Современная электронная библиотека ModernLib.Net

А где же третий? (Третий полицейский)

ModernLib.Net / Современная проза / О`Брайен Флэнн / А где же третий? (Третий полицейский) - Чтение (стр. 3)
Автор: О`Брайен Флэнн
Жанр: Современная проза

 

 


Должен признать, что в тот момент я ощутил некое неопределенное шевеление то ли в животе, то ли совсем рядом с животом, словно бы Джоан изготовилась слушать, приложила палец к губам и подняла уши, до того висевшие по обеим сторонам головы, как у спаниеля, — боясь пропустить хоть единый слог из мудрых речений старика. А старый Мэтерс продолжал неспешно и тихо говорить:

— Я обнаружил: когда что-то делаешь, то делаешь это, потому что тебя попросили или предложили тебе сделать это, и просящим может быть кто угодно — или ты сам, или кто-нибудь другой, вне, так сказать, тебя. Надо заметить, что некоторые из поступающих предложений вполне хороши и похвальны, а некоторые — даже восхитительны. Но большинство из них плохи, более того, являются грехами, ну, в общепринятом понимании того, что такое грех. Я не очень мудрено изъясняюсь? Ты меня понимаешь?

— Прекрасно понимаю.

— Я бы сказал так: на три плохих предложения или просьбы приходится одно хорошее.

А я бы сказала, что одно хорошее приходится не меньше, чем на шесть плохих.

— Так вот, придя к такому пониманию, — продолжал старик, — я решил отвечать «нет» на каждое предложение, на каждый вопрос, на каждую просьбу, откуда бы они ни исходили — от меня самого или кого-нибудь другого вне меня. Это было простое решение, надежное и верное, но поначалу следовать ему было весьма трудно, иногда требовались героические усилия, чтобы не поддаться, и, представь себе, я ни разу не поддался, ну, не поддался полностью. Много лет прошло с тех пор, как я в последний раз сказал «да». Никто из ныне живущих, никто из когда-либо живших людей не отказал в таком количестве просьб и не дал столько отрицательных ответов, как я. Я отвергал, я не соглашался, я отказывался, я противился, я отрицал невероятное число раз.

Великолепная и исключительно необычная линия поведения. И вообще — все это исключительно интересно и благотворно-целительно. Каждое слово — целая, законченная проповедь. Исключительно, исключительно душеполезно и нравственно чисто.

— Исключительно интересно, — сказал я вслух, обращаясь к Мэтерсу.

— И вот что я еще скажу: такой жизненный принцип ведет к умиротворенности и создает чувство удовлетворенности. Тебе уже не задают лишних вопросов или вообще не задают вопросов, так как знают: ответ всегда будет один и тот же — «нет». А через некоторое время всякие мысли, которые заведомо обречены на неисполнение и неудачу, которые все равно будут отвергнуты, поленятся вообще прийти в голову.

— Но ведь бывает же так, что если от всего отказываешься, то лишаешь себя каких-то самых простых удовольствий, и жить тогда становится скучно, — начал я излагать мысль, которая не поленилась прийти ко мне в голову. — Ну вот, например, если бы я взял и предложил вам стаканчик виски, а вы бы...

— Те немногие знакомцы, с которыми я еще знаюсь, — перебил меня старик, — обычно проявляют достаточно предусмотрительности и такта и устраивают подобные предложения таким образом, что я могу оставаться верным своему принципу и в то же время принимать предлагаемый виски. Меня спрашивали — и не единожды, заметьте, — спрашивали так: не откажусь ли я от виски или от чего-нибудь там другого...

— И ответ был: нет, не откажусь?

— Ну конечно!

Джоан в ответ на это признание старика ничего не сказала, и я почувствовал, что оно пришлось ей не по нраву. Мне показалось, что ей стало как-то неловко и неудобно пребывать во мне. Похоже было, что и Мэтерса охватило какое-то беспокойство. Он склонился над чашкой, словно совершал какое-то таинство. Потом стал пить чай так, будто вливал его в пустую, гулкую бочку.

Истинный праведник.

Опасаясь, что приступ разговорчивости у старика неожиданно закончился, я решил растормошить его следующим вопросом:

— А не знаете ли вы, где сейчас тот черный металлический ящичек, который еще совсем недавно находился вон в той дыре под полом?

И я показал пальцем на отверстие в полу. Старик неопределенно покачал головой, но ничего не сказал.

— Вы отказываетесь сообщить мне, где теперь этот ящичек?

— Нет, не отказываюсь.

— А возражаете ли вы против того, чтобы я его взял?

— Нет, не возражаю.

— Ну, в таком случае, где же он?

— А как тебя зовут? — вдруг резко спросил старик.

Этот вопрос меня весьма озадачил. Он не имел никакого отношения к тому, о чем мы беседовали, но более всего меня поразила не его неуместность, а то, что при всей простоте вопроса я не мог на него ответить. Меня это потрясло — я не помнил, как меня зовут, не знал, кто я такой, не мог сказать, откуда явился, зачем нахожусь в этой комнате. Я понял, что ни о чем не могу сказать с определенностью, ни о чем, кроме одного — я наверняка знал, что ищу черный металлический ящичек. Ошибся: я знал еще, что старика, сидящего на стуле, зовут Мэтерс и что его убили ударами велосипедного насоса и лопаты. А вот имени своего я не знал.

— У меня нет ни имени, ни фамилии, — удрученно пробормотал я.

— Ну вот видишь, как же я в таком случае могу сказать тебе, где находится этот ящичек? Ведь ты даже и расписку в его получении подписать не сможешь! Так не положено. Это все равно, что бросать деньги на ветер или кольца дыма из трубки пускать. Если у тебя нет ни имени, ни фамилии, как же ты сможешь оформлять юридически заверенную бумагу?

— А разве это сложно — взять себе какие-нибудь имя и фамилию? — нашелся я. — Чем плохая фамилия — Дойл или Спилмэн? И Свини ничуть не хуже, и Хардимэн, и О’Гэра — тоже хорошие фамилии. Выбор есть, и большой выбор. В отличие от большинства других людей мне вовсе не обязательно носить одну и ту же фамилию.

— Мне не нравится фамилия Дойл, — пробурчал старик, но чувствовалось, что на самом деле ему все равно.

Выбирай фамилию Бари. Синьор Бари — знаменитый тенор. Когда великий певец появлялся на балконе собора Святого Петра в Риме, не менее полумиллиона человек собиралось на огромной плошали, чтобы его послушать. Вся пьяцца была забита народом так, что и яблоку негде было упасть.

К счастью, эти слова были слышны только мне и не слышны — в обычном понимании этого слова — никому другому. Мэтерс стал вглядываться в меня еще пристальнее.

— А какой твой цвет? — вдруг спросил он.

— Мой цвет?

Я растерялся, не понимая, что он имеет в виду.

— Ты что, разве не знаешь, что у каждого человека — и у тебя тоже — есть свой цвет?

— Эээ... ну... довольно часто мне говорят, что у меня красное лицо.

— Я совсем не это имею в виду.

Внимай каждому его слову. Наверняка он сейчас расскажет что-нибудь очень интересное. И поучительное.

Я понял, что мне следует подробнее расспросить старика про цвет.

— Вы отказываетесь пояснить свой вопрос о цвете?

— Нет, не отказываюсь.

Мэтерс плеснул еще чаю себе в чашку.

— Ты, без сомнения, должен знать, что у каждого ветра свой цвет.

Мне показалось, что старик зашевелился на своем стуле — наверное, примостился поудобнее, — и произвел на своем лице какие-то перемены, в результате которых оно приобрело выражение чуть ли не мягкости и благожелательности.

— Нет, ничего такого я не замечал, — вынужден был признать я.

— Знай же, в литературах всех древних народов можно обнаружить свидетельства того, что древним было известно, что у каждого ветра есть свой цвет[6]. И да будет тебе известно, что имеются четыре основных ветра и восемь дополнительных ветров — и у каждого свой цвет. Ветер с востока — фиолетовый, а с юга — серебристый. Северный ветер непроницаемо черен, а западный — янтарного цвета. В давние времена люди обладали способностью воспринимать эти цвета, они целыми днями сидели на пригорках и наслаждались цветастой красотой ветров. Они видели, как ветер поднимается и утихает, как меняет он оттенки. Они созерцали великолепное зрелище, когда несколько ветров смыкаются, сходятся вместе и перемешиваются, и тогда цвета их переплетаются, как ленты, которыми украшают свадьбу. И можешь не сомневаться — наблюдать все это было занятием неизмеримо более достойным, чем сидеть, уставившись в газету. А у дополнительных ветров — цвета неописуемой изысканности, мягкости и нежности: красновато-желтые, серебристо-фиолетовые, серовато-зеленые, с оттенками черного и коричневого. Трудно себе вообразить нечто более утонченно-прекрасное, чем поля, леса, холмы, покрытые муравой, на которые проливается легкий, благодатный дождик, подкрашенный красновато-желтым юго-западным ветерком!

— А вы сами видите все эти цвета?

— Нет, не вижу.

— А вот вы меня спросили про мой цвет... А как человек обретает свой цвет?

— Цвет человека, — медленно произнес старик, — зависит от цвета ветра, преобладающего в его дыхании.

— А разрешите полюбопытствовать — каков ваш собственный цвет?

— Светло-желтый.

— Если я вам не надоел своими расспросами, позвольте поинтересоваться, какой смысл в том, чтобы знать свой цвет или вообще в том, чтобы иметь его?

— Большой смысл. По цвету, например, можно определить продолжительность жизни. Желтый свидетельствует о долгой жизни, и чем светлее оттенок, тем лучше.

Это исключительно интересно и поучительно. Каждое предложение — это целая, законченная проповедь. Попроси его разъяснить все подробнее.

— Сделайте милость, объясните, пожалуйста, подробнее.

— Все дело в том, чтобы вовремя получить маленькую рубашечку, — сказал старик, но я не понял его объяснения.

— Маленькую рубашечку? Какую рубашечку? И причем здесь...

— Да, да, маленькую рубашечку. Дело вот в чем. Когда я родился, в доме присутствовал один полицейский, у которого был дар видеть ветер. Дар этот, должен вам сказать, становится все более редким. Так вот, сразу после того, как я появился на свет, он, этот полицейский, вышел из дома — того дома, где я родился, — чтобы выяснить, какого цвета был ветер, преобладающий на холме, на котором стоял дом. А у него с собой имелась загадочная сумка, полная каких-то бутылок, бутылочек, отрезков материи, и еще у него был с собой набор портновских принадлежностей. Через минут десять полицейский вернулся в дом, и в руке он держал маленькую рубашечку. Он сказал, что эту рубашечку моя мать должна надеть на меня, что она тут же и сделала.

— А где он взял эту рубашечку? — удивился я.

— Как где? Он сам ее и сделал, тайно от всех, на заднем дворе, думаю, что скорее всего в коровнике. Рубашечка была тоненькая и легонькая, как паутинка. И сделана она была из такого тонкого материала, что простым глазом ее и не увидишь, а чтобы увидеть, надо держать ее против светлого неба, хотя, конечно, случайно край ее можно заметить и без того, чтобы выставлять ее на свет. Рубашечка, должен вам заметить, была наичистейшего, наисовершеннейшего светло-желтого цвета. Знаете, у каждого цвета есть сердцевина и верхняя кожица. Так вот, рубашечка была оттенка такой верхней кожицы светло-желтого цвета. Вам понятно?

— Понятно, — неуверенно сказал я, хотя мне и не было понятно.

Изумительно красивая история.

— И с тех пор каждый раз в день моего рождения, — продолжал Мэтерс, — мне дарили подобную рубашечку, подобную той, которую на меня надели, как только я родился. Но рубашечки я не снимал, а надевал одну поверх другой. Рубашечки эти не просто тонкие, и не просто невероятно прочные, и не просто растягивающиеся — они еще почти совершенно прозрачные. Когда мне исполнилось пять лет, — а значит, на мне уже было надето пять рубашечек, одна поверх другой, — мне все равно казалось, что я совершенно голый, хотя, надо признать, нагота моя была несколько необычного желтоватого оттенка. А поверх всех рубашечек я, конечно, мог надевать любую другую одежду. Обычно я надевал пальто. И каждый год получал новую рубашку.

— А кто же вам их дарил? — поинтересовался я.

— Полиция. Пока я был мал, мне их доставляли прямо на дом, а потом, когда подрос, то сам ходил за ними.

— Хорошо, это мне более или менее понятно, но не понятно, как все это может помочь определить продолжительность жизни? — недоумевал я.

— Сейчас расскажу. Какой у тебя цвет, такой будет у тебя и рубашечка, которую получаешь сразу после рождения. Рубашечка точно соответствует твоему цвету, но цвет этот пока почти незаметен. Каждая следующая рубашечка будет более насыщенного цвета, который все легче различить. Вот я, например, в свое пятнадцатилетие получил ярко-желтую рубашку — чистого-чистого желтого цвета. А ведь рубашечка, надетая на меня сразу после рождения, была такого светлого оттенка желтого цвета и такой прозрачной, что, можно сказать, была невидимой. Теперь мне уже под семьдесят, и цвет моей рубашки сделался уже светло-коричневым. Цвет всех последующих рубашек, которые я буду получать на дни рождения в будущем, будет становиться все темнее и темнее — сначала он сделается темно-коричневым, потом цвета неполированного, матового, потемневшего от времени красного дерева, и так, постепенно, цвет будет приближаться к очень темному оттенку коричневости — ну, такого цвета как портер.

— Вы имеете в виду крепкое черное пиво?

— А что еще я мог бы иметь в виду? Иными словами — каждая последующая рубашка, получаемая в день рождения, будет темнее предыдущей, пока не станет на вид совсем черной. И наконец придет тот год, когда в день рождения я получу рубашку полностью, по-настоящему черную. Вот тогда я и умру.

Нас с Джоан услышанное весьма поразило. Некоторое время мы молча предавались размышлениям. Наверное, Джоан пыталась определить, как рассказанное стариком соотносится с тем уважительным отношением, которое она испытывает по отношению к религии, и с другими ее жизненными и моральными принципами. После довольно продолжительного обдумывания я наконец сумел облечь свой вопрос в слова.

— Означает ли это, что если собрать вместе рубашки, которые должны быть получены за всю жизнь, и посчитать их, то, учитывая, что каждая рубашка соответствует году жизни, их общее количество укажет, сколько лет жизни отпущено человеку?

— Да, теоретически это так, — подтвердил старик мое столь пространно высказанное предположение, — но практическое осуществление такого подсчета сопряжено с двумя затруднениями. Первое затруднение: полиция никогда не выдаст все причитающиеся человеку рубашечки сразу, в один прием, по той простой причине, что если все будут знать время своей смерти, это нанесет ущерб обществу. Отказываясь выдать все рубашки сразу, будут ссылаться на возможные нарушения общественного порядка, рост преступности и Бог знает на что еще. А второе затруднение связано с растягиванием.

— Каким еще растягиванием?

— А вот таким: рубашки эти, как я уже сказал, раз надев никогда более не снимают, с самого рождения. Поэтому, взрослый человек носит и ту рубашку, которую надели на него сразу после его рождения, и все последующие. Но ведь это значит, что самая первая, самая крошечная рубашечка невероятно растянется и станет кто знает во сколько раз больше, чем была. Может, и в сотню раз больше. А раз так, то и цвет ее станет во много раз бледнее, чем он был поначалу. Но как ты понял, точно так же будут растягиваться и все остальные рубашки, вернее все те, которые надеваются, пока человек растет, а как перестает расти, так рубашки он уже получает своего постоянного размера. Итак, всего у нас получается приблизительно двадцать рубашек, которые сильно растягиваются, у кого больше, у кого меньше.

Интересно, можно ли предположить, что все эти, надетые одна поверх другой, рубашки, сделаются непрозрачными при достижении половой зрелости?

Я напомнил Джоан: сверху всегда можно надеть что-нибудь еще, например пальто.

— В таком случае, надо ли это понимать так, — спросил я, — что когда вы говорите о возможности определять продолжительность жизни человека, так сказать, по цвету рубашки, вы имеете в виду скорее то, что можно лишь приблизительно оценить, будет ли жизнь долгой или короткой?

— Да, именно так это и нужно понимать, но если хорошо пошевелить мозгами, то можно сделать не приблизительные, а очень точные предсказания. Начнем с того, что некоторые цвета изначально лучше или хуже, чем другие, в смысле того, какую продолжительность жизни они предрекают. К примеру, пурпурный цвет или бордовый — это плохо, потому что эти цвета пророчат раннюю могилу. А вот розовый — это отлично. Некоторые оттенки зеленого и голубого — тоже совсем неплохо. Однако, если такие цвета преобладают при рождении, это свидетельствует о том, что дул ветер, который приносит плохую погоду, возможно даже сильную грозу, с громом и молнией. К тому же такие цвета часто предупреждают о том, что в жизни будут возникать определенные затруднения. Ну, например, мужчина с таким цветом часто затрудняется устроить для обоюдного удовольствия все так, чтобы женщина кончила как раз вовремя. Вот так-то. Как ты, наверное, знаешь, в жизни чаще всего бывает так, что хорошее и приятное соседствует с чем-то плохим и неприятным.

Как здорово, просто восхитительно. Все учтено, все схвачено!

— Вот вы говорили о том, что рубашки эти выдаются полицейскими. Что же это за полицейские такие?

— Могу сказать. Это сержант Отвагсон и еще один полицейский, по фамилии МакПатрульскин. Есть еще и третий, его фамилия Лисс, но он исчез вот уже двадцать пять лет тому назад, и с тех пор о нем ничего не слышно. Первые двое находятся у себя в казарме — там же и полицейский участок, у нас так заведено — и, насколько мне известно, работают на этом участке вот уже много сотен лет. Надо полагать, что у них, у этих полицейских, исключительно редкий цвет, такой, что глаза обыкновенного человека и увидеть его не в состоянии. Хочу отметить также, что все они обладают даром видеть ветер в цвете.

Едва я услышал об этих полицейских, как мне в голову откуда ни возьмись прилетела светлая мысль. Судя по всему, эти полицейские знают все, и для них, конечно же, не составит никакого труда разузнать, где находится черный металлический ящичек и потом сказать мне! Я все острее чувствовал, что не успокоюсь до тех пор, пока не буду держать его в руках.

Вернувшись из своих размышлений к сидящему рядом Мэтерсу, я бросил на него быстрый взгляд и увидел, что он, погрузившись в молчание, снова застыл в неподвижности. Блеск начисто исчез из его глаз, они потухли, а правая рука, безвольно лежавшая на столе, казалась совершенно мертвой.

— Побеспокою вас еще одним вопросом. А эта казарма или участок находится далеко отсюда? — рискнул спросить я.

— Нет, — глухо и едва слышно ответил Мэтерс. И я решил тут же, без промедления, отправиться на поиски казармы. Но я не поднялся сразу же со стула и не бросился из дома Мэтерса искать ее — я обратил внимание на то, что в комнате опять произошла какая-то перемена, и стал оглядываться, пытаясь определить, какая же. Унылый свет лампы, поначалу слабенький и освещавший лишь тот угол, в котором сидел старик, окреп, потерял свою унылость и приобрел насыщенность, сделался ярко-желтым и наполнил собою всю комнату. А внешний свет, кое-как пробивавшийся в мутное окно, настолько поблек и разжижился, что влияние его в комнате стало совершенно незаметным. Когда я глянул в окно, то невольно вздрогнул — солнце садилось в том же месте, в котором всходило! Я точно помнил, что то окно, через которое я забрался в дом, выходило на восток, а судя по расположению той, первой комнаты, в которую я попал через окно, и этой, в которой я теперь находился, обе они имели окна, выходящие на восток. Забравшись внутрь дома, я оглянулся — это я отлично помнил — и увидел, что не так давно взошедшее утреннее солнце проглядывает сквозь не очень плотные тучи, золотя их свежим светом. А теперь я видел догорающий закат, окрашенный в жиденькие красноватые тона. Что же получается? Солнце, что ли, взобралось немного в небо, а потом решило скатиться туда же, откуда взошло? И неужели я уже провел в этом доме столько времени? Пришла вечерняя темнота, а вслед за ней, подумал я, и ночь вскорости подкатит. А это значит, что к тому времени, когда я доберусь до казармы, полицейские уже улягутся спать. К тому же на ночь глядя вряд ли стоит беспокоить незнакомых людей своими расспросами. Взвесив все это, я решил отправиться в казарму на следующий день, с утра пораньше. Обдумав все и приняв такое решение, я снова обратился к старому Мэтерсу:

— Будете ли вы возражать против того, чтобы я поднялся на второй этаж и устроился на ночь в какой-нибудь из комнат? Я думаю, там у вас найдется лишняя кровать для меня? Домой идти поздно, да и к тому же похоже на то, что вот-вот пойдет дождь. Так не будете возражать?

— Нет, не буду, — едва слышно проговорил старик.

Уходя, я бросил на него последний взгляд. Старик сидел совершенно неподвижно и остановившимся взглядом смотрел на свою чашку. Я стал испытывать к нему нечто вроде симпатии, и мне стало даже жалко, что его убили. И на душе стало легче — облегчение принесла непонятно откуда взявшаяся уверенность в том, что вскоре я заполучу заветный черный ящичек. Но я не буду сразу же расспрашивать полицейских о «черном ящичке» так вот прямо и открыто. Я схитрю. Утром пойду в казарму и заявлю о пропаже своих золотых американских часов.

Возможно, именно эта нелепая ложь и привела ко всем тем, мягко сказать, неприятностям, которые на меня посыпались. Дело в том, что у меня никогда не было американских часов.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Девять часов спустя я, стараясь производить как можно меньше шума, выскользнул из дома Мэтерса и направился к большой дороге. Небеса окрасились в цвета раннего утра, рассвет, заражая собою все более обширные пространства небесной тверди, быстро проникал повсюду. Птицы небесные, хотя уже и проснулись, пока еще лениво перепархивали с ветки на ветку огромных царственных деревьев, листву которых мягко теребил первый утренний ветерок. Настроение у меня было отличное, я горел желанием пережить какое-нибудь захватывающее приключение. Да, я не знал, как меня зовут, я не знал откуда я явился, но зато я знал, что черный ящичек уже практически у меня в руках. Полицейские скажут мне, где он находится. Даже по самой осторожной оценке в нем должно находиться ценных бумаг на сумму не менее десяти тысяч фунтов стерлингов! Причем таких бумаг, которые очень легко и охотно обмениваются на наличные. Я шел быстрым, бодрым шагом, чувствуя себя почти счастливым.

Узкая, старая, белесая, твердая под ногой дорога была исполосована тенями, словно шрамами. В легкой дымке раннего утра дорога бежала на запад, ловко проскальзывая меж холмов, наведываясь в городки и деревушки, иные из которых располагались совсем в стороне. Наверное, эта дорога была одной из самых древних в мире. Трудно было бы вообразить времена, когда ее еще не существовало, до того ладно располагались вдоль нее и деревья, и высокие холмы, и открытые пространства торфяников, расставленные искусной рукой самым восхитительным образом. И если бы не эта дорога, с которой можно наслаждаться открывающимися пейзажами, то никакого толку от всех этих красот и не было бы.


Де Селби пишет много интересного о дорогах[7]. Дороги, считает он, являются наидревнейшими творениями рук человеческих, на много сотен лет более древними, чем какие бы то ни было каменные сооружения, воздвигнутые человеком, которые, как вехи, отмечают его путь в истории. Тяжелая поступь времени, пишет де Селби, растаптывает и сглаживает все, однако дороги, крепкой сетью опутавшие весь мир, под его безжалостной стопой становятся лишь тверже, лучше и долговечнее.

Как бы между прочим де Селби упоминает об «искусстве чтения дорог», поразительно высоко развитом у древних кельтов. В древние времена, рассказывает де Селби, кельтские мудрецы могли с величайшей точностью установить, сколько людей прошло по дороге предыдущей ночью, даже если двигалось целое войско, не говоря уже о небольшом отряде. От их испытующего и все познающего взора ничего не могло укрыться, и по состоянию следов и по их особенностям определялось не просто количество пеших и конных, но и то, какое вооружение имелось у врагов, большие или малые щиты они несли, длинные или короткие копья были у них в руках. Выяснив все это, кельтские мудрецы могли точно сказать, сколько воинов и с каким вооружением нужно отрядить, чтобы наверняка уничтожить врагов. В другом месте[8] де Селби отмечает, что у хорошей дороги всегда есть, так сказать, свое собственное лицо, свой характер, своя судьба; дорога самой своей сутью дает скрытый намек на то, что она куда-то ведет, будь-то на запад или на восток, уходит, но не возвращается.

Такая дорога, говорит де Селби, доставляет путешественнику истинное удовольствие; дорога услаждает взор, каждый ее поворот открывает новый вид, она позволяет двигаться с такой легкостью, словно ты постоянно скатываешься по мягкому уклону вниз. Но если путешествуешь по направлению на восток по дороге, ведущей на запад, то будешь постоянно поражаться неизменной унылости открывающихся видов и великому количеству подъемов, встающих на пути с единственной целью — утомить путешественника и перетрудить и так уже натруженные ноги. Если дорога, дружески расположенная к путешественнику, приведет его в незнакомый город с запутанной сетью кривых улочек, тогда, несмотря на то, что из города ведет множество других дорог и все — к совершенно незнакомым местам, добрая дорога, благоговеющая к нашему путешественнику, тут же отыщется — ибо обладает особыми приметами, позволяющими узнать ее среди любого количества других дорог, — и уверенно выведет на верный путь.


Я шел размеренным и неспешным шагом, думая передней частью мозга, задней же его частью восхищаясь удивительными и обильными красотами, которые открывались мне в то раннее утро на каждом шагу. Воздух был чист, густ, бодрил и опьянял как вино. Мощное присутствие этого бальзама ощущалось во всем — потоки воздуха весело играли зелеными листьями дерев и высокими стеблями травы, без устали выстраивали и перестраивали облака в небе, обвеивали большие валуны, четче выделяя их очертания и тем самым сообщая им некое дополнительное достоинство, и наполняли жизнью все в этом мире. Солнце, оставив далеко позади то место, где оно ранее пряталось, и круто вскарабкавшись на большую высоту, но еще не достигнув высшей точки своего движения по небу, щедро и благодатно изливало на мир потоки чарующего света и трепетные волны тепла, обещавшие жару.

Идя вдоль низкого забора, окружавшего поле, я набрел на калитку и уселся на приступке, чтобы немного передохнуть. В то утро ко мне в голову непонятно откуда забредали всякие удивительные мысли, и, просидев у калитки совсем недолго, я оказался ввергнутым ими в огромное удивление. Особенно меня удивило то, что я вспомнил, кто я такой есть в смысле того, чем занимаюсь, где живу, вспомнил своих знакомых, но, к великому сожалению, не вспомнил ни своего имени, ни фамилии. Вспомнил я и человека по имени Джон Дивни, вспомнил и то, как мы жили под одной крышей, кого и как ждали зимой у дороги, стоя под деревьями, с которых капало. Это зимнее воспоминание подвело меня к мысли о странности того обстоятельства, что вот теперь я сижу прекрасным утром у дороги в окружении буйной и благодатной зелени, и ничего зимнего в природе уже нет. Не только в открывающихся мне видах не было ничего зимнего, но и поля, и леса, и холмы, окружавшие меня, выглядели совершенно незнакомыми. Действительно, странно все как-то — вот вчера утром я вышел из дому, далеко вроде бы не забирался, а значит, нахожусь от своего дома всего в нескольких часах ходьбы, а тем не менее похоже, что я забрел в места, которые никогда раньше не видел и о которых даже никогда ничего не слышал. Как так могло получиться, оставалось мне совершенно непонятным, ибо, хотя жизнь моя проходила в основном за чтением книг и в прочих ученых занятиях, я, невзирая на свою деревянную ногу, исходил во время прогулок все дороги в окрестностях своего дома, и мне казалось, что я прекрасно представляю себе, куда эти дороги ведут. Незнакомость того, что меня окружало, была какой-то особенной, и чувство, которое она вызывала, начисто отличалось от того чувства, которое возникает, когда попадаешь в незнакомые места, ранее никогда не посещавшиеся. Все вокруг меня казалось слишком уж приятным для глаз, слишком совершенным, слишком утонченно сработанным. Все, что видел глаз, имело совершенно ясные и законченные очертания — никакой размытости ни в чем, никакой слитности или нечеткости. Краски полей и торфяников пленяли своей нежностью, а зеленость всей зелени иначе как божественной не назовешь. Деревья расставлены столь заботливо и искусно, что даже у человека с самым придирчивым взглядом их расположение и общий вид вызвали бы искренний восторг. Все пять чувств ублажались и с большой охотой и даже с восторгом выполняли то, что им положено выполнять. Несказанное, острейшее удовольствие доставлялось уже одним простым вдыханием воздуха-бальзама. Я находился в местности, несомненно мне незнакомой, но, несмотря на удивление и недоумение, которые теребили и смущали мой ум, чувствовал себя отменно, пребывал в наипрекраснейшем расположении духа и предвкушал скорейшее завершение своего дела. Я не сомневался, что ценное содержимое черной шкатулки, местонахождение которой мне вскорости откроют, обеспечит мне безбедную жизнь в своем собственном доме, а потом, когда тихая моя жизнь войдет в свою колею, я всегда смогу, когда мне заблагорассудится, прикатить в эти удивительные места на своем велосипеде и тогда уже, не спеша, обстоятельно, попробую разобраться, в чем же заключается их явственная, но трудно уловимая необычность.

Я поднялся с приступка и снова бодро зашагал по дороге. Приятная ходьба ничуть меня не утомляла. Я чувствовал уверенность в том, что не вызываю сопротивления у дороги — она охотно шла вместе со мной.

Предыдущим вечером, уже лежа в постели, я долго обдумывал то непонятное положение, в котором столь неожиданно оказался, и вел беседу со своею новообретенною душою, беседу, которую кроме меня и Джоан никто бы не услышал, даже если бы находился совсем рядом. Как ни странно, мысли мои занимало не то обстоятельство, что я пользуюсь гостеприимством человека, которого сам же и убил своей лопатой (по крайней мере, я был убежден, что убил его, но как было на самом деле, мне трудно сказать), — беспокоило меня прежде всего исчезновение из моей памяти собственных имени и фамилии. Невероятно мучительно знать, что у тебя имеются и имя, и фамилия, но ты их забыл.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19