из-за них столь важные мероприятия, как пуск железной дороги («Первый поезд в Самайн»). И зря! Брали бы пэры и сэры пример с белорусского селянина Мартына («Ярдань»), скольких бы проблем избежали! Впрочем, и в Полесье многое запамятовали, а кое-чего и вовсе не знали, неприятности же, пока Мартын сани не перевернул, у целой округи были немалые. И все оттого, что видели Зло там, где его отродясь не бывало.

Разобраться, где зарыта кусачая собака и почему она кусает, всегда непросто. Нашей современнице Иришке Каравайко («Проклятое село») пришлось немало побегать и подумать, прежде чем отыскалась причина свалившихся на деревню Петровку напастей. Места-то гоголевские, а значит, без ведьмы не обойдется, хотя иная брошенная милым дивчина натворит столько бед, сколько не всякой ведьме под силу.

Жуткие и непонятные дела случаются порой в тихих селах и малометражных городских квартирках, впрочем, о квартирных чудесах дальше. Третий раздел сборника предлагает пройтись по другим мирам и проследить за рождением легенд. Процесс этот для большинства его непосредственных участников комфорта, мягко говоря, не исполнен. Если те, кто срывается с места хоть за золотым руном, хоть за «тем, не знаю чем», чувствуют себя в «пока еще не легенде» как рыба в воде, то мужчины и женщины, которым хочется просто жить, с радостью бы променяли грядущие летописи, оперы, фильмы, игры на эту самую «просто жизнь». Нормальную. Человеческую, долгую, мирную, счастливую, только нет у них такого выбора, зато других – сколько угодно.

Потерявшей любящего, но вряд ли любимого мужа царице народа дэвир («Властью божьей царица наша») нужно что-то делать с вошедшими в столицу завоевателями. Ситуацию усугубляет то, что и враги – люди, и царица, в отличие от своих подданных, по крови – человек. Вот и думай, с кем ты и кто ты. Хэйи и думала, пока не услышала разговор, который не оставит равнодушным ни одну уважающую себя женщину и ни одну опять-таки уважающую себя царицу. Не будь этого разговора, она поступила бы так же. Наверное…

Погибает в схватке с вторгшимися в его страну врагами еще один владыка («Братья»), а чудом уцелевших его сыновей судьба разлучает на многие годы. На руинах прежней державы поднимается новая, и еще не родились историки, которые объяснят, чем она хуже или лучше прежней. А потом случается то, чего в жизни почти не бывает, а в легендах – сплошь и рядом. Приходит возмужавший, исполненный силы мститель за отца, и все возвращается на круги своя. Или все-таки нет? И в один огонь, как и в одну реку, дважды не войти?

Легендарные завоеватели вообще большие затейники, только фантазия у них слишком часто работает в одном направлении, а ведь чем громче рычишь «Муа-ха-ха», чем нахальней волочешь к себе свежезавоеванных наложниц и наложников, тем на большие неприятности рискуешь нарваться. Покоряя и захватывая, лучше оставаться вежливым и не грешить против хорошего тона, однако царь Идзумары («Равнина») держался принципа «Что хочу, то и ворочу», а хотел он, чтобы побежденные плясали. Дни и ночи. Без отдыха. Ну что ж, царь сказал – царя услышали.

Фарух («Девона») не был царем, хотя с такими талантами вполне мог попробовать, однако запросы у найденыша демонской крови оставались самыми прозаическими. То кушать хотел, то жениться, и не на принцессе или пери, а на дочке приютившего сироту горшечника, ну а потом всех спасать пришлось. Разумеется, от чужеземного воинства, которому маленький городишко на один зуб был, только жил там гончар Фарух, который и копьем-то владеть не умел…

Времена, как это ни печально, не выбирают, а счастье просачивается в предания до безобразия редко. Черт его знает почему, но добрые финалы сказителей не вдохновляют, для ясонов не бывает «потом», и морские пучины поглощают «ея (его, их, всех) в один момент». Может, потому история Фаруха за пределы его городишки так и не вышла, а вот судьба Ирины («Матушка») в своем мире имеет все шансы стать легендой в изначальном смысле этого слова. Отрывками из жития святой, которые станут зачитывать в отстроенных храмах Лунной Госпожи. Само собой, если жертва женщины не будет напрасной, а очередной «повелитель мира» и его «цепные псы», как земные, так и астральные, останутся при пиковом интересе. На этом мы прощаемся с относительно традиционным темным властелином, но не с фэнтези.

Встретились на перекрестье времен и дорог оборотни с людьми («Люди… Твари…») и ну… обсуждать, скажем так, некое место из блаженного Августина. Во мнениях, увы, не сошлись, хотя и те, и другие, и присутствовавший на диспуте честный волк в равной степени являлись тварями. От слова «творить». Старшими и младшими детьми и внуками одного Творца. Разговор ни к чему не привел, и родичи расстались надолго, если не навсегда, возможно, ушли в другой мир и в следующий раздел. На опустевшей поляне остались двое – недоумевающий волк и плачущий адепт учения, которое всех по большому счету и разлучило.

Слезы слезам, конечно же, рознь. Знаменитая слезинка ребенка и вопрос о ее стоимости воспринимаются по-иному, если ребеночек – дракон и ревет он по милости человеческих дядей, которые полагают себя очень умными («Одна за всех»). Политики, государственные мужи, благородные доны… Таким дите обмануть раз плюнуть. Они и своих сыновей, если что, дезинформируют («Кровь невинных»), только бы свергнуть внука кровавого узурпатора и возвести на престол последнего отпрыска загубленного короля. Еще один сюжет, возникший однажды и идущий своим путем по множеству текстов. Справедливость восторжествует, и на истерзанную тиранией страну снизойдут мир и благодать, только вот узурпатор предусмотрительно связал дворянство магической присягой. Обойти ее непросто, но и борцы с тиранией не сабо бульон хлебают! Тщательно пестуемый заговор вот-вот принесет плоды, только как бы в цепи не появилось слабое звено! Наследник славного герцогского рода начинает колебаться, а от его выбора зависит больше, чем казалось вначале. От герцогов и королей вообще многое зависит, и сам черт не всегда разберет, когда сомнения – благо, а когда смерти подобны.

Экс-пират, а ныне успешный монарх не усомнился в предательстве старого друга, который был ни в чем не виноват («Лучшая ошибка»). Тогда не виноват. Зато в виде обиженного призрака наворотил немало – поди объясни жаждущему мести и в придачу слепому привидению, что дети за родителей не отвечают. Короли – потомки пирата выкручивались как могли; разумеется, тайком от подданных. Цель оправдывала средство, держава процветала, а потом в дело вмешалась любовь, и старательно размыкаемый круг с треском и искрами замкнулся, впрочем, подданные и этого не заметили. Столица продолжала печь вкусные пироги, и всякому, кто их пробовал, становилось ясно: в державе все отлично.

Где-то – мир, призраки и пироги, а где-то война, прапрапраправнучка могущественной колдуньи и привилегированная женская школа («Первый снег»). Отроковицы из знатных семей, как и положено, зубрят, списывают, шушукаются, хихикают. Кто-то кого-то терпеть не может, кто-то кому-то симпатизирует, и все мечтают. Сперва о разном, потом, когда враги начинают ломиться в стены родимого учебного заведения, мечта становится одной на всех: продержаться до прихода подмоги. Может, кто-то из девчонок и воображал себя героиней баллады, но вряд ли подобной – без томных возлюбленных и блистающих ратей. Что поделать, не выбирают не только времена, но и легенды, в них просто попадают, с ними просто сталкиваются, и горе несведущим, неверующим, не понявшим! Иная легенда, будучи разбужена и (или) задействована, оказывается пострашней той самой гранаты в обезьяньих лапах, о чем и речь в очередном разделе. Не только сон разума порождает и спускает с цепи чудовищ. Некоторые вполне бодрствующие носители разума пребывают в уверенности, что находятся в здравом уме и твердой памяти. И действуют.

Эпоха просвещения и отрицания старых сказок. Шикарные завоеватели в элегантной форме с геральдическим, тоже очень красивым волком внедряют, не побоимся этого слова, орднунг на завоеванных территориях («Волчья сила»). Не оценившие своего счастья унтерменши трепыхаются, там и сям возникают партизанские отряды, а какие партизаны без пособников и какой орднунг без карательных акций? Озабоченному текущим моментом коменданту дей Гретте не до местных поверий, в которых – вот ведь совпадение какое! – главная роль отведена Вечному Волку. Тому самому, что красуется на офицерском перстне г-на коменданта. Обезьяна не выдергивала чеку гранаты, обезьяна просто волоком тащила ее по лесу через бурелом. Результат сказаться не замедлил.

Канонисса Альена Аркская («Замок на песке») понимала, что берет в руки именно гранату, только выбор у нее был, как у того солдата, на которого прут вражеские танки. На госпожу Альену перла ни много ни мало начинающаяся революция, а за спиной были не какие-то там привилегии и владения, а люди, ее люди, которых революционное правосудие швырнуло в тюрьму с перспективой гильотины. Некоторые аномальные феодалы видят свой долг в спасении вассалов и слуг, а некоторые еще более аномальные министры – в спасении государства, на этом они и сошлись: старая дева-герцогиня и похожий на таракана чиновник. Для них цель оправдывала средства, а средствами были их собственная кровь, белый прибрежный песок и легенда. Что вышло, то вышло.

В следующем мире великая революция, как и великая империя, успела стать прошлым, хотя выбившийся в императоры басконский капрал не проиграл своей войны и не потерял корону («Vive le basilic!»). За него это сделали наследники, и теперь в стране республика, уже третья по счету. Прагматичный девятнадцатый век давно перевалил за половину, паровой двигатель, телеграф, газовое освещение и, само собой, пресса стали неотъемлемой частью жизни. Особенно пресса, на глазах почтеннейшей публики жонглирующая фактами и сплетнями, порождая мифы и легенды новейшего образца. Не бесплатно, само собой: хорошее перо стоит недешево, а Поль Дюфур – один из лучших. Журналисту велено исправить промах коллег и заодно помочь мсье премьеру в борьбе с оппозицией. Дюфур находит изящнейшее решение, и вот уже вся Республика обсуждает «проклятье императора» и считает странных ящериц. Ветер посеян, всходов ждать недолго.

Чем выше технологии, тем, как ни странно, проще утонуть в легенде. На одной далекой-далекой от Старой Терры планете с ярко-алым небом виртуальный мир по сути подменил реальный, но свои хозяева и свои изгои остались и при таком раскладе («Дело чести»). Хозяева переместили свое «я» в средневековую Японию, вернее, в то представление, которое о ней имели покидавшие Терру. Это ведь так заманчиво – при жизни стать частью мечты об идеальном, но ни одна система не может быть застрахована от взлома, и ни один идеал после столкновения с реальностью не останется прежним. Если вообще останется. Легенды, вторгаясь в жизнь, подчас наносят ей немалый ущерб, а что будет, когда жизнь вломится в доведенную почти до совершенства легенду? Что будет, если изгой объявит себя самураем?

Погибшие уже на нашей, той войне солдаты не объявили себя никем. Они и после смерти остались кем были – со своей памятью, своим делом, своим удивлением оттого, что посмертие все же есть. Тот, кто рассказывает нам свою историю («В трех растяжках от рая»), уверен, что прежде, чем войти в царствие небесное, нужно сделать еще кое-что. Вот и идут они от растяжки к растяжке, избавляя тех, у кого пока есть не только душа, но и тело, от бессмысленной, несправедливой гибели. Идут, по большому счету не зная, что ждет их за следующим порогом, а перешагнув его, прощаются, как прощались на передовой. Махнуть почти не видимой им рукой, пожелать успеха… Они ничего не знают, им кажется, что они знают все.

Одиноко сидящий на запущенной кухне вузовский преподаватель тоже думает, что знает («Сыграем?»). Отчаявшись добиться справедливости у закона и бога, он воззвал к дьяволу. Это сработало. Убивший жену и сына героя обладатель дорогой иномарки, хоть и откупился от слуг Фемиды, «подох, как собака». То, что в атеистическую юность мстителя почиталось религиозным мифом, оказалось правдой, и обменявший душу на возмездие преподаватель стал ждать кредитора. Ожидание растянулось на годы, но однажды вечером дьявол все же явился, и отнюдь не за душой. Вот вам и еще одна вечная тема! Доктор Фауст, Вакула, Мельмот-Скиталец, Балда, Маргарита… Сколько героев связывались с нечистой силой, добиваясь самых разных результатов. На сей раз все опять не так, как думалось фигурантам. Обоим – люди столь непредсказуемы, что их не только сам черт не разберет, но и лучшие друзья.

Почему поймавший в самом прямом смысле свою звезду и сам стремительно становящийся звездой рок-певец едва не ушел со сцены («Крылья над облаком»)? Он, бросившийся в разгар пикника за падающей небесной искрой, не думая ни о каких приметах и поверьях? Бросившийся и успевший ее подхватить.

Одно дело – быть искусственной звездой, фабричным изделием, как нынче говорят, «проектом», и совсем другое – впустить в себя странный свет, который видят все и не понимает никто. И ты сам не понимаешь, но мы в ответе за те звезды, которые поймали и несем. И за тех, кто, стремясь к звездному свету, стремится к нам.

Когда-нибудь Кирилла назовут легендой рока. Если он выдержит, если по-прежнему будет слышать и создавать музыку, которая дарит крылья. Музыка и без всяких легенд способна на чудеса, в легендах же она выводит из царства мертвых, рушит стены, избавляет от крыс, но не от жаждущего расквитаться за прошлые неудачи мага, ополчившегося на областной город N, да еще в канун выходных («Хмурая пятница»)! Чтобы справиться с этим в высшей степени неприятным субъектом, потребовались объединенные усилия людей, домовых, кота Баюна, гоблина-мигранта и интеллигентнейшего Бориса Семеновича Гориновича. И все равно без новаторского сочетания высоких технологий и традиционных средств исход битвы оптимизма не внушал, ибо отоспавшийся за века негодяй был силен и крайне злобен.

Есть расхожее мнение, что опера от оперетты, легенда от сказки и серьезная литература от чтива отличаются финалом. В одном случае герои гибнут, а уцелевшие рыдают, во втором герои женятся, а улизнувшие от Гименея пьют, поют и пляшут. В юные годы Автор («Это мои герои!») придерживался сходного мнения, полагая, что без кровищи и слезищи как-то несерьезно. С годами пришло понимание, что «жизни на свете чуть больше, чем смерти». Герои воскресли, и тут за Автора взялся некто серый, алчущий кровопролитиев, ибо от чужой жизни ему, бесформенному и никакому, похоже, становится худо. Тут бы Автору и конец, если б не герои, у которых, в отличие от серого, с индивидуальностью все было в порядке. Жизнь, как бы ни пытались на нее напялить болотный камуфляж или выкрасить в серое, ярка и многолика, потому и непобедима. А будет жизнь, будут и мифы, и предания, и легенды со сказками. И сплетни со слухами, куда же без них?

Люди живут, люди действуют, люди рассказывают, люди слушают, запоминают, несут дальше, и ноша эта, наверное, и есть суть легенды. Распадаются державы, исчезают под толщей земли храмы и статуи, рушатся стены, необратимо меняются и умирают языки, но «нечто схожее с душой», что одна на всех, остается. «И снова царствует Багдад, и снова странствует Синдбад, вступает с демонами в ссору, и от египетской земли опять уходят корабли в великолепную Бассору…» И будут уходить, пока есть те, кто смотрит им вслед и ждет их возвращения. Те, кто в один ветреный день сами уйдут за горизонт, чтобы вернуться новой легендой. Или в один страшный день встанут на своем рубеже. Или в одну прекрасную ночь взглянут в глаза всепобеждающей Любви. Серое, грязное, сиюминутное не то чтоб исчезнет, но сменится другим, столь же мутным и преходящим, а нить Ариадны будет тянуться, а рог Роланда будет звучать… Вот, собственно, и все. Diximus.

Амбула

Вновь свежим ветром полон

парус.

Вновь пены пыль на досках

палуб.

Хоть жив один лишь из пяти —

На месте Трои пепелище,

И каждый, что искал, отыщет.

А я – который год в пути.

Давно примолк Ахейи улей,

Герои по домам вернулись

И нагуляли аппетит.

Устав от славы, лесть изведав,

Не платят уж на вес аэдам.

И только я еще в пути.

Ушедшее распалось тленом,

Вновь Менелай живет с Еленой,

И слух как будто поутих.

Но царь за сплетню сердце

вынет,

И взор царицы так невинен…

Что до меня?.. А я в пути.

Судьба нальет нам чашей

мерной:

Вот сгинул гордый Агамемнон

В тенетах женских паутин.

Но скоро по законам мести

Орест отплатит Клитемнестре.

А я по-прежнему в пути.

На небе звезды ярче меди…

Известий нет о Диомеде.

Но тот, кому обман претит,

За трон не сможет побороться —

Отторгнет Аргос инородца.

А я уже давно в пути.

Под сенью кипарисных арок

Кропает Нестор мемуары.

Словесный множится утиль,

Забыть – не помнить – сердце

молит.

Он видит зарево над морем…

Лишь я пока еще в пути.

Заря в полнеба разгорелась.

Уж Телемах встречает зрелость,

Отца надежды воплотив.

Поет прибой с тоскою древней.

Жена, устав, над прялкой

дремлет…

Что там со мною? Я в пути.

Вновь берег дик, оливы хилы.

Забудут подвиги Ахилла,

Какую цену ни плати.

А слава что? По ветру прахом?

Ведь дом стоит, надел был

вспахан.

И только я еще в пути.

Давно эпоха отгремела,

Что ныне дела до Гомера

В обилье новых перспектив?

Но миф не завершен доселе —

Проклятьем имя Одиссея.

Я, как века назад, в пути.

Татьяна Юрьевская

Владимир Свержин

(с благодарностью Цунами Сану)

Амбула

Смоквы, именуемые восточными дикарями инжиром, были очень вкусными. Парис забросил в рот сочный плод и с удовольствием ощутил его сладость.

«Жизнь – отличная штука, – разгрызая попавшую на зуб косточку, подумал он. – А когда ты – царский сын в благословенной земле, так и вовсе замечательная!»

Юный охотник поднял глаза в небесную синь.

Как восхитительно быть молодым и полным сил, как славно вместе с братьями мчаться на колесницах, запряженных быстроногими парфянскими жеребцами, как весело пускать стрелы в переполошенную дичь! «Еще один удачный выстрел!» Впрочем, разве дело в этих птицах? Его пальцы трепещут от азарта, когда уходит с тетивы круторогого лука легкое оперенное древко с бронзовым наконечником.

– Любезный юноша! – вдруг раздался откуда-то сверху тихий женский голос. Слышалось в нем шуршание осенней листвы, потревоженной Бореем, богом северного ветра. – Сделай милость, подай клубочек – вот незадача, куда-то вниз укатился.

Парис удивленно поглядел вверх, откуда доносился призыв о помощи.

На уступе скалы, локтях в двадцати над головой троянского принца, скрестив ноги, расположилась, всматриваясь в растущие у подножья скал кусты, сухонькая морщинистая старушка. Пряди ее серебристых волос были забраны в аккуратный узел на затылке, скрепленный золотым гребнем.

«Как же она забралась туда? – удивился царевич. – На бродяжку не похожа…»

– Быть может, помочь тебе спуститься, почтеннейшая?

– Не надо, добрый мальчик. Клубочек мой отыщи. Без труда найдешь, к нему нитка тянется.

Парис наклонился, выискивая среди густой травы пропажу. Клубок отыскался быстро. Парис достал его из-под молодой ракиты и почувствовал неожиданную тяжесть, будто и не пряжа вовсе, а свинцовое ядро для пращи оказалось в его руке.

«Странная вещь. Нить какая-то необычная. Здесь – золотистая, вот тут – точно кровью запятнана. Кое-где – черная, где-то – белая…»

– Ну что? Отыскал?

– Отыскал. – Юноша поднял над головой клубок. – Не волнуйся, добрая женщина. Я сейчас к тебе поднимусь. – Он смерил взглядом скалу, пытаясь сообразить, как взобралась туда старушка.

Сквозь камень пробивались молодые деревца. Из трещин удивленно следили за происходящим большеглазые ящерицы. Камни услужливо подставляли выпуклые, согретые лучами бока под сандалии, но все это для него – пышущего молодостью и силой, а не для седовласой женщины, которой он годится даже не во внуки – в правнуки!

Парис едва смог стереть тень удивления со своего прекрасного лица и начал подъем.

– Вот спасибо, – улыбнулась хозяйка клубка, принимая из рук царского сына утраченное было сокровище.

– Не стоит благодарности, моя госпожа.

– Поверь, стоит, – добродушное лицо старушки вдруг стало суровым. – Ты говоришь так, потому что тебе не дано предвидеть, чем обернется всякое твое деяние. С этой минуты, Парис, ты будешь ЗНАТЬ. Это тебе мой дар, моя благодарность.

– Вам известно мое имя? – удивился было царевич, но тут из затянутой облаками горной выси послышались звонкий щелчок ножниц и недовольный окрик:

– Лахесис, скоро ты там?

– Иду, Атропа! Возвращаюсь, дорогая сестрица.

Не успели эти слова отозваться голосом насмешницы Эхо, как древняя вещательница исчезла, оставив Париса стоять, оглядываясь, на уступе скалы.

– Клото, Лахесис, Атропа? – Пораженный, юноша вглядывался в высокое небо. – Великие мойры?! Три сестры, прядущие, отмеряющие и пресекающие нить человеческой жизни… Так вот что это был за клубочек!

Парис невольно поежился. «Я держал в руках чью-то судьбу. Быть может, я удлинил на минуты чьи-то страдания. Или, наоборот, – дал время для последнего слова, поцелуя…»

Ему захотелось поскорее оказаться дома, найти любимого брата Гектора, рассказать ему… Цепляясь за ветви, он начал спускаться и уже почти достиг цели, как за его спиной послышалось:

– Будь славен, царский сын Парис. Ты строен, будто Кипарис. Твой зорок глаз и ясен ум. Судьею будешь, ergo sum. Нет. Ergo sum сюда не пойдет. Это звучная латынь. До нее человечество еще не доросло.

Парис едва не разжал пальцы, которыми держался за ветку.

– Ладно. Нет времени что-то придумывать, – между тем раздавалось за его спиной. – Парис, заклинаю тебя по-божески, спускайся пошустрее. Не заставляй прекрасных дам ждать.

Царевич оглянулся. Златокудрый юноша в белой как снег тунике и птицелетных сандалиях почесал за ухом окрыленным золотым жезлом, вокруг которого извивалась пара шипящих змей.

– Что ты уставился? – Юноша отправил себе в рот спелую смокву. – Ну да, я Гермес. Вестник Самого. Погоди кланяться, скала под носом. Сначала на землю спустись. В общем, так. Чтобы не терять времени, пока ты там уподобляешься игуане, ввожу тебя в курс дела.

Зевс избрал тебя судьей. Какой нектар ему в голову ударил – не спрашивай. Не знаю. Это не мое и уж тем паче не твое дело.

У нас тут недавно была одна шумная свадьба… Ну, помнишь, когда у вас реки внезапно из берегов повыходили. И вот одна старая грымза, не буду называть ее имени (еще, чего доброго, услышит), в отместку, что ее не позвали, бросила на стол золотое яблоко с надписью «Прекраснейшей». Оно вроде съедобное, но все же золотое.

И вот наши первые красавицы переругались между собой из-за этой безделицы. Только что в волосы друг дружке не вцепились. Свет им не мил – вынь да положь, каждая требует главный приз себе. Зевса в конце концов достала вся эта бодяга. Тут-то Громовержец в тебя пальцем и ткнул. Еще скажи спасибо, что пальцем, а то мог бы и молнией!

Париса охватило странное, неведомое ему дотоле тяжелое предчувствие.

– Так что спускайся, – продолжал Гермес. – Будешь сейчас решать, кому это яблоко достанется.

Царевич ступил на землю.

– Но… Богини… Я недостоин… Не смогу…

Возмущенные змеи, обвившие золотой жезл вестника богов, предостерегающе зашипели.

– Парис! Ты сам-то понял, что лепечешь? Как это не сможешь, если Зевс приказал, чтобы это сделал именно ты? Давай, шевели сандалиями.

Гермес подтолкнул сына троянского царя кадуцеем в бок:

– Ступай за мной.


Богини смотрели на обалдевшего юношу, а тот лишь открывал и закрывал рот, не в силах даже произнести слова приветствия. Нагие тела их были безупречны, и не было ни слов, ни красок, чтобы передать красоту, представшую взору Париса.

– Царе-е-вич! – Гермес потрепал юношу по плечу. – Перестань хлопать глазами. Яблоко – вон. Богини перед тобой: слева Афродита, справа Афина, по центру – Гера, если еще сам не дотумкал. А я полетел, у меня дел невпроворот. Зевс проснется – свежей амброзии нет, – вот тут-то конец света и грянет. Да и ты, парень, не затягивай. Всех-то забот – фрукт пристроить.

Гермес поднял кадуцей – ключ, открывающий Врата миров, повернул его, словно отпирая замок, и тут же исчез. Лишь трава шелохнулась там, где мгновенье назад ее касались крылатые сандалии.

Парис глядел во все глаза, вцепившись в золотое яблоко, как утопающий в обломок мачты.

Он поглядел на Афродиту, богиню любви и красоты – вечно юную и вечно манящую. Длинные золотистые волосы спускались на гладкие белые плечи, струились по точеным бедрам, легкими прядями закрывали высокую грудь, зовя отбросить и этот последний невесомый покров. Матовая упругая кожа будто светилась изнутри, обещая бездну наслаждений при легчайшем касании. Нежные губы, чуть приоткрытые в шаловливой улыбке, звали бросить все и прильнуть к ним, упиться негой. Ярко-синие глаза лучились солнцем, согревали, влекли к себе…

– Выбери меня, – услышал Парис ласковое воркование, хотя был готов поклясться, что богиня не промолвила ни слова. – Ведь каждому, имеющему глаза, ясно, что я прекраснейшая. Была, есть и буду вечно. Выбери, и я подарю тебе любовь самой неземной из всех земных красавиц.

Парис с трудом подавил странный хрип, похожий на стон, и поднял руку, намереваясь протянуть яблоко Афродите…

И вдруг будто туман заволок поляну, и сквозь дымку испуганный царевич увидел побережье у стен родной Трои, чужие корабли, огромный лагерь под городскими стенами, обезображенное тело любимого брата. Отец, гордый царь Приам, вымаливал у врага труп Гектора. Увидел гигантского деревянного коня, которого троянцы, должно быть, лишившиеся разума, сами вкатывают в город через пролом в стене. Он видел вражеских воинов, среди ночи выходящих толпой из чрева коня. Пылающая Троя была перед его глазами.

«Ты говоришь так, потому что не дано тебе предвидеть, чем обернется всякое твое деяние. Теперь же ты будешь ЗНАТЬ. Это тебе мой дар, моя благодарность», – вспомнились царевичу слова мойры.

И Парис отшатнулся от богини любви, будто Тифон, чудовище бездны, предстал вдруг перед ним.

– Ты выберешь меня! – услышал он другой голос, непререкаемо властный. – Я – прекраснейшая! Выбери, и не будет в мире полководца, который сможет противостоять тебе. Из края в край пронесется твоя колесница, и народы склонятся перед великим победителем. Так говорю я, Афина! Слово мое – закон.

Парис осторожно перевел взгляд на вторую соискательницу драгоценного плода. Обнаженное тело ее дышало силой. Гордо посаженная голова с аккуратно уложенными, черными, как безлунная ночь, волосами была прекрасна строгой безупречной красотой, перед которой хотелось преклонить колени. Даже нагота была не в силах победить этой внутренней строгости, словно Афина была облачена в невидимый бронзовый панцирь. Парис еще раз оглянулся на Афродиту, вспоминая воинов с обнаженными мечами, выходящих из чрева деревянного коня, пылающую Трою, и протянул было яблоко чернокудрой богине…

Туман вновь сгустился перед его глазами, и Парис увидел коленопреклоненных мужей в диковинных драгоценных одеждах. Лица их были печальны, глаза хранили следы недавних слез. Незнакомцы склонялись пред завоевателем, слагая к ногам оружие.

– Вот и еще одна страна у моих ног, – устало, даже с каким-то внутренним раздражением произнес он, оборачиваясь к одному из своих военачальников. – Как скучно. Что там впереди?

– Море, государь мой. Только море.

– Я велел отрядить корабли, чтобы узнать, есть ли земля там, за этими водами.

Он не договорил. Расталкивая стражу и пленных, к трону Париса прорывался запыленный гонец.

– Пропустите его! – вставая, скомандовал грозный полководец. – Я знаю тебя. Ты Целий, сын Митарха, колесничий моего брата Гектора.

– Да, мой повелитель, я был им. – Гонец черной вести устало пал на колени и склонил голову, точно подставляя ее под удар. – Должно быть, я первый, кто добрался до тебя, и, вероятно, единственный.

– Ты сейчас из Трои?

Серое лицо колесничего почернело.

– Три десятка гонцов посылал к тебе Гектор. По одному каждый день, пока держалась Троя. Я был последним. На тридцатый день осады взбунтовавшиеся ахейцы, лидийцы, фракийцы и все прочие, кто пришел с ними, ворвались в город… Парис, мир пылает за твоей спиной. Два года я добирался сюда, на край света. Два года искал твое победоносное воинство. Реки крови указывали мне путь, и объевшееся воронье было моим спутником. Я видел сотни мятежей и десятки восстаний там, где пронеслась твоя колесница.

Ты победил всех, но Трои больше нет. Пожар семь дней пожирал ее. И не было никого, кто мог бы его потушить. Сердце мое разорвано в клочья. Ибо видел я, как ликовали мятежные ахейцы, влача тело брата твоего Гектора за царской колесницей. Теперь можешь казнить меня. Я исполнил свой долг.

Парис закусил губу и повернулся к ждавшим приказа военачальникам:

– Возвращаемся!

И тут один из коленопреклоненных царей – ступеней у трона повелителя – вдруг распрямился, хватая лежащий в куче сваленного оружия меч. Короткий взмах – мир вспыхнул и померк в очах Париса…

– Вот видишь, – услышал он новый женский голос, – любовь и военная слава – ничто, суета. Лишь власть – единая непререкаемая власть – имеет значение! Посмотри на Зевса. Разве мой супруг не любим всеми, кого он только пожелает? Разве есть войско, способное противостоять ему? Но даже Зевс выбрал меня! Так что не сомневайся, Парис. Только я заслуживаю золотое яблоко, ибо я прекраснейшая.

И Парис обратил свой взор на Геру, самим владыкой Олимпа избранную в жены. Все в ней дышало покоем и внутренней силой – не той, которая гордится рельефной мускулатурой, но той, перед которой покорно склоняются любые силачи. Улыбка на ее мягком и в то же время величественно-прекрасном лице была полна мудрости и знания жизни, которых, пожалуй, недоставало ее соперницам. Царевич вздохнул, не выпуская из рук яблока, и вновь туман сгустился перед ним. И сквозь него, становясь все четче, начали проявляться новые картины.

Шестнадцать слонов, запряженных попарно, под звуки кифар и цимбал влекли за собой настоящий дворец на колесах. По царской дороге, по которой колесницы могли промчать слева и справа от дворца владыки мира, не зацепив его упряжью, сегодня было не проехать. Цари и наместники подвластных великому Парису земель сопровождали его до запретного края. Кони, верблюды, слоны, колесницы, возы обозов, тысячи тысяч людей разных стран и языков следовали за повелителем от самого Вавилона до берегов Геллеспонта.

– Великий государь! Нынче пришла весть от командующего твоим флотом Одиссея.

– Мой друг Одиссей уже достиг Оловянных островов?

– Да, о величайший из великих. Он сообщает, что олова там и впрямь много, но сами острова заселены воинственными дикарями. Эти дикари раскрашивают лица и тела свои яркими красками и оттого называемы пиктами. Увидев корабли, они было изготовились к бою, однако, услышав благословенное имя Париса, возрадовались и устроили пир для самого Одиссея и его людей.

– Хорошо, – кивнул владыка. – Что еще?

– Владыка нубийских земель шлет тебе, светоч вселенной, изъявление своей покорности и прекраснейших дев своей земли.

– Дев, – усмехнулся Парис, оборачиваясь к придворному лекарю. – Асклепий, друг мой. Ты еще не придумал зелья, которое напомнит мне, зачем нужны прекрасные девы?

– Я придумал много зелий, друг мой Парис. Но ни одно из них не может обратить годы вспять.

– Из стран Желтого царя…

– Покорность, покорность, покорность, – скривился владыка владык, жестом приказывая чтецу замолчать. Тот согнулся в глубоком поклоне с видом, полным радости и начисто лишенным подобострастия, так, словно короткое царское движение сделало его навеки счастливым.

– Идите все прочь, – тихо выдохнул Парис. – Ты, – он указал на юношу, чудесным образом похожего на него самого лет шестьдесят тому назад. – Ты останься.

Юноша приблизился к трону.

– Я по глазам вижу, что ты о чем-то хочешь спросить меня, дорогой внук.

– Да, мой великий дед.

– Ну так спрашивай.

– Прости мне мою пытливость. – Юноша замешкался, подыскивая слова. – Мы едем в земли, которые ты сам некогда объявил запретными.

– Да, это так.

– И с тех пор ни один человек не пожелал обосноваться в этом краю.

– Истинная правда.

– Зачем же мы едем туда?

– Я еду туда. Только я. Вы остановитесь у границы, а затем отправитесь назад.

– А ты?

– Я пойду скорбеть и умирать на пепелище.

– Пепелище? Ты прежде не рассказывал о том, что связывает…

– Прежде я не собирался умирать, – горько усмехнулся Парис, обрывая речь внука. – Там некогда стоял город. Великий город – Троя. Мой отец Приам был его царем. А Гектор, чье имя ты носишь, – братом. Я очень любил отца, брата и этот город.

Впрочем, кто его знает, что такое любовь…

Парис умолк, склоня голову. Затем вновь заговорил:

– Однажды я пришел во дворец и сказал отцу, что теперь я буду царем Трои, и тот снял с головы царский венец и с радостью протянул его мне. Я начал править, и это было великое царство. Да, мне приходилось много казнить, но лишь для того, чтобы не канули в Лету мои завоевания и слава моего отечества. Но брат, мой старший брат Гектор не смирился со своим жребием. Он поднял восстание. Первое и единственное за все прошедшие годы.

Я бежал из Трои. А на следующий день на город напал мор. Спустя неделю ни в домах, ни на улицах нельзя было отыскать человека, держащегося на ногах. И тогда я вернулся в Трою и увидел, что никого из них нельзя спасти. Я шел по городу и убивал. Одного за другим, сотню за сотней, тысячу за тысячей. Последнему я вонзил меч в сердце своему брату. По сей день я помню, как он смотрел на меня, умирая.

Владыка владык закрыл глаза.

– Затем я поджег город и приказал слугам моим объявить этот край запретным. И теперь я возвращаюсь туда, откуда ушел. Возвращаюсь, чтобы обратиться в прах средь праха Трои.

– Это страшно, о великий дед.

– Это жизнь, и это власть, мой прекрасный внук.

Туман рассеялся. Парис стоял на полянке, глядя на восхитительных обнаженных богинь, обескураженно переводя взор с одной на другую и мечтая о глотке воды, чтобы освежить пересохшую гортань.

– Ну что же ты, решай! – звучало в его голове. – Решай! Сделай выбор! Я прекраснейшая!

Юноша закрыл глаза:

– Нет. Нет!

Сухой щелчок спускаемой тетивы послышался совсем рядом. Парис вздрогнул. Яблоко внезапно вылетело из его руки.

Глаза царевича распахнулись. Из лесу на полянку шагом легким и изящным выпорхнула девушка, удивительно стройная, в руках изогнутый лук, на тетиве стрела. К икрам ее доверчиво жалась маленькая тонконогая лань.

– Привет. – Девушка улыбнулась одной из тех задорных улыбок, которые валят наземь даже видавших виды героев. – Правда, удачный выстрел?!

– Артемида! Как ты могла? – возмутилась Гера.

– Как всегда, в яблочко – без промаха, – засмеялась прекрасная охотница, и только сейчас Парис заметил, как холодны ее глаза.

– Это нечестно, – обиженно надулась Афродита.

– А не позвать подружку – это честно?

– Но ведь тебе не нужно это яблоко!

– Я не охочусь на яблоки, груши и персики. Но этот дар был нужен вам, а значит, он добыча, вполне достойная моей стрелы.

– Вот по-настоящему удачный выстрел! – зазвенел голосок с противоположной стороны. Из-под смоковницы, раскинувшей ветви над поляной, выглянула еще одна богиня со стрелой в одной руке и расколотым ровно надвое яблоком в другой. При виде лукавой и нежной прелестницы все позабыли о распре.

– И ты здесь, Тихе?

– А как же? Если кто-то надеется на удачу, как же без меня?

Богиня улыбнулась, и Парис осознал, что может век глядеть на эту улыбку и совсем не желает, чтобы Тихе когда-нибудь повернулась к нему спиной.

– Постойте, девочки! – начала Афина. – Вы же слышали, вчера Зевс приказал устроить суд. Мы должны исполнить его волю…

– Суд! Воля! – отмахнулась Артемида. – Вот заладили. Ничто не вечно под моей Луной. Папаша вчера перебрал на свадьбе, вот и придумал такую шутку. Завтра проспится – не вспомнит.

– Ну что? – Юная охотница обратилась к богине удачи. – Как договаривались, пополам?

Мария Волынская

Легенда о Минотавре

Огонь в очаге горел ровно и радостно, по-домашнему. Алет подкинул еще одно полено и устроился поудобнее. Хорошие дрова заготовили ему на зиму правнуки. Не зря воспитывал. Старый стал, но детей учить еще сил хватает. Все же седьмую дюжину лет разменять – не шутка. И, даст Небо, запомнят дети расказанную правду, не спутают ее с легендами от странников заморских. Странникам ведь что надо? Чтобы накормили их посытнее, лежанку дали помягче, а плату взяли как с гостей дорогих – разговорами. Вот и плетут паутину из слов заковыристых да снов дурных.

Расскажи кто Миносу и Эгею, что многие странники величают их царями, удивились бы оба. Уважали их люди, прислушивались к их словам на собрании старейшин. Только не было отродясь царей в их народе. Старейшины были, лекари, учителя. А без царей обошлись как-то. Посмеялись бы Минос с Эгеем над этой шуткой, но вот услышь они сплетню, что жена Миноса от быка понесла, – несдобровать рассказчику. Да и без Миноса с Эгеем чужеземцев на место ставили за слова злые. Далеко не один странник зубы здесь свои оставил платой за возведенную напраслину. Это порождало новые россказни, но разве со всем совладаешь? Придумают же… Не убивал Тесей Минотавра вовсе. И не любил никого, кроме своей Паленны. Верно, по молодости Ариадна на него засматривалась, но так то дело прошлое. И как только странники об этом прознали? И ведь напридумывали всякого, слушать страшно – и про то, как Тесей Ариадну на острове одну бросил, сонную, и про путеводную нить, и про то, что умницу Ариадну бог вдохновения и виноделия в жены взял. Упростили всю правду странники заморские, исковеркали. Не клубок Ариадны вывел Тесея из лабиринта каменного, а ее мудрость и доброта стали путеводной нитью через пропасти слов и толкований. И не был богом взявший ее в жены мужчина, хоть и обладал силою, что простым людям неподвластна.

Минотавр… Вот о ком нагородили невесть чего – будто жил в лабиринте на острове дальнем и каждый год по четырнадцать юношей и девушек живьем съедал. Любят люди черной краской приукрасить. А о главном-то и забывают. Не в том дело, что в доме Минотавра было множество комнат. И не в том, что раз в четыре дюжины лет привозили Минотавру в жертву четырех юношей. Не в том…

* * *

Началось все с кувшина красного вина на Празднике Лета. Беот весь день был такой неуклюжий и рассеяный, словно его так и не разбудили толком. Он не заметил стоящий на земле кувшин и споткнулся об него, разбив вдребезги.

Тесей было разозлился на приятеля, но тут же остыл – ясно ведь, почему Беот сам не свой. Назавтра должен отправиться к дальнему острову корабль. Как всегда, после праздника. Четыре раза в году уходили туда корабли, чтобы умилостивить злобное чудовище дарами: маслом, оливками, вином, мукой, вяленым мясом, сырами и прочей снедью. Четыре раза в году уходили корабли с дарами, и всякий раз возвращались на них все отправившиеся к Минотавру люди. Но раз в четыре дюжины лет дань после Праздника Лета была особой – четверо юношей должны были остаться на том острове, чтобы Минотавр мог насытиться их жизнями в обмен на обещание не насылать на людей ни смертоносных штормов, ни лютых смерчей, ни губительных для урожая холодов. Вчера совет старейшин решал, кому судьба стать жертвой Минотавра, и Беоту не повезло – завтра он в последний раз увидит родной берег, а вместе с ним еще трое одногодков Тесея – Ифит, Гиант и Нирей.

Вино почти мгновенно впиталось в сухую землю, оставив после себя лишь темное пятно. И мысль, что если разбить кувшин, то и вино может пропасть. Тесей даже расхохотался вслух, когда эта мысль пришла ему в голову. Беот только больше нахмурился – ему-то было не до смеха.

Конец вечера Тесей помнил урывками. Как уговаривал своего отца, Эгея, отпустить его к Минотавру вместо Беота. Как боялся проболтаться раньше времени о своей затее. Как прикидывал, куда спрячет короткий меч. Как хлопал по плечу ошарашенного Беота и как мечтал о своем победном возвращении домой.

Утро было пасмурным и хмурым, как отец Тесея в этот день. Беот прятал глаза и, только когда уже все поднимались на корабль, тихо спросил старого приятеля, точно ли тот уверен в своем решении – мало ли, что вино сболтнет, а такие решения только на трезвую голову принимать можно. Тесей только посмеивался – он-то для себя все решил. Недоумевал только, почему прежде никто до такой простой вещи не додумался. Убить Минотавра, и дело с концом! Если не будет чудовища, некому станет насылать на людей шторм да холода! Дело за малым – уговорить рыбаков не отплывать обратно сразу, а подождать хоть пару часов. Ну и заколоть быкоголового побыстрее, пока тот не понял, что к чему.

Рыбаки подождать согласились, хоть и удивила их эта просьба. Но Эгей был человеком уважаемым, да и решение самого Тесея отправиться к Минотавру вместо друга рыбаков восхищало. Достойный сын своего отца – ну как не уважить?

Корабль причалил к берегу тихо и плавно, словно вода и ветер встали на сторону людей и сговорились помогать им. Тесей с тремя другими юношами сошел на берег и помог рыбакам сгрузить дары. Тюков было много, рыбаки спешили – не хотели столкнуться с чудовищем. Одно дело за ним с борта корабля издалека смотреть, другое – вблизи увидеть.

Минотавр появился, когда рыбаки только-только вернулись на корабль. Словно наблюдал невесть откуда – спрятаться на пустынном берегу было негде. Чудище оказалось не таким уж высоким и жутким – всего-то на голову выше обычного человека да в плечах немного пошире. Зато глупее гораздо. Или беспечнее. Тесей выхватил свой меч и вонзил клинок по самую рукоять в бок Минотавра. Оно и охнуть не успело, только издало короткий рык и рухнуло на песок. Тесей для верности резанул мечом по покрытому короткой шерстью горлу чудища и склонился над его пастью. Минотавр не дышал. Тесей обтер меч полой туники, что была на чудище, и направился обратно к кораблю.

Все получилось так легко и просто, словно природа уже давно ждала этого от людей. Путь домой был солнечным и быстрым, вода и ветер несли корабль во весь опор. Рыбаки всю дорогу молчали, спасенные юноши тоже – никак не могли поверить своей удаче. Смеялась от счастья Паленна, которую Тесей обещал взять в жены. Смеялись невесты Ифита, Гианта и Нирея. Только старейшины почему-то не обрадовались, а Эгей помрачнел еще больше, чем когда Тесей просил позволения к Минотавру отправиться. Не рада была этому возвращению и Ариадна, дочь Миноса. То ли завидовала счастью Паленны, то ли просто злилась, что не ей, Ариадне, посвятил он свою победу.

Ночью же началась буря, какой старейшины отродясь не помнили. Порывы ветра гнули деревья и срывали крыши домов, разбивали корабли в щепки и уносили обломки в море. Пару раз буря начинала стихать, но тут же расходилась с новой силой. Дождь лил не переставая, а на четвертый день с неба посыпались белые камни с голубиное яйцо. И поняли старейшины, что больше ждать нельзя. Надо умилостивить разъяренного Минотавра, попытаться уговорить его любой ценой.

Выход предложил старый Минос. Юноши должны вернуться к Минотавру на его суд. Если чудище не получит голову Тесея, людям несдобровать. Но им будет не под силу разжалобить Минотавра, не справятся с этим юноши. Из-за поступка Тесея дань на этот раз должна быть вдвое больше. Не только четверо юношей отправятся на дальний остров, но и четыре девушки. И будь что будет.

Старейшины не согласились со старым Миносом только в одном: «восемь» – слишком неудачное число, слишком опасное. Надежнее будет, если к Минотавру пошлют на одну девушку больше – это принесет покой и удачу.

Стоило людям принять это решение, как буря стихла. Перестал хлестать холодный дождь, умолк колючий ветер, утекли водою в землю белые камни, что сыпались с неба. И поняли люди, что Минотавр согласен принять их дар и не губить невиновных. Оставалось только решить, кого же принести в жертву чудищу.

Паленна сказала, что не оставит Тесея и отправится вместе с ним. Сказала и съязвила тут же, мол, не желает ли Ариадна поехать с ними. Ариадна согласилась. А вместе с нею и самая ее близкая подруга, Хиона. Согласились и невесты Гианта с Ниреем.

* * *

Как ни крепился Тесей, плыть к Минотавру было очень страшно. Прежде он собирался с чудищем биться, а теперь предстояло сдаться на его суд, который вряд ли будет справедливым и честным. Думать о том, какую казнь ему придумает Минотавр, не хотелось. Но думалось. И всю ночь накануне отплытия, и пока корабль на всех парусах скользил по волнам.

Корабль и на этот раз причалил к берегу тихо и плавно. Рыбаки сгрузили тюки с дарами на берег и уплыли, подгоняемые сменившимся ветром. Чудище все не появлялось, и Ариадна предложила перетащить тюки поближе к дому, что виднелся вдали. Так и поступили.

Тесей не понял, откуда вдруг возник Минотавр. Почувствовал только, что в воздухе запахло грозой, и тут же увидел его. Минотавр стоял у входа в дом и наблюдал. Страх накатил удушливой волной, и слова застряли у Тесея в горле. Он молча опустился на колени. И так ясно, что Минотавр растерзает его первым, но важно же то, что будет потом, важно, чтобы жертва не была напрасной.

Тишину нарушил голос Ариадны. Она говорила тихо и ровно, словно больного ребенка успокаивала. Говорила о помутившемся разуме Тесея, когда тот посмел напасть на Минотавра. О жестоких разрушениях от бури. И о том, что люди просят Минотавра простить их и посылают ему на этот раз вдвое больше даров.

Чудище слушало, склонив голову набок, и неясно было, понимает ли оно хоть что-то из сказанного Ариадной. Снова стало очень тихо, но заговорить больше никто из людей не решился.

Наконец Минотавр что-то грубо рыкнул и скрылся за дверью.

– Кажется, он сказал, чтобы мы все сняли сандалии и одежду, – неуверенно произнесла Ариадна.

Паленна хмыкнула было, но тут же осеклась – остальные девушки согласились с Ариадной.

Минотавр снова появился на пороге и негромко зарычал.

– Он хочет, чтобы мы подошли к нему. По очереди, – перевела Ариадна с сомнением в голосе и первой шагнула вперед.

Минотавр внимательно оглядел ее тело и растрепал тщательно уложенные волосы. Не было в этом жесте ни ласки, ни злости, словно единственным его желанием было поломать новый деревянный гребень, что удерживал волосы Ариадны.

Следом шагнула Хиона. Она крепко зажмурилась и словно сжалась под внимательным взглядом Минотавра. Минотавр издал какой-то непонятный звук – то ли хмыкнул, то ли фыркнул. Ариадна переводить не стала.

На юношей Минотавр первым делом надевал блестящие широкие браслеты, что соединялись за спиной короткой тонкой цепью. Тонкой, но крепкой – Тесей тут же не удержался и проверил, стараясь сделать это незаметно. Минотавр углядел и это. Тесей понял это, уже отплевываясь от песка, которым была посыпана дорожка перед домом. Рука у Минотавра была тяжелая. Вернее, лапа. Хорошо еще, что когти втянул.

Дом изнутри казался огромным. Они шли через лабиринт комнат, и Тесей чувствовал, что выбраться отсюда будет почти что невозможно. Но ведь и попытка сбежать была бы безумием – этого бы Минотавр людям уже не простил. Так что оставалось только удивляться диковинному строению и шагать туда, куда указывало чудище.

Наконец Минотавр приказал остановиться перед массивной деревянной дверью. За ней была большая светлая комната, в которую Минотавр отправил всех, кроме Тесея. Когда дверь закрылась и Тесей остался с Минотавром один на один, страх внезапно испарился.

– И что теперь? Хочешь взять мою жизнь первой?

Тихое рычание.

– Я знал, на что иду, когда плыл сюда во второй раз. Так не тяни же. Забирай свое…

Тесей не договорил – Минотавр стиснул его плечи так, что кости захрустели, и притянул к себе. На какой-то миг он увидел перед собой его глаза – холодные и злые, но вполне человеческие, и даже не успел удивиться, когда чудище припало своим ртом к его губам. Почувствовал лишь, как жизнь уходит, как Минотавр высасывает ее с каждым мгновением. И мир померк.

* * *

Ариадна не раз и не два корила себя, что повелась на колкость Паленны и вызвалась поехать к Минотавру. Да мало того что сама поехала, еще и Хиону за собой утянула – она прежде во всех затеях Ариадны участвовала, вот и теперь… Не обязательно же было отправляться к чудищу именно им двоим! Наверняка бы старейшины выбрали кого-нибудь другого! Четыре дюжины лет назад в жертву принесли Филака, брата деда Ариадны. Два раза подряд из одного рода жертв не выбирали…

Но горевать было уже поздно. Выбор сделан, и Минотавр принял дар их народа. Значит, там все будет хорошо. Вызреет на полях щедрый урожай, море больше не будет буянить и одарит людей рыбой, солнце будет светить и согревать. Маленький Алет вырастет и станет таким же сильным, как его отец. А потом наверняка назовет свою старшую дочь Ариадной, в честь сестры, увезенной на дальний остров.

Она представляла себе до мельчайших деталей, что и как будет на родном берегу, но вот собственная участь оставалась для нее загадкой. Странным и непонятным было на этом острове все, с начала и до конца. Как могло чудище показаться Тесею мертвым, а всего через несколько дней стоять на ногах как ни в чем и не бывало? Волшебство, не иначе. И почему гортанную речь Минотавра понимает только она? Чудище же говорит на их родном языке, пусть и невнятно. Кто и как построил здесь этот дом, что потрясает своими размерами? Тоже чудище? И почему оно не убило их всех сразу? Отложило трапезу на потом, решив начать с Тесея? И откуда оно такое возникло? Тело ведь у него человеческое, только шире в плечах, да и выше он немного. А вот голова – словно кто у быка срезал да на здоровое мужское тело насадил, заодно и ладони на звериные лапы заменив – то ли от льва, то ли еще от зверя какого.

За дверью было тихо. Ариадна расслышала, что Тесей сказал что-то Минотавру, но после из коридора не донеслось ни звука. Ни шагов, ни голосов. Словно чудище исчезло вместе с Тесеем, провалилось бесшумно под землю. Ведь не могли же они оба так надолго просто замереть на месте! Или могли? Но почему…

Дверь резко распахнулась, Минотавр швырнул в комнату бесчувственное тело Тесея и тут же вышел.

Тесей был жив. Не было ни ран, ни следов побоев, но что-то изменилось. Ариадна поняла, в чем дело, только когда Тесей открыл глаза. Он стал старше. За несколько минут, проведенных наедине с Минотавром, постарел на дюжину лет, а то и больше.

Выходит, Минотавр и вправду съедает свои жертвы заживо, только не тела, а жизни. Забирает жизненную силу. И раз не убил Тесея сразу, то стремится растянуть удовольствие и…

– Это очень больно?

Вопрос Ифита расколол тишину, как неловкое движение разбивает глиняный кувшин с вином. Остановить бы это движение до его начала, но ведь, пока оно не закончено, и не заметишь вовсе. Тесею ведь сейчас только расcпросов и не хватало. Ему бы отдохнуть немного, прийти в себя. И забыть хоть ненадолго обо всем. Хотя как тут забудешь!

Тесей с трудом сел, медленно покачал головой и ответил почти безразличным тоном:

– Нет. Не больно. Жутко только. Когда чувствуешь, как он жизнь вытягивает. Словно воду из чаши пьет.

Больше никто ни о чем не спрашивал.

* * *

Минотавр пришел, когда уже стало смеркаться. За все это время никто из них не произнес ни слова. Проверять, крепко ли держится витиеватая решетка на окне и тяжел ли засов на двери, они не пытались. Нет смысла бежать, если сами сюда приехали. Приехали, зная свою судьбу наперед. А теперь оставалось лишь ждать.

Минотавр бросил на середину комнаты охапку одежды и глухо прорычал:

– Можете забирать. Я все проверил. Оружие вы там не прятали.

Ариадна была абсолютно уверена, что сейчас-то слова чудища звучали четко и ясно, но другие снова не поняли. Пришлось повторить самой.

Она вытащила из горы одежды свою тунику и поспешила надеть ее – так Ариадна чувствовала себя увереннее. Минотавр наблюдал, а когда она закончила застегивать сандалии, кивнул:

– Ты пойдешь со мной. Сейчас.

Оставалось только пояснить остальным, что именно приказал Минотавр. И следовать за ним.

Они вышли во внутренний дворик. Дикий виноград, кутающий стены дома, деревянные скамьи и выложенный гладкими камнями очаг. Почти как дома.

– Испеки лепешки и приготовь что-нибудь на ужин. Попробуешь напасть – пеняй на себя.

Ариадна молча принялась за работу, то и дело кидая опасливые взгляды на Минотавра. А потом поймала на себе такой же напряженный взгляд и замерла. Пришедшая в голову мысль поражала своей нелепицей, но если она верна, то…

– Послушай, – улыбнулась ему Ариадна, – я не собираюсь тебе навредить. Никто из нас не собирается. Тесей совершил ошибку, он не соображал тогда, что творит.

– Не думаю. Он не был похож на потерявшего разум. Он просто решил, что убить меня – правильно.

– Он не понимал, что делает. Он забыл… забыл на время, какой ты могущественный. Что ты можешь наслать на нас дожди и ветер, белые камни с неба и шторм в море.

– Какие белые камни? – переспросил Минотавр удивленно, словно и вправду не понял, о чем она говорит.

– Камни размером с голубиное яйцо. Холодные, почти прозрачные. Как слюда, только превращаются в воду, когда ты останавливаешь их.

Минотавр хмыкнул:

– Град. Только он становится водой сам по себе, я тут ни при чем.

– Ну как же, ни при чем, – улыбнулась Ариадна. – После возвращения Тесея началась жуткая непогода, которая прекратилась лишь тогда, когда старейшины решили, что все четверо юношей вернутся обратно на твой остров, но на этот раз вместе с нами. Непогода прекратилась, и камни тут же растаяли.

Минотавр задумчиво смотрел на Ариадну. Долго смотрел, не отрываясь. Она уже и испугаться успела, только никак не могла сообразить, что же было в ее словах не по душе чудищу. Что перечить стала? Но ведь она говорила о его могуществе, как его боятся все люди. Разве не это ему желанно?

– Ты ошибаешься, женщина. На самом деле все иначе.

Он прошелся туда-сюда по дворику и остановился рядом с Ариадной.

– Я не насылаю непогоду. Никогда не насылал. Но я могу ее остановить. Так было решено много дюжин лет назад. Так и будет. Пока я жив.

Ариадна растерялась. Чудище говорило странные вещи, непохожие на правду. Но зачем ему лгать?

– Тот, кого ты называешь Тесеем, напал на меня, но не убил, хотя и ослабил. Мои раны заживают быстрее, чем у людей. Но и на это требуется время. Я не мог сладить со стихиями, я боролся за свою жизнь, и ни на что другое сил у меня не было. Буря вырвалась на волю, и прошел не один день, пока я наконец смог ее одолеть. Но с решением старейшин это совпало случайно.

Ариадна смотрела на Минотавра во все глаза, а он продолжал:

– Это началось очень давно. Равновесие мира пошатнулось, и стихии перестали помогать всему живому. И было решено, что я останусь здесь, чтобы сдерживать их так долго, сколько выйдет. Но даже я смертен, поэтому было решено, что за защиту от непогоды люди будут делиться со мной жизненной силой. Решено не мною. Теми, кого я бы мог назвать старейшинами моего народа. Передать вам свои умения я не могу, поэтому другого выхода нет.

– Значит, – Ариадна глубоко вздохнула и поежилась, – ты нас всех скоро убьешь, но не потому, что так хочешь, а потому, что иначе нельзя?

Чудище покачало головой:

– Взять жизненную силу – не значит убить. Если брать разумно. Я бы мог забрать всю силу до капли у двоих – этого бы мне хватило на четыре дюжины лет. Но это означало бы для них смерть, а это несправедливо. Поэтому я беру понемногу. От четырех. И все они могут прожить еще долго. Они еще могут насладиться жизнью.

– Почему тогда ты не отпускаешь их обратно?! Они могли бы вернуться к своим родным и жить по-прежнему! – воскликнула Ариадна. Неужели удастся убедить чудище отпустить их всех обратно… Вот радости бы было дома!

– По-прежнему уже не будет, – он невесело рассмеялся. – Я не могу покинуть остров. Не могут его покинуть и те, кто поделился со мной своей жизнью. Они погибнут, если попытаются. Погибнут не от моей руки. Просто так уж устроено в этом мире. Я над этим не властен. Но я властен отпустить тебя и других женщин. Лишние загубленные жизни мне ни к чему. Мужчины останутся на острове. Но я еще не решил, какое наказание ждет того, кого ты называешь Тесеем. И я не обещаю, что сохраню ему жизнь. Это слишком опасно.

– Поверь, никто из нас не попытается причинить тебе вред…

– Кроме того, кого ты называешь Тесеем. Он уже попытался. И может убедить других. Так уже было однажды. Они не поверили мне и сговорились напасть. Одновременно. Вчетвером. Мне пришлось их убить. Всех. И мне не хотелось бы повторения истории.

– Этого и не будет. Понимаешь…

– Довольно! – оборвал ее Минотавр. – Твои лепешки уже готовы. Я возьму свою долю еды, остальное ты отнесешь своим людям. И расскажешь то, что знаешь теперь от меня.

* * *

Ариадна так и не смогла уснуть. Думала над словами Минотавра, думала о Тесее – он ведь лучше прочих понимает, что жить ему осталось очень недолго. Тесей попросил вчера, чтобы Ариадна увезла Паленну домой, когда корабль придет снова. Раз уж Минотавр обещал отпустить девушек, то лучше Паленне уехать. Он говорил еще о чем-то с Гиантом и Ниреем, очень тихо – не разобрать ни слова. Но ведь и без слов ясно, о чем могла идти речь.

Не спалось этой ночью и остальным. Стоило давно не смазанной двери едва скрипнуть, как все уже замерли в напряжении. В рассветных сумерках Минотавр казался еще более жутким, чем накануне. Он остановился в дверях, замер на мгновение и медленно кивнул Ифиту:

– Ты.

Ифит встал и нетвердым шагом вышел из комнаты. Минотавр закрыл за ним дверь, и в комнате снова стало так тихо, что можно было услышать шелест травы за окнами. Чувство времени растворялось, исчезало в этой тишине. Прошло несколько долгих мгновений или тягучих часов, и дверь снова распахнулась. Минотавр осторожно положил Ифита на пол и повернулся к Ариадне:

– Пошли. Время приготовить еду.

На этот раз идти следом за Минотавром было уже не так страшно. Ариадна решила разговорить его, попытаться узнать как можно больше. И придумать, чем все это может помочь Тесею. Ведь если Минотавр до сих пор его не убил, то шанс есть. Пусть маленький, но шанс.

– Почему только я могу понимать твою речь? – начала она с вопроса, который казался ей самым неопасным. – Я уверена, ты говоришь со мной на моем языке, но другие этого не чувствуют.

– Ты восприимчивее остальных. Верно, это твой язык. Просто… – Минотавр то ли фыркнул, то ли усмехнулся, – просто я говорил вслух не слишком четко. Последнее время.

– Это какое-то твое волшебство? – спросила она с любопытством. Как бы ни было Ариадне не по себе, тайны манили ее гораздо сильнее, чем пугали.

– Никакого волшебства. Я давно не говорил с людьми. Много дюжин лет. Отвык.



Похоже, Минотавр почувствовал разочарование Ариадны, предвкушавшей что-то волшебное. Он снова то ли фыркнул, то ли усмехнулся:

– Моя сила в другом. В том, чтобы сдержать стихии, договориться с ними. Это гораздо важнее.

– Ты прав, это гораздо важнее. – Ариадна улыбнулась и не удержалась от следующего вопроса: – А почему ты не говорил с людьми много дюжин лет? Ты же обещал, что берешь у людей не всю жизненную силу, что люди после этого живут еще долго!

– Я забираю не всю жизнь… Восемь дюжин лет назад случилось то, о чем я тебе уже рассказывал. Вскоре после того, как я забрал долю силы у привезенных на остров, они напали на меня, и мне пришлось их убить. Это было неприятно. А в последний раз…

Минотавр надолго задумался, и Ариадна затаила дыхание – ведь сейчас речь пойдет о брате ее деда, родиче, о котором она много слышала, но которого не видела ни разу.

– В последний раз было иначе. Все четверо поняли меня с полуслова. И приняли правду как должное. Так легко я находил общий язык прежде только с теми, с кем вместе вырос. Это было прекрасно. Но недолго. Иногда стихии пытаются вырваться из-под контроля особенно яро, тогда у меня еле выходит сдержать их, и тогда мне не до защиты острова – сил хватает только на то, чтобы отвести непогоду от людских поселений. Противостояние продолжалось не один день, мои люди решили помочь мне и покинули единственное безопасное место, – Минотавр тяжело вздохнул. – Я не видел, как рухнуло то крыло дома. Я понял, что случилось, только когда все утихло и я начал искать их. Трое были уже мертвы. Четвертый еще дышал, но исцелить его я не смог.

Ариадна ворошила угли в очаге, только бы чем-то занять руки. Слова Минотавра меняли многое – от смысла давних традиций до ожиданий от будущего. Хотелось, чтобы он продолжал свой рассказ, но одновременно с этим хотелось уйти куда-нибудь одной, чтобы в тишине осмыслить и понять до конца все услышанное.

– Я не смог их защитить, – продолжил Минотавр, – но самое тяжелое было понимать, что они винили себя в том, что никак не могли поддержать меня. Тот, четвертый, перед смертью все извинялся, что уходит к праотцам, вместо того чтобы помогать мне. И я так и не сумел убедить, что тут нет его вины… Его звали Филак. Он был самым старшим из четверых. И самым упрямым.

– Филак был младшим братом моего деда.

– Мне жаль, что я не смог спасти его, – произнес он после долгой паузы.

Ариадна осторожно подошла к Минотавру и погладила его по руке. Он тихо фыркнул, но ничего не сказал. И не отодвинулся.

– Я… я думаю, они не зря доверяли тебе. Я постараюсь все объяснить остальным. И надеюсь, что мы сумеем быть такими же. Мы все.

Минотавр пожал плечами:

– Такими же – нет. Вы другие. Особенно Тесей. И я чувствую, к чему ты ведешь. Простить его я не могу. Я все решил – казню его завтра. И пусть не надеется на быструю и легкую смерть. Говорить тут не о чем.

* * *

День прошел как в тумане. Ариадна пересказала остальным слова Минотавра, умолчав только об одном – что чудище пообещало Тесею мучительную смерть.

Поздним вечером Минотавр пришел забрать часть жизненной силы у Гианта и Нирея. Он выводил их из комнаты по одному и вскоре приносил обратно так же бережно, как принес утром Ифита. Словно стараясь подчеркнуть, что ко всем он относится по-доброму. Ко всем, кроме Тесея.

* * *

Паленна попыталась было разжалобить Минотавра слезами, вымолить у него прощение для Тесея, но Минотавр рыкнул на нее так, что едва не вздрогнули стены. Больше перечить ему никто не решился.

Минотавр отвел их на задний двор, к помойной яме. Она была прикрыта большим деревянным щитом, но даже он не сдерживал мерзких запахов нечистот и разлагающихся остатков пищи. Ариадну замутило от вони, липкой волной накатил страх.

В паре локтей от края ямы возвышалась каменная стена, отгораживающая двор от смрадного места. Стена была старой, но несколькими светлыми пятнами в ней выделялись скобы из светлого металла – их укрепили явно совсем недавно.

– Я знаю, что убийство в вашем народе карается смертью, – произнес Минотавр негромко, но гораздо четче, чем говорил прежде. На этот раз его поняли все. – Но я не знаю, какое наказание по вашим законам ждет убийцу того, кто заботится о вашем спасении. Такое преступление постыдней всего, не так ли, Тесей?

Тесей медленно кивнул:

– Это верно. Но я был уверен, что ты не защищаешь людей от непогоды, а насылаешь ее. Да и не похож ты на мертвого.

Резкий удар вышиб из Тесея воздух и заставил рухнуть на колени. Прошло несколько долгих мгновений, пока Тесей снова смог вздохнуть. Ариадна поняла, что и сама судорожно вдыхает смрадный воздух, словно этот удар пришелся по ней. Она повернулась к Паленне – та беззвучно плакала.

– Никаких «но» тут быть не может, – отрезал Минотавр. – Ты даже не удосужился ничего проверить. Тебя хватило лишь на подлость.

Минотавр подвел его к стене и привязал к скобам так, что Тесей едва мог пошевелиться. Потом он убрал с ямы деревянный щит. Вонь стала невыносимой, над помойной ямой закружили мухи. Ариадна невольно отступила назад и столкнулась с Паленной. Та словно окаменела, только смотрела во все глаза на Тесея. Ариадна приобняла ее за плечи и заставила сделать пару шагов назад, подальше от ямы.

Минотавр тоже отступил в сторону:

– Солнце скоро начнет припекать, Тесей, и смрад усилится. Ты встретишь смерть как заслужил – среди отбросов. Любуйся на свою могилу. Когда ты сдохнешь, твое тело сгниет в этой яме.

Тесей молчал. Молчали и остальные.

Минотавр отвел их обратно в прежнюю комнату и ушел. Вернулся он уже вечером – за Ариадной.

Лепешки на этот раз подгорели, а мясо вышло пересоленым – у Ариадны все валилось из рук, все мысли были только о том, каково сейчас Тесею и как теперь успокоить Паленну, которая все плакала и плакала, не переставая. Ариадна никак не могла придумать, как бы начать разговор с Минотавром, чтобы не разозлить его пуще прежнего, но уговорить хотя бы не мучить Тесея так долго.

Минотавр заговорил первым:

– В доме много свободных комнат, вы можете занять их. Единственное условие – не пытаться войти в мою часть дома. Передай это остальным. И еще… Ариадна, я обещал, что не буду удерживать тут ни тебя, ни других женщин. Вы можете уплыть на следующем же корабле. Но мне хотелось бы, чтобы именно ты осталась. Это просьба. Мне будет жаль, если ты уедешь.

– Послушай… – Ариадна глубоко вздохнула и наконец решилась на просьбу: – Пожалуйста, прости Тесея. Я сейчас не могу думать о будущем, только о том, что сейчас с ним творится и как долго ты еще будешь его мучать.

Он усмехнулся:

– У тебя такой же характер, как у Филака. Такой же упрямый. Но с ним мы друг друга понимали очень хорошо. Надеюсь, так будет и с тобой.

– Пощади Тесея, пожалуйста! Он совершил ошибку, но он никогда больше не повторит ее, поверь!

– Я уже все решил.

– Ты решил, но решение ведь еще не поздно изменить! Я умоляю тебя, не мучай его, прости ему тот проступок. Все ведь обошлось, ты жив, все хорошо…

Минотавр хмыкнул и покачал головой:

– Я-то выжил, но это не отменяет его преступления. Но, раз уж ты так просишь прекратить его мучения, так и быть. Я прерву его наказание. Вместе с жизнью.

Ариадна только тихо вздохнула. Злые слова Минотавра почему-то успокоили ее, вселили надежду, что все еще обойдется, наладится. Как-нибудь.

* * *

Полуденное солнце палило нещадно, смрад от помойной ямы был такой, что темнело в глазах. Ариадне сначала показалось, что Тесей уже мертв – над его телом вовсю роились мухи. Но когда Минотавр окатил его водой, Тесей поднял голову, медленно и с трудом, но поднял.

– Ну что ты теперь скажешь, Тесей? Признаешь ли ты свою вину? Заслужил ли ты своим преступлением такую казнь?

Тесей собрался было что-то сказать, но передумал. Он обвел всех взглядом и повернулся к Паленне, которую с двух сторон держали Гиант и Нирей – как и обещали прежде Тесею, чтобы не сделала Паленна никакой глупости, чтобы не попыталась остановить Минотавра и погубить тем самым себя.

– Признаю. Заслужил.

От смешка Минотавра Паленна дернулась вперед, но Гиант с Ниреем держали крепко. Минотавр обнажил короткий кривой клинок, и Ариадне на какое-то мгновение стало до визга жутко. Минотавр парой стремительных движений перерезал удерживающие Тесея ремни и швырнул его на траву в паре метров от ямы.

– Если мне придется пожалеть об этом решении, пеняйте на себя. – Он задвинул яму деревянным щитом и ушел обратно в дом.

Ариадна без сил опустилась на траву, отстраненно наблюдая, как кинулась к Тесею Паленна, как он попытался подняться с земли, но так и не смог встать на ноги, как Гиант с Ниреем подхватили его и понесли в прохладу каменного дома, как стали утешать расплакавшуюся в голос Паленну невесты Гианта с Ниреем.

– Ты его все-таки убедила! – Хиона крепко обняла Ариадну за плечи. – Я уже даже надеяться перестала, а вон как вышло… И как только тебе удалось! Прям чудо какое-то!

Ифит неуверенно топтался рядом:

– Пойдемте, что ли, в дом. Солнце жарит, да и от помойной ямы такой смрад, что тошно.

Он помог Ариадне встать, и они пошли за остальными.

* * *

Когда на остров спустилась вечерняя прохлада, Ариадна вышла во внутренний дворик и занялась приготовлением ужина. Она то и дело ловила себя на мысли, что ждет не дождется прихода Минотавра. После того как он пощадил Тесея, страх прошел, а вот любопытство разгорелось с новой силой.

Минотавр пришел, когда ужин был уже готов, словно не хотел больше ни о чем говорить.

– Спасибо, что не убил Тесея.

– Я решил, что это было бы плохое начало. Для всех нас.

– Спасибо.

Минотавр покачал головой и произнес, словно обвиняя:

– Но ты тогда очень испугалась. За него. Ты ведь ни секунды не сомневалась, что я хочу его прирезать.

– Нет, просто… Я все это время была уверена, что ты его не тронешь. Я знала, что нож ты достал, лишь чтобы перерезать ремни. Не понимаю откуда, но я это знала. А на какой-то миг, когда ты стоял рядом с Тесеем, мне показалось, что ты его убьешь. Не оставишь умирать от жажды под палящим солнцем и не прирежешь ножом, нет. Столкнешь вниз в помойную яму, чтобы Тесей захлебнулся в зловонной жиже.

Минотавр замер.

– Извини, – произнесла Ариадна почти шепотом, – я не знаю, что это вдруг на меня нашло. Я не хотела тебя обидеть. Но в тот миг мне и правда померещилось все это, и я испугалась. Извини.

– Ты права. И я тоже не понимаю, как ты могла почувствовать все это. Но поверь, я рад, что совладал со вспышкой гнева. Она была несправедлива. Тесей уже и так получил свое. Так что… Ты останешься?

– Да.

Минотавр довольно фыркнул. Ариадна попыталась улыбнуться, но улыбка вышла вымученной и невеселой.

– Паленна не бросит Тесея. Невесты Гианта и Нирея тоже решили остаться. Хиона… похоже, Ифит ей здорово запал в душу. А возвращаться совсем одной, когда все остаются, странно как-то. Я боюсь, что дома мне просто не поверят. Так что придется остаться.

– Мне жаль, что ты остаешься против своей воли. Но это ведь не моя вина. И не буду лукавить – я очень рад тому, что ты не уедешь. И, может быть, мне удастся сделать так, чтобы ты и не захотела обратно. Тебе же интересно все то, что ты называешь чудесами? Я могу многое рассказать о стихиях, могу многое показать. Тебе понравится. Обещаю.

* * *

Тесей провалился в беспокойный и мутный сон сразу же, как его принесли в дом. Проснулся он лишь на следующее утро – оттого, что пришел Минотавр. Тесей с трудом сел на лежанке.

Паленна. Если Минотавр передумал и пришел сейчас по его душу, лучше бы ей быть отсюда подальше, чтобы с ней ничего не случилось. Предлог отослать ее куда-нибудь никак не придумывался, поэтому Тесей просто попросил ее выйти ненадолго, чтобы он мог поговорить с Минотавром наедине. Так спокойнее.

Когда Паленна закрыла за собой дверь, Минотавр протянул ему небольшую чашу с водой:

– Выпей. Это поможет тебе прийти в себя.

Вода была сладковатой на вкус. Запаха ее Тесей не почувствовал – ему до сих пор мерещился удушающий смрад от помойной ямы.

– Зелье подействует не сразу, только через пару часов. А пока попытайся снова уснуть.

Тесей кивнул и тут же пожалел об этом – голова от этого движения буквально взорвалась от боли.

– Тесей, я хочу, чтобы мы забыли то, что причинили друг другу, и начали сначала. Раз уж тебе придется провести на острове много времени.

– Почему ты не убил меня?

– Я поверил словам Ариадны, что ты напал на меня потому, что хотел защитить других. Я хотел ей поверить. Но окончательно меня убедило то, что ты до последнего хотел защитить от меня свою женщину. Мне это по душе.

Минотавр протянул ему лапу совсем человеческим жестом, Тесей на мгновение заколебался, но ответил на рукопожатие.

Чудище отплатило ему той же монетой – не убило, но подвело к самой черте. Как и он Минотавра – оставив раненого на берегу под полуденным солнцем.

– В таком случае что-то общее у нас есть.

– Верно, Тесей. Но сейчас тебе лучше не бороться со сном – он лечит. Я зайду ближе к вечеру. – Минотавр заколебался и добавил уже в дверях: – И зови меня Таринт.

* * *

Прошло два с лишним месяца, со дня на день должен был приплыть на остров корабль с дарами, и Ариадна ждала его с нетерпением – очень хотелось порадовать отца с матерью, что все они живы, что остров Минотавра стал им вторым домом и что все складывалось гораздо лучше, чем они могли надеяться. Таринт сдержал обещание – он многое рассказал и показал ей. Не все тайны оказались такими волшебными, как она ожидала, но истории Минотавра завораживали ее и будили еще большее любопытство. Истории эти смешивались в снах Ариадны с ее прежними фантазиями, и ей порой было даже жаль просыпаться.

Но однажды Ариадне приснилось, что идет она по узкой улочке, мощенной бело-синей мозаикой, как внутренний дворик в доме Минотавра. Каменные дома поражали своей высотой, но во сне это не казалось Ариадне странным. Еще запомнила она из этого сна темно-красные розы в кадке около одного из домов, резные ставни и сандалии, что были на ней, – из светлой, почти белой кожи, украшенные бусинами из розоватых кораллов. Все в этом сне дышало радостью и покоем, но вдруг бело-синяя мозаика разлетелась осколками, земля стала на дыбы, погребая кадку с цветами, дома и все вокруг. Ариадна закричала и стала проваливаться вниз, но почувствовала, как ее кто-то схватил за руку и выдернул из земляной воронки. Она проснулась и почувствовала, что в ее комнате кто-то есть.

– Не бойся. Тебе просто приснился дурной сон. Я услышал и решил разбудить.

Таринт. Значит, все в порядке. Но сон был такой странный, такой реальный, что не давал Ариадне прийти в себя, и она решила пересказать его Минотавру сразу же – в темноте такой рассказ прозвучит не так глупо, как при свете дня.

Минотавр слушал внимательно.

– Это было давно… – произнес он наконец едва слышно. – Бело-синей мозаикой была украшена наша улица. Ортея любила красные розы и посадила их в кадку перед нашим домом всего за пару месяцев до… – Минотавр запнулся, глубоко вздохнул и продолжил все так же тихо: – Я до мелочей помню то утро, помню, как блестели на солнце браслеты на руках Ортеи, как отлетела с ее сандалий большая бусина красного коралла, как мы ее искали по всему дому и как Ортея сокрушалась, что теперь на сандалиях остались лишь бледно-розовые бусины. Я пообещал, что зайду к торговцу безделушками и куплю еще, разноцветных, разных. А когда я был на другом конце селения, земля задрожала – стихии восстали против людей. Наша улица ушла под землю, все погибли. Мы с Ортеей даже дюжину месяцев после свадьбы не прожили вместе.

Минотавр сел на кровать рядом с Ариадной и заговорил чуть громче:

– Я сказал тебе, мол, это наши старейшины решили, что я должен остаться тут для противостояния стихиям. На самом деле было не совсем так. Они решили, что кто-то должен остаться для этого. И я вызвался. Сам. Мне казалось важным сделать хоть что-то вопреки стихиям. Потом я не раз жалел о том решении, но было поздно.

Ариадна успокаивающе погладила его по руке и едва не вздрогнула – ладонь Таринта была человеческой. Ариадна дотронулась кончиками пальцев до его головы – она тоже была обычной, человеческой.

– Ты… Они тебя заколдовали, но злое волшебство уходит по ночам? – прошептала она ошарашенно.

Минотавр усмехнулся:

– Снова ты чудеса ищешь там, где их нет. Нет в этом волшебства, есть только предметы, что помогают мне совладать со стихиями и защитить себя, если до того дойдет. Хотя в чем-то ты и права – я и сам порой думаю, что эти перчатки и шлем не без волшебства созданы. Я до сих пор так и не понял, почему никто из тех, кого мне присылали в жертву, с этими вещами управиться не смог.

Голова у Ариадны шла кругом, а когда луна выглянула из-за облаков и осветила лицо Таринта, мысли Ариадны и вовсе запутались. Таринт выглядел лишь немногим старше Тесея и был красив непривычной, чужой красотой. Его глаза вдруг оказались очень близко, и от этого было легко и сладко. Ариадна поняла, что он целует ее, уже когда Таринт отстранился и произнес:

– Не бойся. Мужчина может забрать часть жизненной силы только у мужчины, а у женщины – лишь другая женщина. Я не причиню тебе вреда и ничего не заберу. Могу только оставить в тебе новую жизнь.

Отвечать словами Ариадна не стала.

* * *

Огонь в очаге горел ровно и радостно, по-домашнему, и старому Алету виделись в нем знойные дни, что были спустя четыре дюжины лет после отъезда Ариадны на остров.

Зима в тот год унесла с собой и Тесея, и Ифита, и Гианта с Ниреем. Они ушли к праотцам один за другим, словно сговорились прежде. Было в их жизни и плохое, и хорошее, были и несбывшиеся надежды, и нечаянные радости. Сыновья их и дочери вернулись на берег, кроме двоих, не пожелавших покинуть остров: Илианы, дочери Хионы с Ифитом, и Талы, дочери Паленны с Тесеем. Виною тому были сыновья Ариадны. Во всем пошли они в своего отца, Таринта – и статью, и характером, и умом, и способностью со стихиями справиться. И передал им Таринт в то лето свое обязательство хранить людей от лютой непогоды, отказался у других людей жизненную силу брать. Еще дюжину лет прожил он на острове, уйдя к праотцам тихим осенним вечером вместе с заходящим солнцем. Ариадна последовала за ним несколько месяцев спустя. И, даст Небо, запомнят дети рассказанную Алетом историю, не спутают ее со злыми легендами, не смешают вымысел с правдой. Правдой о Минотавре.

Кайл Иторр

Огни Медного острова

В следующем же году я пошел в поход на город Салативару. Человек из города Салативары вместе с сыновьями своими восстал. И навстречу мне он вышел. Он оставил свою страну и свой город и занял область реки Хуланна. Воины города Неса в тыл ему зашли, и они его укрепления подожгли. И по всей окружности укреплений четырнадцать сотен пеших воинов и колесничих города Куссара расположились, и там было сорок боевых упряжек. И враг тогда отступил и ушел прочь…

[«Надпись Анитты»]

– …Самая знатная битва – это когда мы Алашию воевали. Владыка двух стран отдал повеление, наместник Яхмос собрал войско и корабли. Поплыли и захватили.

– Парень, у тебя в Ахияве Лакони родичей нет? – спросил щербатый здоровяк, воинский пояс сверкнул серебряной бляхой звеньевого.

– А где это?

– На западе, за Лиловым морем. Так что, нету? А то говоришь как они, два слова и вся история. Красочнее ври давай, байка должна быть смачной.

– Так то байка, а я правду говорю… Смачной? Ладно, попробую.


Гладь Зеленого моря вспарывают грозные тараны львиных кораблей, легкие пятидесятивесельники стараются не вырываться вперед. Более шести десятков парусов, при виде такой силы любой морской пират спешит укрыться где-нибудь в скалах и молить Мару-заступницу и всемогущего Баала – пусть эта сила идет за кем-то другим, не за мной!

Морская дева и небесный владыка порой отвечают на молитвы, но милосердием не отличаются.

Могучее воинство вышло в море именно для того, чтобы пираты Алашии более не беспокоили берега Черной земли и подвластного ей Ханаана. Чтобы покарать дерзких и усмирить несогласных, чтобы взять дань добром с тех, кто хочет мира, и дань кровью – с непокорствующих. Военачальник Тутмос, сын ханаанского наместника Яхмоса, носитель знака рыбоглазого Дагона, избран привести Алашию к покорности; а кто не согласен, сам виноват.

Широким полумесяцем открывается залив, способный принять и укрыть от непогоды хоть десять сотен кораблей. Некрупная галька и песок, мелей почитай что вовсе нету, выше уреза воды – высохшая под летним солнцем трава, оплетенные кустарником медно-рыжие скалы, змеящаяся по склону дорога и белые стены на вершине.

Энгоми, Медный город, главный оплот Алашии. Главный и мятежный, в открытую заявивший о том, что ни владыке двух стран, ни его наместнику Яхмосу подчинения не будет. Непокорный должен быть наказан, его участь станет уроком для остальных, разбить войско Энгоми – и вскоре весь остров падет к ногам победителя Тутмоса.

А вот и они, непокорные, шлемоблещущей гусеницей спускаются по дороге к побережью. Храбрые алашийцы не хотят отбиваться в городе, рассчитывая на крепость стен, – они намерены встретить захватчика Тутмоса прямо на берегу и сбросить его в море. Они пираты, но пираты – воины, не торгаши.

Пока корабли Тутмоса собираются под знак Дагона, готовясь к высадке, воины Медного города выстраиваются на берегу. Храбрость их не показная: знающие премудрости счета уже передали, что алашийцев более девяноста сотен, тогда как под началом Тутмоса – чуть больше шестидесяти. Да, они не вчерашние землегрызы-ополченцы, на Медный город идут могучие щитоносцы и грозные лучники Та-Кемт и опытные дружинные отряды князей Ханаана. Но и алашийские пираты – враг не из легких: правящая островом военная знать-деньены закована в панцири с головы до пят и хорошо знает, с какой стороны у копья острие. Подчиненные Энгоми племена также не стоит сбрасывать со счетов: луви, рудокопы и кузнецы мало искушены в ратной науке, зато крепки телом и упорны духом, а оружие на длинных древках позволяет их плотному строю надежно отражать вражью атаку; малорослые же козопасы-кафторы хотя и не бьются строем и не имеют ни мечей, ни добрых копий, но зато умеют метко посылать в цель стрелу и пращный камень, а также скакать по любым склонам не хуже своих коз…


– Ну вот, другое дело! А то «поплыли и захватили». Так-то хоть ясно, кто с кем и за что.

– За что – оно всегда ясно, – фыркнул кто-то в полутьме, куда языки костра не доставали. – За богатства. За ценный камень, строевой лес, звонкую медь, тучные нивы, крепкие города и пристани, за пошлины с проезжих торговцев и подати с местных земледельцев и мастеровых.

– И за то, чтобы наши еще раз вломили ихним, – добавил звеньевой. – Давай, парень, ври дальше.

– Да тут и врать-то нечего…


Убирают паруса крутобокие суда, выставляют весла и, вспенив тихую воду залива, выстраиваются в две линии. Львиные корабли впереди, пятидесятивесельники сзади. Бьют боевые барабаны, воины на веслах гребут – слаженно, мощно, ускоряясь с каждым разом; корабли набирают ход и с размаху вылетают на берег едва не на полкорпуса; пятидесятивесельники между своими большими львиномордыми братьями и чуть позади, встав ровно нос к корме, многие сталкиваются, но крепкие кедровые борта, рассчитанные на морские сражения, выдерживают. С боевым кличем выпрыгивают на берег щитоносные сотни Кемт, глубоким строем по десятеро в ряд; в промежутки между ними втискиваются ханаанские дружинники с пятидесятивесельников; на высоких носах львиных кораблей остаются меткие лучники. Град стрел падает на шагающее навстречу войско Энгоми – деньены впереди, луви позади, кафторы-застрельщики там и сям. Удар! Копья в щиты, щиты в щиты, пятимся, нас теснят, за спиной бронзовый клин тарана, над головой стрелы. А впереди, на холме, высоко, за спинами врага – белые стены Медного города… и дым над ними! Кто такого не знает? Только тот, кому не доводилось видеть пожар в захваченном и разграбленном городе…

Мы давим, они упираются, они давят, мы стоим, выдержим, удача с нами, пропускаю удар – благослови Котар мастера Авидея, не зря за свой товар две цены просит, удержал панцирь вражье копье! – отжимаю чужой щит и копьем вверх, выше нашейника, всадил и сразу вытащил, чтобы в черепе не застряло… Давим, свистят стрелы, звенят брони, дырка в щите – ничего, еще годится, еще повоюем; еще, вот так, сосед Илго падает, враг рвется в брешь – толкнуть, спотыкается об тело Илго – мертв? еще жив? – и получает булавой по шлему, шлем цел, а в голове на миг-два помутилось, пока в себя не пришел, вот так его, и так, и еще вот так – упал, подтоком копья его, в спину, в шею, куда-нибудь, самолучший деньенский панцирь не спасет, в кровавую грязь перемелем…

Оттеснили мы их на нашем крыле. Лучники толпой с кораблей слезли, секиры наперевес – встретили пяток колесниц, которые справа нам в тыл зайти пытались, так встретили, что только две обратно ушли. Потом уже узнали, что как раз царь ихний, Нерион, там был и уйти не смог, телохранители утащили, да от раны помер.

Сдался Энгоми. И мы им крови пустили, и они нам – но мы выстояли, а они… царь убит, треть знатных деньенов пала, а город-оплот, куда можно было бы отступить и еще долго отбиваться, – дымится, спаленный… Утром пираты запросили мира.


– Добрая байка. Верю, – изрек, помолчав, щербатый. – В настоящем бою бывал, такое не соврешь. Считай, принят, у меня как раз копейщика недостает. Дидикас, пометь там на своих табличках.

– Уже. Крыло Звезды, третья сотня, седьмое звено, копейщик… как бишь там тебя, парень?

– Акиром из Ямхада.

– Ничего, и не с такими именами люди живут, – ухмыльнулся щербатый звеньевой. – А про Ямхад свой лучше не вспоминай, проще будет.

– Звеньевой Урцукертанарис, не всегда ушедшие искать лучшей доли на чужбине поминают родину черным словом, – раздалось из темноты.

Щербатый вскочил, как ужаленный.

– Прощения просим, тарденне.

– У меня-то за что? Парня не обижай, ему под тобой ходить.

– Да я не обиделся, – встал Акиром.

Тарденне во всем краю остался один. Военных вождей и просто опытных в ратном деле людей хватает, и даже удачливые предводители не редкость, а вот таких, кому сам царь вручал жезл «отца войска», – уже почти нету. Но именно таков высокородный Цирнаттавис; вся его высокородность обратилась в пепел вместе с павшей Хатти, зато полученные на службе великому царству ратная наука и умение руководить людьми в сражении сохранились сполна. И теперь тарденне Цирнаттавис со своим отрядом «вольных кинжалов» сам стоил небольшого царства – и сам выбирал, за что служить и на кого вести крыло Солнца, крыло Звезды и крыло Полумесяца.

И то сказать, у князей Ханаана в дружине редко больше пяти сотен воинов бывает, а под тарденне сейчас ходит едва ли не тридцать, иному царю впору…

Высокородный Цирнаттавис шагнул к костру и привычно опустился на корточки. Золотого пояса при нем нет, дорогую броню тарденне также оставил в шатре, а пурпурный плащ в ночном полумраке не слишком отличается от бурого или черного. Так, гуляет по лагерю, слушает, о чем люди болтают, когда и сам слово скажет. Держит себя просто, родом и званием не кичится. Незачем ему.

– А байка и правда добрая, – проговорил тарденне. – И парень почти ничего не выдумал. Я подтверждаю. Сам видел.

Дружный вздох.

– Тарденне, разве тебя тогда нанимал наместник Ханаана, чтобы ты дал его сыну пару ценных советов?

Цирнаттавис усмехнулся.

– Нет. С этим ваш Тутмушу сам справился. Меня на другую сторону попросили встать, тот самый Нерион неплохо пообещал и с первой частью платы не обманул…


Жили на Медном острове разные народы. Минава растили оливы, пасли коз и плели из шерсти теплые покровы; лукка копали глину и делали горшки, добывали медь и лили бронзу; зовущие себя правителями даны рыбачили и оружной силой защищали Алашию от искателей чужого добра; а недавние пришлецы-ахиява, близкие родичи данов, распахивали тощие горные склоны и искали себе занятия по нраву и силам.

Так вот и жили, пока не решил грозный царь Черной земли Мицр: торговать с Медным островом хорошо, а владеть им еще лучше будет. И прислал грозное послание всем городам Алашии, мол, или подчинитесь своей волей, или не будет у вас ни воли, ни стен городских, ни жителей, а только рабы Великого Дома. Недолго судили-рядили, знали, что много времени на раздумья царь Мицра не даст.

Малые города лукка, Сарху и Хадоби, послали в Мицр дары и заверения в покорности своей. То же сделал Аплуни, город ахиява, хотя дары его были совсем малы и незначительны. Гордый белостенный Энгоми не послал ничего и принялся готовиться к войне.

Кликнул Нерион, царь Энгоми, на помощь всех своих подданных, позвал соседей, пообещав честную долю в добыче, собрал данов, и лукка, и минава, и нелюбимую родню ахиява позвал. А советники подсказали – открыть сокровищницу, снестись через торговцев-лукка с родичами за северным морем, с Арцавой Лукка, и привести «вольные кинжалы», каких после падения Хаттуши в тех краях стало вдосталь… наемники берут недешево, но – стоят того. Особенно перед битвой, которая решит судьбу царства.


– Так слово Нериона из Энгоми дошло до тарденне Цирнаттависа, – ухмыльнулся высокородный военачальник, – а я не был тогда связан договором и согласился сплавать на Медный остров. С несколькими дружками.

– «Несколько» – это сотен двадцать? – спросил только что зачисленный в отряд Акиром.

– Меньше. Тогда всего двенадцать было, и снаряжены похуже нынешнего. Проигрались.

– В бабки или в «смерть царя»? – фыркнул кто-то.

– Пожалуй, в «смерть царя», – подумав, кивнул тарденне. – Перед тем нанял нас князь Итакумара для осады Майтене. Не нас одних, ну не о том разговор… Много у Итакумары недругов оказалось, осада затянулась, в спину ударили. Князь откупился, а «вольных кинжалов» в плен не берут – выкупа за нас дать некому, а рабы из воинов плохие, строптивые. Отпустили и даже оружие при себе разрешили оставить, у кого поплоше. Но вот броню и шлемы там у Майтене почти все скинули… Не повезло. С нашим ремеслом случается, для новеньких напоминаю: везение – хорошо, но и невезение еще не повод глотку себе резать. Вчера ты, сегодня тебя, а завтра, коли жив будешь, еще посмотрим, кто кого.


Тарденне Цирнаттавис привел к Нериону копейщиков и стрелков, матерых вояк, пораженьями и победами закаленных в усобицах Арцавы и Хаттуши. Вовремя привел, через полмесяца в восточном заливе появились вражьи паруса. Властитель Мицра, да не будет ему здоровья, силы и благополучия, самолично не стал заниматься Медным островом, перепоручил своему верному псу – Ахмушу, наместнику Ханаана. Ахмушу поход организовал, но сам остался дома, а начальником поставил своего сына Тутмушу.

Соседи Нериона прислали в Энгоми слова о дружбе и согласии, подкрепив их некоторым числом воинов – кто больше, кто меньше. Родня-ахиява не прислала ни воинов, ни слова; обозвав их трусливыми шакалами, Нерион подсчитал, сколько же войска собрал Медный город, потом пересчитал вражьи паруса – и воспрянул духом. Сорок сотен данов – тридцать две строевых башенных[1] и восемь «безбашенных», волков морского разбоя, предпочитающих проворство тяжелой броне; сорок семь сотен ополченцев-лукка и тринадцать сотен застрельщиков-минава; да еще наемный отряд «вольных кинжалов», двенадцать сотен Цирнаттависа, – и против них всего шесть с небольшим десятков кораблей, на которых шестьдесят-то сотен воинов разместить можно, а семьдесят уже никак!

Выстроив против узкого корабельного строя четыре ряда закованных в башенные панциря данов, Нерион поставил во вторую линию лукка, на фланги – быстроногих минава и данов-пиратов, а в тылу разреженной цепочкой – стрелков Цирнаттависа, которых на всякий случай прикрывали копейщики. И когда корабли Тутмушу ринулись на берег, словно таран на штурм крепостных ворот – стрелки начали бить по кораблям, а пехота неспешно двинулась навстречу. Люди Тутмушу пытались отвечать тем же, и хотя луки Мицра мощнее тех, что были у минава и «вольных кинжалов», но на каждый их выстрел приходилось четыре или пять ответных, а на берегах Зеленого моря добрую броню, кроме вождей, имеют лишь такие, кто ходит в ближний бой, и то не все. У лучников ее всяко почти не водилось… Скоро стрелкам не осталось работы: одни прятались за высокими носами львиноголовых кораблей и лишь изредка рисковали высунуться, другие – наложив стрелу на тетиву, следили и ждали, когда такой вот рисковый малый высунется достаточно надолго.

Основной бой вела пехота.

Башенные.

Великолепные поединщики, плечом к плечу они дрались хуже, но мощные панцири из полос кованой бронзы и жесткого смоленого холста надежно держали удар, а длинные колющие мечи знаменитой красной бронзы пронзали вражеские чешуйчатые брони и оплечья. Что могло противостоять им, зовущим себя последними наследниками златообильной Микаши?

Один на один, и даже звено на звено – даны одолели бы без особых хлопот. В строевом бою многих сотен решает не сила, но сплоченность, слаженность, упорство, боевой дух. И когда над белыми стенами Энгоми показался дым, причем дым очень явственный, «завтра в этом городе будет пировать одно воронье!» – подданные Нериона изрядную часть своего духа утратили.

Нет, это само по себе еще не решило исход битвы, панцирники-даны яростно давили и в нескольких местах оттесняли врагов к самым кораблям, а пираты-абордажники умудрились забраться на крайнее с юга судно, перерезать всех стрелков и поджечь, надеясь, что ветер перекинет огонь на соседние корабли… много сделали они.

Но этого оказалось недостаточно.

И когда дрогнул северный край данов и Нерион самолично повел туда, заходя сбоку, полдюжины боевых колесниц – больше в Медном городе просто не было, – этого тоже оказалось недостаточно. Потому что изрядно прореженное, войско Тутмушу сохранило порядок и осталось войском… а воины Энгоми потеряли самых стойких, остальные же, видя разоренный город и тело павшего в бою царя, утратили желание сражаться. А единственный, чей строй сохранил силы и присутствие духа, тарденне Цирнаттавис, был в Алашии чужаком, которому лишь его «вольные кинжалы» и подчинялись. Явного наследника у Нериона нет, битва проиграна – для чего пришлым наемникам рисковать жизнью дальше?


– Ночью я говорил с остатками знати Энгоми, а утром пришел в лагерь Тутмушу и заключил мир. Взять нас на службу Тутмушу не пожелал, а может, не мог без ведома отца, и пока он разбирался с Медным городом – «вольные кинжалы» ушли со всем, что имели, ничего не оставили.

– Еще и прихватили кой-чего по дороге, – добавил звеньевой, – чтоб не так скучно идти было.

– А после вернулись в Арцаву, – продолжил тарденне. – Там для нас снова нашлось дело, славу эта битва нам не испортила. Проиграли-то не мы, а Нерион. Мы же вышли из дела почти без потерь и сохранили свое. Для людей понимающих это получше выигранной битвы, где треть войска легла трупами и тяжелоранеными, а у Тутмушу оно так и получилось…

– Но ведь он взял Алашию?

– Взял. Потом, говорят, когда вернулся, отец его на новую войну отправил, в Двуречье. Приказ выполнен, потери не посчитали чрезмерными, значит, справился. А что через год присланного из Мицра наместника алашийцы на куски порвали и теперь снова сами по себе, так в том не Тутмушу вина.



Сидящие у костра загомонили, в общем вполне соглашаясь с тарденне. Военное дело – одно, а искусство выжимать дань из покоренной земли так, чтобы она при этом не стала непокорной, – совсем другое… и хвала Солнцеликой Вурусему – им, «вольным кинжалам», наемным воякам, об этом не нужно заботиться. Пусть у других голова болит.

– Тарденне… – начал щербатый звеньевой и вдруг замялся.

– Что?

– А что же с Энгоми тогда приключилось? Кто его взял и сжег? Мы-то думали тогда на Тутмушу, мол, загодя отрядил засадный отряд, потому у него и сил меньше против Нерионовых было, что часть как-то обошла ползком по скалам и, пока они там на веслах в заливе кружились, захватила город…

– Не, не было такого, – мотнул головой Акиром. – Мы бы знали. Не до битвы, так уж точно после. Тутмос-то молчун, но его ближники непременно проболтались бы.

Цирнаттавис кивнул.

– Я и сам сперва решил, что это хитрость Тутмушу. Только не складывалось. Если б все на суше происходило, другое дело, но он же ПРИПЛЫЛ со своим войском из-за моря! А незаметно великих сил по морю не переправить, заметят не на подходе, так при высадке. В Алашии же при каждой удобной бухточке селение стоит, которое морем и промышляет, когда рыбалкой, а когда и разбоем. В стороне от бухточек к берегу разве что лодка пристать может, а на лодках далеко не уплывешь и много тоже не возьмешь. Да и козопасы вокруг Медного города все тропинки-закутки знают, не спрячешь там заранее войска, чтобы не заметили… а Нерион наблюдателей выставлял, точно помню.

– Выставлял, – насмешливо подтвердил голос из темноты, – и наблюдатели дело знали туго. За морем так следили, не то что корабль – чайка незамеченной не прошмыгнула бы.

Говоривший шагнул к костру – рослый, массивный, рыжебородый, на груди богатая пектораль с опалами и лазурью, на поясе шесть золотых пластин, рукоять железного кинжала сверкает крупным рубином. Эритросфен, начальник крыла Полумесяца, вообще любил все ценное и блестящее, он даже панцирь, шлем и копье приказал вызолотить, чтоб сверкало. «И пусть у врагов слюнки капают», – ухмылялся он. Как там враги – трудно сказать, а друзья нередко дразнили великана Сорокой. Он почти не обижался.

– Ты меня удивил, – признался тарденне. – Я думал, ты из Арцавы Карки.

– В Карии я с парнями пришел к тебе на службу, верно. И родня у меня там есть, дальняя, правда, – кивнул Эритросфен. – Все так, только и сам я, и почти все мои ребята – с Медного острова.

– Тогда рассказывай дальше. А то тут сидим-гадаем насчет той битвы под Энгоми…

– Можно и рассказать. – Не любивший сидеть на корточках Сорока положил на землю чей-то щит, бросил сверху плащ и, сочтя сиденье достаточно удобным, опустился на него. – Красоты битвы пускай те расписывают, кто там сам дрался. А я скажу – почему…


Богатый остров Аласия. Невеликий, но богатый. Вот с тех пор, как небожители подарили людям секрет извлечения из камней звонкой меди, так и стал богатым, потому что правильных камней на нем немало. В давние времена пришли туда пронырливые минойцы и покорили местных дикарей-козопасов, но вскоре одичали и сами, а от медных карьеров их оттеснили более успешные и удачливые вроде лувийцев, искусных в ремеслах и торговле. Потом с дальнего северо-запада приплыли воинственные данайцы и стали владеть Медным островом по праву копья. В больших и малых селениях стало законом их слово, а с доходов минойцев и лувийцев правителям-данайцам принадлежала теперь крепкая доля.

Хотели минойцы и лувийцы отдавать чужакам такую долю? Может, и не хотели, да кто ж их спрашивал. Когда-то противились. Когда-то крепко воевали – и падали в кровавую грязь под копьями подобных крепостным башням данайцев в тяжелых панцирях-пиргоскафах. В конце концов договорились и жили если не в дружбе, то в согласии – кому, сколько и за что. И за добычей вместе ходили, на берегах Зеленого моря ее немало, когда знаешь, где и как взять.

Потом, поколения два тому назад, новые чужаки объявились на острове – ахейцы. Данайцам близкая родня, да из той, видать, родни, которую лишний раз и видеть не хочется. Пустить их на свободные места пустили, построили себе ахейцы сколько-то селений и в морские набеги не раз вместе с данайцами и минойцами ходили; а вот доли в добыче меди и плавке бронзы им не давали, не хотели данайцы делиться своим достоянием, и лувийцы не собирались уступать его без боя…


– Свободные земли, ха! – зло буркнул Эритросфен. – Пустоши, где сперва люди весь лес свели, а потом козы выжрали траву до камня. Вот туда и пустили, живите, мол, родичи дорогие, и не взыщите, коли что не так.

Ладно, деды наши не от великого богатства и не от нечего делать всем народом в плаванье пустились. Некуда возвращаться было. Нашли уголок, зубами вцепились, только бы обрести новый дом. Втридорога у соседей зерно закупали, родовые мечи в переплавку пустили, чтоб лемехи для плугов сделать… Кое-как выжили. На морской промысел вместе ходили и добытое честно делили, это правда, и рыбу никто не мешал ловить.

Только пастбища – у минойцев, медь – у лувийцев, а дань со всего хозяйства и главные богатства – у данайцев. И не поспоришь: попробовали разок, так ведь их больше, снаряжены получше и друг за друга встанут, привыкли за столько веков. Никогда наша Аполлония не встала бы вровень не то что с Энгоми – с ближайшими к Медному городу селениями, которые даже стен не имели.

А потом владыке Айгюпты захотелось взять остров под себя…

– И вы послали дары, сказали «вот они мы, приходи бери»? – проговорил звеньевой Урцукертанарис.

«Вольные кинжалы» рассмеялись, и Сорока один из первых.

– Не быть тебе владыкой Черной земли. И даже архонтом Аполлонии не быть. Тому же басилею Нериону сколько раз прямо говорили: отдай долю, медью и скотом, чтобы мы могли вести хозяйство и крепко жить, а не выживать на грани голода. За это ахейцы принесут Энгоми клятву верности, и если вдруг Медному городу понадобится войско – Аполлония даст воинов, сколько надо, столько и даст. Хоть в море, хоть на суше.

– Отказал?

– Сделал вид, что не слышит. Морда спесивая. Мол, к чему мне ваши голодранцы, у меня воинов вдосталь. И даже когда приперло, когда весть пришла – готовится вторжение! из Айгюпты, где воинов больше, чем в Аласии козопасов! – Нерион звал на помощь всех, до кого докричаться мог, обещал долю в добыче… и ничего сверх того. Много в таком сражении можно взять добычи, а?

– Смотря кого добудешь, – заметил Цирнаттавис, – вот с некоего Сороки можно взять и золотишка, и камней самоцветных…

На этот раз «вольные кинжалы» хохотали долго и искренне.

– Тарденне, ты великий военачальник, – наконец проговорил Эритросфен. – Уже догадался, а?

– Я-то догадался, но ты все равно рассказывай.


До последнего архонты Аполлонии надеялись, что получат ответ. Ответ «да», короткий торг насчет размеров «медной доли» и межи дозволенных ахейцам пастбищ, и войско Аполлонии явилось бы под Энгоми, чтобы копьями и мечами защищать этот ответ, основу будущего благополучия города и народа. Двадцать сотен ахейских копьеносцев, взойдя на весы воинской удачи, вполне могли превратить поражение в победу.

Чье поражение? Того, кто даст ответ.

Они с охотой поддержали бы спесивца Нериона, переломи он свою гордыню и дай «младшей родне» получить свой кусок лепешки с медом. Они без тени сомнений поддержали бы чужака Яхмоса, если бы тот оказался к ним благосклоннее данайской родни.

До последнего архонты Аполлонии, собрав фратрию и держа наготове корабли, ждали ответа: куда и к кому вести подмогу. Не дождались.

И тогда Эритросфен, опытный в пиратских набегах вожак, которого ахейская фратрия недавно избрала главой, сказал: раз ни Нерион, ни Яхмос не хотят отдавать союзникам ничего, кроме военной добычи, – вот за ней мы под Энгоми и сходим.

Военная добыча – это то, что воину удается добыть у врага. Раз уж ахейцам предстояло самим выбирать врага, стоило выбрать такого, у кого добычи побольше.

Где под Энгоми можно взять побольше добычи? В самом Энгоми.


– А если бы Нерион остался в городе и держал стены?

– Тогда это был бы не Нерион, – пожал плечами Сорока. – Он последние годы только о том и твердил, мол, я уже немолод, а ничего достойного в жизни не совершил, под Трою и то опоздал. Будь басилеем Энгоми кто другой, может, Медный город и не стал бы переть на рожон, ведь что такое Айгюпта, а что мы. Нет, он давно мечтал о «славном сражении», а значит – войско в чистое поле, стройными рядами, копья наперевес, военачальник в развевающемся плаще на колеснице… Знаешь, тарденне, Нерион ведь наверняка умер счастливым, неважно, что проиграл, – зато мечта сбылась!

– И все-таки мечты мечтами, а приведи Тутмушу войско посильнее…

– Окажись оно настолько сильнее, чтобы басилей Нерион заперся в стенах и нос наружу не смел показать, – мы бы радостно прислали к Тутмосу гонцов: «вот они мы, повелитель, верные слуги Айгюпты, как обещали, пришли на помощь против мятежников». И все в Аласии, кто не пошел за Нерионом, а их оставалось не так мало, скоро сделали бы то же самое. Потому как что такое мы – а что такое великая и победоносная Айгюпта; и на стороне победителя оказаться разумно, даже если великой добычи и не ожидается.

Но случилось так, как случилось.


Видя, что войско Тутмоса числом уступает его силам, басилей Нерион вышел из Медного города навстречу захватчику. Несколько часов строились в боевой порядок ханаанские корабли, несколько часов терпеливо ждало на солнцепеке войско Энгоми.

Несколько часов с городских стен любопытные следили за происходящим внизу, на берегу. На восточной стене втиснуться было некуда.

Ну а западная стена Медного города осталась пустой. Никто и подумать не мог, что опасность может угрожать городу откуда-либо еще, кроме как от войска Айгюпты. Несколько заранее подосланных людей, нож под ребро разобиженного на весь свет стражника у ворот (они там на великую битву смотрят, а я тут стой без толку…), тихо вошедшие в пределы белостенного Энгоми волки морского разбоя, в котором ахейцы не слишком уступали данайцам… Внизу еще ничего не началось, а Медный город уже пал под ноги захватчикам. Грабили тихо и споро, пленников с собой не вели, сразу сгоняли в дома покрепче и запирали внутри, пусть сидят – не до них. Главная добыча, царская добыча, в басилеевом акрополе; сколько-то охраны там осталось, но они тоже ничего не ждали и ничего не успели сделать.

Когда там, внизу, воины Тутмоса начали высаживаться с кораблей – наверху, в Медном городе, налетчики Эритросфена заканчивали выносить самое ценное. Сердце кровью обливалось, – бросать столько добра, но распоряжались люди опытные, которые умели унести ноги, не падая под грузом награбленного. На прощанье, отвлекая погоню, подожгли город.


– Чем, наверное, и принесли победу Тутмосу, – завершил Сорока. – Но тогда нас это не заботило. Одолеет Айгюпта – и ладно, одолеет Нерион – снаряжаем корабли и уходим в Карию, с полными-то мешками нас там приняли бы как родных, да у многих и были если не родные, так друзья-знакомцы. Через год, когда присланного из Айгюпты наместника Мемнона забили камнями, мы именно так и сделали. Кто в грядущей смуте верх возьмет, поди угадай, но нам, спалившим Медный город, дружить в Аласии уже не с кем. Пока власть крепка была – терпели, а в усобице точно добром не кончилось бы.

– Скажи, Сорока, – голос тарденне оставался ровным, – а почему ты вообще решил пойти ко мне под начало? Почему собственный отряд не водишь? Ты смог бы. И людей у тебя хватало, у меня с самого начала меньше было.

– Это ты меня спрашиваешь или им объясняешь? – фыркнул рыжий великан. – Я мог водить свой отряд «вольных кинжалов», верно. Твое имя громче, но пара громких побед – и обо мне услышали бы.

Только я свой предел знаю. В бою могу вести и сотню, и целое крыло, хоть в море, хоть на суше. Крепостные премудрости тоже разумею. А вот против кого сражаться и почему, решать такое – уже не по мне. Там, в Аполлонии, архонты были, они знали. Здесь знаешь ты. Мне подходит. Ты не выигрываешь всех битв, тарденне, но ты даже в поражении умеешь сохранять отряд и свое имя.

Так что пусть лучше князья и иные охочие до ратной славы знают тарденне Цирнаттависа, а не Сороку-Эритросфена, за которым главной доблести – дым над белостенным Энгоми.

– Это ты других убеждаешь или себя? – проговорил тарденне.

Эритросфен пожал плечами.

Рыжее пламя с хрустом пожирало последние ветви.

Татьяна Минина

Исповедь Медеи

Не сбывается то, что ты верным считал,

И нежданному боги находят пути.

Еврипид. «Медея»

– Но, мой басилевс! Она доказала, что способна на убийство! Вспомните Абсирта, Талоса, вспомните Пелия, наконец!

Лицо Ясона медленно багровеет. Гневом набухает вена на лбу. О мой возлюбленный, как ты прекрасен в своей ярости.

– Что болтаешь?! Да, Медея способна убить ради меня! Так как же она может убить моих детей?! Наших детей…

Голоса словно отдаляются, громче них звук крови, бегущей по моим венам. Спасибо тебе, любимый, за веру в меня. Я рядом, совсем рядом, в том же зале проклятого коринфского дворца. И в то же время я далеко, в мире теней, зыбких грез и забытья. Этот мир близко, на расстоянии руки, но тех, кто находится в нем, нельзя видеть человеческими глазами. Живые попадают сюда лишь в снах или в пророческом экстазе. За редким исключением. Я одно из них, благодарю тебя, мать Геката, богиня черной луны и ночного колдовства, моя покровительница. Потому и стучит так звонко сердце, потому и слышен шум крови – живые звуки гремят здесь, как громы Зевса в мире людей.

Не открой мне Геката доступ в зыбкий мир черной луны, лежала бы я сейчас на площади. Мертвая, как Меррер и Ферет. Вместо этого я стою на колеснице богини, запряженной крылатыми змеями. Змеи недовольно шипят и слегка извиваются, им не по душе повиноваться смертной, но воля Гекаты подчинила их мне на время. Тела Меррера и Ферета в колеснице у моих ног. Кровь на поношенных хитонах из богатой ткани, лица в грязи. Искаженный рот Меррера. Ужас в глазах Ферета. Не знаю, суждено ли мне когда-нибудь умереть, но остывающие лица сыновей я буду помнить даже после смерти. Наших с Ясоном сыновей.

Я трогаю поводья, шепчу заклинание, и змеи, яростно шипя, выносят меня из мира черной луны в мир живых…

* * *

Георгий шел по университетскому коридору и улыбался неизвестно чему. Золотая осень, солнечные лучи лезут в высокие пыльные окна, и коридор словно расчерчен на квадраты: свет-тень. Свет-тень. Свет-тень…

Сколько лет назад он впервые увидел этот сон? Чернокудрая женщина, не старая, не молодая, словно время перестало быть властно над ней в дни ее зрелого расцвета. Строгий профиль, ясно видны завитки волос на лбу и виске, нос с горбинкой, изящный подбородок. Руки стискивают поводья колесницы так, что аж костяшки побелели. Георгию двенадцать лет, и он прежде всего думает о том, как же можно запрячь змей, как на них держится упряжь? А потом женщина поворачивается к нему, и он видит, что она напряжена как струна. Прикусила нижнюю губу, нет, прокусила ее так, что появилась капелька крови. Женщина не чувствует боли, ей не до того, а красная капля никак не упадет вниз…

На чердаке старого бабушкиного дома царит духота, несмотря на тень. Он выстроен совсем недалеко от моря, окруженный оливковыми зарослями, а если высунуть голову в чердачное окно, видны холмы, поросшие кипарисами. Георгий проводит здесь каждое лето и уже пресытился горячим воздухом и блестящей бирюзой теплого моря. Может, на чердаке найдется что-нибудь интересное?



Мальчик берет верхнюю из небрежно сваленных в углу книг. Отец с детства приучал: «Не знаешь, чем заняться, – возьми что-нибудь почитать». Дует на обложку и слышит недовольное фырканье – оказывается, рядом спал бабушкин полосатый кот, на которого и полетела пыль. Надо бы почесать котика за ухом, извиниться, не нарочно же его обсыпал, но хищник гордо отмахивается лапой от протянутой руки и удаляется искать покоя в другом углу чердака. Георгий наконец смотрит на обложку: что ему досталось? Буквы выглядят изломанными, лет через пять он узнает, что это стилизация под старый греческий алфавит. «Еврипид. Медея». Можно рыться в куче дальше… нет, пожалуй, надо разобраться с этой находкой.

– Кириа[2] Елена! – Перемазанный чердачной пылью мальчик влетает во двор, где бабушка под навесом занимается засолкой маслин. Вездесущий полосатый кот фыркает с подоконника – сейчас тебе влетит за грязь на лице и одежде! Впрочем, Георгия трудно остановить. – Кириа Елена, это что, детская книжка?

Ему уже двенадцать, и тратить время на детские сказки он не намерен. Переждав бабушкины охи и ахи по поводу своей испачканной персоны, Георгий повторяет:

– Кириа Елена, это детская книжка?

Бабушка разглядывает обложку.

– Не совсем. Твой отец читал уже в колледже. Что-то про злую колдунью.

В колледже учатся уже почти взрослые парни, значит, не стыдно. Георгий прихватывает горсть плодов из корзины и устраивается тут же под навесом с книжкой. Свежие маслины слегка горчат и одновременно отдают виноградом. Кот украл одну и гоняет по утоптанному полу, но мальчик уже погружается в другой мир.

Это случилось где-то рядом, только очень давно. Из чудесной Греции, где рядом с людьми жили кентавры, сатиры и дриады, волшебный золотой овен попал в Колхиду. Колхида, как Георгий узнает позже, – это уже на Черном море, там, где Кавказ. И овен не просто так туда попал, он спасал одного мальчика от врагов. Но это не очень важно, важнее, что овна в Колхиде принесли в жертву богам. А снятую с него шкуру, то есть руно, поместили в священной роще, которую охранял дракон…

Дальнейшему он не очень верит. Не верит сразу, еще до того, как Медея станет приходить в его сны с капелькой крови на прокушенной губе и болью в глазах. Может, потому она и стала его посещать, что он не поверил Еврипиду?

– Дорогой господин профессор… – Сквозь пелену воспоминаний прорвалась явь. Реальность в виде ученой рожи, то есть ученого мужа, ах, простите, дорогой коллега, задумался, не узнал, не ожидал такой чести… В молодости пышущий собственной значимостью господин был рыж, теперь поседел, полысел, господи, какая чушь – совсем не потому я его терпеть не могу… У Георгия запищал коммуникатор: очень вовремя, хороший предлог отделаться от неприятного собеседника.

На экране коммуникатора четыре буквы: «Марк». Эх, Марк, лучший друг со студенческих лет, в очередной раз ты меня выручаешь!

– Привет, Георгий, уже на лекции?

– Нет, еще есть пять минут. – Георгий всегда рад Марку, он и во время занятия нашел бы способ с ним поговорить. Когда-то они вот так же тайком болтали на лекциях, будучи студентами, и вот Георгий уже профессор, а они с Марком все так же болтают на занятиях.

– Георгий, хочу тебе прочитать, что наши газеты тут пишут. – Марк всегда говорил быстро, все время спешил сам по себе, не потому что у Георгия лекция через пять минут. Такая уж у него скоростная жизнь, у нынешнего главы семейного бизнеса. – После недавнего ученого совета, где ты представил свою находку. Бомба в науке, пишут!

– Нашу находку, – поправил Георгий.

– Вот, слушай. – Слышно, как Марк шуршит газетой. Он был старомоден, любил печатные версии. Георгий же, наоборот, предпочитал современные технологии – коммуникатор, нетбук, ридер. – Цитирую: «…университетские ретрограды до последних дней называли его авантюристом и профаном. Они сопротивлялись защите его диссертации, разбивавшей одну из привычных догм. Всячески интриговали, мешая ему получить грант на продолжение исследований». Слышишь, Георгий, это про тебя пишут! – Марк облегченно засмеялся. – Слушай, теперь авантюристом не называют, да?

– Нет, теперь называют «дорогой господин профессор»…

Оба захохотали. Они часто смеялись вместе, когда разговаривали. Однокурсник Марк был первым, с кем Георгий поделился своим сном. Впрочем, далеко не сразу. После одного из семинаров по древней истории…

– Давайте восстановим цепочку событий. – Преподаватель желчно жует губами и обращается к судорожно листающему конспект юноше. – Марк Романидис, пожалуйста, расскажите нам всем канонический вариант мифа о Медее.

– Ну, все началось, собственно, с золотого руна. – Кудрявый, с мужественными чертами лица студент со вздохом поднимается. Не похоже, чтобы он был хорошо готов к семинару. Георгий никогда тесно не общался с этим парнем, но знает, что он из богатой семьи и в университете обучается в первую очередь ради экономических и юридических знаний. – Э… В Греции был базилевс[3] по имени Эсон. Его изгнал с трона города Иолка его брат…

– Двоюродный брат Пелий, – подсказывает с места кто-то нетерпеливый. Преподаватель скрипуче, протяжно реагирует:

– Господа, вы не в школе. У всех будет возможность высказаться. Продолжайте, пожалуйста.

– Да. – Кудрявый Марк успел кинуть взгляд в записи и вновь частит словами. – Эсон удалился в изгнание, где и вырастил своего сына Ясона. Достигнув совершеннолетия, Ясон пришел к Пелию и потребовал вернуть трон отца. Пелий не решился противоречить и решил погубить царевича исподтишка. Он заявил, что отдаст трон тому, кто вернет в Грецию священное золотое руно. Ясон созвал всех героев Греции, они построили корабль «Арго» и отправились за руном. По дороге им пришлось преодолеть кучу препятствий, – юный оратор увлекся, глаза его разгорелись, – на них нападали птицы, роняющие железные перья, им пришлось воевать с амазонками и проплыть между сдвигающимися скалами…

– Я вижу, что мультфильм про аргонавтов вы смотрели, – скрипит преподаватель. – Давайте вернемся к самой Медее. Какова была ее роль?

– Э-э-э… – Кудрявый, похоже, смущен намеком на детский мультик и рвется доказать, что он «в теме». – Медея была дочерью царя Колхиды, Эета, которому и принадлежало золотое руно. Богиня любви Афродита решила помочь прекрасному Ясону. Она послала своего сына, Эрота, и тот выстрелил Медее в сердце своей волшебной стрелой. И та, как только увидела Ясона, так сразу в него и влюбилась. Эет не хотел отдавать руно и посылал Ясона на всякие испытания. Он должен был сразиться с целым войском один, но Медея ему помогла. Она велела ему бросить в воинов камень, и те передрались между собой. Потом Медея узнала, что отец все равно не хочет отдавать руно и вообще задумал убить всех греков. Она рассказала все Ясону, отвела его в священную рощу, усыпила там дракона, Ясон украл руно, и они уплыли в Грецию. – Юноша замялся, опять послышался шепот, но преподаватель опережает:

– Благодарю вас. Правда, – опять желчь в голосе, – от студента университета я рассчитывал услышать не простое изложение событий, а хотя бы попытку их проанализировать. Будьте любезны. – Он обращается к тому самому активному шептуну, вихрастому рыжему парню. – Изложите ваше видение мифа. Как я понимаю, Еврипида вы читали?

– Да. – Рыжий уже вскочил. – Еврипид пытался исследовать человеческие страсти и то, что получается, когда эти страсти противоречат закону. Он считает, что предательство Медеей своего отца, а затем и брата послужило спусковым крючком для всех последующих несчастий ее и Ясона. – Послышались смешки, и парень понял, что несколько переборщил с образностью изложения. – По пути домой «Арго» удирал от преследования колхидского флота. Командовал им брат Медеи Абсирт. Медея заманила Абсирта на «Арго» и там коварно его убила.

Хуже того, она велела разрезать тело брата на куски и бросить в море. Она же знала, что колхидцы не позволят себе оставить тело предводителя на растерзание акулам. А пока моряки вылавливали эти куски, «Арго» уплыл. То есть Медея была человеком, готовым на любое коварство ради своего, – он помялся, – удовлетворения. Точнее, удовлетворения своих страстей. Она убила брата, потом убила того самого узурпатора Пелия. Однако судьба не позволила Медее построить счастье на чужих смертях.

Георгий стискивает зубы и кулаки. Вот оно, вот! Вот почему все эти годы красная капелька висит на прокушенной губе женщины из снов, а из глаз ее проглядывает любовь и боль. «За что? – без слов спрашивает она. – За что не только моя боль, но и ложь обо мне?!» Он отводит глаза от бестрепетно верящего Еврипиду рыжего и натыкается взглядом на кудрявого Марка. Парень смотрит внимательно и как будто с сочувствием. Эх, что он понимает, будущий богатый наследник, разве его могут волновать сны?

– Так вот. – Рыжий вдохновенно задрал подбородок, глядя туда, где скрывался воображаемый оппонент. – Жители Иолка не приняли нового базилевса, который был женат на убийце старого царя! Ясон и Медея отправились в Коринф. У них родились дети. Но Ясон все больше тяготился отношениями с властной женщиной, опасной колдуньей. Он хотел, говоря по-современному, сделать военную карьеру, стать наемным военачальником. Ну и вообще… – Рыжий замялся.

– Короче, – бурчит с места Марк. – Ясон разлюбил Медею и полюбил дочь коринфского басилея Главку.

Георгию кажется, что кудрявый специально оборвал рыжего, ему неприятно слышать гадости про Медею. Те гадости, которые считаются официальной историей. Преподаватель предупредительно поднимает руку, мол, не прерывайте выступающего.

– Да. – Рыжий тоже поднимает ладонь, копируя преподавателя, и у него это выходит крайне пошло. – Я считаю, что отношения Медеи и Ясона погибли именно из-за того, что это была не столько любовь, сколько соучастие в преступлениях! Только Медея не смогла этого понять. Она убила Главку и ее отца – послала им отравленную одежду. А потом, чтобы сломить Ясона, убила еще и его сыновей – своих собственных сыновей! От казни сыноубийцу спасла только ее покровительница, богиня черной магии Геката. Она увезла Медею из Коринфа на своей колеснице. А Ясон так и скитался до конца жизни, никому не нужный. В старости бывший герой присел отдохнуть в тени дряхлого «Арго», который давно был вытащен на землю и поставлен около храма Посейдона как дар богу морей. Ну и прогнившая корма обвалилась и придавила старого Ясона насмерть…

– Как я вижу из вашего изложения, – подводит итог преподаватель, – вы вполне согласны с концепцией, изложенной в трагедии греческого поэта Еврипида «Медея»?

– Да! – отвечает рыжий.

– Де симфоно![4] – Георгий не выдерживает, вскакивает с места одновременно с чужим ответом. Нарушение этикета… – Позвольте мне, профессор?

– Я закончил, – буркнул рыжий, усаживаясь. Георгий старается не глядеть в его сторону. Преподаватель хмурится, кто-то из студентов – кажется, Марк – ободрительно кивает. Георгий торопится, а то вдруг преподаватель не разрешит ему выступать.

– Медея действительно кажется преступницей, если бы все было так, как изложил Еврипид. – Имя поэта он не произносит, а выплевывает. – Агапиты фили[5], при анализе его произведения следует принимать во внимание тот факт, что оно было написано по заказу жителей Коринфа. Этому древнегреческому классику просто заплатили, чтобы он очернил Медею! Потому что на самом деле детей Ясона убили сами коринфяне. Ложь Еврипида обошлась городу в пять талантов серебра.

– А доказательства? – возразил рыжий.

Георгий поднимает исписанную тетрадь так, чтобы все ее видели. Ни у кого нет и быть не может конспекта такой толщины!

– Вот! Историк Дидим! Сохранились записанные мнения современников Еврипида. Кроме того, у поэтов Евмела и Феопомпа совершенно другая версия событий. – Он гордо оглядывает ошарашенную труднопроизносимыми именами группу. – Будущий историк должен читать не только популярные источники, но и малоизвестные! И я считаю, что раз обнаружена ложь насчет одного эпизода из жизни Медеи, то следует пересмотреть и общепринятые версии всех остальных событий ее жизни. Я просто уверен, что ее оболгали! – И, не спрашивая разрешения, он плюхается на место.

Глупо, по-детски получилось. Не таким он представлял себе свое первое публичное выступление в защиту своего сна. Марк беззвучно аплодирует, рыжий обиженно набычился – получил всего четверку вместо пятерки, на которую рассчитывал, ибо не прочитал такую кучу источников, как оппонент. С тех пор и невзлюбил Георгия, и вряд ли полюбит, несмотря на «дорогого господина профессора».

А после семинара к Георгию подошел Марк.

– Слушай, парень, – смотрит открыто, в упор, и в глазах его пляшут бронзовые искры интереса, – ты, кажется, знаешь об этой Медее побольше нашего препода. Чего с ней потом-то стало?

– Ну, там самая распространенная версия, опять по Еврипиду – что после убийства сыновей Медея бежала в Афины. Она, мол, еще раньше заручилась согласием афинского базилевса Эгея. Там вроде бы родила сына и рассчитывала, что он унаследует власть. Но тут появился старший внебрачный сын Эгея – Тесей, ты, может, читал… – Марк кивает, подтверждая, что да, читал-читал про одного из знаменитых героев Греции, давай дальше про Медею. – По версии Еврипида и его подпевал, Медея догадалась, кто такой Тесей, а Эгей, его отец, нет. И она наговорила базилевсу, что Тесей, мол, пришел его убить и его надо отравить. И даже поднесла уже Тесею чашу с ядом, но тут Эгей увидел меч юноши – а это был тот самый меч, который он когда-то оставил его матери. И выбил отравленную чашу из его рук. Так все открылось, и Медею опять выгнали.

– Ну и история, – задумчиво бормочет Марк. – Слушай, ерунда ведь выходит…

Первый единомышленник? Георгий набирает воздуха в грудь.

– Ага! Все это никакой критики не выдерживает. Будь Медея хладнокровной преступницей, она бы с Тесеем расправилась, не ставя Эгея в известность. Потом, не факт, что она вообще в Афинах была. У Псевдо-Аполлодора и Гигина, например… – Марк уважительно округляет глаза – он этих источников не читал, – Тесей назван в числе аргонавтов. Как же Медея могла быть его мачехой, когда она только на «Арго» и прибыла в Грецию?

– Может, в Афинах была тезка? – Марк не просто слушает, он сопереживает. – А куда тогда твоя делась?

– Ну, есть другие версии. – Георгию приятно, что Медея «его». – Отправилась то ли на родину в Колхиду, то ли в Мидию и там царствовала. Еще версия есть – что после гибели детей Медея на колеснице богини Гекаты улетела на острова Блаженных и там стала женой великого героя Ахилла…

– На острова Блаженных – умерла, значит, – подводит итог Марк.

– А еще пишут, что, наоборот, боги даровали Медее бессмертие…

Георгий сам не замечает, как рассказывает ему все. О своих снах, о странной мрачной женщине, которая из бог знает какого загробного мира просит его о посмертной справедливости. И Марк, веселый и до мозга костей прагматичный Марк, будущий бизнесмен, ему верит.

Так началась их дружба. Дольше этих отношений длились лишь ночные встречи с Медеей. Университет остался позади, у Марка начался бизнес, у Георгия – наука.

В тот раз Марк настоял на встрече сразу после ученого совета. Георгий пытался перенести: на совете должно было быть принято решение, финансировать его экспедицию на следующий год или нет. Если учесть, что до сих пор его раскопки практически ничего значительного не дали, а ученый совет не первый год настроен против его теории, Георгий предпочел бы пережить возможную неудачу в одиночестве. Но друг был непоколебим. «Как бы там ни вышло – обсудим».

Георгий тогда опоздал: Марк уже сидел в кофейне и крутил в пальцах пустую чашку из-под кофе.

– Ну? – Он посмотрел в глаза Георгию и сразу сник. – Все-таки отказали?

– Все-таки. – Профессор устало опустился в кресло. – Знаешь, мне было бы легче своими руками заново перелопатить все прошлые раскопки, чем разговаривать с ними…

– Угу. – Марк уже искал выход. – Будешь обращаться в Правительственный совет по грантам?

– Попробую. – Георгий вздохнул. – Но вряд ли это сработает…

– В прошлый раз ты получил финансирование!

– Вот именно. – Георгий, не глядя, ткнул пальцем в меню, чтобы не заставлять официанта ждать. – В прошлый раз университет отказал, и я обратился к властям. А раскопки оказались практически безрезультатными. Так что второй раз на удачу рассчитывать трудно…

– И что ты думаешь делать? – рассеянно спросил Марк. Он был сосредоточен на чем-то своем. Кажется, говорил, что у него тоже финансовые проблемы.

Георгий пожал плечами:

– Буду преподавать, возьму группы в коммерческих вузах. Подзаработаю переводами. Это лето, значит, пропущу, а на следующее поеду копать с теми деньгами, что удастся скопить.

– Один?!

– Ну, ты же не вырвешься. – Георгий нашел в себе силы улыбнуться. Надо развеселить друга, который наверняка пришел в ужас от его идеи – поехать на раскопки в одиночку.

– Скажи, что ты пошутил. – Марк уперся в него взглядом. – Нет, ты не пошутил. Георгий, да ты просто маньяк!

Георгий смущенно подергал плечом:

– Ну, что ж поделаешь. Не умею отступать, когда уверен в своей правоте, понимаешь…

– Знаю. – Марк припечатал стол ладонью. – Значит, так. На это лето я тебе даю деньги на экспедицию.

– Но ты… у тебя же были проблемы?!

– Решу как-нибудь. Уже решил, в общем-то. Короче, я тебя финансирую. По минимуму, но финансирую.

– А если… если опять без толку? – Пожалуй, только с этим человеком Георгий мог дать волю своим страхам. – Если опять ничего? Твой совет директоров тебя сожрет за такое вложение.

– Не сожрет. – И в глазах Марка мелькнул бронзовый отблеск мечей его римских предков. – А ты копай, друг. Хорошо копай. Я в тебя верю.

Он опять улыбается своим мыслям. Именно эта, последняя экспедиция на деньги Марка стала счастливой. И капелька крови наконец упала с губы Медеи, сорвалась с запекшегося рта, как слово…

«Спасибо…»

«Прощай!»

Они произнесли эти слова одновременно. Заговорили в первый и последний раз. Медея больше не снится профессору Георгию Карианидису, и он, наверное, будет немного скучать по ней. Только в этом он не признается даже Марку… впрочем, может, когда-нибудь потом.

Удар колокола, и коридоры Мифологического гуманитарного университета пустеют: студенты разбежались на очередные занятия.

– Добрый день, молодые люди. – Седовласый, статный Георгий положил на свой стол потертый бронзовый футляр. – Напомню, у нас с вами семинар по древней истории, тема – миф о золотом руне. Надеюсь, все вы прочитали рекомендованные мною в прошлый раз источники?

– Трагедии древнегреческих и древнеримских авторов… – Первокурсники-отличники заговорили все разом.

– Наиболее известны Софокл «Колхидянки», Еврипид «Медея» и «Эгей», Сенека «Медея»…

– …писали также Антифон, Диоген Синопский, Феодорид, Овидий…

Георгий кивал. Сколько раз еще придется проходить через это изложение канонического мифа? «Придется тебе потерпеть, – вспомнился разговор с Марком. – Не зная предыстории, дети не оценят, насколько сложен путь к истине. А им надо, они будущие ученые».

Он перевел взгляд с футляра на собственные пальцы. Двадцать лет раскопок не прошли даром, у него мозолистые руки землекопа.

– Можно вопрос? – Георгий еще поднимает глаза, а худенькая белобрысая девушка уже поднялась с места, не дожидаясь его разрешения. – Я слышала… я знаю, что вы опровергли все эти свидетельства. – Прозрачные голубые глаза впились в лицо профессора. – Это ведь вранье было, да? Ну послушайте, – это она обращается к другим девушкам, их в аудитории немало, – убить собственных детей – какой-то дурацкий способ уязвить мужа, да, девчонки? Медея же такая колдунья, что же, она бы более эффективный способ не нашла?!

Шорох, шепот в аудитории, девичье бормотание и фырканье. Георгий поднялся с места, привычным жестом заложил руки за спину, сделал шаг, другой. А женскую интуицию не обманешь, белобрысая почувствовала фальшь именно там, куда указывала и сама Медея. Все смотрели на него, а он расхаживал туда-сюда, не сводя глаз со старинного футляра на столе. Сколько лекций, семинаров он вел, думая, что это последнее занятие в жизни? Не раз его отстраняли от преподавания, группы со старших курсов даже подавали обращение ректору: «Верните нам профессора Карианидиса!»…

– Эфхаристо[6], уважаемая коллега. – Уважительный вздох в аудитории, ничего себе, профессор обратился к белобрысой как к равной! – Действительно, в общепринятой истории Медеи концы с концами не сходятся.

Факты. Много фактов говорило о том, что Медея не совершала того, что ей приписывали много сотен лет. Он почувствовал это тем летом, когда впервые прочитал историю Медеи и увидел странный, мрачный сон. Неужели теперь этой студентке будет сниться женщина с прокушенной до крови губой, требующая справедливости?

Нет. Но, возможно, у белобрысой будет своя Медея… возможно, очень скоро.

Пусть ей тоже повезет, мысленно пожелал Георгий. А вслух сказал:

– Меня очень давно задевали все эти несообразности. И я потратил довольно много времени и сил, – слушатели невольно посмотрели на не по-профессорски натруженные руки, – на исследование подлинной жизни Медеи. Но окончательно распутать клубок смог лишь этим летом.

Он взял со стола бронзовый футляр и раскрыл его.

* * *

Колхида

– Моя дочь, басилевна Медея. Дочка, это Ясон. С товарищами прибыл из Иолка.

Разумеется, я все знала о Ясоне еще до того, как «Арго» пришел в Колхиду, владение моего отца Эета. Недаром мать Геката учила меня колдовству и ясновидению, не ради развлечений я бродила под светом черной луны. Итак, басилевич-изгнанник решил отобрать трон своего отца у дяди-узурпатора. Дядя с присущим ему коварством обещал отречься, если племянник вернет в Иолк государственную реликвию – золотое руно, которое давным-давно попало в Колхиду. Все это было не слишком интересно, пока…

…Пока я не увидела Ясона.

До боли знакомый разворот плеч, гордая посадка головы, скупые жесты. В несчастье быстро взрослеют, и гибкие движения еще юноши сопровождает взгляд уже взрослого мужчины. Где я могла его встречать? Откуда это ощущение родства, невозможной близости тел и душ? Невыносимо скромно стоять, когда хочется обнять его и положить голову ему на грудь. Видела ли я его в своих скитаниях по темному миру Гекаты, где прошлое переплетено с будущим? Или так дает о себе знать стрела в сердце, которую шаловливо вонзает мальчик Эрот? Этого я так никогда и не узнаю…

Мне было известно, что отец не хочет отдавать руно и готовит Ясону испытания, в которых изгнанник наверняка погибнет. В тот момент я поняла, что способна на все, лишь бы он остался жив. Даже на убийство.

Многое из дальнейшего всем известно. С моим колдовством Ясон одержал победу в схватке с волшебными воинами, усыпил дракона и забрал руно. Пока мой отец об этом не узнал, мы скрылись на «Арго».


Понт Эвксинский

– Медея, от флота Абсирта не уйти.

Ясон бессознательно сжимал бронзовую рукоять меча, следя за кораблями, упорно идущими по нашему следу. Они были уже так близко, что легко рассмотреть фигурки людей на палубе. Кажется, мелькнула непокрытая голова Абсирта, моего брата.

– Прикажу людям готовить луки. Легко не дадимся, – и мой любимый улыбнулся мне, как будто обещая ночь блаженства.

– Погоди, Ясон. – Моя голова была легкой, наполняясь черным светом матери-Гекаты, а лоб горел, как жертвенный огонь. Я всегда ощущала себя так, когда собирала силы перед серьезным колдовством. – Попробуем иначе. Пригласим Абсирта на «Арго»!

Никто не верил, что мой брат согласится. Но я-то его знала. Ясон и его спутники поклялись нерушимыми клятвами, что не причинят вреда гостю. Не приносила клятву только я, родная сестра.

Разумеется, я не собиралась его убивать. Абсирт покинул бы «Арго» здоровым и невредимым, со старой козлиной шкурой в качестве руна и рабыней вместо меня. Созданных мною иллюзий хватило бы до возвращения домой, там они разлетелись бы под взглядом отца – но мы с Ясоном к тому времени оказались бы вне досягаемости. Изящный план, но…

…Звук удара и глухой стук падающего тела. Будь я рядом, может, и успела бы остановить Ясона. А сейчас удар его кулака пришелся Абсирту прямо в висок…

– Зачем, любовь моя?! Зачем?!

– Не сдержался я… Он говорил, ты плохая дочь, плохая басилевна и потому достойна презрения…

– Да что мне их презрение! Не стоило ради этого нарушать клятву, мой милый Ясон.

Дальнейшее – то, что заклеймили потом чуть ли не все поэты, – уже действительно моих рук дело. По моему приказу тело Абсирта быстро разрубили на части и бросили в море. Я сама крикнула его капитанам, указывая на кровоточащие куски мяса, бывшие моим братом:

– Смотрите, вот сын Эета!

Не пряча слез, моряки кинулись собирать останки своего вождя. А мы тем временем уходили вдаль. Кажется, я заплакала. Помню твердые руки Ясона, обнимавшие меня, его теплую ладонь на моей спине, его невнятные оправдания. Да, я невиновна в убийстве Абсирта, в котором меня так часто обвиняют. Но я, безусловно, была способна и на него.


Иолк

Пелия, дядю Ясона, я убила сама.

Да, до него был еще Талос. Глупый медный человек с одной-единственной веной, которая шла от лодыжки к шее и по которой бежала его кровь. Вена была заткнута бронзовым гвоздем со смешной шляпкой. Талос охранял остров Крит и мешал «Арго» пополнить запасы пресной воды. Но это было легко. Я усыпила Талоса заклинанием и потянула за смешную шляпку, похожую на ягоду ежевики. Гвоздь вышел легко, как нож из спелой дыни. Вытекавшая кровь имела странный маслянистый оттенок…

Мой любимый вернулся от Пелия чернее тучи: венец басилевса не собирался покидать седую голову узурпатора. А войска для открытой борьбы Ясону не собрать…

– Остается пробраться во дворец и покончить с ним.

– Ты уверен, что народ согласится иметь на троне цареубийцу?

– Я законный наследник!

– Боюсь, об этом уже все забыли.

– Ты, как всегда, права, моя басилисса, – невесело улыбнулся Ясон, беря мою ладонь в свои. – И что посоветуешь? Пелий не боится ничего, кроме старости.

Голова моя наполнялась легкостью и светом черной луны…

Омолодить человека нетрудно. Надо лишь выпустить старую кровь из его жил и наполнить их новой. Труднее всего добыть эту новую кровь. С помощью Гекаты я собрала часть той, что выпустила из Талоса. Немного, но достаточно, например, чтобы сделать старого козла восторженно мекающим козленком. Это чудо я и продемонстрировала дочерям Пелия, которые немедленно упросили меня вернуть молодость их отцу.

Чего я и добивалась.

Разумеется, я не собиралась омолаживать мерзкого старика. Предназначенное для его сосудов зелье было не кровью, а отличным боевым ядом для стрел. В последний момент дочки Пелия засомневались, испугались вскрыть вены спящему отцу. Тогда я проделала это сама. Нож двигался на удивление легко, как смешной бронзовый гвоздь Талоса, и с каждой каплей крови Пелия, казалось, басилевский венец приближался к голове моего возлюбленного Ясона.

Увы… Народ согласился принять Ясона как басилевса при условии, что тот разведется со мной. Колдуньей, сведшей в могилу Пелия. Ясон отказался, и мы были вынуждены бежать в Коринф.


Коринф

– Ясон, ты заметил, что Креуса строит тебе глазки?

– Кто? Эта длинноносая?

– Эта длинноносая – дочь басилевса Креонта, который дал нам пристанище.

– Не нужны никакие басилевны, кроме тебя, Медея.

– Были бы нужны – я бы первая их поубивала. Но влюбленная царевна может стать источником больших неприятностей…

При том разговоре я не испытывала приступов ясновидения, но, как назло, он тоже оказался пророческим.

– Медея, только не расстраивайся. Креонт имел со мной беседу и просил никому не говорить. Тебе особенно.

Я молчала, а холодная рука Аида сдавливала мое сердце. Кажется, я уже догадалась, о чем Креонт говорил с Ясоном. Мать-Геката, помоги, дай силы пережить это! Если Ясон отступится от меня – значит, все зря! Все впустую! Все, что я совершила, – и все, в чем невиновна.

– Знаешь, слушал и думал: когда-то за подобные слова я убил Абсирта, твоего брата. Мол, ты варварка, и дети твои полукровки, трудно таким жить в Элладе. Не ударил я его, Медея, сцепил руки и сдержался… старый стал, да?

– Мудрым, наверное, стал. Продолжай, Ясон.

– Креонт предлагает жениться на Креусе, своей дочке. За это он сделает меня архонтом[7] и наследником. Сыновья наши будут жить во дворце, при мне с Креусой, она будет им матерью. Короче, полноценными эллинами станут. И я из вечного изгнанника наконец-то стану архонтом и потом басилевсом.

Мать-Геката, если отступится от меня Ясон – не смогу я жить. Презрения людского не боюсь, способна убивать – но не поселится месть так скоро в сердце, где еще живет любовь.

Голос возлюбленного словно отдаляется, я ухожу, проваливаюсь в мир забытья, мир Гекаты, где не место бодрствующим, куда я попадаю лишь в пророческом трансе. Усилием воли выдергиваю себя наружу – вовремя, чтобы…

– Мы уезжаем, Медея. Ничем хорошим это не кончится. Креусе ли так нужен муж, Креонту ли архонт, но так просто не отступятся. Еще надумают тебя извести. Знаю, знаю, ты за себя постоять еще как способна, но лучше уехать. Завтра же!

Ясон, Ясон, ты не зря казался мне таким близким и родным с первой же встречи! Мир Гекаты или стрела Эрота соединила нас, но не людям, живым и мертвым, нас разделить.

Быстрее бы прожить завтра…

– Мама, мама! Посмотри, какой пеплос тебе на прощание прислали жители Коринфа! – Это Меррер, старший, уже дважды побеждавший в состязании борцов своего возраста.

– Он богаче, чем у басилевны Креусы! – Младшему, Ферету, всего шесть, а у него уже твердая рука лучника.

Пожалуй, коринфяне действительно рады, что клятвопреступник Ясон и братоубийца Медея покидают их город. Вот и шлют дорогие прощальные подарки. Креуса изменилась в лице, когда Ясон объявил об отъезде. Креонт лучше владел собой, но и у него в глазах что-то дрогнуло. Льдом кольнуло в виски, жаром жертвенника Гекаты овеяло мой лоб при этом воспоминании. И неприятен мне расшитый золотом пеплос, подарок коринфян – словно плата за то, чтоб мы поскорее убрались.

– Дети, отнесите его Креусе. Скажите, Медея дарит на долгую память за все хорошее, что она для нас сделала.

Мелкая женская месть. Выкинуть дорогую одежду она пожалеет, а настроение будет испорчено каждый раз, как посмотрит на роскошный подарок счастливой Медеи.

– Да, мама!

Не помню, сколько времени прошло, как шум на площади привлек мое внимание. Кто-то выл смертным воем, кто-то кричал, почудились голоса сыновей. Мое сердце упало куда-то в Аид, виски стиснули ледяные клещи, лоб обжег жертвенный огонь. Я проталкивалась сквозь толпу, отстраненно замечая, что не так уж и проталкиваюсь – люди сами расступаются. То там, то здесь шепчут: «Медея», «Убийца». К чему они это вспоминают?

Посреди площади – небольшое возвышение. Креуса. Рядом Креонт. Растрескавшаяся кожа, обугленные руки, опаленные мертвые веки. Мать Геката, свет черной луны наполняет мои глаза – я же знаю это зелье. Я даже делала его недавно для какой-то старухи, желавшей извести крыс… крыс?

Пеплос! Вот почему кололо льдом виски и обжигало лоб, когда я его увидела. Не крыс, а меня хотели извести страшной одеждой ради планов коринфского басилевса, но просчитались. Креуса, видимо, не знала о заговоре и надела ядовитую одежду, а та вспыхнула от тепла ее тела. Креонт же, судя по всему, пытался сорвать пеплос и сам моментально был охвачен огнем.

И это принесли им мои дети…

Ферета я увидела почти сразу – он лежал почти около правителя. Меррер чуть подальше, похоже, он сделал шаг навстречу убийцам, защищая себя и брата. Мой маленький борец, мой будущий лучник, я сама, сама послала вас на смерть! Жители Коринфа убили смертоносных посланцев колдуньи Медеи, и кто скажет, что я в этом невиновна?

Кажется, они и меня готовы растерзать тут же, на площади. Но свет черной луны уже закрыл меня, и темное облако выступило ниоткуда, будто вдруг истончилась граница между миром живых и миром пророческих грез, миром Гекаты. Облако рассыпалось пеплом, и рядом со мной возникла мать-Геката на своей колеснице, запряженной крылатыми змеями. Троетелая, троеликая Дева, Мать, Старуха смотрела на меня, и впервые я, жрица Великой Матери, бестрепетно вытерпела взор своей богини.

– Возьми, – хрипло сказала Геката, сходя с колесницы и протягивая мне поводья. – Спаси то, что осталось. Виновна ты или нет – тебе есть ради кого жить дальше.

Люди шарахались от нас, убегали, давя друг друга. Призрачный мир гостеприимно принял колесницу Гекаты вместе со мной и тем, что осталось от моих детей. Пути черной луны непредсказуемы, но колеснице они знакомы – и уже через мгновение мы были в зале коринфского дворца почти рядом с Ясоном. И никто не видел меня за тонкой гранью призрачного мира…

– Мой басилевс! Медея возненавидела тебя! Она – о горе! – убила твоих сыновей и бежала в Афины, к басилевсу Эгею!

Кто это говорит? Наглый голос, незапоминающаяся внешность – кто-то из приближенных Креонта, ушлый писец, хитрый жрец? Не узнать, не успела я запомнить всех коринфских вершителей судеб. Что это – придуманная Креонтом лживая легенда или ее подновленное с учетом последних событий переложение? Не узнать… Но не удивлюсь, если подложная Медея уже спешит в Афины.

– Неразбавленного вина опился? – рычит Ясон. – Медея не могла!

– Но мой басилевс! Она доказала, что способна на убийство! Вспомните Абсирта, Талоса, вспомните Пелия, наконец!

Лицо Ясона медленно багровеет. Гневом набухает вена на лбу. О мой возлюбленный, как ты прекрасен в своей страсти…

– Что болтаешь?! Да, Медея способна убить ради меня! Так как она же может убить моих детей! Наших детей…

Голоса словно отдаляются, громче их звук крови, бегущей по моим венам. Спасибо тебе, любимый, за веру в меня! Я трогаю поводья, шепчу заклинание, и змеи, яростно шипя, выносят меня из мира черной луны в мир живых. К тому единственному, кто может признать меня невиновной или осудить, кому я даю право презирать или возносить меня. К моему мужу.

Пусть назовут меня сыноубийцей – я не буду оправдываться сейчас. Может быть, когда-нибудь свет черной луны расставит все на свои места… А сейчас – прочь. Есть ли в этом мире место, где смогу жить я, та, кто была способна на убийства – но была и невиновна? Где положу голову на грудь возлюбленного моего Ясона…

* * *

Студенты притихли, слушая последние слова удивительной рукописи, которую зачитал им профессор. Пользуясь последними секундами перед тем, как аудитория сбросит с себя гипноз чужих страстей, Георгий добавил:

– Поразительна сама история нахождения этого манускрипта. Находка случилась в новолуние, которое древние называли «черной луной». Этим летом с группой археологов я вел раскопки на Коринфском перешейке. Мы нашли храм Посейдона, предположительно IХ века до нашей эры. Около него мы обнаружили останки двух человек, мужчины и женщины, судя по зубам и костям, весьма пожилого возраста. По всей видимости, их завалило останками какого-то ветхого деревянного сооружения. Кое-кто из моих коллег предположил, что когда-то оно было кораблем, который вытащили из воды и поставили около храма как дар богу морей. Так вот, перед смертью старик держал в руках бронзовый футляр с вот этим самым свитком.

– А женщина? – раздался взволнованный голос студентки. Кажется, той, белобрысой.

– Кхм… – Георгий на мгновение замялся, словно речь зашла о чем-то интимном. – Женщина просто положила голову ему на грудь…

Горячие люди

Я расскажу тебе, мальчик мой,

Что есть сила и что есть

власть,

Это вовсе не право водить рукой,

Это бремя, и боль, и страсть.

Дикий гул кочевых племен

И империй могучий хор —

Все мелодии глушит железа звон,

А эпоха стреляет в упор.

А на небе то свет, то тень,

Кровью строки на лист стекли,

Наши судьбы читают, за ночью

день,

Ослепленные короли.

Я расскажу тебе, мальчик мой,

Что такое победа в бою,

Ибо это не только не бросить

строй,

И не просто сыграть вничью.

Нам пришлось брать на меч

города,

И Орду мы топили в реке,

В час, когда нашей веры светила

звезда,

Мы летели вперед налегке.

А на небе то дождь, то снег,

И морщины сильней пролегли,

Вспять вернули жестокого

времени бег

Ослепленные короли.

Я расскажу тебе, мальчик мой,

О любви, что прекрасней, чем

сон,

Так сжимает нам сердце она

порой,

Что не помним про груз времен.

Вьются кудри на жарком ветру,

Жемчуга на висках блестят,

Эту песню поют соловьи поутру

Уже много веков подряд.

А на небе то день, то ночь,

И хоругви лежат в пыли,

Но отводят проклятье от

избранных прочь

Ослепленные короли.

Ты все слушаешь, мальчик мой?

Я о смерти тебе расскажу,

Как проклятие давит, покуда

живой,

Меж мирами стирая межу.

Смерти нет для того, кто смог

Вознестись над самим собой,

А святым стать при жизни,

уж видит Бог,

Не настолько и трудно, друг мой.

А на небе следы от подков

Протянулись за край земли,

На посту своем больше семи

веков

Ослепленные короли,

Ослепленные короли.

Вук Задунайский

Вук Задунайский

Сказание об ослепленных королях

Темно во Храме, лампады едва теплятся пред иконами. В полночный час пришел он, когда вся братия почивала. Крался, подобно вору. Да он и был вором. Она была нужна ему, Ее он хотел украсть, только Ее. Давно Она не давала ему покоя. Она лишила его сил и сна. В деревне все смеялись над ним, говорили, что он хуже, чем женщина, но он не мог ничего с этим поделать. А еще пошел разговор – сглазила! Сглазила его эта чужая царица, которой люди поклонялись как святой, а на самом деле была она никакая не святая, а ведьма. Едва закрывал он глаза, Она будто вставала пред ним. Едва открывал – парила Она над ресницами в потоках эфира. Она преследовала его во сне и наяву. Измучился он от жгучего желания обладать Ею. Жить не было мочи. Он должен был покончить с Ней раз и навсегда, дабы Она оставила его в покое. И вот луч от лампады упал на Нее…

О, как прекрасно было вечно юное лицо Ее! Как светилось оно во тьме! Как сияла, переливалась каменьями драгоценными высокая Ее корона. Как застило глаза огненным цветом царского Ее одеяния, скрывавшего хрупкий стан. Тонкие белые руки держали скипетр, а сверху уже летел к Ней ангел, дабы возложить на главу Ей тиару небесную и вознести в выси горние. Глаз нельзя оторвать от красы такой! Кабы мог, так забрал бы он Ее в дом свой, высоко в горах, да смотрел бы на Нее день и ночь, никому бы не показал. Но такую разве возьмешь! Вон Она, в Храме, гордая стоит, идут на поклон к Ней люди нескончаемым потоком.

А супротив – скорпион ядовитый, муж Ее, старый и злой царь, ухмыляется. Зажатый в руке, блеснул нож. «Ах, ты так? Вот тебе, собака! Получи! Выколоть тебе глаза – и то мало за дела твои поганые! Чтоб не мог даже смотреть на Нее, подлый змей. Мне Она принадлежит, только мне!» Ослеп царь под ударами ножа, нет у него больше глаз – а и не нужны они ему, нечего глазеть на чужое. Обернулся на Нее ночной пришелец. Все так же по-ангельски смиренно взирала Она на него, ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых глазах. И вдруг ожило лицо Ее, полился из очей свет небесный. Глянула Она ему прямо в сердце – а там тьма клубилась непроглядная. И тогда закрыла Она глаза, спрятала свет Свой, не пожелала смотреть на него. Пренебрегла.

Нет, не в силах был он вынести поношение такое! Ударил он ножом в глаза Ей, потом еще и еще, пока и Она не стала незрячей. Ярость толкала его вперед, колол он ножом ненавистную фреску, покуда совсем не изнемог. Но вдруг почудилось ему – кто-то смотрит на него. Глядь – а позади на стене еще один царь стоит, ангелом прикинулся, среди других таких же крылатых. Молодой, смотрит гневно и яростно. Знаем мы этих ангелов! Вот занесен уже нож над глазницами в третий раз… Но что это? Где глаза его? Куда подевались?! Незрячий буравил ночного пришельца горящими очами, и будто воспламенилось от этого все нутро его. Рухнул он на хладный пол, и вопли сотрясли Храм, подобные крикам дикого зверя. Придя в себя, зарыдал горько пришелец. Что же он наделал? Что сотворил? Она боле не могла смотреть на него, он был отвергнут. Лишь нож верный все еще был при нем…

На другой день облетела всю Грачаницу весть: утром в Храме нашли иноки мертвого албанца. Лежал он в луже крови, на полу, посреди внутренностей своих. По всему видно было, что сей бесов сын жестоко лишил себя жизни прямо здесь, в святом месте, располосовав нутро свое ножом, пред тем свершив кощунство и надругавшись над фресками. Выколол безумец глаза королю Милутину и королеве Симониде, что были сотворены здесь кистью греков-иконописцев в стародавние времена, когда только возведен был Храм. Переосвятил это место игумен, да задумался глубоко: «Не слути то на добро. Биће несреће»[8]. Вслед за ним в скорбь погрузилась братия монастырская и весь люд православный, ибо явлено им было в сем деянии безвестного дикаря грозное предвестие грядущего.

* * *

О дивная фреска, а где твои очи?

В пустующий храм проскользнувши ужом,

Албанец во мгле наступающей ночи

Глаза тебе выколол острым ножом[9].

Она почти забыла то время, ибо не исполнилось ей тогда еще и семи лет. Буря надвигалась на Град Константина: отец ходил по беломраморным палатам мрачнее тучи, на матери лица не было, а сестрицы да няньки заливались слезами горючими с утра до вечера. Пришел под стены Града Великого грозный воитель – король сербов Милутин, еще вчера верный союзник базилевса, а ныне – подлый предатель. Привел он войско большое – со всего Севера и Запада племена варварские собрал! – и осадил Константинополь. Выслал навстречу ему отец воинство ромейское, да куда там! Потрепал Милутин это воинство, как хорек курицу, только пух да перья полетели. А базилевсу передать велел через ромеев отпущенных, чтоб тот готовил прием знатный – придет скоро король сербский мыть сапоги свои в Золотом Роге. Велика была слабость великой империи.

Заняли сербы все земли от Вардара до Афона, подступили к самим стенам столичным, принялись в пригородах беззакония чинить. Затворились остатки доблестного воинства ромейского в Солуни, и писал их предводитель базилевсу в страхе великом, что нет никакой надежды одержать победу над Милутином силою оружия и что единственное средство спасти империю – мир с Сербией. «Если бы только с Сербией!» – воскликнул горестно базилевс Андроник, прочитав сие послание. Не только с Севера и Запада грозила империи беда – магометане с Востока такоже вознамерились вскорости проверить стены Города Великого на прочность.

Долго мог император сокрушаться над тем, что обманул его вероломный союзник, воспользовался слабостью империи, ударил в спину, выждав нужный день и час, привел войско свое под стены столичные, когда не ждали его, – да только разве делу этим поможешь? Ничего не оставалось базилевсу, как выслать навстречу королю Милутину посольство с дарами богатыми да предложить заключить мир, по которому получит король сербский все земли, что и так он уже захватил (не могла империя отстоять их, ходили там варвары туда-сюда, как у себя дома, разорили все, и давно уж решил базилевс, что лучше бы кто-то один сел на земли те и защищал их), но не южнее Вардара и Афона. Такоже даст ему базилевс много золота, и, дабы достойно скрепить союз двух властителей, платит Андроник кровную плату – отдает сыну короля сербов, королевичу Стефану, руку дочери своей Симониды (предлагал базилевс сперва руку сестры своей Евдокии, да отказал король сербов, ибо была та некрасива лицом и уже не слишком молода годами, да к тому же еще и вдова). В знак признательности же за то выступает король Милутин под стягами с двуглавым орлом, бок о бок с доблестным воинством ромейским на войну с магометанами, порази их Господь.

Высохли чернила на бумаге, скрепили договор две печати: одна с двуглавым орлом Палеологов, другая – с крестом сербским. Так греческое золото и варварская удаль сделали дочь базилевса невестой. Слишком юна она была тогда, чтобы понимать, что это значит, но на лбу отцовском залегла глубокая морщина, а мать украдкой смахивала слезу. Они будто хоронили ее, только начавшую жить, и было ей оттого тоже невесело.

– Симонис, доченька моя милая, – говорила мать, прижимая ее к себе, – кто ж виноват, что выпало жить нам в такое время? Прежде варвары эти и помыслить не могли о том, чтобы привести в дом свой дщерь багрянорожденную. Короли, князья да императоры смиренно, на коленях просили руки дочерей базилевсовых, но гонимы были с позором. А ныне любой дикарь, взяв в руки меч, может приступить к стенам столичным да потребовать то, на что он раньше и смотреть не мог.

– Не тревожьтесь, матушка, – был ответ. – Я сделаю все, что скажете вы, без ропота и стенаний.

– Симонис, доченька, – продолжала базилисса, – никогда бы не отдали мы тебя этим варварам, но такова уж судьба дочерей базилевсовых – покидают они отчий дом, дабы усмирять дикарей и приводить их к нашей святой вере. А в этом деле сестра наша может поболее иного полководца. Сербы эти еще не самые закоренелые из варваров, они во Спасителя веруют.

– Не тревожьтесь, матушка, – был ответ. – Я сделаю все, что скажете вы…

– Симонис… – Слезы блеснули на глазах базилиссы. – Ты одна только в силах помочь всем нам, семье своей и народу своему. Такова наша судьба, судьба жен венценосных. Но Господи, как же отдать тебя этим страшным людям! Все равно что овечку кроткую волкам лесным на заклание!

– Не тревожьтесь, матушка, – был ответ. – Я сделаю все…

Кормилица тоже попервоначалу выла так, будто в доме покойник. Но прошло время, и утихла она. А потом и вовсе улыбаться стала.

– Симонис, красавица моя! – говорила она напевно, расчесывая гребнем драгоценным да заплетая длинные, до пола, золотые косы дочери базилевса. – Такова наша бабья доля. Все мы покидаем отчий дом, и всем нам следовать за мужем своим в бедах и радостях. А что главное для жены? Чтобы муж был как муж да чтоб свекровь – не больно злая. А муж у тебя будет не из завалящих каких. Говорят, королевич Стефан молод и хорош собой. А еще он герой, каких свет не видывал! Семь лет прожил в заложниках у свирепого хана Ногая, а потом убил его на пару с другом каким-то своим из русов. Вот так взял и воткнул хану кинжал прямо в сердце! И бежал от дикарей этих, чтоб им пусто было. По всей империи нынче славят его. А свекрови у тебя и вовсе не будет, ибо давным-давно преставилась мать Стефана, как только на свет родила его. Мачеха теперь у него, да и та из покоев своих носа не кажет – безбожный и распутный Милутин уже четырех жен своих до смерти замучил, не считая наложниц…

– Наложниц?

– Ах ты, господи прости! Заговорилась я, голубица моя, совсем заговорилась, баба глупая.

– На что ему наложницы? Разве он не старик уже?

– Верно в народе говорят: «Седина в бороду – бес в ребро». Раз повадился грешить муж какой, так охоту к бесстыдству у него уже ничем не перебьешь. Но Стефан не таков, как отец его. Свезло тебе, голубица моя. Не за кочевника грязного идешь, за христианина. А палаты царские да уборы драгоценные всегда с тобой будут.

Улеглись в душе у домочадцев базилевсовых волны от камня, что бросил туда, будто в воду, вероломный Милутин, и жизнь, подобно реке, вернулась в русло свое, ей свыше предначертанное. Так же всходило солнце по утрам, так же пели птицы в саду, так же колыхал легкий утренний ветерок шелковые занавеси в беломраморных палатах влахернских. Только дочь базилевса невидимой чертой отрезана была уже от мира, привычного ей, подобно жемчужине, вынутой из раковины. Порой становилось ей тяжко, но она училась жить с этим, ведь было ей всего шесть лет от роду.

Три года миновало. И когда все уже, казалось, позабыли о женитьбе грядущей, прибыло в Град Константина сербское посольство, и был при нем молодой королевич Стефан. Суета несусветная воцарилась на женской половине дворцов влахернских. Вынимались из сундуков тяжелые, шитые золотом парадные платья и пурпурные мантии, из обитых бархатом ларцов доставались драгоценные уборы, самоцветами усыпанные. Всякая женщина хочет быть красивой в день, когда сваты стучат в ворота. Но не без грусти смотрела базилисса Ирина, как убирали дочь ее к празднеству. Судьба судьбой, а тут родную кровиночку отдавать воронам черным на поклевание. И научала императрица дочь свою:

– Что бы ни творилось вокруг, милая дочь моя, никогда не забывай, что кровь базилевсов течет в тебе. Царственной и спокойной надлежит быть тебе всегда. Ни радости, ни горя никто не должен прочесть на лице твоем.

– Ни радости, ни горя, – повторяла Симонис послушно.

Но закончены были все приготовления, и сестрицы с нянюшками всплеснули руками – ангел небесный! И впрямь походила дочь базилевса Андроника на ангела. Платье на ней из светлой, тронутой искрящейся нитью парчи отделано было тончайшим золотым шитьем по краям, а широкие рукава из тонкого шелка струились, подобно крыльям, – это ли не ангел? Белоснежный омофор из невесомого дамасского газа, что легче паутинки, окутывал чело и плечи, спадая позади до пола, и выбивались из-под него тугие, жемчугом перевитые золотистые косы – кому, кроме ангела, могли принадлежать они? А высокий зубчатый венец, усыпанный перлами и адамантами, с длинными, до плеч, подвесками, сиявший, подобно звезде? Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах.

Хрупка была дочь базилевса сложением, росту малого, а как вышла на средину залы да упал луч солнечный на парадное ее облачение и на убор драгоценный – так больно глазам стало. И прокатился под сводами порфировыми возглас – ангел! ангел! ангел! Сам базилевс дивился красоте дочери своей, а уж послы сербские так и вовсе рты пораскрывали. Смотрите, послы, на красу эдакую, пусть совестно будет вам, что нечестно вы из дома родного ее увозите. Не ровня она вам. До нее вам как до звезды небесной. Не переступала еще прежде нога дочери базилевсовой порог дома Неманичей – и не переступила бы, кабы не вероломство короля вашего.

И приблизился к дочери базилевса жених ее нареченный. Был он высок и статен, – чтоб посмотреть в лицо ему, пришлось Симонис поднять глаза. Ничего варварского не было в королевиче сербском, даром что прожил он много лет заложником среди кочевников диких. Посмотришь – и не скажешь, что он не юноша константинопольский, из семейства благородного. Одет и причесан по моде столичной, кудри темные на плечи спадают. Одежда дорогая да оружие самоцветами усыпаны. Все при нем, при потомке рода Неманичей, слава о деяниях коего докатилась аж до столицы великой империи ромеев. Но глаза его… О, эти глаза! Будто переспелые вишни на меду, источающие нектар. То ласкают мехами соболиными, то умащивают сладкой патокой, то опутывают паутиной адамантовой – и не отпускают.

Подошел Стефан к невесте своей нареченной и поклонился учтиво. В ответ, как и положено, поднесла она ему чашу с вином, сказав при том по-сербски:

– Уздравље, господару мој[10].

Учили ее языку страны, в которой предстояло ей жить всю жизнь, но не ведал про то королевич и удивился.

– Благодарим те, – ответствовал он и выпил вино, потом вдруг опустился на одно колено и поднес край платья дочери базилевса к губам. – И благодарим земљу ову, заиста величанствену, јер у њој анђели живе[11].

Замерла Симонис, не зная, как поступить ей. Никто никогда не смотрел на нее, дочь базилевса, так, никто не вставал пред ней на колени и не целовал подол платья ее. В строгости держал Андроник дочерей своих, не знали они общества мужского, не ведали куртуазных развлечений, столь частых ныне повсюду. Ахнул весь зал, ибо не принято было вести себя так с багрянорожденными, но поступок Стефана был настолько исполнен достоинства и уважения, что никто не поставил ему то в вину. Пред ангелом достойно падать ниц.

Ушло солнце закатное за горы, тихо вздыхало море, теребя шелковые занавеси. Умиротворение посетило в тот вечер палаты влахернские. И даже губы базилевса тронула слабая улыбка, а глаза базилиссы засияли, как когда-то в юности. Может, и впрямь на небесах свершился брак сей? Может, будет с него толк и не на растерзание отдают они дикарям дочь свою любимую? Только напрасно, ох напрасно показал базилевс всем сокровище свое. Поползут слухи о нем во все стороны, опережая самых быстрых гонцов. Не показывает путник в корчме придорожной случайным попутчикам адамант, таит он драгоценность свою от глаза жадного, ибо ведает – стоит выехать ему на дорогу большую, как придут лихие люди да отберут ее.

После отъезда послов потекла жизнь в палатах влахернских своим чередом. Все как будто умиротворились, даже Симонис предстоящая женитьба не пугала более – да и как пугаться после таких-то медовых глаз? Теперь она уже ждала ее, а и ждать было еще немало времени. По договору, что заключил отец ее с королем сербов, до женитьбы надлежало Милутину выполнить союзный свой долг и очистить пределы империи от вторгшихся в нее богомерзких магометан. Ожиданием наполнилась жизнь дочери базилевса.

Как-то присоветовала ей кормилица погадать на суженого – девушки во все времена делали это перед свадьбой. Сперва отказалась дочь базилевса, ибо ворожба почиталась делом дурным, порицали ее отцы святые, но потом, когда уверила ее кормилица, что никто ничего не узнает, согласилась. Какой вред с гадания? А соблазн узнать, как там оно дальше-то будет, велик, ох велик! Да и глаза молодого королевича покоя не давали. «Скажу, что ты дочь моя, – успокоила кормилица. – Комар носа не подточит». И вот вечером, едва спала жара, укутались дочь базилевса с кормилицей ее в темные покрывала, сели в простые носилки и направились по шумным столичным улицам в неблизкий Студион, где обитала гадалка.

Немолодая уже чернявая женщина встретила их, пригласила в дом. Не было ни в ней, ни в доме ее ничего такого, чем пугают людей, когда говорят про ведьм. Ничего жуткого и зловещего. Обычная женщина, обычный дом, только бедный да тесный. Как вошли они и расселись по лавкам, зыркнула гадалка на Симонис и сказала кормилице:

– Глупая женщина! Зачем ты подумала, что сможешь обмануть меня? Я вижу все как на ладони. Забирай свои деньги и уходи.

Немалых трудов стоило кормилице уговорить ее не гневаться. Прибегла она даже к помощи кошелька с золотыми монетами – лучшего советчика в таких случаях. С омерзением взирала Симонис на всю эту суету. Выторговав двойную плату, согласилась гадалка заняться ремеслом своим да погадать на судьбу. Сидела Симонис и глядела, как берет гадалка ее руки, ощупывает да осматривает, – безучастно глядела, будто имело это касательство не до ее будущего, а до чьего-то чужого. Цокнула гадалка языком, вгляделась пристальнее в линии на руке.

– И что говорят они? – не вытерпела Симонис. – Что буду жить долго и счастливо и будет у меня десять детей?

– А готова ли ты узнать судьбу свою, багрянорожденная?

И откуда узнала ее гадалка? Может, видела где прежде?

– Не испугает ли тебя грядущее? Не отвратит ли от приятия неизбежного за должное?

И сама не знала Симонис, нужно ей проникать в тайны грядущего или нет, потому тихо поднялась и направилась к двери. Но молвила гадалка вослед ей:

– Вижу, не убоишься. Так слушай. Брат убивает брата, отец убивает сына, сын убивает отца. Таково проклятие. Никто не избегнет его, никто не обманет. Не становись у него на пути, багрянорожденная, если не хочешь вечно страдать во искупление грехов чужих. Лучше иди в монастырь. Что, испугала?

Жуткий хохот разразился, когда выбегали они в ужасе из дома гадалки. Не помнила Симонис, как добралась до Влахерны. Отчитала базилисса кормилицу, едва узнала, где были они. Дурная это была затея, но сделанного не воротишь. В ту же ночь было Симонис видение. Проснулась она посреди ночи, когда луна ярко светила с балкона, а легкий ветерок ночной играл невесомыми занавесями. Но был в опочивальне ее еще кто-то. Старец. И сразу поняла она, что это не простой старец и что даже не человек это вовсе. Стоял он спиной к луне, лица не разглядеть совсем, а лампада еле теплилась. Вот подошел он совсем близко к оцепеневшей дочери базилевса да рассмеялся тихо:

– Судьбу свою знать захотела? Думаешь изменить ее?

Хотела сказать преисполненная священного трепета дочь базилевса, что ничего такого не думала, а просто любопытство всему виной, но старец не слушал:

– Иди по пути прямо, никуда не сворачивай, и будет тебе за то награда. Ежели кто камень в тебя кинет – десять в ответ получит. А к гадалке не ходи больше. Грех.

Сказал так – и рассеялся в лунном свете. Не знала Симонис, кто таков это был – может, просто сон дурной, но до того стало ей странно и страшно, что никому про то словом не обмолвилась.

Пролетели еще два года, и вновь подзабыли в светлых палатах влахернских о женитьбе злосчастной, покуда не пришли в столицу вести – радостные и тревожные одновременно. В жестокой сече одолело воинство ромеев и сербов орду татарскую, разбило ее наголову и изгнало за пределы империи. Оказал король Милутин великую честь хану богомерзких варваров, ударив копьем по кривой башке его, отчего раскололась та, аки гнилой арбуз. Сын же его, королевич Стефан, не отставал от отца и вместе с ним совершил в тот день множество подвигов. Про подвиги же Михаила, сына базилевсова, что такоже был на поле брани, посланцы умолчали. Остатки же орды бежали от воинов Христовых в реку, где и утопли скопом. Радостная то была весть, и по случаю избавления от магометан устроены были в столице большие празднества.

Но привез гонец от короля Милутина и другую весточку. В письме, запечатанном сербским крестом, напоминал король базилевсу Андронику о договоре и настоятельно просил выдать дочь его Симониду, как и было оговорено прежде. А оставшуюся часть золота требовал король выплатить как приданое. Взвилась базилисса Ирина – как же так! Не исполнилось еще девочке положенных лет, по какому праву требует король исполнения договора? И полетело в ответ другое письмо, запечатанное двуглавым орлом. Однако ж на то отписал Милутин, что молодые будут обвенчаны, как сие надлежит сотворить пред лицом Господа, и слишком юный возраст невесты тому не помеха. Но станут они воистину супругами лишь тогда, когда исполнятся положенные сроки. Писали ему, что негоже играть свадьбу, покуда не кончился траур по случаю смерти королевы сербской Анны, супруги Милутиновой, – но ответствовал он, что как никогда народу его нужен нынче праздник, дабы он, народ, уверовал, что есть в жизни не одни только горестные дни да войны беспрерывные. А вокруг не таясь говорили – уморил Милутин еще одну жену свою.

Опечалили эти вести базилевса. Но что делать – он базилевс, ему думать не токмо о семействе своем, но обо всей империи ромейской. Посему надлежало ему исполнить договор даже ценой счастья возлюбленной дочери. Она помнила то время – ведь ей тогда уже исполнилось одиннадцать. Радостно было в те поры в Граде Константиновом, люди на улицах пели да плясали, а на площадях стояли бочки с вином, испить из которых мог любой, ничего при том не платя. И только отец Симонис ходил по палатам мраморным мрачнее тучи, ибо знал, чем куплена радость сия. На матери опять лица не было, а сестрицы да няньки вновь заливались слезами горючими, как им и положено. Одна она не плакала и не причитала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах. Она смирилась со своей судьбой, а где-то там, далеко, ждали ее источавшие нектар глаза, которые нельзя было забыть.

* * *

Но он не решился коснуться рукою

Лица твоего и пылающих уст.

И вышел, и скрылся, как тать, за рекою,

Покуда был храм еще гулок и пуст.

Позади остались слезы и сборы, отец с матерью, няньки с сестрицами и сам Великий Город. Свежее дыхание ветра морского влекло куда-то вперед. Вздымались валы Белого моря[12], качая палубу корабля, увозившего дочь базилевса Андроника навстречу судьбе ее. Плыли на юг корабли ромейские, потом на запад, а потом – на север, везли они Симонис к жениху ее нареченному. Легок был путь их, ветер надувал паруса, солнце ласково искрилось на волнах. К берегу пристали в Солуни, где дочь базилевса со свитой своей покинула корабли и двинулась по старой дороге на север, вдоль Вардара, до самого королевства Сербского.

В горный край пришла весна. С восхищением оглядывала Симонис окрестности из богатых своих носилок. Глянулась ей эта земля. Она, просидевшая всю недолгую жизнь свою за пяльцами, уроками да молитвами в светлице своей, и представить не могла, что бывает жизнь за стенами городскими. Велик был мир подлунный, гораздо больше, чем могла она себе представить. Здесь все было не так, как в родной Греции, но от этого не было новое менее прекрасным. С обеих сторон дороги пронзали небо горы, поросшие вековыми лесами, не знавшими еще топора. Скалы то проваливались величественными ущельями, то перетекали плавно в холмы, поросшие зелеными травами, на коих, будто капли крови, алели маки. Холмы сменялись плодородными долинами, перерезанными руслами звонких горных речек. И опять их сменяли горы, склоны которых, подобно снегу, усыпаны были лепестками дикой сливы. Все цвело и играло, и сердце дочери базилевса наполнилось сладким томлением. Все ближе и ближе был Призрен, столица королевства Сербского.

Медленно двигалась процессия дочери базилевса по землям, ей прежде неведомым. Была она немалой, ее свита, ибо много соплеменников ехало вместе с Симонис – воины, охраняющие особу ее, дьяки посольские, царедворцы, писцы, служки, а такоже строители, иконописцы да прочие мастера ромейские – дабы нести свет веры и цивилизации византийской сербам, этим все еще варварам. Служанок и вовсе ехала целая толпа, и даже кормилицу любимую отпустили с Симонис родители. Тянулись бесчисленные подводы с приданым и дарами свадебными. Молчала всю дорогу Симонис, молчала и ждала.

Наконец доехали они до небольшой горной речки – заранее условленного места встречи – и встали лагерем на берегах ее. Для дочери базилевса разбили большой шелковый шатер, устлали пол его мягкими коврами, уложили подушками атласными, принесли такоже тончайшей работы поставцы со сладостями, напитками и фруктами диковинными. И трепетал на шатре стяг с двуглавым орлом Палеологов. Разбили для свиты шатры поменьше да выслали гонцов вперед. Не заставили себя ждать вести из Призрена – едет король Милутин навстречу невесте сына своего, будет ввечеру другого дня. Не могла Симонис ни есть, ни пить, ни спать, всю ночь проворочалась на пуховых перинах, а с дальних гор дышал холодный ветер и доносился волчий вой.

На другой день нарядили дочь базилевса, как положено – в блиставшие на солнце парчовые одежды и тяжелые драгоценные уборы, – и усадили на атласные подушки, ждать. Не смела Симонис ни охнуть, ни вздохнуть. А вокруг была красота такая, что словами не описать! Не хуже палат влахернских. Вздымались вдалеке горы высокие, со скалами отвесными, а вокруг, куда взгляд ни кинь, холмы крутые, молодой травой поросшие. И не ведала Симонис, что сидит она сейчас – как адамант в золотой оправе на ложе из бархата изумрудного, глаз нельзя оторвать.

Когда солнце поднялось высоко над долиной и тени стали коротки, за рекой увидели ромеи всадников. Звук рогов возвестил об их появлении. Ждали короля к вечеру и подумали было, что это посланцы его, но едва Симонис глянула на берег, как сердце подсказало – за ней пришли. Не встали всадники у реки, направили коней своих вброд, подняв брызги тучей. «Едут! Едут!» – пронеслось среди ромеев.

Вот они уже рядом. Впереди, на белом коне со сбруей богатой и красным чепраком, видный, высокий человек. По осанке да по всему облику его поняла Симонис – пред ней король. Одет он в одежды черные, будто инок, но пояс на нем драгоценный, золотой, и увешан господарь в изобилии тяжелыми золотыми же цепями, а крест на них – так и вовсе с кулак размером, патриарху впору. Только сапоги ярко-красные – видать, те самые, что в Золотом Роге намеревался некогда отмыть вероломный король сербов. Были времена, когда носили такие только базилевсы, но теперь каждый варварский царек мнил себя равным им, потому и надевал ничтоже сумняшеся. Вроде сказал однажды король Милутин, что на мужчине должно быть золота столько, сколько сможет тот нести, и запомнили в народе слова эти. Но прославился сей господарь не токмо цепями – на поле брани снискал себе славу, чем базилевсы давно не могли похвастать. Длинные седые волосы ниспадали на плечи из-под толстого обруча, самоцветами крупными сверкавшего, алыми, как кровь горлицы. Немолод был господарь сербов, более полувека прожил на свете, но держался в седле лучше молодых и так же был строен. И гордо нес голову свою наперекор всем ветрам.

Всякое слыхала Симонис про короля Милутина, будущего свекра своего: и что в бою нет ему равных, хотя господарь и немолод уже, и что заколдован он от стрел и копий, и что не стареет с годами – видать, знает какой эликсир, и что скопил он богатство несметное войнами своими да набегами, и что набожнее патриарха Константинопольского, и что жесток да вероломен, и что ни одну женщину не пропускает мимо в греховных своих помыслах – и не только в помыслах. Да только как отделить зерна от плевел, а правду – от сплетен досужих? Как увидела Симонис, что направил король к ней коня своего, так остолбенела вся и будто приросла к подушкам. Чуяла она угрозу какую-то, но понять не могла откуда. «Ой, боюсь я, боюсь!» – только и смогла пролепетать она кормилице, та же как умела унимала страх ее да расправляла складки парадного ее одеяния.

Король меж тем подъехал ближе и осадил коня. Хотела дочь базилевса произнести полагающееся в таких случаях приветствие на наречии сербском, но слова застряли на языке. Король же, видать, не охоч был до церемониалов византийских.

– Так это и есть, стало быть, тот самый ангел, которого за какие-то провинности услали с неба на грешную землю? – громко вопросил он со смехом.

Набежали ромеи, начали что-то объяснять королю, руками разводить, но заставить его свернуть с пути было не так-то просто. Ежели что решал господарь, то так оно и было.

– Вижу, что ангел. Так дайте хоть взгляну на него поближе! – промолвил король и отодвинул всех ромеев одним жестом руки своей в черной перчатке, искусно шитой золотом.

Подъехал он к Симонис совсем близко – едва не налетел на нее огромный дикий конь с таким же всадником. Ждала она, что спешится король, – да где уж там! Подняла дочь базилевса голову, насколько позволил ей тяжкий венец, дабы посмотреть в лицо королю. Мелькнули пред ней чужие глаза, но до чего ж знакомые! – темные, как переспелые вишни на меду. Похожи были отец и сын друг на друга, как будто был пред ней один и тот же человек, только в разных летах. А и правду говорят – кровь не вода. Паутиной опутывали ее эти глаза, сладкой патокой умащивали, не оставляя пути для бегства.

То, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском – склонился король прямо с седла, сильной рукой своей обвил хрупкий стан дочери базилевса, сдернул с подушек, на коих сидела она, поднял наверх и водрузил добычу на луку седельную пред собой. Так быстро случилось это, что никто не успел даже рта раскрыть. Резво заржал и заплясал под Симонис конь господарев. Опешили дьяки, ахнули служанки. Не принято дочерей базилевсовых в седле умыкать, как девок простых. Только хотели ромеи подбежать да отобрать столь хранимую ими драгоценность, жемчужину короны базилевсовой, как был господарь таков. Преградил кто-то из воинов ромейских дорогу ему копьем – поднял господарь коня своего, и лихо тот перескочил через преграду. Стегнул господарь коня плетью по крупу атласному, погнал его прямо в реку, а за ним и юнаки его поспешили. Всплеснули ромеи руками, заголосили, да только делу тем уже не помочь – недоглядели они за главным своим сокровищем, увезли его лихие люди.

На всю жизнь запомнила Симонис ту скачку. Никогда не скакала она так прежде. Пустил король коня своего во весь опор, и казалось – перелетал тот с холма на холм, подобно птице. Мчались подле них спутники короля, жутко вопя что-то несусветное. Бряцало оружие, щелкали хлысты, развевались мантии. Она едва не лишилась чувств от ужаса, услышав тяжкое дыхание подле себя, ведь так близко ни один мужчина прежде не подходил еще к ней, – но сильные руки крепко держали ее, не давая упасть. А конь летел, мерно качаясь, будто по волнам, и всхрапывал, как зверь. Вились по ветру косы дочери базилевсовой, опутывая короля, подобно змеям, а невесомый омофор ее, что легче паутинки, и вовсе упал с головы, сдуло его и понесло потоками воздушными, аки облачко, – еле венец рукой удержала. Затаилась Симонис, как мышка, почудилось ей, что увезла ее Дикая охота, которой пугала ее кормилица, когда совсем еще малышкой не хотела она спать.

Выскочили всадники на гору со всего маху, осадил король коня своего прямо над крутым обрывом, а там, внизу – едва ли не все воинство сербское встретило его воплем приветственным, от которого, казалось, небо упадет на землю. Властно подъял Милутин десницу свою – и вопль смолк.

– Ратници моjи! – крикнул он, и глас его прогремел в ущелье, отраженный эхом. – Много пута сам вас водио у боj – и увек смо се враjали с победом. Разбијали смо непријатеља и брали богат плен. Но оваког плена у нас још није било. Погледајте, довео сам анђела![13]

И снова дико завопила рать, вздымая над головами мечи и стуча копьями о щиты. Закружилась голова у дочери базилевса, вниз клонится, уж летит под копыта венец ее. Но не дали пасть ей сильные руки короля, а дыхание его будто задавало ритм песни, прежде неведомой, но страшной и манящей. Узрела она краем глаза, как летел омофор ее вниз с обрыва да зацепился за край скалы, но сразу же ринулись к нему воины Милутиновы, достали копьями и тут же разодрали на мелкие клочки, дабы взять себе, ибо было их много, а добыча драгоценная – всего одна. И подумалось ей, что было в этом что-то не то, неправильное что-то, не так все должно было быть, но оцепеневший от предчувствия разум мог только ставить вопросы, но не давать ответы на них. Искомый ответ дал чужой голос, тихо, но властно промолвивший:

– Твој народ те поздравља, моја краљице![14]

Тяжела была рука Неманичей. Непрекословна их воля.

Через неделю в Призрене при большом стечении народа обвенчал архиепископ Никодим короля сербов Стефана Уроша Милутина и Симониду Палеологиню, дочь императора византийского. Было это в 1300 году от Рождества Христова, в пору безвременья, когда один век сменялся другим. Не видал еще свет более странной пары. Мог жених стать невесте не то что отцом – дедом, но Господь распорядился по-иному. Напрасны были слезы и стенания, ни к чему были уговоры и предостережения. Король делал то, что хотел, по воле своей господарской, а она… она была покорна, молчалива и полна достоинства, как учила ее мать. Единственное, что сказала она за все эти дни, было слово «да» в храме, когда святой отец спросил ее о чем-то, должно быть, очень важном. Зачем она произнесла это слово, она не знала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не увидел никто в лучистых глазах.

По дороге в храм посланники отца нашептывали ей – не тревожься, славная дочь базилевсова, что бы ни учинил король сербов, не бывать сему браку. Незаконен он, неканоничен, ибо шестой по счету он у господаря сербов. Обманул Милутин императора, и за то не признают в Константинополе этот брак – ни патриарх, ни сам базилевс, вернут тебя скоро обратно в дом родительский. Потерпи, багрянорожденная. В печали стояли ромеи на венчании госпожи своей. Велеречивы были, а слов нужных подобрать не могли. Сербы же радовались бурно, аки дети, ибо такой знатной добычи еще не брал господарь их. Головы ханские притаскивал на копьях, было дело. Золото ромейское – телегами целыми возил. А вот ангела на луке седельной узрели они впервые.

Ничего и никого вокруг себя не видела она и все, что делала, делала будто во сне. Только одно жгло душу нестерпимо и стояло все время пред взором ее – как переспелые вишни на меду, глаза того, к кому так стремилась душа ее. Не нектар источали они нынче, а смертную муку. Не достоял королевич Стефан до конца венчания и, когда соединили руки молодых белоснежным платом и повели вокруг алтаря, выбежал из собора, вскочил на коня да умчался прочь. Смотри, господарь, что ты наделал! Пролегло меж тобой и сыном твоим отныне ущелье глубокое, не завалишь его камнями, не перекинешь мост.

Все мелькало пред Симонис, как в густом тумане прибрежном. Будто и не она стояла пред алтарем в богатом подвенечном уборе, будто не она отвечала «да». Все перепуталось – пережитое, желаемое и то, что никогда уже не сбудется. Она видела вдовую королеву Елену, теперь свекровь свою, мать Милутина, совсем седую старицу, с ног до головы закутанную в черное, которой было страшно представить сколько лет. Показал король Симонис матери своей, едва приехали они в Призрен, – снял он тогда добычу свою с седла и понес на одной руке, а в покоях старой королевы поставил на стол, скинув сперва оттуда ценную утварь.

– Ево моје младе![15]

Глянула королева на невестку свою да обмерла:

– Совсем еще дитя! Сын мой, что задумал ты?

– Она станет моей женой и королевой.

– Разве мало тебе было твоих пяти жен?

– Сил во мне достанет и на шестую и еще останется.

– Отрадно матери слышать, что сын ее да в летах таких сохранил силу мужскую. Но разве мало вокруг тебя женщин доступных? Разве кто когда считал тех, у кого заночевал ты? Зачем под венец тащить агнца эдакого? Оставь ее Стефану, а сперва пускай подрастет немного.

– Что слышу я? Родная мать наставляет меня мне жить во грехе?

– А о сыне своем ты подумал?

– Сын мой получит десять таких, если захочет, – пусть сам руку к тому приложит. Для меня этот ангел единственный. Другого не будет. Могу я хоть раз в жизни выбрать жену сам – ту, которую я хочу, раз Господь дал мне это право? Ја сам краљ, на мени је одлука[16].

Падали слова эти в вечность, как жемчужины из порванного ожерелья, но нельзя было нагнуться, дабы собрать их и нанизать на шелковую нить. Она не должна была понимать их, но она учила язык сей, и смысл быстро становился ей ясен, хотя сама говорила пока с трудом. А вокруг, куда ни кинь взгляд, везде было знаменитое Милутиново воинство, тысячи мужчин, и они смотрели на нее, как голодные волки на нежное мясо козленка, запекаемое на вертеле, истекающее соком ароматным. Цепенела дочь базилевса от взглядов таких. Кабы рука господаря не держала ее крепко – пала б она ниц, и поглотила бы ее пучина сия.

И вот снова храм. Дал ей святой отец пригубить вино из чаши, и она послушно отпила глоток. А потом руки господаря снова обвили ее и приподняли вверх, дабы скрепить брачный союз поцелуем. И тут она вспомнила, что она в храме и уже обвенчана с мужчиной, которого не любит и который пугает ее, но с которым теперь жизнь ее будет связана навеки. Чужие губы целовали ее – долго, жадно и беспощадно. Не бывать браку сему, не признают его в Константинополе – ни патриарх, ни сам базилевс, и вернут тебя домой из этого вертепа. Терпи, багрянорожденная.

Когда вышли молодые из храма, зазвонили сразу все колокола, и люди, что толпились на площади, после обычных для них воплей, которые, как казалось Симонис, почитались тут признаком радости, стали тесниться ближе к крыльцу. По древнему обычаю хотели они поздравить господаря с молодой женой, а жену молодую – с оказанной ей честью. И все, кто был на площади, подходили к молодым и трижды целовали их. Как достояла она эту пытку? Кто были все эти люди? Хотела она видеть одного, только одного – но он отныне разлучен был с ней навсегда. Горячий ветер развевал одеяния старого короля и юной королевы, мешая алое с черным, сверху сыпался дождь из золотых монет, и звон их раздавался повсюду. Мачеха! Ты – мачеха! Могла ты стать для него всем, а кем стала?

Против воли всплывали в памяти приготовления к свадьбе. В город стекались тысячи людей, днем и ночью они ели, пили и орали варварские песнопения. А еще они танцевали дикий танец коло – много мужчин становились в круг лицом, брались за руки и быстро кружились под зверские вопли вместо музыки, распаляя и без того свирепый дух. Повсюду забивали скотину для пира свадебного – целые стада быков и свиней, отары овец шли под нож. Повисли над городом предсмертные крики животных, кровь их текла повсюду. Солнце опаляло скалы, Симонис было дурно. А потом сотни туш запекались на кострах, прямо здесь же, на площадях, а такоже в печах огромных. Повсюду исходили чадом котлы, до краев наполненные, как сказали ей, свадбарским купусом[17] с мясом молодых козлят, и запах этого адского варева, проникая всюду, сводил ее с ума.

День и ночь двигались в город подводы, груженные большими дубовыми бочками с вином и шливовицей. Бесконечные свиные туши в кошмарах ее сменялись ворохами тончайших шелковых платьев, шитых золотом, и целыми сундуками драгоценных уборов. Ничего не жалел господарь для юной своей невесты, которую уже и в народе прозвали ангелом. Жемчуга в ее покои несли ларцами, а перстни – целыми связками, и жутко было представить, где и как они были добыты.

В утро венчания облачили служанки еле стоящую на ногах дочь базилевса в подвенечную багряницу и алую мантию, украсили лорумом златотканым и водрузили на чело ее корону – столь великую размерами, что адаманты на кончиках лучей ее не могла достать Симонис рукой, – и повели на заклание. Окрасились перья ангела багрянцем, покрыла их золотая патина, и плясали отблески ее в глазах, что были словно переспелые вишни на меду, только одни из них источали нектар, а другие – сочились болью, но ни те ни другие не отпускали.

Длился свадебный пир всю седмицу. Сидела она за столами, ломившимися от яств и напитков, как кукла, боясь вздохнуть. Ничего не ела и не пила, только пригубила кубок с вином да надломила кусок пирога. Ей, вскормленной на муставлерии с лепестками роз, дико было видеть горы еды и реки пития, жутких видом людей, которые выдирали мясо из туш при помощи кинжалов или прямо руками, брызгая жиром на богатые одежды. Здесь ели мясо, закусывали мясом и запивали бы мясом, кабы можно было налить его в чаши. Дабы порадовать госпожу свою, достали ромеи привезенные ими дары – золотую и серебряную посуду тончайшей работы, кубки, сделанные из огромных перламутровых раковин, и тончайшие золотые вилки с витыми ручками, сердоликами украшенными. Переглянулись дикари, зашептали – «златнэ вилюшке, златнэ вилюшке»[18] — и налили себе еще по чаше.

Веселился в тот день весь Призрен до упаду. Веселился и воздавал должное господарю своему. Надменные ромеи – и те как будто подобрели, развязывает-то язык сербская шливовица. Даже враги заклятые – король Милутин и брат его родной Драгутин – обнялись да расцеловались по старинному обычаю. Только сын короля, королевич Стефан, сидел супротив молодых и мрачен был, как тучи над Босфором. Нахмурился господарь:

– Зашто ти – пехар наздрављени на очевој свадби не дижеш?[19]

Кинул Стефан взгляд на отца – будто клинком отрезал. А потом посмотрел на сидящую подле Симонис – да так посмотрел, что сердце ее оборвалось, – и ответствовал:

– Ако ја будем дизао пехар за здравицу сваки пут, кад на кучку скочи кер, брзо бих се пијан ваљао испод плота[20].

Разгневался господарь на такие слова, швырнул кубок золотой в сына своего. А потом показал рукой жест, от коего ромеи, за столами сидевшие, поперхнулись. Да наказал господарь сыну своему, чтоб не показывался тот ему на глаза более. А Стефану только того и надо – вскочил он с места, дернул скатерть, повалил на пол посуду драгоценную да яства царские, пнул ногой скамью, ажно отлетела та к стене да развалилась на части, – и выбежал из залы. Потом снова вскочил на коня да и ускакал с юнаками своими в Зету, что ромеи называли Диоклеей, ибо то был удел его в королевстве Сербском. Упрямы были Неманичи, как черти. И своевольны. Порода. Совсем сникла невеста, но ни радости, ни горя никто не узрел на лице ее. Терпи, королева, это пока только пир свадебный.

– Ничего, – говорил на то господарь, отпивая из другой чаши, – молод еще, перебесится. Женю-ка я его на дочери царя болгарского. У девки высокая грудь и крутые бедра, она родит ему хороших детей. Пускай он сперва кобылу объездит – а там посмотрим, на что годен. Я в его годы войско водил и не возвращался без победы.

Вздохнула на то королева Елена, но не сказала ничего, ибо не имели права жены сербские перечить мужам в собрании. Набежали тут прислужники с блюдами немалыми, на коих возвышались внушительные горы мяса, прикатили бочки со шливовицей взамен пустых – пей, народ, веселись, господарь в высях горних ангела заарканил и в жены себе нынче берет.

Как досидела она до той поры, когда уместно было ей покинуть залу пиршественную, не помнила Симонис. Оставили ее служанки в покоях, возрадовалась она – ну слава богу, можно мне теперь одной побыть. Не тут-то было! Вошел господарь в опочивальню к ней, смотрит на нее, как кот на мышь, ласкает взглядом своим всю с головы до ног, будто нет на ней одежд ее. Многое говорила ей мать перед отъездом, еще больше – кормилица по дороге, но про то, зачем муж в ночь после свадьбы приходит к жене, – об этом они умолчали. Не хотели тревожить ее прежде срока? Или настолько грешно это было, что слов не подобрали нужных? Кто знает. Но вот – муж вошел к ней, а она боится его, как будто это сам сатана явился из преисподней по ее душу.

– Не плаши се, анђеле мој. Нисам медвед, не уједам[21].

Подошел король к Симонис совсем близко – слышала она уж дыхание его жаркое. Ждала, что скажет он ей. Подняла голову, дабы посмотреть на него, но тут снова мелькнули пред ней те самые дивные глаза, лишившие ее покоя когда-то. Заструился сладкий багровый сок по ягодам виноградным, умастил елей сосуды потаенные. И то, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском – обвил господарь хрупкий стан ее руками и увлек за собой на ложе. Как дикий зверь налетел на нее, порвал одежды драгоценные, раскидал повсюду. Зазвенела корона, покатилась по полу. Завладели чужие руки и губы телом ее, и не было для них там ничего запретного. Узри такое ромеи, лишились бы дара речи, ибо не принято дочерям базилевсовым подол рвать и охаживать их, как девок простых. И прямо как тогда, на реке, будто подстегнул король коня своего плетью да погнал вперед.

На всю жизнь запомнила Симонис ту скачку. Пустил господарь коня своего во весь опор, и казалось – вот сейчас он раздавит ее, разорвет на мелкие кусочки. Будто в жернова попала она – так сдавило ее и сжало. Боль пронзила все тело, и сиплый стон вырвался из горла, но он только распалил всадника. А под окнами голосили что-то несусветное. Пыталась она вырваться, потом едва не лишилась чувств от боли и стыда – но сильные руки в толстых золотых запястьях крепко держали ее, а что-то чужое и страшное проникало в самое сокровенное, будоража его. Тяжкое дыхание задавало ритм песни, жуткой и манящей. Летел конь, мерно качаясь, будто по волнам, и всхрапывал, подобно зверю. На самой вершине горы осадил господарь коня своего, и вместе упали они с обрыва крутого под крик, от которого небо валится на землю. Багровый сок от смятых ягод виноградных стекал по телам, капал на белое полотно. Чудилось ей в этом что-то неправильное, не так все должно было быть, но оцепеневший от смятения разум мог только давать ответы на вопросы, которых не знал. Вывел ее из забытья голос, тихо, но властно сказавший:

– Одсад моје срце теби припада, моја краљице![22]

Окровавленная простыня вывешена была с балкона опочивальни королевской, дабы узрел народ свидетельство чистоты королевы своей и доблести короля. Варварский обычай. Напрасно опасалась королева Елена, что дочь базилевса еще слишком молода, дабы стать женой мужу своему. На то отвечал ей Милутин, что ежели недостает у мужа иного крепости в членах – так нечего на жену пенять, ибо все в этом деле зависит от мужчины. Раз может он взять – так берет, кого ему спрашивать?

Но простыня еще не была концом всему. Раз за разом продолжался для Симонис этот кошмар, совсем измучил ее господарь – неудивительно, что жены его жили недолго, кто ж такое выдержит. Всю ночь до утра подгонял он коня своего да столь отвратительным вещам учил ее, что она и представить себе не могла, что бывает такое. Хотелось ей провалиться сквозь землю от стыда. И почему не ушла в монастырь она сразу? Приоткрылась пред ней дверь в неведомое, но плата за это была высока. А под окнами гремели, встречаясь, чаши со шливовицей: «У здравље господара! Свима би такве моћи, као он у својим годинама!»[23]

Тяжела была рука Неманичей. Непреклонна их воля. Дано было им более, нежели другим. Все мужи из сего славного рода жили долго, если не были убиты, и сила их являла себя во всей красе своей после того, как разменивали они пятый десяток.

Но не кончился еще свадебный пир, не отгремели песни застольные, не осушены были чаши заздравные, как пополз слух в народе. Мол, дочь базилевсова-то – только на вид ангел ангелом, а на деле – ведьма, змеюка подколодная. Сглазила она господаря и сына его, что прежде жили душа в душу. Околдовала обоих, оплела тенетами своими – тайными, любовными – да развела в разные стороны, врагам на поживу. Была это неправда – все, до последнего слова – но кому об этом расскажешь? Припомнилась тут Симонис отчего-то гадалка из Студиона, а отчего припомнилась – разве разберешь? Терпи, королева.

Жива была еще у ромеев надежда, что не признают сей брак противоестественный в Константинополе – ни светские властители, ни духовные. Посему, едва отгремел пир свадебный, отправился в тайне великой к базилевсу Андронику гонец с письмом, в коем со всем усердием и в ужасающих подробностях изложили посланники прегрешения господаря сербского – и то, как нарушил тот священный договор, и то, как умыкнул жену себе, и то, как супротив воли Господней растлил дитя невинное. Изложено все это было в надежде, что скажет повелитель империи веское слово свое, расстроит брак да вернет назад все посольство вместе с дочерью. А тайно гонца слали затем, что боялись гнева господарева. Но не вчера родился Милутин на свет Божий, знал наперед он все премудрости византийские, хотя препятствий ромеям и не чинил. Как только улеглась пыль из-под копыт гонца ромейского, из тех же ворот выехал гонец короля сербов. Так и помчались гонцы наперегонки до Константинополя.

Страшно разгневался базилевс, как прознал обо всем. Не было таких слов бранных, коими не называл бы он короля сербского. Не было таких кар господних, коих бы он не призывал на его голову. Женская же половина дворцов влахернских погрузилась в траур – заживо хоронили они милое их сердцу дитя, доставшееся стервятнику на поживу. В годах таких о вечном пора уж думать, а старому греховоднику все нипочем, подавай ему агнца на растерзание. Кинул базилевс в сердцах письмо короля сербского на пол, истоптал его ногами. Но опосля помыслил, что неразумно властителю империи давать ослепить себя гневу, – не поленился, нагнулся за письмом, надломил печать с крестом сербским да прочел.

Писал ему король Милутин, аки родному, как ни в чем не бывало. Радовался, что отныне как братья они стали и что теперь славным родам Палеологов и Неманичей рука об руку строить царствие Христово на земле. А заодно сообщал господарь, что готов он во главе воинства своего выступить в поход супротив богумилов, богомерзких еретиков, отступников от веры, коих базилевс давно уже призывал одуматься, но кои, подстрекаемые злокозненным царем болгарским, плевали на увещевания базилевсовы с высокой колокольни. Давно уж хотел базилевс выжечь в империи заразу эту – а войско все никак не мог собрать. Призывал он государей христианских на дело богоугодное – а и те отчего-то не спешили, кто на засуху жаловался, кто на дожди. Так кому же, как не зятю новоиспеченному, оказать помощь семейству своему, постоять за веру отцов! Такоже сообщал господарь сербский между делом, что желает он в честь супруги молодой возвести в стране своей сорок задушбин – храмов да монастырей – по числу городов сербских, для чего не пожалеет он несметных сокровищ, взятых им в походах, а от базилевса же покорно просит помощи в деле сем многосложном – потребны ему искусность мастеров ромейских да отцы святые в нужном количестве, дабы вести народ к вере истинной.

Опустился на трон базилевс, выронил письмо из рук своих. О, как давно ждал он этого! Как давно ждали этого предки его! И вот – случилось оно в тот самый миг, когда совсем уже и надежду потеряли. Это болгары всегда на Орду оглядывались, а братец Милутинов Драгутин мало что в рот папе не смотрел, веры им не было никогда, но Милутин избрал иное. Связывали себя сербы навеки с Византией и с верой истинной. Да так связывали, что никак потом не развяжешь. И нужны они были нынче империи – ох как нужны! Нужна была сила их и мощь, пусть и варварская, но принявшая самую суть веры в сердце свое. Нужно было и золото их, и клинки, и зерно. Нужна была свежая кровь. Разумел базилевс, что не все так просто, что и сам король сербский нуждается в союзниках, а пуще их ищет он опору внутри народа своего, на которую можно было бы уповать в суровую годину бедствий. И по всему было видно, что оба они обрели наконец искомое.

Давно тщился базилевс найти слабое место у союзника своего, дабы давить на него при случае, но все как-то не находилось такового у короля сербского. А тут вон оно где отыскалось, место-то это! Бес в ребро. Не зря отдал базилевс дочь свою, этого кроткого ангела, дикарям на растерзание. Правду говорили в народе, что, мол, ночная кукушка дневную перекукует. Ай да ангел! Не ошибся базилевс в дочери, всегда была она умной девочкой. За одну ночь сделала более, нежели все базилевсы, стратеги да церковники вместе взятые за пять сотен лет. И не время было нынче отворачиваться от руки протянутой. Отец в Андронике вопил об отмщении, император – о выгоде великой. Знал Милутин, какие слова тестю его потребны, какие найдут дорожку к сердцу его.

«Ладно уж, забирай ее, раз так нужна она тебе, – думал базилевс. – Наш товар – ваш купец. И с неканоничностью мы сладим, и с прочим. Но платить тебе за это, предводитель сербов, всю оставшуюся жизнь, да такую цену, какую только сможешь ты заплатить». И говорил ныне в Андронике отнюдь не базилевс.

Ждали ответа императора византийского в Призрене: ромеи и королева молодая – с трепетом, король – со знанием, что всегда платили Неманичи по долгам своим и что все, за что брались они дерзновенно, было им по плечу, ибо любил их Господь более других. А когда пришло письмо долгожданное с орлом двуглавым на печати, зачитал его король пред всеми. Писал базилевс Андроник, что благословляет брак дочери своей возлюбленной с королем сербским и что он и супруга его будут молиться за счастье молодых. Писал базилевс такоже, что и патриарх дает свое благословение и вскорости пошлет королю все потребное для сорока задушбин, кои тот вознамерился возвести во славу Божию. И не забыл базилевс напомнить между делом, что еретики эти, богумилы, совсем стыд и совесть потеряли и что в будущем году намерен он при помощи зятя своего выжечь заразу сию на корню, покуда по всему свету не расползлась. С усмешкой прочел слова сии господарь – уж он-то знал, чем благословение сие оплачено будет. С отчаяньем внимали словам сим ромеи – продал базилевс возлюбленную дочь свою, как рабыню на рынке невольничьем, как корову на базаре, принес ее в жертву, подобно язычникам древности.

«Молиться мы будем за тебя, доченька…» Уступила ее на большом торжище константинопольском родная семья по сходной цене, отреклась от нее. Во времена, когда все доступно, стало целомудрие хорошим товаром, а базилевс – удачливым торгашом. И тогда потеряла Симонис надежду. Но хуже всего было то, что ни в чем не могла упрекнуть она мужа своего. Любил ее он так, как в юности не любят – не научились еще. Ласкал он ее со всем пылом натуры своей и баловал, как ребенка, только были у нее теперь совсем иные игрушки. Щедро сыпались на нее едва ли не каждый день божий, будто из рога изобилия, золотые украшения, усыпанные самоцветами, дорогие платья из шелка и парчи, безделушки драгоценные, к коим женщины во все века слабость большую питают.

Все прихоти ее тотчас же исполнялись, желала ли она гранатовых яблок, что росли на земле обетованной, или понежиться на покрывале из мехов горностаевых, когда холодный ветер задувал с гор. Все тут же доставлено было во дворец, и вот уже сам господарь потчевал ее искомыми яблоками на том самом покрывале, и губы от них были сладкими на вкус. А еще преподнесен был молодой королеве горностай ручной, дабы было ей кому дарить ласку свою в отсутствие господаря. Как-то обмолвилась она, что нравятся ей изумруды, – и вот уже надевает господарь на нее ожерелье изумрудное, да такое, что любая царица от зависти удавится, во все плечи. Прознал как-то господарь, что любит его юная супруга пение птичье, так на следующий же день в покоях ее щебетали птицы будто из сада райского, соперничая друг с дружкой красотой оперенья.

Приказал он построить для нее новый дворец и насадить большой сад, закладывал в честь ее храмы, где запечатлевали лик ее лучшие мастера. По воле господаревой все вокруг благоговели пред ангелоподобной супругой его, будто она святая. И на руках носил он ее – вернее, на одной руке, у сердца, ибо легка была для него ноша сия. И на колени пред ней вставал, что уж и вовсе было делом небывалым, ибо никогда и ни пред кем не преклонял король колен своих. Как, бывало, придет он к ней в покои, а играет она там со сверстницами своими, на полу, на шкурах медвежьих, разбросав по ним подушки, то стоит опуститься ему к ним на пол, как тотчас все исчезают, оставляя господаря наедине с юной супругой его, дабы никто не мешал ему брать то, что принадлежит ему по праву. И не в детские игры приходил он играть на шкурах тех. Сядет господарь, бывало, на ложе, устроит Симонис у себя на коленях, зароется лицом в копну волос ее душистых, смешивая белые пряди с золотыми и целуя ее в теплый пробор, – и сидит так, преисполнившись духа святого. Вот уж воистину седина в бороду!

Удивительно было Симонис и страшно – вот, этот человек, которого боятся все вокруг, даже властители держав иных, даже отец ее, всесильный базилевс, а пред ней слаб он и беззащитен, могла б она веревки из него вить, кабы имела к тому наклонность. Приятно было иметь власть над господарем таким, пускай и не простиралась она далее опочивальни. По приезде в Призрен узрела Симонис во дворце некое число красивых женщин. Носили они одеяния яркие да украшения богатые, и хотя сами считались служанками, но тоже имели прислужниц. А ныне их как ветром сдуло, ни одной нет. Всплеснула руками королева-мать: «За одну ночь ребенок этот сделал больше, нежели пять жен да за всю свою жизнь!» Смягчил ангел суровое сердце господарское.

Щедра рука Неманичей. Сладостно повиноваться их воле. Ни днем ни ночью не давала воля эта отныне покоя юной королеве. Все принимала она, что было ей дадено, – и ласки, и дары богатые, – не выказывая при том радости либо грусти. Хорош был господарь, второго такого не найти, но Господи – в сердце у нее уже был другой, а вместе им там разве ужиться? Где-то далеко, в Диоклее, был сейчас королевич Стефан, все чаще смотрела она на юг и думала о нем. А в народе уж и спор пошел. Одни мыслили, что неправ был господарь, забрав невесту у сына своего, ибо сам он был уже стар и не об утехах с девами юными помышлять ему надлежало. Другие же говорили, что много сделал господарь для народа своего и потому право имеет хотя бы в преклонных годах выбрать себе ту, что по сердцу ему, сын же должен следовать за волей отцовской и принимать с благодарностью то, что дадено ему, не вправе сын отца судить.

А когда, бывало, выезжал король сербов на прогулку да сажал юную супругу на луку седла своего, то все оборачивались им вослед, ибо странно было видеть их вместе – столь умудренного летами, сурового и наводящего ужас на врагов мужа и столь прелестное дитя. Смолкали в их присутствии громкие разговоры и смех, только перешептывания слышались да вздохи. И было в этих двоих что-то такое жгучее и пряное, что люди смотрели им вослед и не могли оторвать глаз.

Год прошел с тех пор, как отгремела королевская свадьба, а за ней уж и другая торопится – королевского сына. Дабы поощрить болгар на более тесные сношения, женил король Милутин сына своего Стефана на Феодоре, дочери Смилеча, царя болгарского. Была царевна болгарская совсем не похожа на Симонис, статная и чернявая, как и обещал господарь – с высокой грудью да крутыми бедрами. И вновь начался для дочери базилевса знакомый уж ей страшный сон – толпы народа на улицах, туши на вертелах, смрадный дым из котлов, летящие на крыльцо пред храмом золотые монеты да простыня, с балкона вывешенная.

Но свадьба эта еще более походила для Симонис на похороны, нежели ее собственная. Тогда боялась она неведомого, теперь же того, что знала доподлинно. Сама она держалась на ногах только матушкиными заветами, господарь пил одну чашу шливовицы за другой, но никак не пьянел, а жених так и вовсе напоминал покойника – лицом бледен, видом яростен, а из глаз, тех самых глаз, сочилась боль, не патока. Не своя воля привела его ныне к алтарю, но долг пред народом своим да сыновний долг – так же, как и дочь базилевса когда-то. Не вольны короли выбирать себе супругов по сердцу. Один Милутин на такое сподобился, да и ему это дорого станет.

Утешала кормилица Симонис, оплетая жемчугом косы ее, говорила, мол, полюбишь еще, никуда от тебя это не денется, была бы шея – а хомут уж найдется. Вон мать с отцом – тоже шли к алтарю, не зная друг друга. Был он сыном базилевса, она – из далеких земель италийских, даже не видали они друг друга до свадьбы-то, а и поныне живут душа в душу. Но что до увещеваний сих тем, чьи жизни навеки связаны с нелюбимыми? Одна только болгарка Феодора и радовалась на свадьбе этой, ибо заполучила она то, что хотела.

По случаю торжеств свадебных полон был город гостями, а более всего среди них было болгар заезжих. Сам царь болгарский почтил Призрен присутствием своим. Приехал и родич царя, владетельный князь Шишман с супругой своей Анной, дочерью Милутина. И когда отгремели все пиры, а под окнами молодых отголосили положенное, собрались властители земель окрестных на совет в большом зале дворца.

Восседал на троне сам Милутин, по обыкновению – в черных одеждах по моде ромейской, со своими тяжелыми цепями и толстыми запястьями из чистого золота да в венце королевском. Подле господаря сидела на креслах изящных, резным перламутром отделанных, Симонида Палеологиня, супруга его, в пурпурных одеяниях и с блистающей тиарой на челе. Не принято было что у сербов, что у болгар жен допускать на советы мужей сильных, но на то была воля господаря. Хотел ли похвастать он женой молодой пред соседями или перенял порядки константинопольские, дабы во всем походить на империю, – кто знает? Но цели своей достиг – позавидовали господарю все черной завистью, ибо второго такого ангела воистину не было больше на свете. Не было ни у кого из правителей окрестных столь прелестной супруги, а у кого была жена лицом приятна, так языкам не была научена и обхождению правильному, только и годилась, что вышивать, на женской половине сидючи.

Явился на совет и болгарский царь Смилеч со своими боярами, и владетельный князь Шишман. Явился и старый недруг Милутина – брат его старший Драгутин с сыном своим Владиславом и приближенными. Явились и посланники ромейские, венгерские, валашские, боснийские, хорватские, италийские и всякие прочие. Много было и сербов знатных. Одесную от короля сидел сын его, королевич Стефан, опора и надежа господарева, только глядела эта опора все больше куда-то на сторону – то на Драгутина взгляд кинет, то на мачеху свою.

Не для словес праздных совет собрался. Должно было решать наконец, когда начинать войну с проклятой ересью богумильской и как войско собирать. Но не так-то просто было властителям разным достичь согласия. Симонис, по привычке своей к учениям всяким, перед советом пытала женщину, что знала по-ромейски и к ней приставлена была, – о чем говорить будут там мужи именитые да в чем все дело? А и было дело не сказать чтоб простым. Подвизался Милутин идти на богумилов. Дело то было нехитрое, богумилы – чай не татары, ордами не кочуют, в деле ратном не сильны. Но тронуть их просто так нельзя было, ибо обитали они в царстве Болгарском, под крылышком у царя, а между сербами и болгарами давно уж кошка пробежала, и немало войн случалось меж соседями, потому якобы и не хотел царь болгарский впускать чужое воинство в страну свою. Было и другое. Как только наладится Милутин в Болгарию, так сразу же в спину господарю ударить может брат его родной Драгутин да с венграми заодно.

– Как же так? – вопрошала Симонис. – Родной брат – и в спину? Как получилось, что братья стали врагами? И почему сербами правит Милутин, а не старший брат его?

– Потому и враги, – был ответ.

И узнала Симонис такую историю. Был Драгутин старшим сыном господаря сербов Уроша. Страждал он власти более всего на свете и не мог противиться сему. Не хотелось ему ждать своей очереди у трона, и задумал он дело лихое. Сверг он отца своего с престола, убил его и занял место его. Но власть его и после этого не стала беспредельной. А еще боялся Драгутин младшего брата своего, что тот поднимет бунт против него, отцеубийцы, ибо был Милутин неистов и искусен в деле ратном. Текла в их жилах одна и та же кровь, кровь Неманичей, она-то и толкнула Драгутина на новое лиходейство, коего свет не видывал.

Сложно в это поверить, но были времена, когда жили братья душа в душу и все делали сообща – было то до смерти отца их. А когда нечем было заняться им, проводили они дни в неизъяснимом веселии, и были посрамлены те, кто мыслил зло, видя изобильную любовь их. Каково же было изумление всеобщее, когда напали на Милутина убийцы, посланные братом его. Подло напали, со спины, ибо, даже имея перевес, боялись они скрестить с ним оружие. По всему, должны они были убить его наверняка, но силен и ловок был Милутин, а еще отчаянно смел – не раз спасало это жизнь ему и народу его. Жестоко раненный, ушел он от жаждущих крови убийц и даже поразил клинком своим некоторых из них. Видела Симонис на теле господаря эти страшные шрамы, братом оставленные, врагу такого не пожелаешь. Напрасно болтали, что не берет господаря сербов ни стрела, ни копье, ни какое иное оружие. Еще как берет! Только спасают от смерти живучесть породы его и бесстрашие – после того как брат поднял на тебя руку свою, чего еще достойно убояться?

Однако рано ли, поздно ли – а старший брат все равно убил бы Милутина, кабы не воля Господня. Как только разнеслась неверная весть о смерти брата – а люди Драгутина несли ее повсюду, предвкушая удачу в сем гнусном деле, – выехал господарь Драгутин на лучшем коне своем за ворота крепости Елече, где пребывал в ту пору, на дорогу, что вела в Призрен. Но тут, при стечении народа, вдруг словно бес вселился в коня его. Не чуя понуканий, понес он вперед, топча всех, кто ему попадался на пути, и никто не мог остановить его. Домчавшись же до крутого обрыва, взвился конь на дыбы и скинул Драгутина вниз. Да так скинул, что не смог уже подняться король, замертво принесли его в палаты. Пришел в себя господарь Драгутин по истечении пяти дней, да только хвор был и ходить уже не мог – носили его с тех пор повсюду на носилках.

Узрев сие, решили люди, что была то кара Божья за грехи господаревы: за то, что поднял руку на отца своего и на брата. И собрался тогда в Дежево великий собор, долго судили да рядили, как поступить. И порешили: престол сербский в Призрене отдать Милутину, ибо Драгутин вел себя недостойно, чем вызвал на себя гнев Господень. Да и войско водить отныне не мог он уже. И хотя именовался Драгутин с тех пор королем Сремским, сие была дань уважения рода его, но не знак господарства. Саму же страну разделили на две части: север отдали в удел Драгутину, а юг – Милутину. Однако же, поскольку потомки Драгутина ничем не провинились пред Господом, поставил их собор преемниками престола сербского после Милутина – неважно, будут у того дети или нет. О сем составлен был договор, и в присутствии высоких лиц светских и духовных запечатлели на нем Милутин и Драгутин подписи свои. Вышел Милутин навстречу брату нетвердым шагом, опираясь на посох, но шел он сам, Драгутина же принесли на носилках, и едва смог он поднять руку.

Так и жили братья много лет – прятали вражду под притворными личинами, да не могли ни от кого спрятать. Крепка была власть Милутина, но наследовал ему Владислав, сын Драгутинов, и грозило это обрушить все королевство, подобно тому как в горах один камушек порой становится причиной большого обвала, ибо держалась вся ветвь Драгутинова веры латинской. Не мог не знать про то базилевс – может, потому так легко и согласился он на сей странный брак?

Посему и нынче не спешил Милутин с войском своим в Болгарию. Изменился он за прошедшие с тех пор годы: любовь к брату уступила место ненависти, а договор… Кто исполнял их, договоры эти! Может, Драгутин, когда подкупал бояр Милутиновых, дабы отравили они брата, а короля венгерского подговаривал напасть на державу его? Скор был и Милутин на ответ – дал он понять всем, что не затем сын его убил хана и бежал от татар, дабы прозябать без престола, и что достоин он наследовать престол сей более, нежели оглядывающийся на Венгрию Владислав.

Непросто было юной королеве понять сии хитросплетения, но была она дочерью отца своего, кровь базилевсов текла в ее жилах, и быстро постигала она то, над чем другие всю жизнь ломали не токмо головы, но и шеи. И всплывали в памяти ее слова про то, как брат убивал брата. Кто же говорил их? Уж не гадалка ли из Студиона?

Долго заседал совет. Но решать что-то надо было, и порешили, что выходит воинство сербское в Болгарию через полгода, что болгарское воинство сопровождает его, дабы не было лиха от сербов царству болгарскому. «Как же, пусти козла в огород», – приговаривал все царь болгарский. И порешили такоже, что при воинстве сем пребывать надлежит отряду княжича Владислава – дабы не ударил Драгутин в спину брату своему. А ежели ударит – из союзника превратится Владислав в заложника. Судили да рядили господари сильные, а дочь базилевса сидела и глядела на того, кто был теперь ей пасынком, и не могла наглядеться. Сердце ее попеременно одолеваемо было то желанием быть с ним, то страхом, ибо стала ясна ей природа чувств ее к нему. И не укрылись взгляды эти от людей наблюдательных.

– А что, ежели обманет меня Милутин? – вопрошал Драгутин. – Что, ежели убьет он сына моего под предлогом надуманным? Тогда получит он власти более, нежели по договору в Дежево ему полагается, ибо тогда сын его станет преемником на троне сербском.

И снова грозились распри братьев разрушить все, что такими трудами создавалось и стольким оплачено было. Встала тогда с места своего юная королева сербская и, пользуясь правом говорить в собраниях, кое даровал ей господарь, промолвила четко, хотя и на чужом для нее языке:

– Испокон веков господари сербские держали слово свое и исполняли договор. Заподозрив в измене брата своего – не по себе ли судишь?

Сказала так – и глянула на мужа своего так, будто солидом[24] одарила. Не поверил совет ушам своим. Так все верно сказала юная супруга короля, что лучше и не скажешь. Устами младенца глаголет истина. Не стали слушать более Драгутина, надоел уже. А заодно совет ему дали – поболе думать о том, как найти бревно в своем глазу, а не соринку в глазу брата своего. С этого дня частенько слышали в совете голос Симониды Палеологини – тогда, когда господарь не хотел, чтобы слышали его голос. Возненавидел с того же самого дня Драгутин молодую королеву. А многие еще сильнее позавидовали королю сербскому, ибо была супруга его не только красива, но еще и учена, и в риторике сильна.

Ночью же в опочивальне спросил у нее Милутин с улыбкою после обычных своих ласк неумеренных, когда конь загнан был уже в стойло, – чего это посмотрела она на него так давеча, сглазить хотела не иначе?

– Нет, господарь мой, – отвечала на то Симонис. – Просто слова мои к вашей особе относились более, нежели к кому-то другому.

– Вот как? – вопросил Милутин, и стал взгляд его жестким, как клинок. – О да, я не исполняю договоров. Я вероломен и лжив. Зато отец твой честен и всегда отвечает по долгам своим.

Молчание было ему ответом.

– Молчишь? И верно. Сперва научи держать слово базилевсов византийских, а уж после требуй того же с простых смертных.

– Господарь говорит это после того, как сам нарушил договор с отцом моим?

– Что можешь знать ты, женщина! Ты не ведаешь и десятой доли того, в чем повинен отец твой. Первым базилевс обманул меня и чуть не погубил весь мой народ. И как это он забыл сказать тебе об этом?

И поведал Милутин такую историю. Задолго до того, как явился король сербский с мечом под стены Константинополя, заключил он с базилевсом союз, и надлежало господарю по договору, скрепленному печатями с двуглавым орлом и крестом сербским, выйти на битву с магометанами, вторгшимися в пределы империи. Сведения о воинстве кочевников, кои сообщил королю сербскому базилевс, были, по словам того, самые что ни на есть верные – орда была немногочисленна и разрозненна, и победа над ней не составляла особого труда. За нее обещал базилевс сербам золото и земли. Но обманул и обрек на гибель лютую, ибо как выехал Милутин на холм, что возвышался над полем брани, узрел он, что татар – тьмы и тьмы, во много раз больше, чем сербов. Что они плотно сбиты, хорошо вооружены и уже окружают воинство сербское. Предал базилевс союзника своего, отправил на верную смерть.

Один только Господь в тот день спас сынов своих да доблесть сербских воинов, среди которых король был первым. Целый день и целую ночь продолжалась битва, но, несмотря на то что дрались сербы как львы, становилось их все меньше и меньше. Держали пока они гору свою, на которой засели в самом начале, – и только. Уже недолго осталось ждать того часа, когда падут последние воины, среди которых король сербов и сын его Стефан, коему исполнилось тогда всего шестнадцать лет. Тогда-то Господь и помог Милутину. Один из засадных его отрядов по сигналу, данному господарем, запалил костры в лесу на соседнем склоне, куда конники татарские не могли добраться из-за крутизны его, – будто это подмога подошла немалая. Сам же король тем временем вызвал предводителя татар, хана Ногая, на переговоры. То ли попались дикари на хитрость простую, то ли были у них совсем иные планы и что-то торопило их, только пошли они на мир. Лишился через это господарь сербский части золота своего, а заодно и сына, ибо забрал хан Ногай Стефана себе в заложники, дабы обезопасить себя от удара в спину.

Не поражением было это, нет. Было это даже победой, ибо сохранился народ сербский и сохранилось войско его, хоть и велика была орда да свирепа. Не были сербы разбиты, ушли они с оружием и хоругвями своими, но были обескровлены, ибо многие воины остались на поле брани. Ничего не сказал тогда Милутин базилевсу Андронику, ни единого слова худого, но решил про себя, что возмездие рано или поздно падет на главу его и быть Милутину орудием его. Едва повернулся к нему Андроник спиной – ударил. Сполна взял в оплату долга кровавого господарь сербский – и золото, и земли, и дитя родное. А еще с тех пор перестал господарь верить людям на слово. Молчала дочь базилевса, ибо нечего было ответствовать ей.

Вскорости после женитьбы королевского сына слегла от хворей старая королева Елена. Призвала она к себе всех невесток своих – а и было их четыре, по числу сыновей ее и внуков. Каталина, Драгутинова супружница, была принцессой венгерской, Констанца, жена Владислава, – благородной женой из земель италийских, Феодора, супруга королевича Стефана, – царевной болгарской, а сама Симонис – дочерью императора византийского. Со всех окрестных царств брали Неманичи себе лучших женщин, что там были, дабы крепла лоза их и наливались сладким соком ягоды виноградные. Жаль только, ни с одной из сих жен венценосных Симонис даже поговорить не могла по душам – слишком уж зло смотрели они на нее, зло и завистливо.

Призвала всех их старая королева к одру своему. Была она родом из земель франкских, королю тамошнему родней приходилась, но выдали ее замуж за сербского короля Уроша да и тоже не спросили, хочет ли. Но любил ее король, а она отвечала ему тем же, и, когда поминали люди брак богоугодный, всегда смотрели в сторону Уроша и Елены. Ради нее повелел король насадить кусты сирени вдоль всех дорог, дабы напоминали они молодой королеве родину ее. Ради нее едва не перешел он в веру латинскую – но тут уж святые отцы сделали ему внушение могучее.

И молвила старая королева:

– Ћерке моје миле![25] Тяжка ваша ноша, ибо все вы жены Неманичей, и посему надлежит знать вам нечто. Любит Господь лозу Неманичей, щедро расточает ей милости Свои. Но того, кого любят, наказывают строже. Провинились Неманичи пред Богом, и наложил Он на них страшное проклятие: брат убија брата, отац убија сина, а син – оца[26]. Таково проклятие Неманичей, и никто не в силах избегнуть его, как бы ни старался.

Страшные слова говорила королева-мать. Стефан Немани, основатель рода, воевал с братьями своими и убил их, Стефан Первовенчанный сделал то же с братом своим Вуканом, свергнуты были родичами своими близкими с престола и убиты короли Радослав и Владислав. И даже сын королевы Елены Драгутин восстал и против отца своего Уроша, и против брата Милутина, и не его вина, что выжил тот. Веками свирепствовало проклятие в землях сербских, в каждом поколении господарей давало знать о себе, и горьки были плоды его. И никому из Неманичей не удалось избегнуть его, как ни старались они, как ни бежали от тяжкого креста породы своей.

– Но вы, дочери мои, – продолжала королева, – должны беречь мужей ваших от проклятия как зеницу ока, ибо по смерти их ляжет проклятие на весь народ.

– Но как нам сделать это? – вопрошали жены. – Нам даже слова в собрании сказать нельзя, и жен своих мужья наши не слушают.

– Не словом в собрании сильна жена. Усмиряйте мужей своих, смягчайте страсти их, посыпайте раны их не солью, но травами целебными. Наставляйте жить в любви, творить богоугодные дела и защищать отечество свое. Держите их за руку, не давайте свершить неизбежное. Многое может жена. Такое, что другим не под силу. Вон, гляньте на нее, на дщерь базилевсову! Постигла она сию науку, учитесь у ней. Кротка, аки овца, а какие столпы свернула.

– Так что ж, мы хуже ее, выходит? – вопрошали жены Неманичей.

– Не хуже, – ответствовала королева старая. – Ибо хотя искусна она как жена венценосная, но нет у ней сердца.

* * *

Смотрю я, как ты в полутемном притворе,

Средь древних икон и старинной резьбы,

В своем золотом королевском уборе

С достоинством сносишь удары судьбы.

Как исполнились сроки, выехало воинство сербское на войну с богумилами. Вел его король Милутин. Никогда не отсиживался господарь за спинами воинов своих, всегда шел впереди и десницей своей учил недругов, как надлежит тем вести себя. Тяжела была рука Неманичей. Разил меч, в ней сжатый, все, что было супротив веры их.

Осталась Симонис в палатах совсем одна, не с кем ей, окромя кормилицы, даже словом перемолвиться. В те поры наехал в Призрен из Диоклеи королевич Стефан с женой своей. Сразу после свадьбы понесла Феодора, а нынче вернулись супруги в столицу, дабы благополучно разрешилась она от бремени. Не взял Стефана господарь с собой в Болгарию, не хотел рисковать он единственным сыном своим – а ну как убьют того на войне, кому он престол оставит? Неужто Владиславу, который мало что не ест с руки короля венгерского? Да и Стефан с отцом не очень-то ладил в последнее время. И зачастили к нему что-то в Зету гонцы с посланиями – то от короля Сремского, то от сына его, а то и вовсе со щитом, на коем красовались девять львов, – гербом кролей венгерских из дома Арпадов, – на печати. Что замыслил ты, королевич? Одумайся! Неужто проклятия не боишься?

Вскорости разрешилась от бремени Феодора. Колокола звонили по всему городу, и весть добрая была послана господарю в Болгарию. Родился не один – сразу двое Неманичей, сын и дочь, близнецы. Порадовала господаря невестка его. И по желанию матери нарекли новорожденных Душаном и Душицею. Торжествовала царевна болгарская, ибо от нее родились наследники престола сербского. В храме, на молебне по случаю сего события, повстречала Симонис пасынка своего. Простоял он всю службу с прикрытыми глазами, даже не посмотрел на нее. Ну что ж, у него теперь жена да дети – чего на сторону глазеть?

Однако же, выйдя из храма, в саду столкнулись пасынок с мачехой, и не было никого вокруг, кроме кормилицы ее, следовавшей почтительно поодаль. А вокруг благоухала та самая сирень, что насадил когда-то король Урош для королевы своей, закрыла она сад от взглядов ненужных. И когда Симонис, потупив очи, намеревалась уж пройти мимо, заступил ей дорогу королевич. И снова сочились переспелые вишни болью:

– Сачекај, срце моје! Дај ми да те бар погледам![27]

– Зачем же тебе, королевич, смотреть на мачеху свою?

– Не на мачеху смотрю, но на любимую.

Земля будто разверзлась под ногами дочери базилевса. Не нашлась она что ответить. Хотела уйти, но сильные руки уже обхватили ее стан, и тяжкое дыхание послышалось за спиной.

– Душо моја![28] С тех пор как увидел тебя, нет мне покоя ни днем ни ночью. Жизнь без тебя не нужна мне. Едва закрою глаза – ты предо мной. Едва открою – снова ты, паришь в потоках эфира. И такая сладость по телу разливается. Ты преследуешь меня во сне и наяву. Измучился я от желания обладать тобой. Не могу живети. Или ме уби, или се сажали[29].

Крепко обнял дочь базилевса жених ее, с которым обручена она была на небесах. Мелькнули пред ней глаза, лишившие ее покоя когда-то. Заструился сладкий багровый сок по ягодам виноградным, умастил елей сосуды потаенные, сокровенные.

– Пољуби ме, душо моја[30].

То, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском – чужие губы завладели ее губами, повергая душу и тело то ли в смятение, то ли в сладчайшую истому, и она не противилась тому, но напротив – отвечала. И было это так хорошо, как никогда прежде не бывало. Увидь их сейчас кто – была бы обоим верная смерть. Но их никто не видал…

– Приходи завтра в дом из белого камня, что сразу за храмом Богоматери Левишки, – молвил Стефан. – Только сад разделяет их. Никто тебя не увидит. Если не придешь – не жить мне.

Неправду сказала старая королева, было сердце у дочери императора византийского. Наведалась она в дом из белого камня один раз, второй, третий… И вроде говорила себе, что нехорошо это и что беду накличет она на всех, а ноги сами несли. Ни о чем другом думать уже не могла. Жгли ее по всему телу поцелуи греховные, запретные, ласкали мехами соболиными да сладкой патокой умащивали – и не отпускали.

Когда в первый раз пришла она в храм Левишки, то не знала, что делать ей. Но как стала ставить свечи пред иконой, вдруг подошел к ней инок незнакомый с лицом, куколем[31] закрытым, и вроде бы хотел поправить свечу, но на самом деле незаметно дотронулся до руки ее. Вздрогнула Симонис, ибо не ждала такого, но тут поднял инок голову, и увидала она глаза его… «Выйду я через заднюю дверь храма, – молвил тихо Стефан. – Выходи за мной немного погодя. Пройдешь по дорожке сад, за ним ограда храма, а в ней калитка открытая. Ступай туда, не сворачивай с дорожки и выйдешь к дому. Там буду я ждать тебя». Молвил так и отошел от нее, будто и не знаком вовсе.

И было все так, как сказал он. Вышел инок через заднюю дверь храма, следом и она вышла, прошла через сад, через калитку, и открылся пред ней другой сад, в глубине его – дом из камня белого, в нем дверь приоткрыта, а там… Там уже ждали ее, да так ждали, что и словами не опишешь, и фелонь иноческая уже валялась на полу, а следом полетели и богатые шелковые одежды. Подобен был королевич Стефан отцу своему – и лицом, и телом, и нравом, но сердце его было мягче, только сердце. Не пускал он коня своего вскачь по крутым холмам да во весь опор, не осаживал грубо на самой вершине. Плыли они по течению реки, широкой и спокойной, и не было у нее ни дна, ни берегов, и задавало дыхание его ритм песни, уже знакомой, но оттого не менее прекрасной. Дабы не выдала она их криком, закрывал он рот ей рукой, а она потом целовала ее. Самому же приходилось со всей силы стискивать зубы, ибо молчать не было сил.

Струилось сладкое вино по телам изможденным, капало на полотно белоснежное. Впадала Симонис в блаженное забытье, подобное сну, и не желала пробуждаться, лишь тонкие пальцы сами собой играли темными кудрями, рассыпавшимися по телу ее. И тот, кого желала она, лежал подле нее. Хуже пытки потом было очнуться, надеть на себя пышные одеяния свои и неслышно выскользнуть из дома навстречу бледной от страха кормилице, ибо ноги не слушались, а тот, кого оставляла она, падал на колени и покрывал поцелуями край платья ее в напрасной надежде задержать хоть на миг. Чудилось ей в этом что-то правильное, все так и должно было быть, но ослепленный чувствами разум не мог ни ставить вопросы, ни искать ответы на них.

Зачастила молодая королева в храм Богоматери Левишки. И говорили люди – до чего набожна жена у господаря нашего. Но шептались и об ином – что у молодой королевы два мужа, вместе возделывают они одно поле: утром отец пашет, а вечером сын сеет. Кот из дома – мыши в пляс. Как-то встретила Симонис в саду подле дворца Феодору, супругу Стефанову, хотела подойти к ней, сказать слово доброе – а та отшатнулась от нее, как от прокаженной. Не нужны ей были утешения от разлучницы подлой. Не надо, ох не надо было дочери базилевса ходить в дом из белого камня! Но ждали там ее дивные глаза, а спокойная прежде река в половодье вышла из берегов и не могла уже вернуться назад. Никогда не бывала на охоте дочь базилевса, потому и не знала, что по весне, когда олени начинают кричать в горах и покрывают самок своих, охотники берут их голыми руками. Не боялась она охотников. А судьба меж тем уже шла за ней по пятам.

Вернулся супротив ожидания из Болгарии господарь – ночью примчался, коня загнал, гонцов даже не выслал. И сразу в опочивальню королевскую. Предавалась в те поры Симонис сладким грезам да сновидениям греховным на ложе своем. Разбудил ее супруг, ласкать да баловать принялся – как обычно и даже сверх того. Закрыла она глаза и представила, что с ней не муж ее, а тот, другой. И так, видать, хорошо это у ней вышло, что господарь чуть не избезумился от радости великой, ибо жена в кои веки ответила на ласки его. Так измучил он ее, просто сил нет, и не отпускал долго. Уже обедню бьют, уже давно ждут Симонис в доме из белого камня – а не выпускает господарь ее из рук своих.

– Зашто одлазиш, душо моја! Остани још мало[32]. Я так скучал по тебе.

Но спросила Симонис, поднимаясь да заплетая косу:

– Можно ли мне пойти в церковь, молитву сотворить?

– Зашто одлазиш, радост моја! Остани још мало[33]. Подарки я привез тебе из Болгарии: венцы жемчужные, запястья золотые с каменьями драгоценными, шелка и бархат.

Но снова спросила Симонис:

– Можно ли мне пойти в церковь?

– Зашто одлазиш, срце моје! Остани још мало[34]. Я наказал мастерам сотворить лик твой на стене храма. Как святая ты там стоишь. Давай прямо сейчас поедем туда, взглянем на работу.

– Можно ли мне идти? – взмолилась она.

– Иди, – был ответ, – кад си већ тако решила[35].

А и могла ли она не пойти? Жгли ее поцелуи того, имя которого не могла она произнести, не давали покоя ни днем ни ночью. Ходила она, говорила с людьми вокруг, смеялась – а на уме был он один. Даже на молитве думала о нем, будто живой вставал он перед ней, брал на руки и говорил, склоняя к ней лицо: «Пољуби ме, радост моја»[36].

Пришла она в дом из белого камня, не могла не прийти. И опять подхватила ее река и унесла далеко-далеко, к морю, у которого родилась она и выросла, – к ласковому прибою, мраморным колоннам, увитым розами, и тихому рокоту волн. И тот, кто был желанен ей, опять был подле нее, прижимая к себе добычу свою. Когда-то при одной мысли о таком готова была она провалиться сквозь землю от стыда, а нынче сама звала его к себе и стремилась навстречу. Плескались волны в изможденные тела и усыпляли, усыпляли…

Тихо вошли охотники, без единого стука, как заходят к себе в дом. Было их много, в руках – оружие. Первым шел господарь, и таков был взгляд его, что стены, казалось, тают под ним струйками дыма и рассыпаются пеплом. Так смотрел господарь на врагов своих. Вскинулся Стефан – ан поздно, королевич, спохватился. Прежде думать надо было, когда псы охотничьи еще не обложили тебя, и головой думать, а не чем-то иным. Повалили королевича на пол юнаки отца его, даже за клинки свои схватиться он не успел, распластали да прижали к камню, заломили руки за спину, пошевелиться не может королевич.

Подступил господарь к юной супруге своей. Глянул на нее – будто испепелил.

– Хорошо жена моя веселится, – молвил он, да с усмешкою, а глаза-то холодные-холодные. – Хорошо мужа своего встречает, ублажает. А и муж сам виноват. Кому ж еще поучать жену, как надлежит ей вести себя, окромя него самого?

С такими словами поднял господарь Симонис за плечи да встряхнул – будто железными были пальцы его, оставляли они на нежной коже багровый след. Взял он рубашку ее за вырез, рванул – и разодрал до самого подола. Соскользнула рубашка на пол полотнищем шелковым, и вот он, ангел, нагой, простоволосый, стоит пред всеми, и каждый вправе швырнуть в него камень. И будто сияет тело белое, прилюдно напоказ выставленное, как товар дорогой. Остолбенела Симонис от стыда и ужаса. Прежде следовало думать про то, королева, а нынче – терпи.

Зарычал Стефан, как дикий зверь, заворочался на полу, но что мог он супротив отца да с руками скрученными? И кому, как не мужу законному, в церкви венчанному, учить жену, как вести ей себя? Бросил господарь ее лицом на ложе, что хранило еще на себе следы утех греховных, намотал на руку себе волосы ее длинные да крепко научил всему, что жена честная знать должна. На глазах людей научил, дабы видели все, что не прощают господари сербские измены. И как мужа своего любить порядочной жене надлежит, научил, и как блюсти себя, и как семью свою не бесчестить. Зажмурила Симонис глаза, дабы не видеть ничего, но боль и стыд были таковы, что предпочла бы она умереть, нежели так. Не было еще во всей империи ромейской такого позора, чтобы багрянорожденную дочь базилевса поймали, как приблудную сучку под кобелем, и чтоб муж ее, достославный король, учил ее уму-разуму через то самое место, коим и грешила она, да еще и на глазах у людей.

Но знать не могла дочь базилевса, что самое страшное еще впереди. Не помнила она, как оставил тело ее господарь в покое и обратился к сыну своему, что бился в руках юнаков дюжих, как пойманная в силки дичь. Настал и его черед. Что, королевич, отца хотел обмануть? Стар твой отец – но не слаб. И не слеп. И не выжил из ума покамест. Хотел ты, королевич, престол забрать у отца своего, обидой преисполнившись, – не зря в Зету послы от Драгутина да от короля венгерского зачастили. Хотел ты и жену молодую забрать у отца своего – зачем, мол, ему, старому, жена такая, мне она нужнее. Как вор последний ты вел себя, не как сын.

Но не подумал ты, королевич, что обманывает тебя Драгутин, против отца настраивает, что замыслил он поссорить вас, дабы поубивали вы друг друга, а сын его правил бы Сербией и привел ее через это в веру латинскую. Да и запамятовал ты, что крепко усвоил Милутин урок, братом преподнесенный, и про смерть отца своего от руки Драгутиновой не забыл он – как же, забудешь такое! Следил он за тобой, королевич, через перекупленных людей твоих же, и в Зете, и в Призрене. Но какая ж весть «добрая» была для господаря, когда поведали ему, что вместо тайных посланцев венгерских видели с тобой королеву молодую! Никогда б не решился ты на грех такой, супротив отца идти – да тут бес-то и попутал. И за то будет тебе наказание суровое, но справедливое.

Выхватил господарь кинжал из-за пояса – острый кинжал, с золотой рукоятью, гранатами усыпанной. Вскрикнула Симонис, ибо открылось ей, что сейчас свершится. Наказал король юнакам поднять сына его да крепко держать, а сам потянул ему голову назад, за волосы схватившись. Встретились взглядами отец и сын, будто скрестили клинки.

– Должен я убить тебя по законам страны этой за измену.

– Так убивай, ползать на коленях пред тобой не буду.

– Но я не сделаю этого. Не будет смерть сына моего на мне.

– Отчего же? Давай! Все равно не отец ты мне боле! Не порешишь меня сейчас – убью тебя потом!

– Ах, тако значи?! Незахвално штене! Ево ти, шта си тражио![37]

Ужасен был господарь в гневе. Зажатый в руке, блеснул кинжал. Рванулась Симонис, схватила за руку мужа своего, как научала невесток своих королева Елена, но отшвырнул ее господарь. Не так-то просто было заставить его свернуть с пути. Ежели что решал, так оно и было. Нашло острие кинжала цель свою, вошло в плоть живую и сделало ее мертвой. Вырезал господарь глаза сыну своему и бросил их на пол. Ослепил господарь своего сына.

И таков был ужас от деяния сего, что сознание милосердно оставило Симонис. Слыхала она только, будто сквозь сон, как страшно кричал Стефан: «Ви сте сви слепи! Слепи сте!»[38] — а потом упал, заливая кровью все вокруг, и вместо глаз у него зияла пустота. Рыдал над ним отец его: «Шта учиних ја? Ја их убих обоје!»[39] А с рук его стекало… нет, не вино стекало, кровь сына его. Хотел господарь наложить на себя руки, да юнаки вырвали у него кинжал окровавленный. Еще вчера ясно сияло солнце, а ныне погрузилось все во мрак непроглядный.

Так вновь страшное проклятие пало на головы Неманичей. Собрался было сын поднять руку на отца – а отец в ответ все равно что убил сына. Бес попутал обоих, гнев ослепил. Погрузилось королевство Сербское во тьму, налетели на него стервятники со всех сторон, прослышали, трупоеды подлые, о поживе знатной.

С севера идет на Призрен немалое воинство. Во главе его Драгутин, несут его на носилках, а подле едет сын его Владислав, мнящий себя уже хозяином престола сербского – даром что пировали недавно в чертогах королевских с Милутином и клялись ему в дружбе вечной. Сбежал Владислав из войска Милутинова, что стояло в Болгарии, пользуясь отлучкой господаревой. Радовался Драгутин, что удалось ему так лихо рассорить господаря с сыном и что, ослепив его, лишился Милутин наследника, и все, что сделал он за эти годы, прахом пропадет, ибо рано или поздно умрет господарь (а ежели не захочет, так можно и помочь ему в том), а на престол взойдет ветвь Драгутинова. А еще рад он был, что удалось ему сие без особых потерь для себя. Всего-то приплатил людям Стефана за то, чтоб донесли они до Милутина правду истинную, не придуманную, с кем это сын его время свое так весело проводит.

И венгры с ними идут, под началом воевод венгерских. И не просто так идут, а попов латинских при них во множестве. Хотят они, знамо дело, утвердить веру свою в землях сербских. Давно, давно уж венгерский король заключил тайный сговор с папой супротив Милутина, как прозвали они его, «короля-схизматика»[40]. И примкнули к ним открыто бан хорватский Младен и герцог Филипп Торрентский, коего папа хотел посадить на престол базилевсов в Константинополе, свергнув оттуда законного владыку ромеев, а такоже иные правители земель окрестных. Старой была вражда папы и сербского короля-схизматика, глубоки были их чувства друг к другу. Каждый год подсылали из Рима к Милутину отравителей, а и тот отвечал взаимностью: с боем взял у правителей латинских все Приморье с главным его городом – Рагузой[41], да и мало того что взял, а и сумел сделать иудеям тамошним, что весь торг держали, такие предложения, от коих не смогли те отказаться. Потекло золото в казну сербскую, довольны были и иудеи, один папа с носом остался. Тут и не так озлиться можно! Нынче же повод припомнить все и представился. Несдобровать на сей раз королю-схизматику.

И с востока идет на Призрен большое воинство. Во главе его Смилеч, царь болгарский, надумавший оторвать себе кусок державы сербской, который Драгутин с венграми не проглотят, – даром что недавно пировал в чертогах королевских с Милутином и клялся ему в дружбе вечной. А и болгары с ним идут, под началом воевод болгарских. Обратил царь на пользу себе то, что войско сербское в Болгарии стоит, без предводителя своего.

А и с юга идет на Призрен тоже воинство немалое. Во главе орды Тохта-хан выступает, наследник Ногая. Этот хоть не пировал с Милутином и не клялся ему ни в чем, – враг обычный, каких тьмы, да и дело у него до сербского господаря обычное, кровное. Татары с ним идут, под началом воевод татарских.

Гроза страшная движется на Сербию. Учиняют все три воинства разорение землям сербским. Кинулись юнаки да бояре во все стороны, а что делать – не ведают. Все воеводы сербские с войском, в Болгарии пребывают. Королева-мать лежит – немочь в ней старческая, того и гляди помрет. Молодая королева тоже лежит, в беспамятстве бредит, жар ее сковал. Королевич, опора и надежа господарства, в темнице, в цепи закован, как бунтовщик, и сочится кровь из глазниц его пустых на плиты каменные. Да и какая польза от слепого на поле брани? А сам господарь затворился в монастыре Михаила Архангела, что недалече от города, сидит на хлебе и воде, никуда из кельи не выходит, грехи замаливает, к постригу готовится, да не просто к постригу, а к схиме. Только было к нему юнаки сунулись – выгнал он их взашей, да так выгнал, что обратно не воротишься. Кричал им вослед грозно: «Ако још неког спазим, сам ћу га обесити!»[42] Не привыкли юнаки к ослушанию, так и вернулись ни с чем из обители. А беда меж тем все ближе.

И тогда встала королева Елена с одра своего, оперлась на посох и пошла к сыну, в монастырь Михаила Архангела. Неблизок путь туда, тяжко ей идти. Пытались остановить ее царедворцы, хотели взять на носилки – но отмахнулась она от них. Весь день шла королева, до самого вечера, дабы видеть сына. Вошла к нему в келью и вопросила строго:

– Что это ты надумал, сын мой? Королевство свое оставил воронью на пир?

– Не могу я так больше. Мочи нет. Брат спит и видит, как убить меня. Жена, которую любил я больше жизни, изменила и опозорила. Сын родной руку на меня поднял. Душа болит. Убил я его, почитай. Нет мне прощения, и жить мне незачем более.

Но ответствовала старая королева:

– Ты – великий господарь, сын мой, не девица какая, не тебе плакаться о бедствиях, кои не новы под луной. Встань же, защити свой народ. А судит всех потом пусть сам Господь. За сына и жену может Он простить – за народ никогда!

И в тот миг, когда не действуют приказы, когда слова не значат ничего, когда молчат небо и земля, затаив дыхание, потребно кому-то выйти один на один со злом – древним, как сам род человеческий. В тот миг и решится все. Так было во все века, так случилось и ныне. И такая сила была в словах матери, что встал Милутин, вышел из кельи своей да выехал навстречу врагам. Только холодная сталь могла решить спор Неманичей. А кому, как не господарю, брать удар на себя? Королева же старая вскорости слегла и преставилась, слишком дорого далась ей дорога в обитель. Но главное дело свое сделала она.

Обо всем этом узнала Симонис после, когда в себя пришла. А тогда лежала она, разметавшись в бреду, и бормотала что-то по-ромейски – не могли служанки разобрать что. Про какие-то проклятия говорила. И уже судачили в народе, что через порченую дочь базилевсову проник нечистый в семью королевскую да натворил там делов столько, что за сотню лет не разгребешь.

Как-то в ночь очнулась Симонис от бреда своего и узрела, что подле ложа ее стоит старец – тот самый, что уж являлся к ней однажды, после того как ходила она к гадалке. Пожив с людьми, не боялась она боле призраков. Хоть и не рассмотрела она его тогда, а узнала сразу, даже в слабом мерцании светилен. И почудилось ей в нем что-то знакомое, уже виденное много раз, но что – не могла она припомнить. Сверток держал в руках ночной пришелец.

– Вот, принес я то, что нужно тебе, – промолвил он.

– Разве заслужила я дары? – спросила она, и слаб был голос ее. – Я, навлекшая проклятие на головы тех, кого люблю.

– Каждому даю я то, что жаждет он.

– А ежели недостойны люди даров твоих?

– У недостойных я заберу их потом, – был ответ.

Священный трепет овладел дочерью базилевса. Хотела она было отказаться от дара, но шагнул уж к ней старец да раскрыл сверток свой. И увидала Симонис – лежал на белом полотне младенец, мальчик, совсем еще крохотный, шевелил ручками и ножками, улыбался и тут вдруг повернул головку и глянул на нее…

О, эти глаза нельзя было не узнать! Знала она уже каждый их взгляд, каждый оттенок. Когда они злились, то становились совсем темными, почти черными, острыми, как клинки, и холодными, подобно снеговым вершинам здешних гор. Когда же было им хорошо, делались они карими и мягкими, будто бархатными, гладили ее, ласкали и никогда не отпускали. Боль сочилась из них раскаленным железом, радость – миррой и елеем. Она уже простилась с этими глазами навеки, – нет их более, кровью все поистекли, – а тут они снова явились к ней, будто спрашивая: «Что же ты? Так и не примешь дар? Не захочешь дать нам жизни?» Протянул старец младенца Симонис, взяла та его в руки дрожащие, ибо боялась она уронить дар, посмотрела на него – и лишилась чувств.

Как вышла молодая королева из небытия, сказалась она больной и покоев своих не покидала, разве что в сад выходила порой. Но только ей ведомо было, в чем истинная причина хворей ее. А спустя четыре месяца стали шептаться сперва во дворце, а потом и в народе, что понесла королева, хотя впору ей самой еще в игрушки играться.

Долгой была та зима, холодной да снежной. Глядела Симонис на засыпанные снегом горы за окном, куталась в меха и грустила. Не могла она, выросшая в теплой Греции, никак привыкнуть к зимам здешним. И дня не проходило, чтобы, вглядываясь в белую пелену, не думала она о тех двоих, дорогих ей. Один лежал, закованный в цепи, ослепленный, на хладных камнях, жизнь едва теплилась в нем. Другой скакал навстречу буре, в тяжких доспехах, под чужими стрелами и копьями, и скрещивал меч свой с мечом врага, а снег заметал следы коня его. И не ведала молодая королева, кто из них отец ребенка, носимого ею во чреве. А в народе говорили уже: вместе господарь с сыном своим возделывали поле, вместе пахали, вместе сеяли, и вот пришло время жатвы – как делить им урожай? Отписали про то царедворцы господарю, что при войске своем находился, но ответа от него не было.

Со страхом смотрела Симонис на то, как рос живот ее, но вспоминала старца ночного, и покидала ее тревога. Не доставлял ей ребенок никаких мучений, коими пугали ее другие женщины. Боялась она только, что живот вон как велик и тяжел и еще больше будет – а она росту малого, тонка и слаба, как выйти ему из чрева? Боялась она родов предстоящих, потому и отписала послание матери своей с просьбой о помощи – во всем большом королевстве Сербском не с кем ей было и словом перемолвиться, не то что совета спросить. И забеспокоилась базилисса, упросила отца отправить к дочери лучшего лекаря ромейского, какой только был, ибо известно ей было, что умерли родами уже две жены Милутиновы.

К концу зимы, когда близились сроки разрешиться от бремени, пришли наконец в Призрен добрые вести. Большие сражения случились вдали от столицы, и не нашлось пока еще тех воинов, что смогли бы одолеть в бою короля сербского. Сильна была покамест рука его и тверд дух. Говорят, ангелы помогали ему на поле брани. Или так зол был господарь на врагов своих, что сам черт был на его стороне? Кто знает? Но одолел он всех, кого хотел.

Стал господарь сербский совсем суров – а и прежде не был мягок. Ударил он попервоначалу болгарам в подбрюшье мягкое, и показались им после сего даже деяния татар шалостями отроков из хора церковного. В спешке отошло войско болгарское из разоряемой Сербии и приняло бой открытый. Но не Смилечу тягаться было с Милутином, пусть и войска у того меньше было. А и бывал еще король сербский вероломен – с теми, кого считал достойными обращения такого. В сражении ударил в спину царю болгарскому родич его, владетельный князь Шишман, и не за просто так ударил – обещал ему Милутин болгарский престол в случае победы и сдержал слово свое. Когда же сшиблись два войска, своей рукой господарь убил царя болгарского в честной схватке – вышиб из седла буздованом[43], да так удачно, что тот как упал под копыта, так сразу и преставился. Узрев, что есть в Сербии господарь, разбегаться стали болгары, пощады запросили. Вспомнили, что недавно скрепили они с Милутином договор о дружбе вечной – и как прежде-то позабыли? Хорошенько потрепал Милутин болгар, как лиса в курятнике похозяйничал в пределах их, взял золота прилично да земель немало отхватил.

С воинством Драгутиновым да с венграми тоже драться пришлось. Хороши были стрелки у короля венгерского – лучше не найти. Мелкую птицу били влет со ста шагов. Но не токмо на них оттачивали они мастерство свое, а и на распятиях, стреляя по ним издалека, ибо было среди них поверье, будто попавшему в распятие бесовская меткость дается врагом рода человечьего. Знали про то попы латинские, да только делали вид, что не знают. И летали стрелы да болты тучей над полем брани. Целились стрелки венгерские в высокого черного всадника, что несся сквозь сечу, многим потребна была смерть его, щедро она награждалась. Но ни одна стрела не причинила вреда королю-схизматику – коня убивало под ним, было дело, клевали болты кольчугу господареву, ломались об нее, иные даже и дорожку находили в сочленениях да впивались в тело, но глубоких ран не нанесли они королю. Оставался он по-прежнему в седле, а про раны знали только ближние юнаки да молчали про то. «Припази се ти, господару»[44], — говорили ему воеводы, подводя другого коня. «До ђавола!»[45] — был на то ответ, и гнал опять на поле коня своего Милутин.

Узрев, что есть в Сербии господарь, не делся никуда супротив ожиданий, разбегаться стали венгры, пощады запросили. Вспомнили, что недавно заключили они с Милутином договор о дружбе вечной – и как прежде-то позабыли? И многие из воинов, что не побежали сразу, пали потом в сражении. Разил их король сербский мечом своим без счета, ибо был гнев его безграничен. Драгутина же, родного брата своего, поразил господарь сербский кинжалом – не любил перекладывать он грех на других, на себя брал всегда. А прежде заставил короля Сремского подписать отречение от притязаний своих на престол сербский – и за себя, и за потомство свое. Об одном только просил господаря брат его – не за себя, за сына своего Владислава. Просил он не убивать того и не калечить, хотя не имел на то права, ибо Стефану не было пощады во время оно от дяди его. И обещал ему Милутин исполнить просьбу его. Разменялись короли сыновьями.

Так снова свершилось проклятие Неманичей. Брат поднял руку на брата, за что братом и был умерщвлен. Владислав, Драгутинов сын, собрался было бежать от гнева Милутинова к венграм под крылышко, да изловили его юнаки и хотели было убить. Однако ж пощадил господарь племянника своего, не тронул – обещание ли свое исполнял, проклятия ли убоялся? Заточили Владислава в дальнем замке – туда ему и дорога. У венгров же отобраны были все земли их до Дуная, что называли ромеи Стримоном, а крепость невеликая под названием Београд стала заставой пограничной. Венгерский же король с остатками войска своего ушел в Венгрию, цел и невредим, но так велик был урон, нанесенный ему сербами, что очень скоро скончался венгерский король в муках душевных, а с ним пресекся и род Арпадов.

Тохта-хан же, видя, что легкой поживы из королевства Сербского на сей раз не выйдет, отогнал орду свою на восток и предпочел побыстрее заключить мир с королем Милутином. Злобу же свою обрушил он на ромеев, ибо не могла орда уйти просто так, ни с чем, не пограбив и не поубивав вдоволь.

В разгар дел венгерских, когда войско уже двигалось к Дунаю, а господарь был в седле, принесли ему письмо из Призрена. Сорвал он печать, даже не сняв перчаток, да прочел. Потемнели и так темные глаза его. Затрубили рога. Возвращался господарь в столицу свою, воинству же его надлежало довершить начатое, выдворить всех инородцев за новые пределы королевства, попутно наказав каждого сотого из них и отобрав все, что не было еще отобрано. Войско же венгерское повелел господарь преследовать, но не зверствовать при том, а отставших и раненых, ежели они не вредили, брать в плен. Только стрелков в плен не брали сербы – по наказу господареву.

Муками адовыми стали роды для дочери базилевсовой. Боль эту нельзя было описать словами ни на одном из известных ей языков. Но вот, рожала она уже день, второй, третий начался, совсем измучилась, ослабла так, что не могла голову поднять, схватки то начинались с нечеловеческой силою, то прекращались, воды уже отошли – а ребенка все не было. Кричала Симонис так, что, казалось, на том конце Призрена слышно, губы в кровь разодрала – но никто не мог помочь ей. Бурой стала перина под ней от крови. То был ее путь, и некому было пройти его вместо нее. Терпи, королева.

Сновали вокруг повитухи с полотенцами окровавленными. Сквозь боль и мрак доносились до Симонис голоса их: «Она не родит… Недолго уж ей осталось, бедняжке, скоро отмучается… Кровь, много крови… Ребенок слишком большой, не выйдет сам… Бледная какая, ни кровинки в лице… Да она ж сама ребенок, чего вы хотите… Вот уже третий день… И угораздило же господаря взять в жены эту дохлую гречанку, своих, что ли, мало… Добрая баба родила бы ему десятерых сыновей, а эта помрет… С такими бедрами надо было сразу в монастырь идти… Пора, надо кончать, потом уж поздно будет… Кого оставлять – мать или дитя… Где господарь… Пускай он решает».

Прежде осерчала б Симонис, услыхав слова такие, но тут вдруг младенец так сильно повернулся в ней, что испустила она вопль, который мог бы поднять и мертвого. И не ведала она, что за стеной сидит господарь, муж ее, и слезы катятся по щекам его, как у ребенка, ибо надо ему сделать выбор, коего сделать он не в силах, а время на исходе. Никогда не плакал он и не молился так, хотя многое повидал на веку своем. Даже когда понял, что сына почитай что убил, а тут… Говорил же когда-то: «Ја сам краљ, на мени је одлука»?[46] И стало так. Ты господарь, тебе и решать. Что ж, не хочешь? А и переложить-то ведь не на кого.

И не ведала она, что где-то там, далеко, за толстыми стенами, закованный в цепи, тот, другой, чье имя теперь нельзя было произносить и кто навеки поселился в сердце ее, тоже плакал, только вместо слез текла по щекам его кровь и падала на хладные камни.

Но путь дочери базилевса был прям, не было в нем извилин, а потому не пришлось выбирать господарю. Едва открыл он рот, дабы огласить решение свое, как подоспела подмога. Вовремя же приехал лекарь, посланный базилиссой Ириной. Немного задержался – и лишился бы базилевс дочери своей, а король сербский – жены и сына. Как никто другой, владели лекари ромейские мастерством своим. Ведомы были им такие секреты врачевания, о коих в других краях даже и не помышляли. Много знаний накопила великая империя, многое сохранила до сих пор.

Разложил лекарь на столе инструменты свои, только что не бесовские, да скляницы всякие – охнули повитухи, но перечить не посмели. То, что сделал далее сей лекарь, нельзя было описать ни на языке ромеев, ни на языке сербов. Взял он лезвие, тонкое и острое, из обсидиана выточенное, и рассек живот роженице. Ахнули повитухи – но перечить было уже поздно, да лекарь их и не слушал. Рассек он живот – и вынул ребенка прямо оттуда. Симонис прежде дали испить какой-то горький настой, обкурили чем-то да обмазали весь живот смолой бурой и пахучей, отчего перестала мучить ее сильная боль и смотрела она на все будто со стороны. Вот лекарь извлек из нее измазанный в крови комок плоти. Вот перерезал пуповину, встряхнул… Крик огласил покои королевские. Пришел в мир еще один Неманич.

Никто не смог удержать господаря. Ворвался он в покой, подхватил омытого водой младенца из рук повитухи. Подхватил, глянул на него – и застыл. Видела это Симонис, пока сознание не оставило ее, ибо муки ее покамест не закончились. Видела – и дрожь пробежала по телу ее. Вправе был господарь отказаться от младенца сего, ибо отец его не известен никому, а ежели вспомнить день, в какой зачат он был… Но тут потеплели глаза господаря – впервые за долгое время. И вместо хладной тьмы оттуда вновь заструился сладкий нектар. Повелел господарь бить во все колокола и готовить празднество великое. Сам же вышел на балкон и поднял младенца, увернутого в белое полотно, пред толпой, собравшейся возле дворца. Встретила толпа его криком, от которого, по обыкновению, небо должно было пасть на землю. Властно подъял Милутин десницу свою – и смолкло все.

– Народе мој! – крикнул он, и глас его прогремел над площадью. – Радуј се и захвали Господу, за величанствени догаћај! Родио се Немањић![47]

И снова завопила толпа, вздымая над головами все, что было под рукой. Зазвонили колокола на всех церквах. Пронзил лекарь иглой чрево Симонис, и лишилась она чувств. Услыхала только, как чужой голос тихо, но властно сказал:

– Иди по пути своему прямо. Будет тебе за то награда. Но детей ты больше не родишь.

Выжила Симонис. Выжил сын ее. Вымолил их господарь. Продолжился род Неманичей. Не пресекся. Осталось на нем его проклятие.

Через год в Призрене при большом стечении народа окрестил архиепископ Никодим сына короля сербов Стефана Уроша Милутина и супруги его Симониды Палеологини. Нарекли его именем Константин, в честь основателя великой империи ромеев. А сперва полетело в Константинополь письмо, запечатанное сербским крестом, где изложено было все так, как оно было. Под конец же писал господарь тестю, что намерен признать сына как своего собственного и никогда никому в вину то не поставит. И наследовать этому отпрыску лозы Неманичей, когда возмужает, сербский престол, а воспитать его хочет господарь не только в сербских, но и в ромейских обычаях. Но и от базилевса ждал господарь услуги – принять сына его Стефана под попечение свое, ибо господарь не враг чаду своему, хоть и проявило оно непочтительность сыновнюю. Просил Милутин заключить Стефана в монастырь Пантократора, что близ Константинополя, со всем его семейством – женой, сыном и дочерью, и чтоб не чинили им никаких неудобств, но не дозволяли общаться ни с кем, окромя иноков обители оной.

Разгневался базилевс, как прознал все подробности появления наследника в доме Неманичей. Дочитал он письмо да опустился на трон. Не было таких слов бранных, коими не называл бы император Андроник дочь свою. Как давно ждал он этого! Как давно ждали этого предки его! Быть на престоле сербском господарю, в коем течет кровь Палеологов, и прирастет империя великая, но дряхлая, молодым сильным побегом. И вот – угораздило глупую дочь его в тот самый миг изображать из себя девку уличную. Чуть не порушила все, окаянная. Связали себя навеки сербы с Византией и с верой православной. Да так связали, что никак потом не развяжешь. И нужны они были нынче империи – ох как нужны. Нужна была сила их и мощь, пусть и варварская, но принявшая самую суть великой империи и веры в душу свою. Знал Милутин, какие слова тестю его потребны, какие найдут дорожку к сердцу его.

Женскую же половину дворцов влахернских мало что не затопило – слезами, пролитыми по отроковице заблудшей, высшей волей заброшенной на доску шахматную, да не простую, а ту, где решались судьбы целых народов.

И пришел в Призрен ответ, двуглавым орлом запечатанный. Благословляли базилевс и базилисса внука своего. Ослепленный же королевич тайно, под покровом ночи, вывезен был на юг, в Солунь. Там соединился он с несчастным семейством своим – женой да двумя детьми малыми. Посадили их на корабль ромейский, и уже очень скоро захлопнулись за ними кованые врата обители Пантократора. Что сделано, то сделано. По воле Господней ли, по человечьему ли произволу, но стало так. И ничего уже нельзя было изменить. Тяжела рука Неманичей, но еще тяжелее – проклятие их.

* * *

Лица твоего не коснулась обида,

Все так же светло и прекрасно оно,

Сиянье идет от него, Симонида,

Как свет от звезды, что погасла давно.

Годы прошли – нет, пролетели. Константин уже бегал резво по палатам королевским, а для Симонис случилось все будто вчера. Долго не приходил к ней в опочивальню господарь, и не притронулся бы он к ней более, кабы сама она к нему не пришла однажды, отчего возрадовалось сердце господаря. На животе ее отныне был страшный шрам, коего сама она боялась. Украшают шрамы мужчин, взять хотя бы Милутина того же, но не женщин, нет, женщин они уродуют. Однако же господарь шрама не убоялся и не раз прикасался к нему губами с нежностью, ему не свойственной. Оба они теперь были мечены проклятием. И была окружена Симонис тем же почетом, что и прежде. Кресло ее было подле трона королевского, и восседала она на советах, когда хотела того. Кланялись ей, как и подобает кланяться королеве, и без счету дарил ей супруг дары богатые.

Сам же он почти не изменился – все так же твердо сидел в седле, строен был почти по-юношески и легок на подъем. Был он прежним Милутином – жадным до жизни и сметающим на пути своем все преграды. Только волосы стали совсем белыми, белее снега, да морщины на челе глубже залегли. Симонис одна и знала, во что стало господарю проклятие и сколькими годами жизни заплатил он за него. И новые шрамы на теле его видала тоже она одна. Но всегда теплели глаза господаря и разглаживались морщины, едва видел он, как жена его прикладывает сына своего к груди.

На родине дочери базилевса принято было после родов туго утягивать грудь полотном и брать в дом кормилиц, но не знали сербы обычая такого, сами матери кормили детей своих. И хотя самого молока у Симонис было меньше, нежели разговоров о нем, такое неизъяснимое удовольствие доставляло ей кормление сына, что с радостью она уделяла ему немало сил. В ту пору ей все время хотелось спать – и днем и ночью, ибо с рождением ребенка смешалось все в доме королевском. И так умаивалась она за день, что путалась порой в самом простом, а просыпаясь посреди ночи, когда прибывало молоко, порой не знала уже, кто подле груди ее, избавляя ее от мучений, – сын или муж.

Крупен был отпрыск славного рода и жаден до всего, подобно предкам своим. Грудь высасывал в один присест (кормилиц все же пришлось звать), крик его раздавался по всей округе, а уж бегал по дворцу да крушил утварь ценную каждый божий день, не могли няньки с ним совладать. И наполняли проделки наследника сердце господаря радостью великой. Детям семьи этой полагалось давать все, что хотели они, притом немедленно – лишь тогда росли они истыми Неманичами.

Одно только омрачало жизнь королевы сербской – где-то там, на родине ее, заживо погребенный, томился в монастыре тот, кто никогда более не увидит света, хотя и достоин он был совсем иного жребия. Виновата была она пред ним, да так виновата, что по гроб жизни не расплатиться. Не стала любовь к нему меньше за эти годы – она просто ушла в глубь сердца и затаилась там. Ангелоподобное дитя, волею судьбы заброшенное на доску, где решаются судьбы целых народов… Кому было дело до глубин сердца ее?

Послание с двуглавым орлом на печати нарушило покой семейства королевского. Расчесывала Симонис темные кудри сына своего гребнем черепаховым, любовался на то господарь, когда поднесли ей письмо от базилевса, – но почему боялась она прочесть его? Сердце не зря упреждало ее. Писал отец, что тяжко больна мать Симонис, базилисса Ирина, и что просит он дочь свою без промедления прибыть в Константинополь, раз дело такое. Долго смотрел господарь то на письмо, то на жену свою, всю в слезах, и молвил: «Иди. Био бих грех да те не пустим»[48]. Мать его умерла, когда был он далеко, в Болгарии. И не забыла Симонис, чья вина была в том, и заплакала от того еще сильнее. Обнял ее господарь и поцеловал: «Иди, срце моје»[49].

В Солуни вновь увидала она море. Как же скучала она по нему! Море несло ее к умиравшей матери и к тому, чьи глаза уже не посмотрят на нее так, как когда-то под сияющими сводами дворцов влахернских. Слыхала Симонис, что умерла в заточении дочь Стефана, совсем еще ребенок, а потом от горя слегла и отдала Богу душу жена. Во что бы то ни стало должна была она видеть его, говорить с ним. Ничто не могло помешать ей, не должно было. Мог ли муж ее не знать об этом? Почему тогда пустил?

Дул ветер в паруса исправно, и вот уж в дымке показался Великий Город – как гора белая над гладью морской, со сверкающими на солнце куполами. Тоска по дому донимала Симонис – уж скорее бы добрались. Порт, улицы городские, парк с цветущими розами, бесконечные лестницы да террасы… Вот он, дом родной! Только невесело встречает – при смерти базилисса Ирина. Еще недавно вроде здорова была, но злая хворь за полгода сделала из женщины в расцвете сил едва ли не старуху. Закрыты все окна, задвинуты занавеси, в полутемной духоте лекари, сиделки да запах эликсиров. И мать, с иссохшейся темной кожей и ввалившимися глазами, лежащая на горе подушек. Матушка! Как же ты так?

– Не плачь, доченька. Это всех ждет – кого раньше, кого позже.

– Не уходи, матушка! Не оставляй нас!

– Я должна. Зовут меня. Но я не могла уйти, пока не увижу тебя. Виновата я пред тобой, грех на мне. Покуда не облегчу души, не знать мне покоя.

– Да что ты, матушка, Бог с тобой!

– Грех на мне, ибо сломали мы жизнь тебе, загубили, согласились отдать тебя за старика этого…

– Да не старик он вовсе, матушка! И не так все… Отличен мир за стенами городскими от того, что думаем мы о нем.

– Молю, дай закончить! Тяжко мне, а отец не скажет тебе этого. Накануне того дня, как отправили мы письмо с благословением вашего брака, ночью явился отцу твоему некий муж в одеждах светящихся. Решил он, что это святой, но не признал его. На одной руке у явившегося сидел орел о двух головах, и было на них две короны – императорская и королевская, а в другой руке держал он крест. И сказал сей муж отцу твоему: «Ежели хочешь, чтобы два объединились в одно, дабы вера истинная шла повсюду, не встречая преград, так пусть будет и твой путь прям. Не тщись изменить то, что свершилось уже». Тогда отец твой согласился на ваш брак, и я вслед за ним. Сделали мы тебя несчастной, отдали на растерзание зверям…

– Матушка, да что вы такое говорите? Все звери, что терзают нас, сидят внутри нас самих. Нет вины вашей предо мной…

– Так ты прощаешь меня?

Кивнула Симонис. Откинулась базилисса на подушки, закрыла глаза. Набежали лекаря да сиделки, оттеснили Симонис от одра материнского. Невесело встретил дочь базилевса дом родной. Вместо веселого смеха во дворце – тишина, прерываемая плачем. Вместо песен – молчание. Вместо объятий да поцелуев – сжатые добела губы. Вместо аромата роз – запах ладана.

Ввечеру собралось все большое семейство Палеологов с базилевсом у постели умиравшей императрицы. Со всех концов света приехали дети и внуки, братья и сестры, племянники и племянницы. Ярко горели светильники, читали молитвы святые отцы, дым поднимался из кадильниц. Все были в тот вечер у постели императрицы, кроме любимой дочери ее. Не сразу приметил базилевс ее отсутствие, а как приметил, смекнул, что нечисто дело, да послал на поиски беглянки сына своего Михаила.

Но была она уже далеко, опять кормилица подсобляла ей, как могла, – раздобыла для них обеих одеяния инокинь, в обитель-то по-иному никак не пробраться, нашла и носилки простые, дабы не привлекать им внимания к персонам своим. Так и отбыли дочь базилевса с кормилицей ее к монастырю Пантократора. Болело сердце у Симонис, мать на одре смертном оставляла она за спиной, но в другой раз не покинет она дворец незамеченной, а не ехать она не могла.

Много народа на улицах Великого Города – даром что вечер. Факелы горят повсюду, двери и окна в корчмах распахнуты, гуляет там народ, веселится, льются рекой напитки хмельные. Из бань смех женский да песни срамные доносятся. Люди толпами бродят, много среди них вином упившихся да под ногами на мостовой лежащих, циркачи кругом вертятся да девки уличные. И нищие толпами. А еще приметила Симонис на улицах немало воинов-латинян вида подозрительного – наемники это были, нанятые базилевсом на Западе, дабы отразить очередное нашествие магометанское. Дивилась молодая королева сербская: в Призрене такого за все годы, что жила она там, не видала – ни пьяных, ни нищих, ни циркачей этих, что больше походили на воров. Да и прежде за городом своим родным такого она не помнила. Неужто так быстро все изменилось? Хотела уж было Симонис задвинуть занавесь полога, как нищенка какая-то вцепилась ей в руку и не отпускает. Выдернула Симонис руку свою – а та как закричит:

– Узнала я тебя, багрянорожденная! Нешто ты меня не помнишь?

Волосы у Симонис зашевелились от ужаса, что узнают ее сейчас и вернут во дворец. Кинула кормилица нищенке золотую монету – на, мол, отстань от нас. Та сперва опробовала монету на зуб, а потом рассмеялась громко. И тогда узнала ее Симонис – была это та самая гадалка из Студиона, что нагадала ей несчастливую судьбу. И про проклятие Неманичей от нее первой узнала дочь базилевса. Увидала глаза ее нищенка, смеяться перестала и глянула так, будто в душу влезла.

– Вот видишь, и ты меня признала, багрянорожденная, – промолвила гадалка. – А уж я тебя забыть-то не смогла: с тех пор как побывала ты в гостях у меня, все наперекосяк пошло. Я старая ведьма – так говорят люди, а ты – молодая, раз сглазила меня. Но я тоже не лыком шита. Не поведала я тебе тогда правды всей…

Вцепилась нищенка в носилки – не отдерешь. И вперед так с ней не двинешься. «Денег! Надо дать ей денег, чтоб отвязалась!» – зашептала кормилица в великом страхе и кинула нищенке еще монету. Та поймала ее и причмокнула губами.

– Хороший улов! Раз уж заплатили вы мне, я, пожалуй, и скажу то, что в тот раз недосказала…

Дабы не слышать ее, крикнула Симонис носильщикам бежать быстрее, но долетел-таки до ушей ее ненавистный голос в гомоне толпы:

– Кого любят, того и наказывают строже. Но ежели закроешь его собой, спасение обретешь, а ежели камень кинешь – так получишь в ответ десять камней.

Темны были слова гадалки, темны и непонятны, хотя мнилось дочери базилевса, что единожды она уже слыхала их где-то.

Тихо было в обители Пантократора, тихо и благостно. Только запах ладана был еще сильнее, чем в покоях императрицы. Уж неизвестно, каким образом, но удалось кормилице подкупить нужного инока, и проникли они вместе с Симонис внутрь никем не замеченные. Затворник Стефан в те поры молился в храме – так сказал им инок, и поспешила она туда.

Темно было во храме, лампады еле теплились. Сперва почудилось Симонис, что пусто здесь, нет никого, но когда привыкли глаза ее к полутьме, увидала она человека, сидевшего на скамье. Это был он – тот, чье имя нельзя было произносить и к кому она стремилась так долго. Сильно изменился Стефан с того страшного дня, как разлучили их. Возмужал и шире стал в плечах, борода отросла. На глазах повязка – не мог он, ослепленный, отныне видеть ни ее, ни сам свет. Когда-то он падал пред ней ниц, теперь пришел ее черед.

– Вољени мој, дали ме чујеш?[50] — молвила она тихо, опускаясь пред ним на колени и прижимаясь головой к ногам его. – То сам ја, Симонида[51].

Ничего не ответил Стефан, только руки его легли на голову ее, провели по покрывалу монашескому, по лицу, по губам. Вздох был ей ответом.

– Опрости ми, опрости![52] — спрятала Симонис лицо свое в складках его фелони, но поднял он его, взяв ладонями своими.

– Ах то си ти? Ти? Ти си ми дошла – или ја опет сањам?[53]

– Ја сам, ја… Опрости ми, вољени, ако можеш[54].

– За что мне прощать тебя? Сотворил я грех великий, за это и было мне наказание. Я пред тобой виноват более…

Не нашлось у них более слов – ни на языке ромеев, ни на латыни, ни на сербском. Сидели, обнявшись крепко, дочь базилевса, а ныне – королева сербская, и королевич, а ныне – ослепленный изгнанник. Потянулась Симонис к глазницам Стефановым – но отпрянул тот, не хотел пугать ее. Однако же настояла она на своем, сняла повязку и коснулась руками страшных шрамов, следов проклятия родового, что остались на месте прекрасных некогда глаз, и прильнула к ним губами. От этого сотряслось все тело его, и глубоко вздохнул он, будто задыхался, но не от боли то стряслось, не от боли. И были они несчастнее всех людей в обеих державах и счастливее одновременно.

Возглас чей-то нарушил покой их. Вскинулась Симонис. Стоит пред ней отрок, виду изумленного и возмущенного. Что делает отрок сей в обители иноческой? Что нужно ему? Посмотрела она в глаза его – и обмерла. Глаза-то у отрока были те самые, глаза Неманичей. Был то сын Стефана, Душаном нарекли его при рождении. Насупился Душан и гневно выговорил с укором:

– Что ж ты, отец, с ней говоришь? Она ведьма! Тебя погубила и всех нас. Гони је одавде![55]

Сбежались на шум иноки, послали за игуменом. Ничего не оставалось дочери базилевса, как бежать из обители, коснувшись на прощание губами руки того, ради которого не убоялась она потерять честь свою, корону и жизнь заодно.

Но не ждало ее по возвращении во Влахерну ничего такого, что стоило бы попомнить словом добрым. Погрузился Великий Город в траур. Скончалась императрица Ирина, и не было в сей роковой час подле нее возлюбленной ее дочери. А на лестнице дворцовой, на пути к покоям женским ждал Симонис брат ее Михаил, лукавыми царедворцами окруженный. Улыбкой сияло круглое лицо его, и ничего хорошего не сулило это встреченным.

– Доброй ночи, возлюбленная сестра моя! – нарушил громкий глас Михаила тишину покоев базилевсовых. – Где была ты, ангел мой? Искали тебя все, обыскались. А уж мать так ждала, так ждала! Так и преставилась, не дав тебе благословения своего. А ты, как видно, в одеянии иноческом? К чему бы? Не в Христовы ль невесты ладишься? Неудивительно сие, с мужем-то таким да с полюбовником – один старый, другой слепой.

Ухмылки расплылись на лицах царедворцев при гнусных словах сих, уж эти-то знали все сплетни дворцовые. И не токмо слушали они их да пересказывали, но и от себя добавляли – про то, как дочь базилевса, а ныне королева сербская, наставляла рога мужу старому сперва с пасынком своим, а после – и вовсе со встречными-поперечными, коих немало в опочивальню к ней захаживало, и что назначала она свидания любовникам прямо в церкви, и дите свое нагуляла неизвестно от кого, и что, домой возвратясь, опять взялась за старое, даром что мать при смерти. И произносилось сие тайно, с ухмылками и завистью великой. Но не смели они сказать то в лицо дочери базилевса, только молчали да улыбались.

Но не ведали они, что давно уж она не дочь базилевса, ангел кроткий, а королева сербская, которая отпор даст почище мужа любого. Собрала она все силы свои да ответствовала братцу с улыбкой, яда преисполненной:

– О да, брат мой возлюбленный! Хотела б я постричься в инокини, ибо греховна жизнь мирская, дворцовая, и мнится мне – пришло время для забот о душе.

– Что ж ты, сестра моя любезная, ранее о душе-то своей не заботилась? – продолжал брат ее.

– Решимость моя не была неизменной, но росла она день ото дня – так же, как росла в глазах соплеменников моих доблесть брата моего. Еще вчера бежал он с поля битвы в страхе великом, только пятки сверкали – а ныне хватило у него смелости заговорить с сестрой своей.

А потом показала дочь базилевса рукой жест, от коего ромеи истинно поперхнулись. Побагровело лицо Михаила, тяжким стало дыхание его. Всем ведомо было, что бежал он, убоявшись, с поля брани, на коем воинство сербов и ромеев одолело татар, а хана их король Милутин ударил копьем в голову, отчего раскололась та, аки гнилой арбуз. И выказал тут сын базилевсов слабость свою, да еще и при царедворцах – кричал слова бранные, топал ногами на сестру, даже пытался сорвать с нее одеяние иноческое, но на шум вышел сам базилевс и увел Симонис в покои свои. Разбуженным же шумом обитателям дворца сказано было, что сын базилевса и королева сербская затеяли диспут относительно учения святейшего Фотия, патриарха Константинопольского, об иконоборцах и не сошлись во мнениях.

– Что же ты, дочь моя, делаешь? Что творишь? – причитал базилевс. – Виновен я пред тобой, страшно виновен – но требуй с меня! Почто народ через то страдать должен? Почто мы все ночами глаз не смыкали, ибо если б удалось венграм да латинянам всяким прочим верх одержать тогда над мужем твоим – не сидеть мне на троне базилевсовом, а говорила б ты сейчас не с отцом своим, а с герцогом Торрентским, который – то ведомо всем – служил на теле жены своей черную мессу? Что ж не ответствуешь?

Молчала Симонис, опустив глаза ниц.

– Что отвечу я мужу твоему, ежели спросит он меня, где была ты ночью нынешней? Думаешь, не знаю я об этом? А ежели знаю – так почему б и ему не узнать?

– Сами вы просватали меня за Стефана, батюшка! Наш с ним брак на небесах заключен. За что вы теперь корите меня?

Всплеснул базилевс руками, будто не в силах ничего боле поделать, но нежданно вдруг заключил дочь свою в объятия и зарыдал.

– Симонис, ангел мой, пойми же наконец! От мужа твоего зависит сейчас империя, от воинства его, от золота, но более – от желания и решимости. Сорок задушбин, что возводятся ныне по всей Сербии, – это чудо истинное, спасение наше. Не можем мы сейчас перечить ему. Не можем оставить тебя здесь и расторгнуть брак – думаешь, не пришлет он под стены опять войско свое и не будет требовать выдачи?

– Да что вы, батюшка, об этом я не просила.

– Не можем мы даже дозволить тебе постриг принять, хоть это и святое право каждого христианина. Мы, правители, не вольны в жизнях своих и желаниях…

– А Милутин как же? Волен?

– За то, чтобы быть с тобой, заплатил он слишком высокую цену. Я такую платить не готов. Любовь господаря сербов к тебе беспредельна. Это еще одно чудо истинное! А вы что же?! Таких делов там наворотили, что прахом все пошло бы, кабы не закрыл он всех вас собой. На волоске все висело. Чего ж тебе еще не хватает-то?

Вновь молчала она, а базилевс не унимался:

– И ладно бы решилась ты мужу старому рога наставить. Вот дело-то какое невиданное! В Константинополе вон мужа безрогого днем с огнем не сыщешь. Но зачем же творить грех сей на глазах у мужа, да еще и с сыном его? Совсем стыд потеряли! А впрочем – ни слова более об этом! Пойми, дочь моя, базилевсу нет дела до того, кто отец сына твоего, – главное, что ты ему мать и что признал его Милутин преемником своим. За сыновей, мужей и любовников Господь может еще простить – за империю никогда!

Страшным выдался остаток ночи. Ближе к утру грянул гром, сверкнули молнии, и разверзлись над Градом Великим хляби небесные. Будто Бог разгневался на Город и на людей, что в нем были, за грехи их. Впала Симонис в беспокойное забытье, и привиделось ей, будто лежит она не в опочивальне своей на ложе роскошном, а в темном и сыром подземелье, цепями прикована к стене каменной. И никуда не сбежать оттуда, никуда не скрыться, давит подземелье тяжко, неимоверно страдание ее, а из глаз не слезы текут, а потоки кровавые. И вдруг пред ней он, тот самый старец – теперь она узнала бы его даже во тьме. И вот странно – видит она его.

– Что, – говорит он, – страдалец? Намучился? Аль нет еще?

А в длани правой держит что-то, но не показывает. И тут замечает Симонис, что одеяние на ночном пришельце святительское, крестами отмечено – и как она прежде-то не видела? Открывает он пред ней длань свою, а на ней – два глаза! И говорит такие слова:

– Не скорби! Вот на длани моей твои очи. Я верну их тебе, коли будет путь твой прям.

Сказал это старец – и протянул ей глаза на ладони. Глянули те на Симонис – тут и оставил сон дочь базилевса. Странный то был сон, но вот чудо – пробудившись, почуяла она облегчение страданий своих.

Осталась Симонис в Константинополе на похороны материнские да на поминки, но выход из дворца отныне был ей заказан. Оплакивала женская половина Влахерны не токмо императрицу, но и грядущий брак в доме Палеологов. Просватали младшую сестру Симонис за Тохта-хана – потрепал он пограничье имперское, замирился с ним базилевс да дочь отдал по обыкновению. Вот уж правду говорила во время оно кормилица Симонис – свезло ей, сильно свезло, за христианского правителя замуж шла.

А тут сидела на подушках атласных девочка, совсем еще дитя, как сама Симонис когда-то, все равно что овечка, а няньки да тетушки напевали ей: «Кто ж виноват, что выпало жить нам в такое время… Никогда бы не отдали тебя этим варварам, но такова уж судьба дочерей базилевсовых… Ты одна только в силах помочь всем нам, семье своей и народу своему… Такова наша судьба». Готовилось семейство Палеологов к новому жертвоприношению. О сестрице же бедной оставалось Симонис только молиться.

Не могла уже более королева сербская сносить все эти слезы да стенания, коими всегда славилась женская половина дома ее. Надоели ей и извечные эти пяльцы с мотками нитей шелковых да золотых. Изменилась она за эти годы, не быть ей более овцой безответной. С некоторых пор старинные рукописи стали привлекать ее более, нежели рукоделия женские. Муж ее тому препятствий не чинил, но собрание книжевное в Призрене невелико было – почитай что и не было его вовсе, не то что здесь, в Константинополе. Во всем мире подлунном не было библиотеки, равной базилевсовой. Потому решила скоротать здесь Симонис тягостные дни, но совсем не ждала встретить тут отца. И подступилась она к нему, раз уж так вышло.

– А правда ли, батюшка, – вопросила она базилевса, едва поднял он голову свою от пожелтевших пергаментов, – что не просто так приходил Милутин тогда к стенам константинопольским? Правда ли, что долг был за базилевсом?

Поведала ему Симонис о разговоре своем с господарем – и про договор, базилевсом порушенный, и про татар, и про долг кровавый, что брал потом Милутин с ромеев.

– Правда ли все это? – вопросила Симонис базилевса.

Не сразу ответствовал тот:

– Правда, дочь моя, не бывает одна, их всегда много, правд этих. И то, что правда для Милутина, вовсе не обязательно правда для Андроника. Был договор, да решил Милутин, что базилевс нарушил его. А почему решил? Выставили воинство его супротив татар, дескать, обманом. Но не только его – и болгарское войско в бой вышло, и ромеи татарам противостояли, правда, в местах иных то было. И все единовременно – только так можно было одолеть нехристей проклятых. И ежели хотя бы один из союзников ушел, не повернул бы мечи свои супротив Орды – торжествовала бы она всецело. Всем жертвовать чем-то пришлось, не одним сербам. А как иначе? Раз враг пришел – время не торг вести, а защищать земли свои. Пошел я на хитрость, но разве был у меня выбор? Должны были сербы хотя бы ценою жизни своей задержать орду на несколько дней – они и задержали. Разве лучше стало бы нам всем, не возьми тогда я грех на душу? Что с того, что пали бы сперва Болгария да Македония, а потом уже и державы иные? До всех враги доберутся рано иль поздно. Так не лучше ли сразу ударить, собрав пальцы в кулак? Тогда и жертвы будут не напрасны, не перебьют всех в норах поодиночке. А что воинов много пало, так то не беда, женщины новых родят. Запомни, дочь моя! Немало варваров приходило в великую империю – и таких, и сяких, и всяких-прочих. Но приходили они и уходили, а империи стоять до второго пришествия. Когда припожаловали сербы твои в пределы имперские, – давно это было, но ромеи ничего не забывают, – то творили они такое, по сравнению с чем татары нынешние все равно что отроки из хора церковного. От Диоклеи до Солуни стояли вдоль дорог колья с наколотыми на них телами подданных императора. Подобно зверям лесным, живут варвары и умирают так же, не чуя боли. А нам хранить веру Христову да знание великое. Не жалей их, дочь моя. И не верь.

Настал день, когда снова села на корабль королева сербская со свитою своей и вернулась в страну, где теперь жила она. Если и знал что-то муж ее, король Милутин, про обитель Пантократора, то виду не подал. И потекли годы, один лучше другого. Закончились войны, поля родили исправно, народ благоденствовал, и детей рождалось особенно много. Росли с каждым днем знаменитые сорок задушбин, хорошели. Дивились люди на красу такую, кланялись стенам недостроенных храмов издали. И мнилось, что навсегда оставило эту страну благословенную страшное проклятие.

Расцветала день ото дня молодая королева, была она уже не ребенком, но женщиной. Красота ее только налилась новыми красками. Едва ли не половина ангелов да богородиц, коими украшали греки храмы сербские, были с лика ее писаны, к вящему удовольствию господаря. Но так и не полюбили королеву в народе. Ангел-то оно ангел, токмо знаем мы этих ангелов! Только отвернешься, а там уж и бес хвостом крутит. Говорили, что порчена гречанка, что, пусть и лик у ней ангельский да нрав кроткий, все зло для семейства господарского в ней одной сосредоточено. И еще говорили, что нельзя смотреть в глаза ей – околдует, ведьма.

Но взгляды обращены были отныне не только на королеву, как прежде, но и на наследника престола, королевича Константина. Был он прекрасен, как языческие боги древности, нельзя было на него наглядеться. Истый Неманич, брат своего отца и сын своего деда – немало про то говорено было в народе, каждый за долг почитал высказаться о том, на кого из отцов своих более похож наследник, в кого пошел он статью и норовом. Был он совершенен, и не было изъяна на нем. Горевшее в Неманичах пламя, как открылось Симонис, в молодые годы давало только свет, не отбрасывая тени. А еще был мальчик ласков и сильно любил мать свою.

Хоть и юн был летами королевич, а уж выезжал на господарскую охоту да лихо пускал с кулака в перчатке кожаной сокола королевского. Метко бил из самострела птицу да зверя. Лицом и телом подобен был Константин предкам своим – заметно сие было уже теперь. Порода. И умилялась мать, на него глядючи – точно такими должны были быть в юности и муж ее, и тот, другой. Особенно глаза… О, эти глаза! Но пугало Симонис, что сын ее так рано выказывать стал все черты породы своей. Подстрекал его к тому Милутин, сажал чадо неразумное на большого коня, брал на охоту да в лагерь к воинам своим. Всплескивала королева руками:

– Упашће! Разбиће се![56]

– Не падали еще с коней в роду нашем, – был ответ, – кроме брата моего, да и тот по воле Господней.

Едва только крепость появилась в руках Константиновых, дал господарь ему оружие – не детское, для забавы, а то, коим убивают на поле брани: остро заточенные клинки с золотыми, усыпанными самоцветами рукоятями, бьющие без промаха самострелы да буздованы всякие разные. Только меча в руки не давал, ибо роста наследнику недоставало покамест. Может, и недоставало, а в тринадцать лет был он уже выше матери своей. Зато в стычках со сверстниками не было ему равных, и гордился им господарь.

Мать, как и положено ей, тревожилась, ибо других детей родить уже не могла. Она все выписывала для сына лучших учителей из Константинополя, дабы учили они юного королевича языкам и наукам разным, дабы мучили его ненавистным всем отпрыскам знатных фамилий «Стратегионом». И с ужасом узнала она, что когда проснулся в Константине мужчина, – а было ему в ту пору двенадцать лет, – господарь сам привез для него во дворец трех ладных девушек да научил сына, что и как надлежит тому делать. Так принято было в семье этой. Девы же оные носили отныне одеяния яркие да украшения богатые, и хотя сами считались служанками, но тоже имели прислужниц.

Ярким было солнце в этих краях, высоко поднимали горы вершины свои. Испокон веков росла здесь лоза Неманичей. Любил их Господь – высоких, сильных и красивых, с дивными глазами. Плескались кудри их на горячем ветру, омывала вода ключевая тела стройные. Топтали кони их копытами молодые травы, а клинки в руках яростно блестели. Осушали они чаши с вином заздравные, плясали коло и ласкали женщин своих. Росла лоза, ветвилась, зрели багряные ягоды и проливались на иссушенную землю – то соком виноградным, а то и кровью. Королями становились они по праву рождения.

Но не родит земля каждый год, нужен ей отдых. И везде это так. Бывало так, что в одном роду благородном рождалось сразу несколько мужей видных, но любой род хирел и слабел с годами. Только лоза Неманичей веками вилась, и в каждом поколении давала она плоды преизобильные во множестве – либо святого, либо господаря великого, либо воина сильного, – и не было в лозе той пустых соцветий. Все мужи породы этой похожи были друг на друга как две капли воды, и не вырождалась лоза. Создавали они державу свою с любовью, пестовали да хранили во времена темные, и всегда знал народ, даже в самую лихую годину: если Неманич впереди, значит, пребудет с ними удача, значит, близко спасение. Многое давал им Господь – но взамен и требовал сполна. И мало кто из Неманичей доживал до зрелости, дабы сила его явлена была в полной мере.

Не давало покоя королеве сербской то, что слышала она от отца своего. И спросила как-то мужа: а правда ли, что явились сербы в империю ромейскую нежданными и незваными, много дел натворили небогоугодных и много людей невинных пострадало от них через это? Почто тогда базилевса ругать за то, что прикрывался он жизнями сербскими от врагов своих?

Долго молчал на то Милутин, а потом ответствовал:

– Многомудры базилевсы византийские, да только глядят они на нас сверху вниз, и целые народы для них – все равно что игрушки. Не ведут императоры счет жизням нашим, не ставят их даже в мелкую серебряную монету. Мы для них – что фигурки из кости слоновьей на доске шахматной. Но мы люди и живыми бываем порой. И боль чувствуем так же, как все прочие, как варвары и ромеи, – могла ты в том убедиться.

– Но вы же пришли к ним, не они к вам.

– Мы выживали. Нећеш нас ваљда кривити за то?[57]

И открыто было королеве, что все века, кои сербы провели на землях, у империи отвоеванных, они только и делали, что пытались сохранить жизни свои и детей своих, и пришли они в империю не за золотом или славой и не за кровью напрасной. Выбора не было у народа, некуда было ему деться – вот и подался, куда смог. Желание жить – не грех, раз даровал его Господь.

И поняла с годами королева, что не все видимое есть сущее. Вон почитали латиняне мужа ее едва ли не за исчадие ада, говорили про него, что жесток он и жаден сверх меры, что вероломен и помышляет токмо об удовольствиях телесных да о стычках кровавых, а уж о пирах его роскошных и о распутстве, что там творилось, так и вовсе легенды слагались. А на самом деле все было по-другому. Восседал король на пирах тех, да только в рот ничего не брал, а за полночь, когда упивались гости и валились под лавки, уходил к себе, никем не замеченный, и предавался делам насущным. И не ведал никто, что почти не спал он и не давал покоя телу своему. И что ел он мало и только простую еду – хлеб грубый, какой в Константинополе ели разве что только бедняки, сыр и то, что в огороде выросло, да и посты соблюдал ревностно.

А что надевал он на себя золота и каменьев немерено – так это дабы преисполнились люди священным трепетом пред могуществом королей сербских, самому ж ему то золото было без надобности, да и одежды носил он черные и самые простые, будто и вправду схимник. А еще было – выходил он порой с крестьянами в поле работать. О таком диве дивном посланники чужестранные шепотом говорили, как будто был король сербов чернокнижником да пил по ночам кровь христианских младенцев. А и было все просто: повидал господарь на веку своем слишком много низости человечьей, познал он глубины ее сполна, посему и отдыхал на земле душой. Не был он исчадием ада, и только одна слабость водилась за господарем…

Прибыл однажды в Призрен из Константинополя игумен обители Пантократора. Сего игумена, как человека красноречивого и искусного, послал базилевс к зятю своему, дабы просить помощи военной против еще одних врагов империи ромеев. Взбунтовались каталанцы – те самые наемники-латиняне, что бродили по городу пьяными. Мало-де дал им базилевс золота в оплату за труды их. А и позабыли они, что от хана-то бежали в страхе великом и не смогли оборонить земли ромейские, как было то уговорено. Взбунтовались они, опустошать принялись земли имперские, до самого Афона безобразия чинили. Одного взгляда на них было Симонис достаточно, дабы заключить, что не будет с вояк сих ничего путного, ибо грабить ромеев мирных куда как проще, нежели с кочевниками воевать, да и давно уж известны были рыцари сии бесстрашные жаждой своей к наживе да попранием закона Божьего. Подвизался Милутин подсобить тестю, изловить каталанцев да научить их хорошенько, как надлежит воинам почитать императора своего.

Поговоривши о делах державных, стал вдруг Милутин расспрашивать посланца базилевсова о сыне своем. Слышала про то Симонис, но виду не подала – ни печали, ни радости не увидел никто на лице ее. Игумен же подробно повествовал отцу о добродетелях и терпении королевича Стефана. Тронули рассказы эти суровое сердце господаря, решился он возвратить сына. Так, после многих лет заточения на чужбине, вернулся Стефан в Сербию вместе с сыном своим Душаном. Поселил их Милутин в отдаленном монастыре в области Будимльской, что на самом юге Диоклеи. Сердце сердцем, а присматривали там за ним зорко, ибо не забыл господарь проклятия рода своего, глубоко оно в нем отпечаталось. Не могла королева сноситься с изгнанником так, чтобы не стало это известно, но все же было ей легче при мысли, что стал он отныне ближе к ней.

Привез с собой игумен дары от базилевса – списки с книг старинных и пергаментов, имевших касательство до истории народа сербского в пределах империи ромеев, а такоже книги духовные. Перебирая свитки драгоценные, обратилась Симонис к игумену с вопросом – как так случилось, что племена сербские, живя благословенно где-то в Сарматии, вдруг пришли в движение и оказались не где-нибудь, а на границах империи? Зачем решились на такое странствие многосложное? Ради золота шли они вперед или что-то гнало их? Дивился на то игумен. Боялся он, что спросит его молодая королева про изгнанника, чье имя нельзя произносить вслух, а тут вещала она, как старец, годами умудренный.

– На все Божья воля, дочь моя, – ответствовал игумен. – Народ приходит, и народ уходит, а земля остается вовеки. От земли все наши радости, от нее же и беды. Отчего, спрашиваешь, пустилось племя супруга твоего странствовать? А ты сама – отчего покинула дом отца своего и живешь теперь в стране чужой? Разве не пришел муж твой под стены Города Великого с воинством большим? Так же было и у народа его: жили они, жили, не трогали никого, землю свою, какая им от Бога дадена, возделывали, а тут поналетели чужаки ордами, и жизни не стало вовсе. Вот и пустились во все тяжкие, не по доброй воле, знамо дело. Когда на море начинается большая буря, не укроешься и в тихой заводи. Страшное то было время. Восточная империя ромеев только-только нарождалась, а все вокруг пришло в движение. Не было такого народа, чтобы не переходил с места на место. Оттого не устояла Западная империя. Накатывались на нее варвары, как волны на песок, подтачивая самую ее основу. Византия же, по воле Господней, не токмо выстояла в ту бурю, но и закалилась, усилилась, обрела немало земель новых. И были сербы всего лишь одной среди многих варварских орд, что пришли тогда к границам ее, смытые с родных своих мест переселением великим. Никто тогда и помыслить не мог ни о союзе с ними, ни о вере единой. Дикари и язычники не знают верности слову – они и слова-то Божьего не ведают.

– Так, выходит, – виновны они в том, что вторглись в пределы ромейские? Никто их сюда не звал.

– Виновны? О нет, королева! Нет вины на них, ибо неразумны они, что дети малые. Они и про империю ромеев-то не ведали ничего, даром что прошли ее вдоль и поперек. Выживали они, как умели, в то страшное время.

– Тогда виновны те, кто прогнал их с мест обжитых?

– Они тоже невиновны, королева. Так же были они кем-то приведены в движение.

– Но был же тот, кто первым двинулся в сторону заката?

– Воистину, было такое племя. Но нету его давно уж на свете, вымерло все. Жили люди далеко на Востоке, пасли стада свои на равнинах, коим нет конца. Но, видать, прогневался на них Господь за что-то. Лето в тех краях стало жарким, трава на пастбищах вся повысохла, а зима сделалась так холодна, что снег накрыл их толстым ледяным одеялом. Сперва пал скот, а потом и люди. Тем, кто остался в живых, не осталось ничего иного, как бежать без оглядки куда глаза глядят. Они и бежали. Но везде уже кто-то жил, кто-то пас стада и возделывал пашню. Свято место пусто не бывает, а на одном поле два пахаря не уживутся. Вот отсюда все и пошло. Не ищи виноватых, дочь моя. Все, что дается нам свыше, – это испытание. Кого больше любит Господь, кого он больше одаривает милостями своими, того и крепче испытывает, и суровей наказывает. Так было всегда, так будет вовеки.

Последний кусочек смальты встал на место свое в мозаике, куда более величественной, нежели те, что украшали Святую Софию в столице империи ромеев. Каждый дрался за жизнь свою, но более умные – за жизнь рода своего. Господари дрались за жизни народов своих, и только патриархи да императоры – за жизни народов многих. Кто-то жертвовал врагами, кто-то друзьями, а кто-то – и самим собой, но не было в том ничьей вины. Мир устроен был так, что каждый получал то, что нужно было ему, – но не каждый сохранить мог полученное. И с того, кому дадено было больше, больше был и спрос.

Милутин меж тем взялся за дело свое излюбленное. Дорвался козел до огорода. Вышел он с войском своим в сторону Афона. Доносили ему гонцы, что чинят каталанцы разорение на Святой земле и в окрестностях, грабят да убивают народ ромейский, жгут все подряд, женщин бесчестят и по-иному безобразят как могут, ничего не боятся, проклятые. А самые наглые даже к монастырям Божьим подступились, к самому Хиландару, сербской святыне. «Безобразлуче, значи?»[58] — вопросил Милутин, и глаза его были в тот миг добрыми-добрыми. И взялся учить каталанцев достославный король-схизматик уму-разуму через то самое место, коим и грешили они. Отец его, король Урош, светлая ему память, украшал дороги кустами сирени. Сын же изукрасил их на свой вкус – поставлены были вдоль дорог колья с наколотыми на них телами лиходеев. Очищена была Святая земля от мерзости эдакой.

А жизнь текла тем временем, как реки в предгорьях – стремительным и бурным потоком. Уже службы шли в только что отстроенных храмах, и привел король семейство свое в новый дворец среди сада большого, где надлежало им пребывать теперь в радости. Возведен он был по образу и подобию палат влахернских, и дивились люди красоте его. Подъехав к вратам, увидала Симонис над ними искусно выточенный в мраморе герб. Оборотилась она на свиту мужа своего – а и юнаки несли знамена с тем же гербом. Прежде такого она не видала: расправил свои крыла на алом щите белый орел, но не простой, а двуглавый, почти как орел Палеологов. На груди же у орла – алый щит с крестом сербским. Изумилась королева.

– Что за герб? – спросила она мужа своего. – Прежде не видала такого. Будто слились в нем орел Палеологов и крест сербский.

– Отныне это герб королевства Сербского, – ответил на то Милутин. – А что на иной похож, так не случайно это: когда две державы станут одной, менять не придется.

– Но кто ж тот правитель, которому под силу будет исполнить задуманное?

– Пора бы уж и догадаться, – ответствовал Милутин, взглянув на сына.

Сочилось время, как вода в клепсидре. Завершено было возведение последней задушбины, Грачаницы, что была краше всех прочих. И в храме тамошнем на стенах написали греки самого короля Стефана Уроша Милутина и супругу его Симониду Палеологиню в одеяниях царских. И ангелы летели к ним сверху, осеняя их головы венцами небесными.

По такому случаю назначена была торжественная служба, на которой господарь вдруг лишился чувств и упал, как всем показалось, замертво. Старость будто обходила его стороной, остался он так же силен и крепок, объезжал всю большую страну свою вдоль и поперек, ходил на вепря мало не в одиночку. Ничто не предвещало худого – а поди ж ты! Мало кому отпущено было столько, сколько ему, но все земное имеет предел. Унесли господаря в палаты, уложили на ложе. Боялись худшего, но вскорости пришел он в себя.

В великом ужасе не отходила от него Симонис ни на час, как и пристало любящей и верной супруге. Страшно ей стало за сына своего и за всех вокруг. Нес господарь на себе проклятие рода своего, а как умрет – на кого падет оно? Когда-то давно казалось ей, что если бы муж ее умер быстрее, стала б она счастливее. Нынче же ругала себя за глупость детскую и молила только об одном – чтобы жил он как можно дольше.

– Душо моја[59], — сказал он ей, – недостоин я, чтоб остаток жизни просидела ты у постели старца немощного. Виноват я пред тобой и пред сыном своим. Вправе ты ненавидеть меня, и было бы то справедливо. Бес попутал меня в тот миг, как увидел тебя. Потерял я разум, ослепила меня страсть. Сможешь ли даровать мне прощение?

Взгляд ее в тот миг был таков, что вопрос сей был излишним.

– Не властен я изжить проклятие рода моего. Прав был Стефан – все мы слепы, хуже того – ослеплены. Кто властью, кто золотом, кто гордыней, кто яростью, кто томлением любовным. Все мы слепы – он один прозрел, потеряв глаза свои. И пред ним вина моя такова, что не искупить мне ее ничем.

Молчала Симонис. Знала она теперь все вопросы и все ответы на них, но знание это не принесло ей радости. И тогда посмотрел на нее господарь и спросил тихо:

– Срце моје, реци ми истину – дали си ме волела бар један дан, за све ово време што смо били заједно?[60]

Улыбнулась она, ибо излишним был и сей вопрос тоже:

– Тебе, господару мој, немогуће је не волети[61].

Сказала – и дотронулась рукой до волос его, он же весь просветлел:

– Онда дођи овамо![62]

Горбатого еще могила может исправить, а господарю сербскому и она нипочем. Передумал он покамест умирать, совсем о другом мысли его, вернула ему жизнь возлюбленная его королева. По высшей воле легла любовь, как печать, на сердце его, легла, как перстень на руку. И крепка была, как смерть, и люта, как преисподняя.

– Душо моја, – прошептал он ей, когда дыхание его стало ровным, – скажи мне, ведь любила ты и сына моего все это время?

Прикрыла глаза Симонис, не в силах ответить господарю.

– Значит, любила. Что ж, люби его и впредь, ибо достоин он любви более, нежели кто другой.

От слов таких потеряла Симонис дар речи. А господарь меж тем продолжал:

– Как-то давно приснился мне сон… Даже не сон, нет – увидел я это как наяву. Явился ко мне святой Савва, небесный покровитель рода нашего. В руке у него была лоза виноградная, а на лозе сидел белый орел о двух головах и расправлял крыла свои. На каждой голове было у него по короне: одна ромейская, другая – сербская. Протянул мне святитель небесный лозу – тем сон и закончился. И подумалось мне, что это знак свыше: суждено лозе Неманичей соединить орла Палеологов с крестом сербским, слить обе державы в одну и хранить ее от бед и напастей во дни смут грядущих. Однажды тот, в ком течет наша кровь, взойдет на трон императорский в Константинополе и объединит обе державы под скипетром своим. И тогда ни Запад, ни Восток не осмелятся поучать, во что нам верить и как жить. Константину это будет по плечу, как достигнет зрелости, ежели одолеет он проклятие.

На другой день встал господарь с постели как ни в чем не бывало и занялся делами привычными – то с войском своим, то с царедворцами, то на охоте весь день пропадает, а ведь разменял уже восьмой десяток. Пыталась перечить ему Симонис – мол, поберечь лучше себя, не перетруждать. Но перечить Милутину – все равно что воду лить против ветра. «Ни один Неманич не преставился лежа в постели, ибо нет хуже позора, – был ответ. – Всегда умирали мы с оружием в руках. И не были жены наши никогда сиделками». Всё как всегда. Ја сам краљ, на мени је одлука[63]. И что ты на это скажешь? Жил господарь жизнью через край, дышал полной грудью, ни в чем себе не отказывал и меры даже знать не хотел.

Через полгода привезли юнаки бездыханное тело господаря с осенней охоты, еле успели соборовать его. Случилось несчастье на привале, когда юнаки разжигали большие костры и жарили на них туши оленей и вепрей, а на траве расстелены были богатые узорчатые ковры да посуда драгоценная на них разложена. Встрепенулся вроде бы король и молвил: «Ја чујем рог. У шуми још увек је лов?»[64] Но ответствовали ему все: «Не, господару, учинило ти се. Ми ништа не чујемо»[65]. Однако же, когда подняли они серебряные чарки со шливовицей, за удачный лов, опять встрепенулся король, даже чарку свою не выпил: «Ја чујем рог. То је лов»[66]. Но ответствовали ему: «Не, господару. Ми ништа не чујемо. Немо овде другог лова»[67]. А потом, говорят, когда сели все на ковры и принялись за дичину, истекающую нежным золотисто-розовым соком, король, не разделявший их трапез, стоял поодаль с сыном своим, но вдруг бросился прочь да вскочил в седло свое с криком: «Jа чуjем рог! Они ме зову!»[68], и прянул конь его прямо в чащу.

Побросали все юнаки да устремились следом, но никак не могли догнать короля своего, только мелькал он впереди, среди деревьев, да стучали подковы коня его. Но вдруг все стихло, и узрели юнаки – вон он, господарь их, лежит на листьях опавших да глядит в небо, не говорит ничего, а сам живой еще, глаза же его будто стекло, а конь бродит вокруг и ржет. Видать, в скачке случился у короля удар, и пал он на землю. Забрала господаря Дикая охота, ибо звучали рога ее только для него одного. Верой и красотой строил он страну свою, и расцвела она наконец долгожданными и преизобильными цветами. Правил он сорок лет и воздвиг сорок монастырей, в коих стал ктитором[69], – по храму на каждый год, ибо дал когда-то обет в том. Твердили иные злопыхатели, что много было грехов у господаря и что так замаливал он их пред Господом. Всяко может быть, только что с того? Не для того жизнь дается человеку, чтоб не грешить, а для того, чтоб замолить грехи свои.

Люди при Милутине зажили богато и вольготно. Не токмо князья да бояре, но даже и простолюдины, ибо много делал он и для них. Больницы и дома странноприимные отстроил, а прежде их в стране в глаза не видывали, и подаяние раздавал, не скупясь, тем, кому потребно оно. Не был побежден Милутин ни в едином сражении и вдвое увеличил размеры державы своей супротив того, что оставили ему отец с братом. Простиралась она теперь от Дуная, что называли ромеи Стримоном, до Ядранского моря, от Дрины – до моря Белого, вплоть до самого Афона. Пережил господарь пять жен своих, и детей без счета, и даже внуков иных, а сына даже ослепил своею рукою.

Но едва накрыла могилу господаря плита мраморная, как снова налетели на Сербию злые ветры. Держали страну прежде сильные руки, а как ослабли да разомкнулись, так и стряслась беда. Обернулась королева, на троне сидючи, а вокруг – никого из тех, на кого можно было бы опереться. Сын в бой рвется, да только молод он еще, годков ему всего шестнадцать, и хоть мечом справно машет да «Стратегион» одолел, но господарю ж не токмо сие потребно.

Тут же и враги старые ждать себя не заставили – и как они, проклятые, скоры-то на подъем поживы заради? При Милутине и голову поднять не смели, скор был господарь на расправу, а тут вольницу почуяли. Бежал из крепости, подкупив стражников, Владислав, объявился на северной границе с войском, наполовину сербским, наполовину венгерским, господарем себя кличет – дескать, по договору в Дежево после смерти Милутина править потомкам брата его Драгутина, а что отрекся тот под принуждением, так не мог он отречься за сына. Покинул обитель свою и королевич Стефан. Те, кто приставлен был следить за ним, сами признали его королем и подались вместе с ним, а иноки тому не препятствовали. Объявился Стефан на восточной границе с войском, наполовину сербским, наполовину болгарским, помог ему царь Шишман, муж сестры его Анны. Тоже господарем кличет себя Стефан по праву, ибо он старший сын Милутина и преемник законный.

И собрались все, кто верен остался семье господаревой, в Призрене, провозгласили королем сербским Константина да поставили его во главе воинства, ибо ему завещал Милутин державу свою, его назвал преемником своим. Перекрестила Симонис сына на прощанье и долго глядела вослед ему, тяжко было у ней на сердце.

Двинулись все три воинства, равные по мощи, навстречу друг другу. Только сталь могла решить спор Неманичей. Почуяла Симонис неумолимую поступь проклятия. Разливалось оно в воздухе, текло по воде и стелилось по земле. Скоро, очень скоро падет оно на головы жертв своих. Широка земля, высоко небо, можно идти на все четыре стороны и никогда не встречаться, но, раз родился Неманичем, никуда тебе не деться, найдешь ты проклятие свое, и оно тебя отыщет, где бы ты ни был. Не разойдутся двое Неманичей на одном поле, не разъедутся, не уживутся они там – многое могла поведать о том королева сербская. А тут их сразу трое собралось. Не носит столько земля.

Ни жива ни мертва сидела королева в палатах своих, когда принесли ей добрую весть. Встретились в поле два воинства, Владислава и Константина. Досталась победа Константину. Зарублен был умудренный летами бунтовщик молодым королевичем в честном бою. Отныне не будет ветвь Драгутинова воду мутить, ибо не оставил брат старого господаря более сыновей. Хотя нет, был еще сын, Урошичем звали его в миру, но убоялся он проклятия родового и скрылся от него за стенами монастырскими, приняв постриг, и не коснулось его проклятие крылом своим. И хотя радостной была весть о победе, не по себе стало королеве, ибо вновь свершилось неизбежное – брат убил брата. Но впереди ждала сеча еще страшнее прежней.

Как встали друг против друга два воинства – одно Константиново, другое Стефаново, – не смогла королева усидеть на месте. Берет она перо и бумагу да пишет письмо Стефану – когда-то жениху своему нареченному, а нынче выходит так, что и первому врагу: «Заклинаю тебя, Стефан, всем святым, что есть у тебя, не дай свершиться греху тяжкому. Не убий сына своего Константина – сын он тебе, хотя и сам о том не ведает. Не допусти смертоубийства, иначе вновь падет проклятие Неманичей на тебя и на потомков твоих и сотрет их с лица земли». Запечатала королева сербская письмо печатью своей и шлет с гонцом к Стефану. Все продумала королева – не станет убивать он сына своего. Одно только позабыла – ослеплен Стефан, нет у него глаз, нечем прочесть ему послание ее, а чужим людям видеть его не надобно.

Меж тем сошлись два воинства. Вел одно Константин, другое – Стефан, оба с воеводами своими. Но поелику был Стефан незряч, то садился он на коня, коего вели в поводу юнаки, и так как не мог сам, подобно отцу, испытывать крепость мышц своих прямо в поле, то только лишь указывал. Не было еще такого ни на чьей памяти, чтобы слепой водил воинов в сечу. Сошлись два воинства – но ни одно не могло взять верх. День бьются, два бьются…

Не усидела королева в Призрене, ходила по палатам взад-вперед, не было ей покоя. Велела седлать коней для себя и свиты своей да выехала прямо туда, где решалась сейчас судьба их. Но не суждено было доехать ей до поля бранного. У Печа повстречались ей воины раненые, что ехали с севера, все больше и больше их становилось с каждым поворотом дороги. Поведали они королеве, что на третий день повернули оружие воеводы Константина, болгарами подкупленные, против господаря своего, на том битва и кончилась. Взял верх Стефан, будет теперь у Сербии новый король. Держат опального королевича под стражей, в шатре его.

Бешено забилось сердце Симонис от вестей таких, быстрее погоняла она коня, дабы не опоздать. Едва миновала королева со свитою своей мост через Ситницу, как узрела обоз на дороге. Старшие над ним признали ее, но на вопрос, что везут они, не могли внятно ответствовать. Неправильным показалось это Симонис, спешилась она, подошла к подводе да откинула край ковра, коим была та накрыта. И ужас обуял ее, ибо узрела она сына своего, королевича Константина, мертвого, с перерезанным горлом. Земля ушла у нее из-под ног. Умерла в тот миг дочь базилевса Андроника, этот ангел, тихий и кроткий, но дала знать о себе истая королева сербов, будто родилась она не в роду Палеологов, а в роду Неманичей. Ни слезинки не пролилось, ни стенания никто не услышал. Развернулась королева да вскочила на коня.

– Где Стефан? – только и услышали воины вопрос ее.

– В Призрен направился, господарыня, дорогой другой.

Прянул с места конь королевский, только копыта засверкали. Мчалась она так всего раз в жизни – когда умыкнул ее король Милутин. Но теперь была сама она, и кинжал висел у нее на поясе. Прежняя Симонис, няньками воспитанная, и подумать о таком не могла. Спешила она в Призрен, возмездие стучалось в ее сердце. Должна была она наказать того, кого любила, за то, что не пощадил он их сына. Крепко въелось проклятие Неманичей в ее душу, и сама она в этот миг стала – как они.

Не ведала королева сербская, что въехал уже королевич Стефан с сыном своим и с воинством, изрядно увеличившимся за счет двух других, в Призрен. Явились они на главную площадь к храму, где ждал уже их архиепископ Никодим посреди народа собравшегося. И молвил он:

– Помазал бы я тебя на царство, Стефане, да только закон не велит – не может господарь сербов быть слепым. Невиданно, чтобы слепому приличествовало царство. Куда заведет он народ свой? В какие овраги? Каким поводырям доверится?

И загудела толпа одобрительно. Но вышел вперед Стефан:

– Правду говоришь, отец святой. Только нисам ја слеп![70]

С этими словами сдернул он повязку с глаз своих, и обмерла толпа – сияли глаза королевича, как камни драгоценные на солнце, величием и яростью.

– Одакле ти очи, сине мој?[71] — вопросил Никодим.

Был он изрядно изумлен, ибо видел королевича ослепленным и в том мог поклясться.

– Что и откуда имеем мы, аще не от Господа нашего? – был ответ ему.

А в толпе кричали уже – чудо! чудо! Господь вернул глаза Стефану – значит, хочет Он, чтобы Стефан правил нами. И никто помыслить не мог иначе, ибо были в толпе и те, кто видел в тот роковой день и час, как король Милутин своею собственной рукой ослепил сына. Верна была рука старого короля – в том мог поклясться каждый. Но и зряч был ныне Стефан – сие тоже нельзя было оспорить. Потому и уверовали все в чудо возвращения глаз незрячему по воле вышней. Тотчас венчан был Стефан Урош архиепископом Никодимом в сослужении всего собора духовного на престол сербский королевским венцом. И народ встретил его на площади ликованием да криками радостными. Окончилась смута, был теперь в Сербии новый король.

Никто не посмел остановить королеву. Вбежала она в залу, когда был там Стефан и бояре его приближенные. Совсем близко подошла к нему, занесла кинжал…

– Стефане, шта учинио то![72]

Но упал кинжал на пол со звоном. Посмотрел на нее Стефан, увидала она глаза его – и выронила орудие убийства. О, эти глаза! Она уже распрощалась с ними навсегда, но тут они были подле нее и излучали такую грусть и такое тепло… Если б смотрели они с холодом и ненавистью! О если бы! Тогда… Но Стефан был не таков, подхватил он падающее вослед кинжалу тело и не отпускал.

– Шта ти је? – спрашивали глаза его. – Зар не видиш, ја нисам крив[73].

– Я слала тебе гонца с письмом, я просила, я молила тебя – пощадить нашего сына!

– Письмо?

– А ты? Что сделал ты?! Приказал его зарезать?

– Нашего сына? У нас был сын?! Не получал я письма!

– О Господи, проклятие снова пало на нас…

Бережно поставил король Симонис на пол, как вазу хрупкую, драгоценную, опустился на колено пред ней – совсем как тогда, в Константинополе, – и взял ее руки своими:

– Пред лицом Господа клянусь – не убивал я королевича Константина, не приказывал никому делать это богомерзкое дело. Крест целовать в том готов. Веришь ли мне теперь? Я не видал письма.

– Ја сам га видео![74] — раздался глас из-за спины.

Обернулась Симонис. Стоял позади нее королевич Душан. Посмотрела она на него. Истый Неманич. Так выглядел когда-то Стефан, когда был молод, таким же был, должно быть, Милутин, и Константин стал бы таким, кабы не… Но глаза эти не дарили тепло, глыбами льда сверкали они на вершинах Черной горы. Ошиблась она, полагая, что сошлись на одном поле три Неманича. О нет! Было их на сей раз четверо!

– Я взял письмо у гонца и сжег его. Я убил Константина. Сколько можно верить этой ведьме, отец! Этот ублюдок не брат мне никакой был и тебе тоже. Лучше спроси, под каким кустом нашла она отца его. Хочешь, чтобы правили нами эти Палеологи? Да будь моя воля, я б…

Осекся молодой королевич. Страшный грех на душу взял, брата убив, не расплатиться ему теперь во веки вечные. Разгневался господарь Стефан на такие слова, швырнул в сына своего что под руку подвернулось да наказал ему, чтоб не показывался тот ему на глаза более. А Душану только того и надо – резко развернулся, пнул ногой скамью, ажно отлетела та к стене да развалилась на части, – и выбежал из залы. Потом вскочил на коня да и ускакал с юнаками своими в Зету, ибо та назначена была уделом его в королевстве Сербском.

– Опрости му, Господе![75]

Все повторялось. Жизнь шла по начертанному ей свыше кругу, и никак нельзя было перечертить его заново, но только наблюдать за величественным ее ходом. Вот опять озлобился сын на отца. Она смотрела на все, но даже слезы уже не текли из глаз ее, как когда-то, не осталось их более, все выплакала давно. Не родилось еще того Неманича, чтобы был к ней равнодушен – любили они ее, как и ненавидели, со всею своею страстью.

Вскорости женили королевича Душана на болгарской царевне Елене. Традиции в семье этой блюлись свято. По случаю торжеств свадебных полон был город гостями, и более всех из них было, как и положено, болгар заезжих. Новый царь болгарский Иван Асень (пока старый Шишман воевал в Сербии, захватил он трон его) почтил Призрен присутствием своим. Длился свадебный пир всю седмицу. Здесь ели мясо, закусывали мясом и запивали б мясом, кабы можно было налить его в чаши. Дабы прихвастнуть пред болгарами, достали сербы золотую и серебряную посуду тончайшей работы, кубки, сделанные из огромных перламутровых раковин, и тончайшие золотые вилки с витыми ручками, сердоликами украшенными. Переглянулись болгары, зашептали – «златнэ вилюшке, златнэ вилюшке» – и налили себе еще по чаше.

Так же голосили ночью под окнами дворца, так же вывешена была простыня с балкона. А король сербский пришел в ту ночь в покои к мачехе своей, утешить ее в горестях. Пришел – да и остался до утра. Прежде такое и представить себе нельзя было, но нынче… Будто была это их брачная ночь. Насладилась-таки королева глазами любимыми – глядеться в них, трогать, целовать было мучительно приятно, даже сильнее, чем прежде. И сказал ей король, когда дыхание их стало ровным, однако же не выпуская добычу из рук своих:

– Когда-то давно на небесах свершился наш брак. Многое случилось с тех пор. Но мы – вот они, остались, и каждый из нас не связан ничем. Сердце мое всегда принадлежало тебе, моя королева. Почему бы небесный брак не сделать земным? Мне не нужно иного.

Коснулась Симонис волос его, что начала уже серебрить седина, и ответила:

– О нет, возлюбленный мой король, теперь связаны мы еще сильнее, чем прежде. Ты связан долгом своим и престолом. А ежели будешь поступать так, как хочешь, – опять падет на тебя проклятие, как пало на отца твоего. Возненавидит тебя сын, а ты – его. Да и как могу я стать женой тебе – я, твоя мачеха? Что люди скажут? Меня же зовут те, кто переступил последний порог и ушел туда, откуда не возвращаются. Не быть мне твоей королевой. Но нельзя тебе оставаться одному. Когда была я в Константинополе в последний раз – помнишь ли нашу встречу? – видела я во дворце базилевсовом девочку, настоящего ангела, походила она на меня, какой была я когда-то. Имя ей Мария, она дочь Иоанна Комнина, брата моего двоюродного, деспота Македонского. Тогда была она совсем еще ребенком, но скоро станет юной девушкой. Будет она тебе хорошей женой. Возьми ее, только поспеши, а то выдадут за хана какого-нибудь.

– Так и отдаст мне ее семейство твое! – усмехнулся король.

– А не отдаст – так явись под стены с мечом да потребуй. Не впервой.

Чем дольше смотрелась она в эти глаза, тем тверже знала, что уйти для нее значило умереть, но тем сильнее звал ее неизъяснимый долг. Когда под утро король погрузился в сон и разжал объятия, тихо ускользнула она из дворца, села в седло и в сопровождении двух служанок покинула столицу, благо все было приготовлено загодя. Вскорости королева сербская приняла постриг в монастыре Грачаница, ктитором которого был супруг ее, и не покидала его до самой смерти. Слал король к ней гонцов – но она не читала посланий его, сам приехал – но не вышла она к нему. Ибо любила. Говорили в народе, что околдовала мачеха пасынка своего, король не слушал ничего, целые дни проводил в храме, но все было напрасно.

Исполнилось ей в те поры немногим более тридцати. Часто бывает так, что в эти годы достигают женщины истинной красоты и зрелости. Так было и с ней, но жизнь ее уже была закончена, ибо началась когда-то слишком рано, да и скакала она по слишком крутым холмам на слишком горячих конях. Милосердно погубили инокиню, что была некогда дочерью базилевса византийского и королевой сербской, холодные зимы да снег на вершинах горных – она никак не могла привыкнуть к ним и все время мерзла да мучилась приступами кашля. На удивление спокойно принимала она болезни свои, и почти незаметно случилось с ней то, что уже было единожды во время родов, – Она как бы посмотрела на себя со стороны и испытала оттого большое облегчение. Она и прежде верила, что со смертью не кончится земной Ее путь, и теперь рада была тому, что смогла, наконец, узреть сию истину воочию. Безучастно смотрела Она, как одевали и отпевали скромную инокиню, как клали ее в уготовленную для нее загодя могилу – подле мужа ее. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в Ней. Судьба тела сего, которое по чьему-то высшему попущению приняли за ангельское, попутав с душой, мало Ее волновала.

Влекло Ее иное. Она смотрела на небо и горы, на храмы и на людей – и Ей не хотелось покидать их. В горный край пришла весна. Со всех сторон долины, где стоял монастырь, пронзали небо горы, поросшие вековыми лесами, не знавшими еще топора. Скалы то проваливались величественными ущельями, то перетекали в холмы, поросшие зелеными травами, на коих, будто капли крови, алели маки. Холмы сменялись плодородными долинами, перерезанными руслами звонких горных речек. И опять их сменяли горы, склоны которых усыпали, подобно снегу, лепестки дикой сливы. Все цвело и играло, и преисполнилась Она покоя.

Она частенько гуляла по округе. Нравилось Ей наблюдать за людьми – вон пастухи погнали стадо свое на водопой, вон женщины идут с полными корзинами яблок, вон дети… Детей Она особенно любила и часами могла смотреть, как играют они и дурачатся. А если дети забегали вдруг на высокий обрыв и, заигравшись, ступали на самый край его, Она отводила их от края. Они не видали Ее, но чувство радости, которое испытывали при Ее появлении, запоминали и не забывали уж потом.

«Не иначе, ангел-хранитель помогает нам», – говорили жители окрестных деревень. Но видеть они Ее тоже не видели. Только однажды местный кузнец, перебрав шливовицы на свадьбе, узрел на винограднике то ли ангела, то ли царицу небесную в адамантовом уборе, всю светящуюся во тьме, но никто ему не поверил – с пьяных глаз и не такое увидишь. И еще раз было: увидала Симонис совсем маленькая девочка – она заблудилась в лесу зимой. Смеркалось в те поры рано, а волки в тот год подходили прямо к селениям, потому взяла Симонис ее за руку и вывела из лесу. Девочка потом рассказала в деревне про ангела, но все решили, что вышло так оттого, что дети часто придумывают. Однако же про ангела не забыли.

Порой думала Она о Стефане, все не могла забыть его – вот каков он, брак небесный! Вспоминалась Ей часто последняя их встреча пред тем, как бежала она из Призрена. Лежал он на спине, перебирая рукой волосы ее, раскидавшиеся повсюду, – все такие же длинные и сияющие, – и рассказывал:

– Было это в ночь после того, как приходила ты ко мне в обитель Пантократора. Душа моя так возрадовалась, вознеслась в такие выси заоблачные, что, будь у меня глаза, зарыдал бы я от счастья. Но тут мне привиделось…

– Что привиделось тебе, любимый?

– Как будто во сне… Вижу, хоть и незрячий, что предо мной старец стоит… Не сразу, но признал я его – это ж был святой Савва, покровитель рода нашего! «Что, страдалец, – сказал он мне, а в длани правой держал что-то, – намучился? Иль нет еще?» Открыл он предо мной длань, а на ней…

– На ней глаза твои, смотрят на тебя, да?

– Откуда ты знаешь?

– А потом сказал старец: «Не скорби, Стефане! Вот на длани моей твои очи. Я верну их тебе, коли будет путь твой прям».

– Господи! Откуда?! Да, он так сказал – и протянул глаза мне на ладони. Едва я взял их в руку свою, как осенил он лицо мое крестным знамением, коснулся глазниц и произнес: «Господь наш, даровавший очи слепому от рождения, дарует и твоим очам первоначальное зрение!» Тут очнулся я ото сна и увидал, что сижу в храме, на скамье, а вокруг меня лампады еле теплятся – но показались они мне тогда, после тьмы непроглядной, ярче солнца. По неизреченному милосердию Божию глаза мои вернулись ко мне, стал я видеть, как и прежде, но не показал это никому. Но ты откуда могла узнать про то?

– Я видела сон, просто сон…

Не было таких сербов, что не знали бы про святого Савву. Был он младшим из сыновей великого князя Стефана Немани, основателя рода Неманичей, имя ему тогда было Ростислав или просто Растко. Должен был он умереть во младенчестве, ибо родился слабым и прежде срока, но отец его, как говорили, вымолил сына. И многое ждало его впереди: мог сын княжеский занять престол отцовский и ублажать душу правлением справедливым, мог он стать воином великим и насаждать волю свою повсюду силой мышц своих, мог любить женщин и иметь многих детей от них. Но нежданно для всех покинул Растко отчий дом и объявился на Афоне, где принял постриг под именем Саввы. Разгневался тогда на него отец, великий князь сербский, сильно разгневался. И никто в те поры не понял поступок молодого княжича. Да и о проклятии тогда не ведал никто.

Однако прошло совсем немного времени, и ясно стало, с чего это снизошла такая благодать на сына княжеского. Страшная война разразилась между Стефаном Немани и братьями его, в которой всех их и порешил он. Прозрел это Растко задолго до того, как случилось оно. И постиг он такоже, что нельзя было по-иному противостоять проклятию, как только отказываясь по воле своей от того, что дорого тебе в этом мире. Понял это Растко и отказался. И уже очень скоро понял то и отец его, великий князь сербский, и тоже принял постриг, едва достигнув высшей власти, – почитался он потом в народе как преподобный Симеон Мироточивый. Вместе свершили они немало благих дел, отстроили Хиландар, а потом и всю сербскую церковь православную. И никогда потом не оставлял святой Савва заботами ни народ свой, ни род, заступался за них и оберегал – но только там, где сами хотели они уберечься, ибо обрести могли они, только потеряв.

Немало лет наслаждалась Сербия миром и благополучием при короле Стефане. Не было более смут междоусобных, почти не случалось войн с соседями, а связь с Византией крепла. Никогда еще не жил народ на земле сей так вольготно, как в те поры. Занимался господарь делами богоугодными: копил казну, заботился о войске и о простых людях, строил да украшал храмы. В Грачанице повелел он изобразить архангелов, похожих лицом и видом на него и на Константина, напротив того места, где уже стояли в полный рост отец его и мачеха, только был тот архангел, что с него писан, слепым, безглазым. И была Она счастлива, ибо наконец-то все трое были подле Нее.

И поелику построить задушбин более, нежели отец, не мог он уже, решил Стефан поступить по-иному – возвести одну, да такую, чтоб равной ей не было во всей стране и в землях соседних. Обратился господарь за советом к архиепископу Даниилу, преемнику Никодима, которого узнал еще в поры заключения своего в монастыре Пантократора, – Даниил тогда утешал ослепленного королевича своими речами, – и которого потом поддерживал. Вместе с ним стал Стефан искать в своих владениях место, достойное того, чтобы принять величественный храм. И была Она незримо вместе с ними. Много объехали они мест разных. Наконец остановился господарь в горной стране, на речке Быстрице, в трех часах пути от Печи, бывшей местожительством архиепископов сербских, в местечке, именуемом Высокие Дечаны. Долина была так дивно хороша, что Она не могла остаться равнодушной.

Не услышал бы господарь голоса Ее, даже если б Она закричала, но, когда говорила Она с ним, замирал он и как будто думал о чем-то своем – так он внимал речам Ее. И стоило Ей шепнуть, что вот оно, то место, которое так упорно ищет он, как остановился Стефан и объявил всем волю свою – воздвигнуть задушбину именно здесь. Прошло время, и монастырь Высокие Дечаны уже красовался на том самом месте. И был он прекраснее всех прочих храмов. Стены его были облицованы дивным мрамором трех сортов – белым, серым и розовым, шедшим полосами. На восточной стороне храма сооружен был большой алтарь, а по сторонам его – два придела, один из которых посвящен был святому Савве, небесному покровителю и заступнику рода Неманичей. Так величествен был сей храм, что короля сербского так и прозвали с тех пор – Стефан Дечанский.

Как и просила Она, взял господарь в жены Марию, дочь Иоанна Комнина, деспота Македонского, не пришлось даже стены ничьи штурмовать. Родились у них дети – Она почти что принимала и растила их. Наслаждались все покоем и благополучием, покуда вновь не вернулось в мир проклятие Неманичей – остро почуяла она тот миг, как будто во тьме ночной вдруг вспыхнул большой пожар.

Господарь мирно жил в своих владениях, то в одном дворце, то в другом, занимаясь делами благими и не заботясь о том, что кто-то может желать ему зла. В то время как предавался он уединению в горном дворце Петриче у Неродимля, внезапно наехали туда зетские бояре с сыном его, королевичем Душаном, во главе, окружили дворец и захватили господаря со всем его семейством. И приказал Душан отвезти отца своего в отдаленный замок Звечан. Говорил он всем, что отец замыслил ослепить его по примеру деда, короля Милутина. Но это была неправда. Просто решился в те поры Душан на большой грех – покончить с отцом своим, ибо страждал власти он более всего на свете и не мог противиться сему. По приказу Душана явились в Звечан ближние бояре его и задушили короля Стефана, когда тот предавался молитве. Тело быстро вывезено было в отстроенную недавно обитель Дечанскую и погребено там.

Она скорбела о нем – хотя так ему, без сомнений, было гораздо спокойнее. Но еще более скорбела Она о народе сем, ибо с тех пор видел он мало хорошего. Делало свое черное дело проклятие Неманичей. Взошел на престол король Стефан Урош Душан, прозванный Сильным, ибо во всем стремился он походить на деда своего, короля Милутина. В правление Душаново держава сербская достигла вершины могущества, но вершина сия оказались, увы, не слишком устойчивой.

Только надел король Душан на себя тиару базилевсову, только провозгласил себя в Скопье царем сербов и ромеев, только направился он к Константинополю, – а ворота того почитай что открыты были для него, – как случилась с ним беда. Внезапно умер король, безо всякой на то причины, в самом расцвете сил. Пряма дорога к Великому Городу, да не всякий пройдет ее. Не зря, ох не зря незадолго до конца дней своих потерял царь Душан вкус к жизни. Запирался в своих покоях, ни с кем не говорил целыми днями, не мог ни есть, ни пить, ни сходиться с женщинами, и страх гнетущий был в глазах его – страх, которого Неманичи не ведали прежде. И не могли понять царедворцы лукавые, чего может бояться великий господарь, у ног которого лежит целая империя, подобно блуднице готовая, чтобы взяли ее.

Не успели схоронить царя, как скончался единственный сын его, коему едва исполнилось столько же лет, сколько было убиенному королевичу Константину, когда Душан приказал зарезать его, – и тоже безо всякой причины. Долго не было детей у царя Душана, чего только они с царицей Еленой ни делали, но вот даровал им Бог наследника – а не впрок. Не убоялся Душан проклятия, даже знать о нем не желал – только не спасло его это.

Уничтожили ослепленные Неманичи сами себя, срубили под корень, выкорчевали лозу свою. И пало проклятие на народ их. Осталась страна без господаря, пошла смута среди бояр да князей, уж боковые ветви Неманичей вступили в спор за наследство Душаново, и совсем скоро не стало державы, распалась она на мелкие клочки. Позабыли люди, что на знамени их начертан крест, а подле него четыре буквы «с», что значило: «Само слога србина спасава»[76]. Запамятовал про то народ, сам обрек себя на испытания суровые. Долгая усобица началась на благословенной прежде земле. Лихо воевали сербы сами с собой, да так увлеклись сим занятием, что врага истинного – турок – не приметили, а когда приметили – так уж поздно было. Платили потом за ошибки они без малого пять веков кровью своей, да и сколько еще платить осталось?

Но и ею проклятие не насытилось. Перекинулось оно на земли соседние, и вот уже валашские да болгарские господари что ни год, то режут друг друга при свете дня. В Византии оставило по себе проклятие память недобрую: старого базилевса Андроника сверг с престола внук его, тоже Андроник, сын брата Ее Михаила. И вот уж в Константинополе сталь зазвенела о сталь в бойне братоубийственной, чего отродясь тут не водилось. Все вокруг пришло в движение, и доподлинно ведала Она, куда ведет сей путь.

В конце же правления царя Душана случилось чудо. Экклисиарху и игумену Дечанской обители в один и тот же день в сонном видении явился святой Савва и повелел извлечь из земли тела королей покойных, Стефана и Милутина. Про то было сразу же сообщено архиепископу Даниилу, который ведал от Стефана про то, какую роль сыграл сей святой в судьбах ослепленных королей, и даже годы спустя составил жития их. Собрался духовный собор, по решению его вскрыты были гробницы королевские, и везде повторялось одно и то же: по всему храму и вокруг его разносилось будто бы благоухание, а мощи обоих королей были нетленны. Мало того – выглядели они так, будто положили королей в могилу молодыми: лица их были свежи, кожа на руках – гладкой и светлой, а волосы только что не вились. Все болящие, кто припадал к мощам их, исцелялись.

Прошло еще время, и оба мужа Симонис – как земной, так и посланный свыше – вознеслись на небеса и причислены были к лику святых. Но сама Она святости не заслужила, нет. Только почему-то нарекли Ее в народе Всевидящей. Люди приходили в храм и обращались к Ней за защитой и помощью, хотя и была Она при жизни никем – так, порченой гречанкой, паршивой овцой в славном доме Неманичей. А потом и вовсе забыли, кто Она такая, помнили только, что жена короля Милутина да мачеха короля Стефана.

С изумлением взирала Она на мир. Вот отзвенели клинки на поле Косовом – Она слыхала их, ибо раскинулось поле недалече от обители Ее. Ничего иного и не ждала Она. Вел сербов в тот день хороший господарь, но не текла в его жилах кровь Неманичей. Народ приходил, и народ уходил, а земля оставалась вовеки. До всех враги добрались рано иль поздно. Тех, кто не смог сразу ударить, собрав пальцы в кулак, перебили потом поодиночке. Но жертвы их не были напрасны.

А вскорости свершилось то, что прозрел когда-то Милутин, но чего так и не увидел – трон базилевсов занял тот, в чьих жилах текла кровь Неманичей. Был император Константин Драгаш потомком королю Стефану Дечанскому через младшую дочь того Феодору и носил он то самое имя, коим был наречен когда-то сын Симонис. Но недолго выпало править великой империей базилевсу Константину, ибо стал он последним императором ромеев. А вскорости ни империи, ни родного для Нее Города Великого, простоявшего меж Черным и Белым морями уже тысячу лет, не стало, рухнули они под натиском османским. И в сем явственно ощущала Она поступь проклятия. Но была в том и надежда, ибо не на коленях погибла империя с императором во главе, не трусливо моля о пощаде, как закончила дни свои Западная империя ромеев, – а на стенах города, с оружием в руках. Базилевсы не поступали так, только Неманичи. Порода. Надежда же заключалась в том, что несдавшиеся непобедимы и однажды придет время их.

Много людей перевидала Она за века, всех и не упомнишь. Но приметила: ежели кто приходил к Ней с добром, то с добром и уходил вдвойне, а ежели со злом – то от зла сего сам не мог потом никуда скрыться. Видать, не только проклятие силу взяло в этих краях, что теперь никогда не знали мира, но и воздаяние шло за ним по пятам, награждая не токмо людей, но и народы целые плодами помыслов их.

Дикарь сей пришел откуда-то с гор в те поры, когда уже и правители местные давно перестали выводить род свой от Неманичей. Что понадобилось в храме албанцу, да еще и магометанину? Он смотрел на Нее жадно, как вор смотрит на кошелек, торчащий в чужом кармане. Он приходил к Ней каждый день, говорил какие-то непонятные слова на своем языке – должно быть, ласковые, Она их не понимала. Когда иноки не видали сего, гладил он стену, где написал Ее когда-то художник-грек. Всего раз глянула Она в сердце его – а там тьма клубилась непроглядная. Он же пожаловал в храм ночью, вооружившись ножом. Будучи ослеплен страстью своей, выколол он глаза сперва у короля Милутина, а потом – и у Нее. Хотел он выколоть глаза и у архангела, что стоял неподалеку, но узрел, что нет у того глаз, и тогда вдруг закричал дико да вонзил в себя свой нож, свершив дело богомерзкое прямо в храме Господнем.

Ослепли короли. Так настигло их воздаяние длиной в пять веков. Но именно в тот самый день и час прозрели они друг для друга и для мира. Когда-то истребили Неманичи лозу свою под корень. Но никуда не ушло проклятие их – вон оно, повсюду, весь мир теперь под властью его. Неужто и он себя истребит? С тех пор говорили в народе: все войны, какие есть, начинаются на Балканах – так, кажется, нарекли эти горы когда-то турки? А еще стали верить люди, что храм сей непростой, что защищает он народ от погибели и потому неуничтожим. И что всякого, кто причинит ему зло, ждет кара страшная и неминучая, а того, кто защитит, – награда ценой в спасение. С тех пор немало лихих людей приходило в храм – кто костры палил, кто ковырял фрески ножом, а кто и вовсе стрелял по ним, да только и поныне стоят ослепленные короли, и пока стоят они – останется стоять и дело рук их. А те, кто приходил к ним со злом, – где они теперь?

* * *

Местами потрескалась древняя фреска,

Ударам упрямых веков поддалась,

Но смотрит все так же внимательно-резко

Зрачками-лучами проколотых глаз.

Темно во Храме, лампады едва теплятся пред иконами. В полночный час пришел он, когда вся братия почивала. Он не крался, подобно вору, ибо не был вором. Он был солдатом, из тех миротворцев, что охраняли храм от ополоумевших дикарей. Родом он был откуда-то из земель италийских, Она точно не знала, но по виду напоминал он юношу ромейского. Одежды его были пятнисты, цвета прелой листвы, доспех странный, черный, и шлем голубого цвета с буквами на нем K.F.O.R., смысл которых был Ей непонятен. Она была нужна ему, к Ней он приходил – Она сразу поняла это, как понимает любая женщина, лик которой хоть на миг отразился в сердце мужчины.

Покоя Она лишила его сразу, едва миротворцы объявились в Грачанице. Он приходил в Храм и часами смотрел на Нее. Другие солдаты смеялись над ним, говорили, что он как последний дурачок, а он не мог ничего с этим поделать. А в народе сразу сказали – сглазила! Сглазила бравого миротворца эта царица, которой поклонялись люди как святой, а на самом деле была Она никакая не святая. Он же дивился Ей. «Вот, – думалось ему, – стоит Она тут уже без малого семь столетий, а ничуть не изменилась. Все так же хороша, хоть и жгли Ее, и стреляли, и глаза вон выкололи. Сложно сыскать на свете что-то более прекрасное и удивительное. И цены Ей нет – не той, что измеряется в евро и долларах, а другой, что платится сердцем».

Оторвался от созерцания фрески миротворец и перевел взгляд свой в сторону короля Милутина. «Слыхал я, – думал он, – что старый царь этот был ее мужем, что правил он сорок лет, построил сорок монастырей и страна при нем стала вдвое больше размером, а уж как соседям своим задал жару! И что когда поженились они, было ему за пятьдесят, а ей – всего одиннадцать. Вот это человек был! Страшно даже представить. Скала! На все его хватило. Не то что нынешние люди. Измельчали, да… Нам бы сейчас такого премьера, а не этого хмыря, который… Хотя за иные делишки свои заработал бы царь себе хороший срок в местах не столь отдаленных, пряменько бы попал он туда из Гаагского трибунала. И еще вроде слышал я где-то, что мощи его недавно вернули сербы откуда-то и поклоняются им, интересно было бы глянуть».

Вновь оглянулся на Нее ночной пришелец. Все так же по-ангельски смиренно взирала Она на него – без грусти, без тревоги, без сожаления. И вдруг ожило лицо Ее. Из сколов, что зияли на месте лучистых глаз, полился свет небесный. Глянула Она ему прямо в сердце – а там сплетались сомнения в клубок, как змеи, но внутри клубка будто горела свеча, ярко и не колеблясь. И тогда открылись уста Ее, и сказала Она ему: «Кого любят, того и наказывают строже. Но ежели закроешь собой – спасение обретешь, а ежели камень кинешь – получишь в ответ десять камней». Темен был для миротворца смысл слов сих, но изумление было настолько велико, что долго не мог он прийти в себя. Никогда прежде не думал он, что фрески могут разговаривать. Или ему почудилось? Странное это место, страшноватое даже – впрочем, как и вся эта страна. И как занесло его сюда? Ходишь тут как по минному полю и не знаешь, откуда прилетит тебе. И отовсюду то святые взирают, то нечисть какая-то древняя лезет, не разберешь их, кто да что замышляет. Ведь хотел же отец, чтобы поступал он в университет…

Но вдруг почудилось ему, что кто-то еще смотрит на него. Глядь – а позади на стене еще один царь стоит, в облике архангела. Молодой, взирает твердо и спокойно. Но где глаза его? Куда подевались? Незрячий смотрел на ночного пришельца горящими очами, и уразумел тот наконец, что все это ему не приснилось. Узрел его поутру игумен, стоящего вот так столбом, и молвил: «Не слути то на добро. Биће несреће»[77].

Не ошибся игумен.

Об этих событиях рассказывали потом в окрестных селах удивительные вещи.

Когда ситуация в Косово вновь обострилась, косовары за американские деньги опять начали резать сербов и жечь православные храмы. Собралась их большая толпа, больше тысячи человек, и направилась к Грачанице, чтобы осквернить, сжечь и разрушить тамошний монастырь четырнадцатого века. По дороге они стреляли во все стороны, сильно избили попавшихся им под руку сербов и сожгли пару небольших церквей.

Миротворцы из итальянского контингента были озабочены сложившейся ситуацией. Их руководство тут же набрало номер своего руководства и получило приказ, удививший всех: ввиду приближавшейся толпы вооруженных и агрессивно настроенных местных жителей надлежало в экстренном порядке свернуть миротворческий пост в Грачанице и эвакуировать оттуда всех монахов. И еще было сказано – огонь не открывать ни при каких обстоятельствах. Руководство поста долго переспрашивало по телефону, никак не могло взять в толк, вправе ли оно оставить пост по приказу из центрального офиса, если было поставлено тут охранять этот монастырь по мандату ООН. Руководство справедливо опасалось внутреннего разбирательства.

Но приказ есть приказ, за неисполнение светит если и не трибунал, то постановка вопроса о служебном соответствии. А с ООН руководству поста все равно детей не крестить. В штаб миротворцев были вызваны монахи, однако они наотрез отказались покидать монастырь, предпочитая погибнуть здесь. Никакие уговоры и угрозы не подействовали. Это еще более озадачило руководство, поскольку приказа на насильственную депортацию монахов у него не было, а жертвы среди мирного населения, которые обязательно будут, как только косовары доберутся до монастыря, спишут потом на итальянские силы KFOR и лично на него, руководство поста, как на стрелочника. А потом ушлые журналюги…

Когда руководство представило себе морды этих самых журналюг, оно тут же бросилось опять звонить в центральный офис. Однако разговора не получалось. Из кабинета руководства то и дело раздавались возгласы: «You crazy? We must move these monastery asses and they don’t wanna! What? Why? I dunno, they just don’t wanna! I understand, but what we will do? The locals advance, over a thousand o' them, shootin'… No, no automatic weapons. I understand, but what will we do?! We have an order OK, but we need further directions. What?! Fuck your concurrence! Shit!»[78]

На звонки руководству руководства ушла еще пара часов. Косовары тем временем подошли к самому монастырю. Они стреляли в воздух из ружей, улюлюкали и кричали «Смерть сербам!» по-албански и почему-то по-английски. Ситуация становилась критической. Миротворцы должны были выполнить приказ и оставить пост, но они не могли сделать этого без монахов. Монахи же стояли на своем. В сторону монастыря полетели камни и бутылки с зажигательной смесью, косовары уже принялись срезать колючую проволоку с ограды монастыря. Руководство держало руку на трубке, но телефон молчал, поэтому никаких дополнительных указаний не последовало. Миротворцы, стоявшие в оцеплении по периметру монастыря, пятились под напором толпы и прятались за бронемашины миссии. У них не было приказа. Они не знали, что делать, и топтались в замешательстве.

Он стоял среди прочих солдат вокруг Храма. Когда пред ним появились албанцы, муторно стало ему от омерзения. До чего ж отвратные морды! Дикари! Вот такие понатворили дел по всему миру, взрывают и крушат, заложников берут – и все во имя веры своей, которая ничему такому их на самом деле не учит. Лица перекошены от злобы и ненависти, да еще и к людям, которые ничего плохого им не сделали. Или же к святыням чужим. Как можно ненавидеть храмы? По всему Косово видел он развалины церквей – порушенные, сожженные, оскверненные. Камня на камне не оставили эти варвары от многих. Так неужто и Грачаницу порушат? Эту жемчужину? Как же так? Ведь Она там, за его спиной! Неужели будет приказ отступить?

Но приказа не было. Он пятился вместе с другими солдатами в голубых касках, прижимавшими к себе оружие в страхе великом, и никто не знал, что делать. И когда они дошли до самых дверей Храма, стало ясно им, что отступать дальше некуда. Албанцы уже лезли через ограду, в стены летели камни и бутылки, откуда-то повалил уже густой черный дым. И тут показалось ему, что слышит он голос Ее подле себя: «Додај камен – и добићеш назад десет, а заклониш собом – би ће ти спасење»[79], — и не только слышит, но и понимает чужой язык. И в тот миг, когда не действуют приказы, когда слова не значат ничего, когда молчат небо и земля, затаив дыхание, а ты выходишь один на один со злом – древним, как сам род человеческий, – в тот миг и решается все. Так было во все века, так случилось и ныне. Передернула затвор рука, палец нажал на курок – и не отпускал, доколе смерть вырывалась из дула.

Потом рассказывали, что, когда косовары начали напирать и бросать камни и бутылки с «коктейлем Молотова» в стены монастыря, один из солдат оцепления дал по толпе очередь из автомата – то ли случайно нажал на курок, то ли просто нервы сдали. Никто не успел остановить его, а когда на стрельбу прибежало руководство поста, все было уже кончено. Косовары оказались далеко не такими храбрецами – как только они поняли, что к чему, тут же побросали все и разбежались. Тела остались валяться на дороге. Через десять минут возле храма было пусто. Убитых среди косоваров оказалось не так уж и много – большинство пуль ушло над головами, но раненые были. Руководству KFOR пришлось потратить немало сил и средств, чтобы замять эту историю – хорошо еще, пресловутые журналюги не успели набежать. Пострадавшим были выплачены компенсации, виновный в происшествии до дальнейшего разбирательства был помещен под арест, в новостных выпусках инцидент в Грачанице никак не освещался. Вскорости пост итальянских миротворческих сил был демонтирован, на его место пришли канадцы.

Через пару дней после демонтажа поста где-то возле самой македонской границы упал и загорелся военный вертолет, перевозивший тех самых итальянских миротворцев на базу многонациональных сил в Косово. В район катастрофы была направлена спасательная группа, однако найти удалось только одного пассажира, выжившего каким-то чудом. Тела остальных пассажиров и членов экипажа, а также обломки вертолета собирали потом по всей округе. Причины катастрофы назывались самые банальные – сложные метеорологические условия, сильный ветер, дождь и низкая облачность. Однако такие вертолеты в такую погоду летали над Косово ежедневно десятки, а то и сотни раз, – только разбился всего один.

Выживший пассажир вертолета – солдат итальянского миротворческого контингента, чье имя не разглашалось, – ничего не мог сообщить следствию по причине шокового состояния. Он был доставлен в госпиталь на базе многонациональных сил, где из бессмысленного набора слов, которые он произносил в бреду, одна из медсестер, понимавшая сербский, услышала что-то про камни, фрески и про спасение, а еще – про каких-то людей с выколотыми глазами, но смысл этих слов остался для следствия темен. Дело об инциденте в Грачанице и потерпевшем авиакатастрофу вертолете не стали раздувать, выжившего солдата комиссовали по состоянию здоровья, и более ничего о судьбе его известно не было.

Она видела все – не зря Ее прозвали Всевидящей. Построенное когда-то мужем Ее не кануло в Лету. Это была не прихоть и не игрушка, этим спасался потом народ его, потеряв прочее. Ослепленные видят куда больше, чем зрячие, а зрячие ведут себя так, будто слепы от рождения. И снова назревало что-то в этих краях, Она в таком не ошибалась никогда. Нечто такое, что изменит сущее навсегда. Выросла на могиле святого Симеона в Хиландаре лоза чудотворная, – иноки прозвали ее лозой Неманичей, – а никто не сажал ее там, сама принялась. Разрослась, закустилась, и плоды на ней вызрели, гроздья виноградные – кто вкушал их, у того рождались дети, даже если их и быть не могло вовсе. Было то знамением. Ибо решится все скоро и в тот самый миг, когда не действуют приказы, когда слова не значат ничего, когда небо и земля молчат, затаив дыхание, а из глубин души надвигается зло – древнее, как сам род человеческий. Так было во все века, так будет и ныне. А о забытом напомнят ослепленные короли.

Алена Дашук

Горячие люди

За тебя на черта рад,

Наша матушка Россия!

Пусть французишки гнилые

К нам пожалуют назад!

Д. Давыдов. «Песня», 1815 г.

Хлипкий мужичонка со спутанными, словно свалявшаяся кудель, волосами вскочил.

– А вот и не попритчилось! – заорал он, сгорая от обиды. – Как есть, в черта перекинулся! Не нырни супостат под землю, достал бы я его вилами!

Сидящие у костра зашлись в хохоте. Свои истории Прошка начинал неизменным: «Раз была со мной такая оказия…» Брехал он вдохновенно, из одного желания развлечь. Правда, скоро входил в раж и уже сам верил в собственные россказни. Радующий поначалу смех к середине повествования приводил рассказчика в бешенство. Вот и сейчас он сердито сопел, поглядывая на хватающихся за бока соратников.

– Ай да Прошка! – Одетый в простой чекмень мужчина, прятавший до того улыбку в кучерявой бороде, лукаво сверкнул глазом. – Армию вражью едва головы не лишил. Вот кого Буонапартию страшиться надо. Всю Европу прошел, а тут на тебе – Прошка с вилами!

Осенний лес снова взорвался дружным гоготом. На этот раз Прохор стушевался. Препираться с барином, пусть даже не брезгующим делить с ним местечко у огня, было совестно.

– Да я, Денис Васильевич, того… – забормотал он, судорожно пытаясь найти оправдание.

Тут фортуна ему улыбнулась. Свет пляшущего на ветру огня выхватил из темноты кряжистую фигуру. Головы повернулись в сторону гостя. Сконфуженный Прошка, воспользовавшись замешательством, юркнул за спины насмешников и притих.

– Ты как тут очутился? – В голосе штабс-ротмистра Бедряги сквозило любопытство с долей плохо скрываемого раздражения. Поставленный им караул пропустил в лагерь незнакомого старика! Теперь жди от Давыдова выволочки.

– Дело у меня здесь, – хмуро ответил дед, без приглашения усаживаясь у костра. Он смотрел в огонь и, похоже, объяснять свой визит не собирался.

– Какое ж дело у тебя к нам? У нас заботы ратные, а ты, поди, восьмой десяток разменял.

Послышались смешки. Старик и ухом не повел.

– Какое – не твоя печаль. Не до вас мне. Своя у меня беда. Ее и решать буду.

Брови у Давыдова сошлись на переносице.

– Своя, говоришь? Мы-то тут с общей справляемся. Или тоже в одиночку Наполеона на вилы поднять задумал?

На этот раз в его словах послышалось не добродушное зубоскальство, доставшееся Прошке, а холодная неприязнь. Никто не улыбнулся и из его окружения.

– Подожди, в силу войду, решу беду вашу. – Старик оставался невозмутим, точно не смотрели на него десятки колющих глаз. – Сам решу. А за то останусь пока тут.

Денис Васильевич и Бедряга переглянулись. Во взглядах мелькнула догадка. Не всякий рассудок мог совладать с тяготами злой годины: голод, смерть близких, потеря нажитого каждодневным тяжким трудом. Снова саднящая память прописала до мелочей: разоренный дом, чадящая в студеном мраке лампадка, прижавшийся к иконе лбом сельский священник. Безумный попик, у которого Давыдов не так давно останавливался на ночлег. Видя чинимое басурманами надругательство над церквушкой, где служил без малого полвека, разумом батюшка помутился. С той поры слышится бедняге плач спасенной им иконы Божьей Матери. Сам он над ней слезы ронит, лик ей утирает, покоя найти не может. Какой ценой уберег потемневший от времени образ Богородицы – Господу одному и ведомо. Ее только и уберег… Тут кто угодно умом тронется.

И это только один из тех, чьи слезы, беспомощное бормотание или надсадный крик жили теперь в тягостных воспоминаниях и горячечных снах Дениса Васильевича. Кто-то из несчастных рвался в отряд, сжигаемый больной, безотчетной ненавистью. Давыдов от сердца сочувствовал, но в свои ряды принимал лишь способных в праведной ярости сохранять здравомыслие. Но что делать с пожаловавшим из лесной чащи стариком? Не бросать же на произвол судьбы. Да и все едино увяжется. Такой не отступит, по глазам видно. А там, может, прибьется к деревне какой. Угомонится.

Поразмыслив так, предводитель спросил:

– Леса да дороги знаешь?

Дед кивнул:

– Кто ж лучше моего знает?

– Вот и ладно. Путь указывать станешь. В сражения не возьму, не просись. А вот к котлу поставлю. Нечего моим воякам силы на бабьи дела тратить. – Давыдов подмигнул товарищам. Те заулыбались. Старик равнодушно пожал плечами.

На вопрос, какого он роду-племени, новоявленный ополченец ответил коротко и не сразу. Покряхтел, точно вспоминая, наконец буркнул:

– Архипом звали.


Сначала Давыдов странному проводнику не доверял. Скрыто справлялся в деревнях, верно ли тот прокладывает путь. Старик неизменно указывал кратчайшую дорогу, зачастую неизвестную даже местным. Первый раз, уличив Архипа в том, что повел он отряд по тропе, теряющейся, по словам местных, в непролазной трясине, Денис Васильевич не на шутку осерчал. Хотел было по закону военного времени наказать, да рука не поднялась. Тем более трое смельчаков вызвались конвоировать подозреваемого в измене по означенной тем дорожке. Никуда ему не деться! Коль почуют молодцы неладное, быстро на чистую воду выведут и воздадут предателю по заслугам. Давыдов, взвесив все за и против, согласился. Когда партизанский отряд прибыл на место, четверка давно поджидала их там. В глазах Архипа Давыдов прочитал лишь скуку – ни обиды, ни горечи. Зато лица воинов озадачены были чрезвычайно. Все в один голос утверждали, что запримеченное издали болото словно бежало от путников, швыряя под копыта коней поросшую невысокой травой дорогу. По ней дед с конвоем без труда добрались до намеченной цели. Тогда-то впервые и всплыло это слово – лешак. Давыдов, помнится, только посмеялся: ну и шутники эти вояки, хоть со смертью играть, хоть нечисть в лесу дразнить – все им нипочем! Однако позже сам не раз замечал, что преградивший отряду путь бурелом каким-то чудом расступался, расплетал спутанные ветви. Впереди открывалась пригодная для дальнейшего следования дорога. Оглядываясь, предводитель видел все ту же непроходимую чащу. Точно невиданные ворота, она смыкалась за спинами, укрывая и защищая партизанское войско. «Может, и впрямь леший?» – начинал сомневаться Давыдов.

Как бы то ни было, проводником Архип был отменным. Это Дениса Васильевича немало удивляло: крестьяне – народ оседлый. Или не крестьянин? Лесничий? Егерь? Уединившийся в лесах богомолец? А то, глядишь, и человек лихой, как знать, мало ли по нынешним временам их от бар своих бегает. Откуда тогда назубок знает все затерянные в глуши деревни и проселки?

О себе дед упрямо молчал. Постепенно посторонними вопросами Давыдов задаваться перестал – дел невпроворот. Старику доверился. Тот ни разу не подвел. Кашеварил Архип неважно, однако от обязанностей не отлынивал. Время шло. К молчуну привыкли и перестали замечать его всегда неприветливый взгляд.

* * *

Хорунжий Васильев постучал в дверь, когда командир уже собирался ложиться.

– Кого черт несет? – проворчал Давыдов. Денек выдался жаркий, глаза слипались.

Васильев шагнул через порог. Осмотрелся. В комнате, кроме них, никого.

– Как бы ты, Денис Василич, прав не оказался, когда лукавого к ночи помянул. – Гость кивнул на выход. – Идем, сам поглядишь.

– Не беса ли поймал? – хмыкнул предводитель, но спорить не стал. Васильев был не робкого десятка – зря бы не потревожил. Бурча и поругиваясь, Давыдов накинул чекмень и последовал за хорунжим.


Схваченная ранними заморозками деревня спала. Партия Давыдова сегодня отбила у неприятеля богатый обоз. Пленные французы отправлены в Юхнов. Часть продовольствия отдана ограбленному неприятелем до нитки населению. Дело сделано, можно отдохнуть. В темноте лишь взлаивали собаки да похрустывала под ногами заиндевевшая от первых холодов земля. К дому, где расквартировался гусарский поручик Елизаров, приближались двое. Едва приметные во мраке черные силуэты двигались осторожно, словно боясь спугнуть дремлющего чутким сном зверя или стайку невидимых птиц. Пошептавшись у ворот, мужчины скользнули в приоткрытую калитку.

Раскинувшийся за домом сад застыл в густой, как мазут, тьме. Безлунная ночь – глаз коли. Чуть теплилась голубоватым сиянием только яблоня, тянущая в небесную бездну сожженные октябрем ветви. Под деревом тем стоял окутанный светящейся дымкой старик. Проводник говорил с кем-то вздрагивающим от волнения голосом. Похоже, убеждал. Давыдов прислушался.



– Иль не помнишь, что случилось тогда? – увещевал дед. – Сколько уж минуло. Думал, забудется, прежней станешь. – Пронизывающий ветерок прошелся по умершим листьям. Несколько закружили в воздухе и, мелькнув в зыбком потоке света, тут же были проглочены непроглядной тьмой. Старик расценил это как ответ. Он грустно потеребил бороду. – Огонь для тебя смерть, что ж все к жару тянешься…

– Глянь, глянь, девка там! – горячо зашептал в ухо Давыдову хорунжий.

– Где? – Денис Васильевич напряженно всмотрелся в вязкую черноту.

– Да не там! – зашипел севшим от волнения голосом Васильев. – Над яблоней! Прозрачная, что твой дым табачный!

Тут над головами затаившихся наблюдателей со звоном распахнулось окно. Из него высунулся взлохмаченный сонный поручик. В одной руке он держал свечу, в другой ружье.

– Кто здесь, выходи! – рявкнул он.

Сияющий голубоватый туман метнулся ввысь. Следом рассыпавшейся поземкой мелькнул седой проводник.

Шутить с Елизаровым было не с руки. Палил тот метко и, случалось, раньше, чем разбирался. Во всяком случае, прятавшуюся в лесу курицу уложил на месте с расстояния, с какого иной и в медведя не попадет. От француза ли та хохлатка пряталась, от хозяйской ли расправы, да судьба куриная при любом поваре все та же. Потом поручик, правда, божился – колдовство это, в кустах был волк. Хозяйскую птицу он бить не приучен. Ну да Бог ему судья, бульон оказался тогда весьма кстати.

– Опусти ты ружье! – раздосадованно гаркнул хорунжий.

– Васильев?! – обомлел Елизаров. Повел свечой и опешил еще больше. – Денис Васильевич?!!

После коротких объяснений был разработан план. Троица ввалилась в избу, где расположился проводник. В руках Елизарова темнела икона, лишенная неприятелем оклада. Ее поручик позаимствовал в предоставившей ему ночлег избе. На полатях заворочался старик.

– Выдвигаемся? – Он свесил вниз голову. Потер глаза. Не стесняясь, с подвыванием, зевнул.

Ловцы нечисти переглянулись.

– Говори, где сейчас был?! – запальчиво крикнул Елизаров.

– Спал он, – ответила за Архипа струхнувшая хозяйка, высунувшись из-за печной занавески. На всю горницу орали перепуганные дети.

Елизаров, Васильев и Давыдов растерянно топтались на месте. Архип сполз с полатей. Подхромав к ним, пристально заглянул в глаза поручику. Потом отошел прочь.


– Клянусь, он сказал: «Попомнишь меня»! – бил себя в грудь Елизаров, когда тройка расходилась по квартирам.

Давыдов с Васильевым молчали. Наконец, рубанув ладонью воздух, предводитель отрезал:

– Один слышит что ни попадя, другой видит! Довольно! Старика не трогать. И того… пить только для согрева, а не все, что благодарные мужики подносят.


Приказ командира – закон. Хорунжий и поручик с той ночи обходили Архипа стороной, хоть и ворчали украдкой. А вот Денис Васильевич в разгар боя стал замечать знакомую дедову шапку. Да все от Елизарова неподалеку. Мелькнет и исчезнет, как и не было. Возвращаясь в лагерь, Давыдов находил угрюмого старика на посту – у котла с похлебкой. «Не быстрее же коней примчался», – размышлял командир и усилием воли отгонял непрошеные думы. Но в следующей сече вновь примечал развевающуюся на ветру белую бороду.

* * *

В то утро дозорные привели к Давыдову дрожащего не то от страха, не то от наступившей в ноябре стужи мужика. Гонец хотел повалиться заступнику в ноги, но тот его остановил.

– Лоб-то побереги, пригодится. С чем явился?

– Беда, барин! – торопливо заговорил мужик. – Хранцузы пришли. Обоз в деревне налаживают, почитай, подвод двадцать. Все подмели, помрем ведь с голодухи!

– Много ли людей?

– Да человек… – гонец возвел глаза и принялся безмолвно перебирать губами, словно считал нарисовавшихся на потолке захватчиков, – сто будет.

– Что ж по науке моей не поступите? Встретьте с поклоном, а как спать лягут…

– Ученые они, – забыв о том, что говорит с самим Давыдовым, перебил мужик. – Пленных гонят. В церкву заперли. Стращают, ежели хоть волос у солдата ихнего упадет, всех перестреляют. Пока с теми, что в деревне стоят, расправимся, порешат наших солдатиков.

– Пленные? – Денис Васильевич покусал ус. – Французу самому нынче голодно. Зачем им потом такая обуза? Все равно постреляют. Бывало.

– Позволь, я с молодцами моими! – вскочил сидящий тут же Елизаров. – Ты только с дела, а мы уж двое суток попусту воздух гоняем.

– Маловато у тебя людей, – усомнился Давыдов.

– Француз по домам сидит, отогревается. Ружья они во дворе шалашом ставят… если мужик смирный. Смирный у вас мужик?! – окликнул поручик гонца, больше чтоб приободрить.

Тот с готовностью закивал.

– Смирный, смирный… солдатики ж в церкви. Конвой при них. Куды ж рыпаться?

– Вот и ладно! Пока лягушатники очухаются, уже скрутим. Несколько человек к церкви пошлю. Чтоб разом по обеим точкам ударить. Не ждут же.

Давыдов колебался. Вдруг из сумрака выступил Архип. Оказавшийся с ним рядом Елизаров отпрянул. Он готов был крест целовать, что проводник появился прямо из стены.

– Лощина там, – буркнул дед. – По ней к самой деревне подобраться можно. Глядишь, не заметят. Покажу.


Бешеным вихрем влетевший в деревню отряд Елизарова был встречен шквальным огнем. Трое ополченцев легли на месте, еще двоих тяжело ранило. Пришлось спешно отходить, чтобы внести поправки в первоначальный план. Со стороны деревни слышались редкие выстрелы. Французы огрызались больше для острастки, пули сюда не долетали.

– Где ж их сотня?! – скрипнул зубами поручик. – Тут все три! Из домов да из-за заборов палят. А мы как на ладони. Приметили нас, похоже, пока по лощине крались. Прохлопали мы дозорных.

– Видать, сотня та – обозное прикрытие было, – предположил один из гусар. – Пока то да се, основная часть подтянулась. Кони вон еще не расседланы. Только подошли, выходит.

– Вижу, – покачал головой Елизаров. – Скачи к Давыдову. Без подмоги никак. А мы тут покуролесим.

Когда отряд Давыдова примчался на помощь, из группы ополченцев осталась треть. На провокацию французы не поддавались, преследовать поредевший отряд Елизарова не спешили. Отбивались, упорно не покидая укрытий.

– Что ж ты людей не жалеешь! – набросился Давыдов на Елизарова.

Поручик отвел глаза.

– На себя отвлекал. Боялся, уйдем, а они – к церкви. И моих, и пленных положат.

Давыдов сжал кулаки.

– Ладно, выкурим. Пару изб запалим, сами вылезут.

– Дозволь мне! – Елизаров подался вперед. Сейчас Давыдов отправит остатки его группы в лагерь, и за погибших отомстит кто-то другой. В глазах поручика полыхнуло отчаяние – пусть он не выполнит приказ, будет разжалован в рядовые, да хоть в вечные конюхи, но враг заплатит за кровь его товарищей. И плату взимать будет он сам! Денис Васильевич глянул на Елизарова. Хотел было рявкнуть, запретить, чертыхнуться, но вместо этого вдруг тихо сказал:

– Иди. Прикроем. Найди еще человек шесть. Поджигать с нескольких сторон, чтоб дым завесой.

С Елизаровым вызвались идти шестеро из двадцати семи выживших его людей. Давыдов тому не удивился.


Левый угол избы занялся пламенем. Над наваленным у стены скарбом заклубился черный дым. В доме началась паника. Поручик закашлялся. Дым – хорошо, в нем можно спрятаться от стрелков. С противоположной стороны избы грохнула дверь. Послышался топот, лязг оружия и вопли на французском языке. Потом залп. «Наши!» – удовлетворенно отметил поручик, и тут что-то ужалило его в шею. Обозленный выходкой русских французский офицер бил почти наугад. Дым ел глаза, от кашля ружье вздрагивало. Эту пулю можно было назвать шальной. Падая, Елизаров увидел сочащееся сквозь едкую черноту сияние. Взметнувшаяся как-то сразу вьюга бросилась ему на грудь, прильнула холодными снежинками к лицу.

– Пурга… надо же, – чему-то удивился поручик, и все померкло.

* * *

Захваченный в плен полковник де Совиньи с непроницаемым лицом сидел за столом. Давыдов ходил по комнате, заложив руки за спину. Как же ему хотелось придушить этого презрительно поджавшего губы хлыща! Но его кодекс гласил – убивать только на поле брани или продавшихся врагу изменников.

– Итак? – Денис Васильевич взял себя в руки и продолжил допрос.

– Мое вам последнее слово – вы никогда бы не победили Великую армию императора, если бы не морозы!

– Ах, морозы! – Давыдов не выдержал, рванулся к столу. От неожиданности полковник отпрянул. Однако непостижимый, одетый как мужик аристократ лишь уперся кулаками в столешницу и приблизил глаза к растерянному лицу полковника. – Я скажу вам. Сытые лошади выдержат любой мороз. Это касается и людей, пятнадцать тысяч из которых у вас нынче больны. Ответьте, морозы ли лишают вашу армию обозов с фуражом, продовольствием и боеприпасами? Морозы ли вносят сумятицу внезапными атаками? Морозы ли вынуждают простого крестьянина вступать в мои отряды или сражаться с врагом в собственной деревне? Когда я начинал, мне выделили восемьдесят казаков и пятьдесят гусар. Посмотрите, сколько нас сейчас! А ведь я говорю о том, что даже не затрагивает вопроса основных частей русской армии. Это только народное ополчение, в котором главное – люди, а не морозы. Но, если вам угодно, давайте о морозах… Для вас сюрприз, что в России они бывают? – Давыдов насмешливо прищелкнул языком. – Понимаю, хочется списать все на непредвиденные обстоятельства, но разве одеть солдат соответственно климату не одна из задач командования? Простите, но корзины и пуховые платки, намотанные на ноги, греют существенно хуже, чем валенки. Да и воевать в них несподручно.

– Ваша война неблагородна! – взвился француз. – Нападать из-за спины недостойно!

– Прошу покорно простить, что я так неблагородно защищаю свою Отчизну от тех, кто явился с оружием! – развел руками Давыдов.

Из угла послышался тяжелый вздох. Де Совиньи и Давыдов обернулись. Там никого не было.

* * *

Холодно. Изо рта шел пар. Денис Васильевич похлопал себя по плечам и посмотрел на верхушки сосен. Когда еще рассвет, а скоро выходить. Главное преимущество партизанских партий – маневренность. Вот есть – а вот и умчались. Но его отряд с первых дней своего существования рос, пополняясь все новыми и новыми ополченцами. Перебрасывать войско становилось все сложнее. Давыдов задумался.

За спиной под чьей-то грузной поступью заскрипел снег. Предводитель обернулся. Перед ним стоял Архип. Да какой! В шубе и шапке с меховой оторочкой. В руке – искрящийся ледяным хрусталем посох.

– Куда ж ты так вырядился? – обретя дар речи, поинтересовался Давыдов.

– Уходим мы. – Голос старика тонул в пышной бороде.

– В какие веси, позволь осведомиться?

– Того тебе знать не надо, – привычно пресек вопросы Архип. Потом глуховатый бас его смягчился, в нем скользнула грустинка. – Что тебе знать следует, так это что прав ты был.

– В чем прав?

– Твоя правда – есть сила больше моей.

– Ну да… – хмыкнул Давыдов, а про себя подумал: «Забавный дед, хоть и с придурью. Жалко, куда пойдет?» – Ты, Архип, оставайся. К вареву твоему мы привыкли, почти не тошнит.

– Я б остался, – подковырки старик не заметил. – Но нельзя мне все время с людьми. В дела их вникаю. Сердце теплеет.

– Выходит, холодное у тебя сердце? – хитро прищурился гусар. – А так и не скажешь. Признайся, ведь тебя я в боях видел. Многим фору дашь! Но как ты умудрялся вперед коней наших в лагере очутиться?!

– Случалось, – смутился преображенный Архип. – Сначала только внучку берег. Прикипела она к Елизарову. Всюду за ним шла. В сражениях вот тоже… Мне, говорит, его видеть бы, больше и не надо ничего. А мы уж это проходили. Задолго до того приглянулся ей один, Лелем звали. На свирели играл, шут гороховый! – Старик фыркнул.

– И что? – Несмотря на лихость в ратном деле, Давыдов был поэтом. Он приготовился слушать красивую историю, но в своих ожиданиях жестоко обманулся.

– А ничего! Сердце горячим стало, она и растаяла. Вьюгой, облачком, дымкой в день студеный теперь только и видится. Думали с Зимой, дочкой моей, время пройдет, оклемается. Не вышло. Помнит, видно. И вот снова-здорово – Елизаров! Боялся я, не снесет она больше жара, вовсе исчезнет, как капель на солнце. Уговаривал все эти дни. Но она упрямая. Пусть, говорит, исчезну, лишь бы с ним рядом. Теперь нет поручика. Заледенела вся. Мать-то радуется – вернулась дочка. А я вижу, неживая она. Глянь вон!

Старик кивнул на заснеженную сосну. Под ней стояла девушка, окруженная тем самым голубоватым сиянием, что Давыдов видел как-то у яблони. Она смотрела сквозь морозную пелену, в лице ни кровинки. Давыдов попятился.

– Черт меня дери, – выдохнул он.

– Черти ни при чем, – заверил старик. – Мы, может, и не люди, конечно, но зла никому не желаем.

– Вот уж… – Давыдов пришел в себя, но на девушку посматривал недоверчиво. – Француза-то бил.

– Ну так бил. Говорю же, сердце таять стало. Раньше-то мне радовались. Крепости снежные строили, горки. На санях катались. А теперь явились эти… Огнем палят, голодом морят. Радость исчезла! Как не вмешаться? Сперва-то только обещание, тебе данное, выполнял, потом увидел, как за землю свою стоите. Очнулся – это ж и моя земля! Забрало, помогать кинулся. Прежде думал – сил наберусь, один управлюсь. Только правду ты тогда мусье тому говорил. Видел я смерть Елизарова, видел, как те шестеро с ним идти вызвались, – много чего повидал. Жарко. Верно все – не моя то победа.

– Человек, если надо, со всем управится, – согласился Давыдов. – Особо если враг землю его топчет. Да все не разберу, кто ты такой?

– Потомки твои разберут, – старик подмигнул. – Вот отойдет внучка от горя немного, вернемся. Ненадолго, чтоб не растаять. Больно уж горячи люди. Но я радость больше люблю. В праздник какой показываться будем. Впрочем, теперь я и с ворогом вас один на один не оставлю. Помогу, если что. А кто я… – Дед усмехнулся и ударил посохом оземь. Воздух зазвенел, деревья затрещали, нос защипало. – Думай!

Давыдов еще раз обернулся на застывшую у сосны девушку. Ее там не было. Перевел взгляд на Архипа. Где стоял старик, курился парок, словно кто-то вздохнул на холоде. Давыдов тряхнул головой, потер рукавицей щеку.

– Мороз, однако… – поежился он и побежал отогреваться в избу.

Мария Широкова

Первый поезд в самайн

<p>День первый. Чаепития и сказки</p>

Все началось во время чая. Именно тогда, намазывая на румяный тост грушевый джем, Перси впервые услышал голос Морбрада.

От неожиданности рука дрогнула, и янтарная капля джема приземлилась на белоснежную скатерть.

– Ты не меняешься, – с улыбкой заметила тетя Дженни, – все так же обожаешь сладкое и портишь скатерти.

– Мама, он сейчас скажет: «Простите, тетя, я больше не буду», – ехидно произнесла Флоренс. – Не так ли, кузен?

Перси рассмеялся.

– Осторожнее, Фло, – заметил он, – я ведь могу вспомнить еще какую-нибудь мальчишескую повадку. Например, дергать вредин за рыжие косички.

Юная леди хмыкнула и с невинным видом принялась пить чай. Перси прекрасно понимал, что Фло не терпится расспросить кузена о тысяче вещей, наговорить ему кучу уморительных колкостей и истребовать подарки, но, увы, приходилось сидеть чинно. Он украдкой подмигнул девочке, но та только строго сдвинула брови. Ну, ничего, успеется.

– Что это был за шум? – спросил Перси у отца.

Сэр Генри Уотертон оторвался от просматривания письма.

– Не поверишь, – усмехнулся он. – Горное эхо. Здешние окрестности – настоящий акустический феномен. Мне рассказывали, на склоне есть ущелье, где каждый звук, будь то крик птицы или скатившийся с кручи камень, порождает целую симфонию. Здесь еще ничего, ближе к тоннелю куда громче.

– Напоминает рокот прибоя, – сказал Перси, откусывая от тоста.

– Местные называют его голосом Морбрада. Привыкнешь.

Сэр Генри вернулся к письму. Перси не обижался: хорошо знал, что постоянная занятость приучила главного инженера Королевской Юго-Западной железной дороги делать несколько дел одновременно. Вот как сейчас: пить чай, беседовать с сыном, которого не видел больше полугода, и изучать корреспонденцию. Так было всегда, сколько Перси себя помнил.

Для бесед по душам имелась в мире миссис Дженнет Клейтон – тетя Дженни. Она укоризненно покачала головой, взглянув на брата, и сразу же перенесла заботливое внимание на племянника.

– И все-таки ты вырос, – произнесла она. – Несмотря на джем. Ты сейчас очень напоминаешь мне Генри в двадцать лет: те же широкие плечи, светлые вьющиеся волосы, упрямый взгляд. Только улыбка как у матери. Видела бы она своего малыша Перси…

Тетя Дженни умолкла, вытирая глаза кружевным платочком. Несколько минут в гостиной было тихо, но потом Фло осторожно потянула мать за рукав.

– Мама, – громким шепотом спросила она, – а что, дядя Генри в молодости был таким же долговязым и тощим, как кузен?

– Флоренс, несносная ты девчонка! – простонала тетя Дженни, не отрывая платка от лица, но Перси был готов поставить крону, что она улыбнулась.

Чаепитие продолжилось, и Перси отдал должное и тостам с джемом, и холодной ветчине, и прочим яствам, которые расставляла на столе Лакшми – вдова солдата-сипая, нанятая отцом на службу во время строительства укреплений Агнипура.

– Вот что, дамы, – спасая сына от обжорства, сэр Генри свернул письмо и поднялся из-за стола, – мы с Персивалем вас на время оставим. Пойдем, сынок, покажу тебе строительство.


Улицы городка разбегались от площади с кирпичной церковью вниз по склонам холма, точно ручьи, падающие с уступа на уступ. Отец и сын шагали, покуривая папиросы, и вели неспешный разговор.

– Вы уютно устроились, – сказал юноша, оглядываясь на аккуратный двухэтажный коттедж, южную стену которого обвили пожелтевшие листья плюща. – Я, право, не ожидал. Думал, что городишко – дыра дырой.

– Разумеется, не столица, – ответил сэр Генри. – Но все это на время. Работа требует постоянного присмотра, не приезжать же в такую даль через день. А Дженнет все устроила как дома, это она умеет. Жаль, что твоя сестра сейчас в Каире…

Перси развел руками. Что поделаешь, с той поры, как Эмили выскочила замуж за армейского капитана, семье никак не удается собраться вместе.

– Ну, как твой дипломный проект? – спросил отец.

– Еще море работы, – признался Перси. – Я привез кое-какие расчеты и чертежи. Может, взглянешь, если выдастся свободная минутка?

– Обязательно посмотрю. Через несколько дней, когда откроем наконец тоннель и утрясем дела. Министерская комиссия заявилась раньше, чем мы планировали.

– Но ведь все прошло успешно. Я читал во вчерашней газете.

– Да, лорд Теренс остался доволен. Обещал доложить премьер-министру. И, кстати, спрашивал о тебе.

– Обо мне? – Перси расстегнул форменный студенческий сюртук. – С чего бы?

Сэр Генри остановился.

– По-моему, тебе лучше знать, – усмехнулся он. – Мисс Элен передает тебе самый теплый привет.

– О господи! – выдохнул Перси. Сэр Генри хмыкнул в усы, но воздержался от комментариев.

Дома под черепичными крышами остались за спиной. Впереди темнели скучившиеся времянки – сколоченные из теса жилища рабочего люда, хлопала пожелтевшая парусина палаток для оборудования. Над вагончиком посреди вытоптанного пятачка земли ветер играл полотнищем флага. Несмотря на предзакатный час, лагерь был пуст. Кудлатая собака, развалившаяся перед ступенями вагончика, подняла морду, безразлично проводив прохожих взглядом, и снова ткнулась носом в пыль.

– До вечернего колокола уже немного. – Сэр Генри сверился с часами. – Пойдем дальше, к путям.

Спуск закончился. Они миновали последние бараки и выбрались на простор. Перси смотрел по сторонам с большим интересом: единственной крупной стройкой, в которой он участвовал, было строительство канала в Ренни, куда его направляли для прохождения практики.

Долина была перекопана и взъерошена. Тут и там громоздились груды щебня и песка, чернели сложенные в штабеля шпалы, бревна, чугунные балки. Впереди вздымалась насыпь железной дороги, и на боковой ветке посвистывал паровоз. И всюду, словно муравьи, суетились люди, занятые каждый своим делом: копали, везли по мосткам тачки, тащили носилки, перекликались, спорили. Ветер нес запахи пыли и дегтя. Перси с удовольствием втянул эту едкую смесь в легкие. Ему нравилась деловая суета, не смолкающее до ночи движение мускулов и мысли, способное раздвинуть мироздание, и еще больше нравилось знать, что он тоже станет – уже стал – частью этого грохочущего яркого мира.

– Ну как? – с улыбкой поинтересовался сэр Генри.

– Потрясающе, – совершенно искренне ответил Перси. – Когда я приезжал в прошлый раз, все только начиналось, а теперь…

Он развел руки, словно пытаясь охватить пространство.

– Ты еще тоннеля не видел, – довольно ответил сэр Генри, кивнув в сторону нависшей над долиной темной громады горы. – И вообще, надо было тебе пройти практику здесь или хотя бы наведываться в гости почаще. Но ведь ты упрямый… А вот и Гилберт!

Из-за затянутого брезентом штабеля показались люди. В шагавшем впереди невысоком шатене в темных очках, что нес под мышкой свернутые в трубку бумаги, Перси без труда опознал друга и помощника отца – сэра Гилберта Каннингема.

– О, Персиваль, наконец-то! – воскликнул сэр Гилберт, обмениваясь с юношей рукопожатием. – Вовремя, а то мы думали, ты так и не сумеешь выбраться из Реннского болота.

– Разве я мог пропустить такое событие? – ответил Перси. – Но я думал: все работы завершены…

– Официально строительство окончено, но сколько еще нужно расчистить, проверить, вывезти. – Каннингем махнул рукой. – Кстати, Генри, бухгалтер просит зайти в контору, что-то уточнить по смете. И еще: я проверял крепежи на втором участке…

Сэр Генри повернулся к сыну:

– Придется вернуться в лагерь. Пойдешь со мной? Правда, я понятия не имею, сколько эта волокита займет времени.

– Я, пожалуй, прогуляюсь, – решил Перси. – К ужину вернусь.

Инженеры стали подниматься по склону, а Перси неторопливо побрел вдоль насыпи по направлению к тоннелю. Вокруг копошились люди, и никому не было дела до молодого человека со значком Высшей инженерной школы на отвороте сюртука.

Мысли текли неспешно, в такт шагам. Может, и впрямь не стоило своевольничать и уезжать почти на год на север. Здешний проект куда масштабнее и интереснее, чем отводной канал через торфяники. Но в глубине души Перси понимал, что должен был попробовать себя, ощутить, каково это: не опираться на родительское плечо. А его большие стройки еще впереди.

Гора надвинулась, закрывая полнеба, и Перси уже явственно различал прямоугольное отверстие, уводящее в чернильную подземную пустоту. По обеим сторонам насыпи еще высились кучи породы. Крепкие балки поддерживали свод, но они казались соломинками в сравнении с массой, давящей сверху. Перси остановился, рассматривая еще одно свидетельство победы человеческого разума.

Тяжелый рокочущий звук возник словно бы ниоткуда и, набирая силу, поплыл над долиной. Он достиг высшей ноты, словно разбившийся о скалы прибой, и постепенно сошел на нет.

Перси ошеломленно потряс головой. Рабочие, тащившие по насыпи носилки с деревянными плашками, опустили груз наземь.

– Бесится старик, – сказал тот, что помоложе, стирая грязной ладонью пот со лба.

– Да, не по нутру Морбраду дыра, – согласился старший, крепкий мужчина лет пятидесяти. – Совсем не по нутру.

– Перекурить бы такую страсть, – заметил первый. – Есть табачок-то, Эванс?

Его напарник хмуро сплюнул.

– Не видел ты настоящей страсти. Берись давай, отбой скоро. Понесли.

Подтверждая его слова, вдалеке раздался звон сигнального колокола. Рабочие подхватили носилки и торопливо зашагали к лагерю. От тоннеля тоже группками и поодиночке потянулись люди. Перси повернулся к городку.

Его обгоняли, и вскоре он оказался в хвосте длинной людской вереницы, а потом и в одиночестве. И очень удивился, когда услышал тихий голос.

– Сударь! Сударь, постойте!

Перси оглянулся. Под насыпью стояла маленькая согнутая старушка. Она опиралась на суковатую палку и тяжело, одышливо дышала. Темная шаль покрывала плечи, седые волосы были убраны под опрятный белый чепец. На земле рядом с ней Перси заметил большую плетеную корзинку.

– Сударь, – попросила старушка. – Помогите бедной женщине подняться на насыпь.

Разумеется, Перси подал руку. Очутившись рядом с юношей, старушка долго переводила дыхание.

– Благодарствую, добрый джентльмен, – наконец сказала она. – Я ходила в гости в соседнюю деревню и решила срезать путь. Да не те мои годы, чтоб весь день взбираться на кручи. А до мостков топать да топать…

Она с трудом подняла корзинку и, помогая себе клюкой, потащилась дальше. Перси поглядел на темнеющее небо, потом на скрюченную спину.

– Давайте я помогу, – предложил он, в два шага догоняя женщину. – Куда надо идти?


Сумерки уже сгустились и на небе замерцали звезды, когда Перси со своей неожиданной спутницей добрались до конца извилистой улицы. У маленького домика на окраине старушка остановилась.

– Ну вот и пришли, слава Господу, – борясь с одышкой, сказала она.

Дом был погружен в темноту. Сразу за невысокой оградой из булыжников начиналась пустошь, над которой черной тяжестью нависали склоны горы. Стояла полная тишина, только проснувшийся ветер шелестел засохшей травой.

Перси поежился и поднял воротник. Ночная свежесть пробиралась сквозь сюртук.

– Вы здесь живете? – спросил он.

– Да, сударь, – подтвердила старушка. – Это мой старый добрый дом. Знавал он и лучшие времена, как и его хозяйка. Но что было, то прошло. Как же мне вас благодарить-то?

Перси протянул ей корзинку. Его ладонь на миг соприкоснулась с узловатыми пальцами.

– Да вы, сударь, никак замерзли? – охнула старая женщина. – Рука-то ваша словно ледышка. Пойдемте-ка в дом скорее…

Перси запротестовал, но старушка продолжала уговоры:

– Погреетесь, чаю выпьете. Ведь в какую даль возвращаться. А у меня булочки свежие и… Тс-с!

Женщина смолкла, приложив палец к губам. Перси недоуменно огляделся.

– Что… – начал он.

– Они идут, – шепотом ответила старушка. – Они думают, что я не слышу, как они появляются. Но я-то всегда знаю, что они рядом.

Перси стало не по себе. Улица была пустынна, ни звука шагов, ни движения. Однако женщина все прижимала палец к губам.

«Может, она не совсем в себе? – подумал Перси. – Тихая безобидная сумасшедшая…»

Старушка склонила голову к плечу, словно прислушиваясь, и негромко рассмеялась.

– Они снова затаились. Не поверите, сударь, вечно играют со мной в прятки! Будто дети!

– Я пойду, – поспешно сказал Перси. – Доброй но…

Перси готов был поклясться, что секунду назад вблизи никого не было. Но стоило моргнуть, и на краю ограды появилась высокая темная фигура. Несколько мгновений человек стоял неподвижно, а затем как ни в чем не бывало зашагал по камням. Быстро и совершенно бесшумно.

Перси невольно подался назад. Но старушка лишь всплеснула руками.

– О, Дилан Ллевелин, когда же ты перестанешь дурачиться, будто мальчишка?! Люди же смотрят.

Услышав ее голос, человек легко спрыгнул с ограды и подошел к женщине.

– И вам доброго вечера, матушка Маллт, – сказал он веселым звучным голосом. – Кто это с вами?!

– Молодой джентльмен, который был так добр, что проводил меня до дома и донес мою корзинку. Не то что некоторые: только бездельничают да стирают булыжники подметками.

– Ну-ну, не сердитесь, милая вы старушка. Клянусь, я оставлю ограду в покое. – Повернувшись к Перси, человек слегка склонил голову и спокойно произнес: – Здравствуйте, сэр.

В темноте нельзя было разглядеть ни лица, ни одежды, но что-то в голосе и манере говорить намекало: этот странный тип отнюдь не фермер или мастеровой.

– Добрый вечер, – сухо ответил юноша. – Простите, не имел чести…

– К чему блуждать во мраке, когда можно выйти на свет, – произнес за спиной женский голос, и на дорогу упали желтые лучи.

Перси обернулся. У обочины стояла девушка, держа в поднятой руке фонарь. Свет заставил юношу прищуриться, но он разглядел серебристо-серое платье и небрежно наброшенную на плечи шаль.

– А вот и моя девочка, – встрепенулась старушка. – Опусти-ка фонарь, дай на тебя полюбоваться.

Девушка отвела руку в сторону и приблизилась.

– Доброго вечера, матушка. Здравствуйте, сударь.

– Персиваль Уотертон, к вашим услугам, – поспешил представиться юноша.

– Дилан Ллевелин, лорд Бринна, и моя сестра леди Карис, к вашим услугам, – услышал он в ответ.


Отвертеться от приглашения не удалось. Перси не успел опомниться, как уже сидел в крошечной, очень чистой кухоньке на скрипучем, но вполне устойчивом стуле. Под потолком висели связки лука и чеснока, сушились нанизанные на суровую нитку шляпки грибов, на подоконнике были разложены душистые пучки трав.

Гудел, закипая, подвешенный над очагом чайник, а на столе возникали глиняные кружки, сахарница, масленка и нехитрая снедь. Леди Карис вооружилась ножом и весьма ловко принялась нарезать сыр и ветчину. Перси только диву давался.

Девушка была красива, но странной, непривычной красотой. Правильные черты казались резковатыми, а яркие каре-зеленые глаза – слишком большими на смуглом живом лице. Темные волосы были уложены в строгую прическу и сколоты на затылке серебряной заколкой с зеленоватым камнем. Леди не произнесла ни слова с той поры, как вошла в дом, и Перси почему-то казалось, что настроена она недоверчиво.

Словно почувствовав на себе его вгляд, девушка перестала орудовать ножом. Зеленые глаза посмотрели на Перси с легкой насмешкой, юноша смутился и повернулся к лорду Ллевелину, расположившемуся напротив.

– Признайтесь, вы удивлены, – заметил Дилан Ллевелин. – Вряд ли вы когда-либо раньше видели благородную леди, нарезающую сыр в деревенском домике.

– И лорда, прыгающего по ограде, точно воробей, – добавила девушка.

Перси улыбнулся.

– И это тоже. – Дилан Ллевелин скрестил под подбородком длинные «музыкальные» пальцы. Он, казалось, был старше Перси лет на пять, такой же темноволосый и зеленоглазый, как сестра. – Но странностям есть простое объяснение. Матушка Маллт когда-то служила в нашей усадьбе. И мы иногда навещаем старушку. Вспоминаем детство и позволяем себе некоторые вольности в поведении.

– Уж такие они озорники были, – откликнулась хозяйка, снимая с очага чайник. – А вот и чай! Угощайтесь!

Разговор за чаем пошел оживленный и беспечный, точно собеседники знали друг давно, а не познакомились полчаса назад. Узнав, что Перси лишь второй раз в Карнарвоншире и вообще в Уэльсе и нигде толком не бывал, брат и сестра засыпали его названиями мест, которые следует посетить, и живописных руин, стоящих непременного осмотра.

– Эта земля полна загадок, – сказала Карис. – Здесь еще живут истории об Артуре, настоящие, без лоска, приданного им рыцарскими романами. Не так давно на английский перевели «Мабиногион». Вы читали?

– Ну, сестренка, – проговорил Дилан, – ты требуешь от мистера Уотертона слишком многого. Вряд ли инженеру интересны подобные вещи.

– Отнюдь, – заверил Перси. – Я люблю таинственные легенды. Моя матушка была родом с севера, из Глазго. Она часто рассказывала сказки о храбрых горцах и страшных колдунах, а еще о кэлпи.

Дилан откинулся на спинку кресла.

– А местные истории вы слышали? – поинтересовался он. – Они не менее занимательны, чем сказки севера.

– Не сомневаюсь, – ответил Перси. – Но времени у меня пока не было. Может быть, леди Карис прочтет что-нибудь из этого Маги…

– «Мабиногион», – поправила девушка, – но я почитаю вам из «Кад Годдо».

Она отставила чашку в сторону, и рыжая кошка, гревшаяся у очага, немедленно прыгнула ей на колени.

Множество форм я сменил, пока не обрел свободу.

Я был острием меча – поистине это было;

Я был дождевою каплей, и был я звездным лучом;

Я был книгой и буквой заглавною в этой книге;

Я фонарем светил, разгоняя ночную темень…[80]

Пальцы девушки рассеянно гладили пушистую кошачью шерсть, отрешенный взгляд был устремлен в темноту за окном, а слова все лились неторопливым завораживающим потоком. И Перси чувствовал, что поток этот властно уносит его прочь, за пределы освещенной огнем комнаты, туда, где звездный свет льется на каменистую землю и растрепанные облака касаются вершин, плоских от времени и морских ветров.

И слово Господне сошло с небесных высот на землю:

«Чтоб Пеблиг могучий не смог твой край предать

разоренью,

Пусть войском твоим деревья и травы лесные станут».

Тяжкий нарастающий рокот пронесся над домом, медленно замирая вдали. Наваждение исчезло. Девушка смолкла, обводя комнату задумчивым взглядом.

– Старику Морбраду не спится, – заметила матушка Маллт, разливая по чашкам свежий чай.

– Он сегодня сердит, – ответил Дилан.

– Нигде раньше не встречал подобного, – сказал Перси. – А Морбрад – еще одна местная легенда?

– Да, – произнесла Карис. – Древняя, как сами здешние камни, и грустная. Матушка Маллт, может быть, расскажете?

– Отчего же не рассказать?

Старушка поудобнее устроилась в потрепанном кресле и начала историю:


– Давным-давно это было. Много воды утекло с той поры в Ди, много листьев сорвал ветер с деревьев и развеял пылью об утесы. Еще до того, как Максен Вледиг увидел во сне свою невесту, и до того, как римляне воздвигали форты, жили в Гвинеде[81] два брата – Йорат и Оуэн. Были они рыбаками и пуще всего на свете желали славы и богатства.

И вот прознали они, что далеко на западе лежит остров Аннуин, а там в потаенном саду растут яблони, увешанные плодами, и кто сумеет сорвать и съесть хоть одно яблоко, обретет невиданную силу и власть. И решились они добраться до неведомой земли и добыть дивные плоды.

Сказано – сделано. Погрузили братья в коракль оружие да еду, подняли красный парус и поплыли на закат. Долог и труден был путь, много опасностей они испытали, прежде чем однажды утром увидели вдали белые скалы Аннуина. Наконец они пристали к берегу и с мечами наготове пошли по зеленой траве. Вскоре в расселине между скал увидели они сад, и яблони, столь высокие, что братья не могли дотянуться и до нижней ветки, и яблоки величиной с конскую голову. Стали братья думать, как тут быть.

Йорат был старше и умнее, но не вышел ни силой, ни ростом, Оуэн же был здоровым и крепким. Йорат сказал: «Заберись на дерево, брат, и срежь плоды мечом, а я останусь здесь и буду собирать падалицу в мешок». Оуэн послушно полез, с великим трудом, обдирая в кровь руки и колени. Он срезал несколько яблок, и тут за скалами послышался чудовищный шум, будто двигался кто-то огромный. Оуэн испугался, не удержался на ветке, полетел вниз и сломал себе ноги.

Йорат меж тем наполнил мешок яблоками. Он потащил брата к берегу, но мешок был тяжел, а шум все надвигался. Вершины деревьев колебались, птицы разлетались прочь с криками. Йорат понял, что не успеет с такой обузой добраться до лодки.

Тогда он бросил Оуэна на песок, покрепче сжал мешок с яблоками и побежал прочь. «Брат! Куда же ты?» – кричал несчастный, но Йорат ни разу не оглянулся. Он достиг лодки, швырнул в нее добычу и, поставив парус, вывел на морской простор. И тут до него долетел предсмертный крик брата, полный такой муки, что беглец не выдержал и посмотрел назад. На берегу стоял великан, громадный, как гора, и грозил Йорату кулаком.

Когда остров скрылся из вида, Йорат почувствовал себя в безопасности. Он вытащил из мешка яблоко и решил съесть. Но, проглотив кусочек, с трепетом ощутил, как тело его начинает меняться, наливаться нелюдской силой и расти. И в тот же миг разразился шторм.

Йорат сделался столь огромен, что коракль треснул, точно скорлупа ореха, и парень упал в морские волны. И как ни велик он стал, а пучина вод была еще глубже. Волны разбушевались, и молнии полосовали тучи огненными копьями, гудел гром, точно огромный молот бил по небесному своду. И беглец понял: не миновать смерти.

Но волны расступились, и поднялся из глубин Манавидан – повелитель моря и в гневе крикнул:

– Проклят ты за предательство свое! Не примет море тело твое, не повезет моя лодка подлую душу в Страну юности! Прочь из моего владения, Морбрад – морской предатель!

Великая волна встала горой до самого неба, подхватила его и швырнула на сушу. И было это только началом…


Часы над очагом со скрипом начали бить. Восемь! Перси едва не схватился за голову: его уже давно ждали. Пришлось с извинениями прервать рассказ матушки Маллт и распрощаться с новыми знакомыми, сердечно благодаря старушку за теплый прием.

Примечания

1

Местное прозвище панцирной пехоты, «подобной крепостным башням».

2

Кириа (новогреч.) – госпожа, обращение к уважаемой пожилой женщине, бабушке.

3

Базилевс (обычно переводится как «царь») – наследственный монарх в Древней Греции, правивший одним или несколькими городами (не всей страной).

4

Де симфоно (новогреч.) – я не согласен.

5

Агапиты фили (новогреч.) – дорогие друзья.

6

Эфхаристо (новогреч.) – спасибо.

7

Архонт – в древнегреческом городе-государстве высшее должностное лицо, соправитель базилевса. Обычно назначались (выбирались) на установленный срок или пожизненно.

8

Не к добру это. Быть беде (здесь и далее – перевод с серб.). Ударения в сербском языке ставятся, как правило, на первый слог, в длинных словах – на второй.

9

В качестве эпиграфов здесь и далее использованы отрывки из стихотворения Милана Ракича (1876–1937) «Симонида». Пер. Виктора Кочеткова.

10

Будь здоров, государь мой.

11

Благодарю тебя. И благодарю страну эту, воистину великую, ибо в ней обитают ангелы.

12

Мраморное море.

13

Воины мои! Много раз я водил вас в бой – и мы всегда возвращались с победой. Мы разбивали врага и брали богатую добычу. Но такой добычи у нас еще не было. Смотрите, я привез ангела!

14

Твой народ приветствует тебя, моя королева!

15

Вот моя невеста!

16

Я король, мне и решать.

17

Свадебная капуста.

18

Золотые вилки.

19

Что ж ты – чашу заздравную на свадьбе отца своего не подымешь?

20

Ежели я всякий раз буду чашу заздравную поднимать, когда кобель на сучку вскочит, то скоро мне пьяным под забором валяться.

21

Не бойся, ангел мой. Я не медведь, не кусаю.

22

Сердце мое отныне принадлежит тебе, моя королева!

23

За здоровье господаря! Всем бы мочь так, как он, в годы свои!

24

Византийская золотая монета, имела хождение во всей империи, в Европе и даже на Руси.

25

Дочери мои милые!

26

Брат убивает брата, отец убивает сына, а сын – отца.

27

Постой же, сердце мое! Дай хоть взгляну на тебя!

28

Душа моя!

29

Жить нет мочи. Или убей меня, или сжалься.

30

Поцелуй же меня, душа моя.

31

Капюшон, колпак в одеянии иноков.

32

Зачем уходишь, душа моя! Побудь еще.

33

Зачем уходишь, радость моя! Побудь еще.

34

Зачем уходишь, сердце мое! Побудь еще.

35

Ступай, раз так решила.

36

Поцелуй меня, радость моя.

37

Ах так?! Неблагодарный щенок! Так получи, что просил!

38

Вы все слепы! Сами слепы!

39

Что наделал я! Я убил их обоих!

40

Схизма (греч.) – раскол, ересь. Схизматик – раскольник, отщепенец. В словоупотреблении Римско-католической церкви схизматиками называются лица, отпавшие от церковного единства, но оставшиеся правоверными в догматическом отношении; поскольку церковное единство поддерживается папой, то под схизматиками разумеются главным образом восточные христиане (православные).

41

Современный Дубровник.

42

Ежели кого еще увижу, сам повешу!

43

Род палицы или шестопера.

44

Поберегся б ты, господарь.

45

К черту!

46

Я король, мне и решать.

47

Народ мой! Радуйся и благодари Господа, ибо свершилось великое! Родился Неманич!

48

Поезжай. Грех тебя не пустить.

49

Езжай, сердце мое.

50

Возлюбленный мой, слышишь ли ты меня?

51

Это я, Симонис.

52

Прости меня, прости!

53

Так это ты? Ты?! Ты пришла ко мне – или это снова сон?

54

Это я, я… Прости меня, любимый, если сможешь.

55

Гони ее прочь!

56

Упадет! Разобьется!

57

Неужто поставишь нам то в вину?

58

Безобразят, значит?

59

Душа моя.

60

Сердце мое, скажи мне правду: любила ли ты меня хотя бы один день из всех, что были мы вместе?

61

Тебя, господарь мой, нельзя не любить.

62

Так иди же ко мне!

63

Я король, мне и решать.

64

Я слышу рога. В лесу еще охота?

65

Нет, господарь, показалось тебе. Мы не слышим ничего.

66

Я слышу рога. Это охота.

67

Нет, господарь. Мы не слышим ничего. Нет здесь другой охоты.

68

Я слышу рога! Они зовут меня!

69

От греч. ktitor (основатель, создатель) – человек, на средства которого построен или заново убран (иконами, фресками) православный храм.

70

Не слеп я!

71

Откуда глаза у тебя, сын мой?

72

Стефан, что наделал ты!

73

Что же ты? Разве не видишь, не виновен я.

74

Я его видел!

75

Прости его, Господи!

76

«Только единство спасет сербов».

77

Не к добру это. Быть беде.

78

Вы что там, сдурели, что ли? У нас приказ вывозить этих чертовых монахов, а они не хотят. Что? А я знаю?! Не хотят, и все! Это все я понимаю, но нам-то что делать? Как чего – эти ж местные прут, их там больше тысячи, палят во все стороны… Нет, не из автоматического. Я все понимаю, но нам-то что делать?! У нас приказ, но мы его не можем исполнить, нам нужны разъяснения. Что?! Идите вы знаете куда со своими согласованиями! Бардак! (англ.)

79

Добавишь камень – и получишь в ответ десять, а закроешь собой – будет тебе спасение.

80

Здесь и далее: «Битва деревьев». Пер. В. В. Эрлихман.

81

Гвинед – историческая область в Северном Уэльсе.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15