Современная электронная библиотека ModernLib.Net

А где же третий? (Третий полицейский)

ModernLib.Net / Современная проза / О`Брайен Флэнн / А где же третий? (Третий полицейский) - Чтение (стр. 13)
Автор: О`Брайен Флэнн
Жанр: Современная проза

 

 


— Тогда, наверное, и «цветной горошек» тебе нравится?

— Нет, не нравится.

— А ведь считается, что «цветной горошек» — лучшие конфеты прошлого, настоящего и будущего. Лучше них нет и не будет. Я бы мог есть их и есть, без остановки, ел бы их, пока мне худо не стало бы, — мечтательно говорил МакПатрульскин.

— Не спорю, может быть твой «цветной горох» хорош, — степенно сказал Отвагсон, — но если б не хлипкое здоровье, я бы устроил с тобой соревнование на поедание конфет, ты бы ел свой «цветной горох», а я — «Карнавальное ассорти». И уверяю тебя, я бы далеко тебя обошел...

Так продолжали они спорить о достоинствах разных конфет, потом перешли на шоколад во всех его видах, потом снова к леденцам, но уже на палочке, а долгий подъем продолжался, пол все сильнее давил снизу на подошвы моих ног. Потом вдруг что-то изменилось в этом давлении, раздались два щелчка, и сержант начал процесс открывания дверей, продолжая излагать МакПатрульскину свои взгляды на различные сорта желейных конфет и рахат-лукум.

Я вышел из лифта, сутулясь и слегка пошатываясь, с понурой головой; лицо мое распухло и словно покрылось соленой коркой от пролитых и высохших слез. Стоя в небольшой, уже не железной, а просто каменной комнате, я ждал, пока полицейские проверят показания каких-то приборов. Потом потащился за ними в лесную чашу, и опять мы продирались сквозь густые заросли колючих кустов. МакПатрульскин и Отвагсон прокладывали дорогу, меня вовсю хлестали отпускаемые ими ветви, а мне было все равно, я не обращал на их хлесткие удары и на боль никакого внимания.

Наконец мы выбрались из кустов на зеленую лужайку перед дорогой, я тяжело и судорожно дышал, и руки, и лицо у меня были в крови, но довольно быстро я пришел в себя и сразу обратил внимание на очень странное обстоятельство. Мы с сержантом отправились в путь рано утром и путешествовали много часов, но, оторопело оглядевшись вокруг, я увидел, что все — деревья, земля, птичьи голоса, сам воздух — решительно все несло на себе черты раннего утра. Во всем присутствовало едва уловимое, непередаваемое словами ощущение ранней утренности, ощущение того, что все только что проснулось и день только начинается. Ничего еще не выросло и не созрело, все лишь началось и не закончилось. Пение птиц находилось пока еще в первичной стадии перехода от простых трелей в истинную мелодичность. Кролик высунул из своей норки одну лишь мордочку, а хвостик еще был под землей.

Сержант тяжелой глыбой стоял на сером асфальте дороги и аккуратно снимал с себя прицепившиеся на одежду листики и веточки. МакПатрульскин стоял в траве, доходившей ему до колен, осматривая себя, где мог, отряхивая с себя обрывки листьев, веточки и сам встряхиваясь, как курица. А я медленно и устало поднял голову, поглядел в ярко-голубое небо и подивился дивным дивам раннего утра.

Сержант привел себя в порядок, сделал вежливый жест большим пальцем руки, приглашавший следовать за ним в указанном направлении, и все мы тронулись в путь — назад к казарме. МакПатрульскин поначалу отстал, а потом он вдруг оказался уже впереди нас, на своем беззвучном, идеально смазанном велосипеде. Когда он промчался мимо нас, то не обронил ни слова, сидел в седле ровно и неподвижно, не шелохнул ни рукой, ни пальцем, чтобы поприветствовать нас. Так катил все дальше и дальше вниз по отлогому холму, не оглядываясь. Достиг поворота, тот принял его молчаливо, и МакПатрульскин исчез из нашего поля зрения.

Я шел рядом с сержантом и не смотрел по сторонам, не видел, какие места мы проходили, что располагалось вблизи и вдалеке, не замечал ни людей, ни домов, ни животных. Мысли мои были перепутаны, как заросли плюща на стене дома там, где ласточкины гнезда, они метались, как стрижи перед бурей, их было много, и все они тревожно кричали, но ни одна птица-мысль не давалась в руки. В ушах постоянно звучали разные звуки: стук открываемых и закрываемых тяжелых дверок, свист прыгающих ветвей, обильно усыпанных трепещущими листьями, цоканье подковок на ботинках по металлическим плитам на полу.

Когда мы добрались до казармы, я, не обращая внимания ни на кого и ни на что, завалился на кровать и почти тут же погрузился в глубокий сон без сновидений. По сравнению с таким сном смерть показалась бы состоянием беспокойным, покой и успокоение — насыщенными шумом и грохотом, а полная темнота — взрывом света.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Следующим утром меня разбудил грохот молотка[44], раздававшийся не в доме, а за окном, и я тут же вспомнил — воспоминание это представилось мне нелепым парадоксом, — что вчера я побывал в потустороннем мире.

Лежа в постели, еще в полусне, я обратил свои мысли к де Селби, и ничего удивительного в этом не было, ибо к де Селби, равно как и к другим величайшим мыслителям, можно было обращаться за советом всякий раз, когда попадаешь в тяжелое положение или оказываешься в затруднительной ситуации. Как это ни прискорбно, есть все основания полагать, что комментаторам де Селби не удалось извлечь из сокровищницы его творческого наследия последовательный, связный, достаточно полный corpus произведений, трактующих сферы духовной и практической жизни. В отсутствии такого свода, поиск приходится вести самому. Особо интересными представляются мне, например, мысли де Селби о том, что принято называть «райским блаженством». Помимо знаменитого «Кодекса»[45] де Селби, его размышления о счастливом состоянии человека можно обнаружить в «Деревенском атласе» и в так называемых «самостоятельных» приложениях к «Сельскому альбому». В одном месте де Селби указывает, что состояние счастья «не следует рассматривать в отрыве от воды» и что «лишь в редких случаях вода не присутствует в тех ситуациях, которые можно было бы назвать полностью удовлетворяющими представлению о счастье». Де Селби не дает более точного описания этого «гидравлического элизиума», хотя и упоминает о том, что данная тема развита у него более подробно в другом месте[46]. К сожалению, из всех этих разрозненных замечаний неясно, следует ли читателю понимать дело так, что дождливый день должен доставлять больше радости и счастья, чем день солнечный, или что, постоянно принимая ванны на протяжении длительного времени, можно достичь умиротворенности и душевного покоя. Де Селби превозносит такие свойства воды, как «уравновешенность», «эквилибриум», то есть устойчивое равновесие, «циркумбиенс» — способность все обволакивать, «эквипондеранс» — равновесность и «отождествимость и сопоставимость», и заявляет, что если «к воде правильно относиться»[47], то «вода может достичь» состояния «абсолютного превосходства надо всем». Добавить к этому можно немногое, имеются лишь некоторые смутные сведения о непонятных экспериментах, при которых никто, кроме него самого, не присутствовал. Таким непрямым свидетельством проведенных де Селби экспериментов является множество обвинений де Селби со стороны местных властей в неумеренном потреблении воды и предъявление ему соответствующих исков. Дело не раз доходило до суда. На одном таком судебном слушании ученый обвинялся в потреблении более чем 40 000 литров воды на протяжении одного дня, а в другом случае ему был предъявлен иск за незаконное потребление 320 000 литров воды на протяжении одной недели. Слово «потребление» в данном контексте имеет особое значение. Сделав замеры потребления воды, забираемой в дом де Селби из магистрального водопровода, представители местных властей проявили достаточное любопытство и провели замеры количества воды, уходящей из дома де Селби в канализацию. В результате проверок они пришли к поразительному открытию, что гигантское количество воды, забираемое в дом де Селби из водопровода, не уходит из дома через канализацию. Комментаторы на все лады интерпретировали эти статистические выкладки, но, как и в большинстве других случаев, их мнения существенно разнятся. С точки зрения Бассетта, вода поступала в изобретенный де Селби «водяной ящик» и особым образом «разжижалась» там до такой степени, что оказывалась совершенно незаметной для наблюдателей у канализационных стоков (по крайней мере, не обнаруживалась в качестве воды), не осведомленных в тонкостях и тайнах научных экспериментов. Теория Люкротта, пытающаяся объяснить это непонятное явление, мне представляется более приемлемой. В ней высказывается предположение, что вода постоянно доводилась до кипения и, очевидно, с помощью «водяного ящика» выбрасывалась ночью в атмосферу тонкими струями пара через форточку одного из окон верхнего этажа в целях очищения «мехов» или «воздушных пузырей» атмосферы от «вулканического загрязнения» и в целях рассеяния столь ненавидимой де Селби ночи, являющейся, как мы помним, по мнению ученого, «антисанитарным» состоянием воздуха. Даже если теория на первый взгляд выглядит несколько натянутой и заумной, на нее можно взглянуть несколько иначе, если вспомнить о судебном разбирательстве, в результате которого великий ученый был оштрафован на два фунта за хулиганство. Дело в том, что еще за два года до создания «водяного ящика», ему было предъявлено обвинение[48] в том, что он из верхнего этажа своего дома в вечернее время лил воду под напором с помощью шланга, в результате чего несколько случайных прохожих оказались облитыми водой с головы до ног. В другой раз ему предъявили весьма любопытное обвинение в «создании излишних запасов воды» — по утверждению полиции, все мыслимые и немыслимые сосуды в его доме, начиная от ванны и кончая набором декоративных подставок для яиц в количестве трех штук, были до краев наполнены водой. Дело в конце концов предпочли переиначить в притянутую за уши «попытку самоубийства», так как стало известно, что великий ученый действительно едва не утонул в своей ванне, проводя какие-то расчеты исключительной важности, связанные с небесной акватикой.

Судя по газетным публикациям того времени, когда де Селби занимался исследованиями особых свойств воды, становится очевидным, что эта деятельность великого ученого подвергалась и мелким нападкам, и серьезным судебным преследованиям, невиданным со времен гонений на Галилео Галилея. Может быть, некоторым утешением для гонителей де Селби станет осознание того, что их грубая, грязная и гнусная травля привела к тому, что человечество утратило возможность иметь ясное изложение сути и важности этих экспериментов, а возможно, лишилось и своего рода учебного пособия, вводящего в новую эзотерическую науку о воде, которая позволила бы избавиться от многих страданий и несчастий, обрушивающихся на наш мир. Ныне же единственным, что остается от изысканий де Селби в этой сфере, является его дом[49], в котором до сих пор можно видеть бесчисленное количество кранов, установленных де Селби повсюду и оставленных в неприкосновенности, хотя новые умонастроения, распространившиеся в обществе, лишенном тонкости понимания сложных вещей, совокупно с выросшей заботой о прохожих привели к тому, что дом был отключен от магистрального водопровода.


Вода, вода... слово то постоянно вертелось у меня в голове, а журчание воды с таким же постоянством наполняло мой слух. В окна хлестал дождь, не ласковый, не дружественный, а сердито-свирепый — крупные капли зло ударяли в стекло, которое постанывало от беспрестанных многокапельных ударов. Вода потоками лилась по окну. С низких черно-серых и грозовых небес доносились хриплые крики диких гусей и уток, с трудом боровшихся с ветром и отчаянно махавших неуклюжими крылами. Черные куропатки и перепела, прячущиеся в укромных местах, что-то резко выкрикивали друг другу, а какой-то недалекий ручей, взбухший от дождя, гневно булькал и бормотал что-то безумное. Под таким дождем деревья всегда выглядят костлявыми и брюзгливо сердитыми, а валуны блестят неуютным холодным, мокрым блеском. Ни деревьев, ни валунов я, лежа на кровати, конечно, не видел, но знал, что они выглядят именно так.

Я бы попытался тут же снова заснуть, но мне мешал неумолчный и настырный стук молотка за окном. Встав с ложа, я босиком, по холодному полу, отправился к окну. Во дворе, прямо напротив себя, я увидел деревянный помост, возводимый человеком с наброшенными на плечи — очевидно, в виде зашиты от дождя — мешками. Человек был краснолиц, крепкорук и колченог. Приколотив что-то в одном месте, он перемещался в другое. Ходил он сильно прихрамывая, широким, тугоподвижным шагом. Изо рта у него торчали большие гвозди, напоминавшие железные клыки, высовывающиеся из-под усов. Он вынимал один гвоздь за другим и очень ладными ударами молотка уверенно загонял их в мокрые доски. В какой-то момент он приостановил заколачивание гвоздей и взялся проверять одну из перекладин на прочность, дергая ее с большой силой, и при этом случайно уронил молоток. Молоток упал на землю рядом с помостом, и плотнику, чтобы поднять его пришлось нагибаться. Сделал он это как-то очень неуклюже.

Ты что, ничего не заметил?

Ничего особенного.

Молоток, парень, МО-ЛО-ТОК.

Вполне обыкновенный молоток. Молоток упал, ну и что?

У тебя все нормально со зрением? Молоток упал ему на ногу.

Неужели?

А молоток-то очень большой. А значит, и очень тяжелый. А плотник даже не охнул и не скривил рожи от боли.

Тут уже я вскричал от радости понимания того, чему стал свидетелем, и, немедля открыв окно и выглянув наружу в этот неприветливый и унылый день, кликнул плотника. Тот поворотился в мою сторону, посмотрел на меня с любопытством и подошел к окну с дружелюбным выражением лица, подняв вопросительно брови так высоко, что кожа на лбу пошла гармошкой.

— Как вас зовут? — начал я беседу вопросом.

— О’Фиерса, братец, — ответил плотник. — А ты не хотел бы выйти сюда ко мне, — продолжал он, — и помочь бы мне в моем плотничаньи? В такой дождь трудно одному, все такое мокрое.

— Скажите, у вас что, деревянная нога?

Вместо ответа плотник неожиданно грохнул себя молотком по ноге. Раздался глухой деревянный звук, прорвавшийся ко мне даже сквозь шум дождя. При этом он шутовски приставил руку, сложенную в чашечку, к уху, вроде как для того, чтобы лучше слышать шум, произведенный ударом по ноге. И улыбнулся.

— Я тут в некотором роде эшафот строю, — сказал он, — а работа идет спотыкаясь, потому как земля тут неровная, вся в буграх. Мне вполне сгодилась бы помощь умелого помощника.

— А вы знаете Мартина Финнюкейна?

Вместо ответа плотник вскинул руку к голове, словно отдавая честь, и покивал утвердительно головой.

— Он мне почти что родственник, — сказал О’Фиерса, — но не совсем. Он состоит в весьма близких, почти что родственных отношениях с моей троюродной сестрой, но они так и не поженились, все не было времени.

И тут я стукнул своей деревянной ногой об стену.

— Слышали? — спросил я.

Я видел, что когда моя нога грохнула в стену, О’Фиерса даже слегка вздрогнул и протянул мне руку; высунувшись из окна еще больше, я эту руку пожал. О’Фиерса, спрашивая, правая ли это нога или левая, глядел на меня чуть ли не с братской любовью и с большой преданностью.

Быстренько нацарапай записочку Мартину и пошли с ней О’Фиерсу за помощью. Нельзя терять ни секунды.

Я так и сделал, написав Мартину Финнюкейну, чтобы тот поторапливался, побыстрее прибывал и спасал меня, совершенно не теряя времени, иначе меня удушат до смерти на виселице — эшафот уже совсем готов. Я не был уверен, придет ли он мне на помощь, как обещал, но, учитывая грозившую мне смертельную опасность, стоило испробовать любые средства спасения.

О’Фиерса, взяв у меня записку, тут же отправился в путь. Я глядел ему вслед. Плотник быстро шел в дождь, закрывавший даль подвижной пеленою. По полям, обдувая его со всех сторон, гуляли ветры, но сбить его с пути, по которому он шел твердо и уверенно, тщательно выбирая дорогу, они не могли. О’Фиерса шел, склонив голову вниз, укрывшись мешками от дождя и наполнив сердце свое решимостью.

Когда он скрылся из виду, я вернулся в кровать и лег, стараясь изгнать из сердца поедающее его беспокойство. Я сотворил беззвучную молитву, моля о том, чтобы никто из родственников-братьев плотника О’Фиерсы никуда не укатил бы на семейном велосипеде, который понадобится, чтобы побыстрее доставить мое послание предводителю всех одноногих. Я почувствовал, как во мне начинает возгораться надежда и, согреваемый ее пока еще неверным огоньком, заснул.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Едва я проснулся, как в голову ко мне снова пришли две мысли, одна за другой, да так быстро, что они показались прилепленными друг к другу; я не смог бы определить, какая из них пришла первой, не смог бы разделить их и обдумывать каждую из них в отдельности. Одна из них была мыслью о приятной перемене в погоде — день теперь был веселым и радостным, а не сердитым и мокрым, как раньше. Другая мысль подсказывала мне, что это вовсе уже не тот же самый день, но совсем другой, может быть следующий, пришедший на смену дню предыдущему, такому насупленному и мрачному. Я никак не мог разрешить эту проблему, да и не пытался это сделать. Откинувшись на подушку, я стал предаваться своему любимому занятию — смотреть в окно. Какой бы ни был этот день — тот же самый, когда я проснулся в первый раз, или уже следующий, — но то был ласковый день, мягкий, волшебный, чистый с регатой белых облаков в высоком небе, безмятежных, недосягаемых... нет, облака были больше похожи не на парусные лодки, а на царственных лебедей, плывущих по спокойным водам. Солнце, хотя я и не видел его в окно, тоже было где-то поблизости; оно ненавязчиво распространяло свою колдовскую силу, оживляя целебным светом и цветом все, что не обладало собственной жизнью, и насыщая радостью сердца всех живых существ. Небо стало светло-голубым, в нем не было расстояний, в нем отсутствовало и близкое, и далекое. Я мог глядеть на него, сквозь него, за его пределы, и все равно, куда бы я не глядел, я ясно и близко видел безгранично тонкий обман — передо мной раскрывалось прекрасное, видимое ничто, одновременно являющееся чем-то. Где-то неподалеку птичка исполняла песню соло, а хитрый дрозд, прятавшийся в какой-то изгороди, благодарил день на своем родном языке. Я прислушался к его благодарениям и полностью с ним согласился.

А потом из кухни, расположенной где-то рядом с комнатой, в которой я спал, до меня донеслись иные звуки. Звуки эти, без сомнения, исходили от полицейских, наверняка уже давно вставших, но чем именно они заняты, по этим звукам определить я не мог. Я слышал шаги; ноги ходивших были, очевидно, обуты в огромные ботинки — одна пара ботинок топала по плитам пола, замирала, а потом топала назад; вторая пара топала в какое-то другое место, замирала на более продолжительное время, чем первая, а потом топала назад, причем топот был громче от того, надо думать, что топавший нес какую-то тяжесть; потом обе пары ботинок весомым, согласованным шагом выходили из кухни, направляясь к далекой входной двери; там шаги затихали, но тут же до меня долетал характерный звук воды, выливаемой одним махом из какой-то емкости на дорогу. Если судить по звуку падения воды на землю, то воды, выливаемой броском за один раз, было довольно много, а земля, на которую она проливалась, была сухая.

Я встал с постели и принялся за одевание. Глянув в окно, я увидел эшафот, сбитый из некрашеных досок и поднимавшийся, как мне показалось, так высоко, ох, как высоко, чуть ли не до небес; помост теперь выглядел совсем не так, каким его оставил О’Фиерса, ушедший уверенным хромающим шагом в проливной дождь, — он был полностью завершенным, ладно сколоченным и готовым к использованию по его прямому и мрачному предназначению. Но увиденное в окно не исторгло из глаз моих слезы, даже не вынудило тяжело вздохнуть. Я просто подумал: печально, как печально, как жаль... Вид, открывавшийся сквозь решетчатую конструкцию эшафота, был очень хорош, а если залезть наверх на помост, то вид этот будет еще лучше, причем в любой день, а в погожий день, такой, как сегодняшний, он будет еще краше; воздух был столь чист, что наверняка можно было путешествовать взглядом далеко-далеко... Чтобы не дать слезам политься из глаз, я переключил свое внимание на одевание и одевался с особой тщательностью.

Когда я уже почти полностью оделся, то услыхал исключительно деликатный стук в дверь. Я отозвался, вошел сержант и необычайно обходительно и учтиво пожелал мне доброго утра.

Чтобы как-то нейтрально начать беседу, я сказал:

— Я вот смотрю, что тут на второй кровати кто-то спал. Это были вы или МакПатрульскин?

— Скорее всего это был полицейский Лисс. Ни я, ни МакПатрульскин не проводим свой ночной отдых и сон здесь, в этом помещении, это было бы для нас слишком дорого, и если бы мы играли в такие игры, то мы бы тут и недели не продержались в живых...

— Вы имеете в виду, что вас бы кто-то?.. А где же вы тогда спите?

— А там, внизу, тамочки.

И своим коричневого цвета большим пальцем руки он показал моему взгляду, в какую сторону ему следует направиться — общее направление было вдоль дороги, ведущей к скрытому повороту, который, в свою очередь, вел к подземному стальному раю со множеством дверок в бесконечных коридорах.

— А почему? Почему вы там спите?

— Чтобы спасать, беречь, копить и не растрачивать свои жизни.

— Не понимаю.

— Там, внизу, спишь себе сколько хочешь, а поднимаешься со сна таким же молодым, каким и лег. И во сне не увядаешь, и не усыхаешь, и не стареешь к тому же, вы и представить себе не можете, сколько времени служат и ботинки, и форма, ведь ложимся мы спать, не раздеваясь и не разуваясь. МакПатрульскину очень нравится, что не нужно раздеваться. Ну да, и еще то, что не нужно бриться. Для него небритье — важное дело, экономит уйму времени это небритье. — Вспоминая своего товарища, Отвагсон мягко и по-доброму рассмеялся. — Артист-комик, можно сказать, наш МакПатрульскин, — добавил сержант.

— А как же Лисс? Где он обитает?

— Тамочки. Внизу. Наверное. Я так думаю. — Отвагсон снова потыкал большим пальцем в ту сторону, где должна была находиться вечность. — Он себе тамочки пребывает в дневное время, хотя мы его там никогда и не видели. Наверное, в каком-то скрытом месте он себе и пребывает, может быть, некоторым образом, нашел себе помещеньице с потолком, ну и всем прочим, как полагается, где-нибудь в отдельном доме, и знаете, все эти непонятные показания по рычагу могут наводить на мысль, что имеет место несанкционированное вмешательство в работу всей системы. Он совсем чокнутый, как черт рогатый, человек, знаете ли, неоспоримо необычного склада души и характера, и человек, доложу я вам, неуправляемый и даже необязательный. Очень, можно сказать, необязательный человек.

— А почему же он спит здесь, а не «там»?

Мысль о том, что этот странный человек-призрак находился ночью рядом со мной в этой комнате, была мне неприятна.

— Чтобы побыстрее ее истратить, раскрутить, избавиться от нее, чтоб в нем ничего неиспользованного не оставалось.

— Что истратить? Чего не оставалось?

— Жизни, его жизненного срока. Он стремится избавляться от нее как можно большими частями, до рабочего времени и после рабочего времени, и побыстрее, чтоб умереть ему как можно раньше. Мы с МакПатрульскиным умнее, мы с ним еще не устали от самих себя, мы бережем ее, эту нашу жизнь, растягиваем отпущенный нам срок, копим. Думаю, дело вот в чем: Лисс считает, что где-то там, дальше по дороге, есть еще и скрытый правый поворот, и, наверное, он его все время ищет и думает, что он его найдет тут же, как только помрет, и изгонит всю эту левизну из своей крови. Сам-то я не верю, что этот правый поворот существует, а если и существует, то там понадобилось бы не менее десятка здоровых людей, чтоб считывать показания, днем и ночью, не говоря уже обо всем остальном. Как вы, конечно же, прекрасно знаете, правое всегда значительно более каверзное, мудреное, ненадежное и хитрое дело, чем левое, вы и представить, наверное, не можете, сколько в правом всяких неожиданностей и ловушек. Для неосмотрительных и неподготовленных ничего более обманчивого, чем правое, не сыщешь.

— Я... я этого не знал, даже не догадывался...

Сержант вытаращился на меня в крайнем изумлении:

— Не знали? Ну и ну. А вы когда-нибудь садились на велосипед с правой стороны?

— Наверное, нет, я как-то не задумывался... нет.

— Почему не садились с правой стороны?

— Не знаю. Как-то не думал об этом.

Сержант рассмеялся, а потом улыбнулся мне снисходительно:

— Почти неразрешимая загадка, загвоздочка, проблема непостижимых возможностей, совершенно сногсшибательное дело.

Сержант вышел из комнаты и жестом пригласил меня следовать за ним. Мы пришли в кухню. На столе им уже были заботливо выставлены горячая каша, от которой еще поднимался пар, и молоко. Отвагсон учтивым жестом показал на еду, потом поднял руку с воображаемой ложкой ко рту, при этом сделал это так, словно ложка была наполнена до краев, а потом, вытянув губы, произвел смачный, засасывающий звук, будто пробовал нечто невероятно вкусное, самый изысканный из всех известных человечеству деликатесов. Потом он громко сглотнул и в полном экстазе приложил руку к животу. Я сел за стол и, принимая его приглашение, взял в руку ложку.

— А почему вы сказали, что Лисс сумасшедший? — спросил я.

— Вот что я вам расскажу. В комнате МакПатрульскина, на каминной полке, стоит маленькая коробочка. И вот что произошло. Однажды МакПатрульскина не было дома, и его отсутствие выпало на июня... двадцать третье число, МакПатрульскин проводил расследование, связанное с велосипедом, ну и вот Лисс в отсутствие МакПатрульскина вошел к тому в комнату, увидел эту коробочку, его одолело любопытство, и он открыл ее и заглянул внутрь. Ну вот, с того самого дня он и...

Сержант сокрушенно покачал головой и три раза многозначительно постучал себя пальцем по лбу. Хотя каша была исключительно мягкой, но я ею чуть не подавился, услышав звук, который произвел палец, ударяясь в лоб, — звук был гудящий, пустой, слегка жестяный, такой, будто бы Отвагсон постучал ногтем по пустой канистре.

— А что... а что же было в той коробочке?

— О, об этом рассказать несложно. Там был прямоугольный кусочек картона, по размерам — ну, как пачка сигарет, не больше. И картон совсем тоненький.

— Ага, понятно...

Мне было совершенно непонятно, однако я был уверен, что мое напряженно-напускное равнодушие тут же, как жалом осы, вынудит сержанта продолжить свои объяснения. Но некоторое время он молчал и молчаливо, каким-то странным взглядом наблюдал за тем, как я поглощаю пищу. Ел я с аппетитом. Наконец он сказал:

— Все дело в цвете этой картонки.

— В цвете? А какого же такого особенного цвета была эта картонка, что она могла...

— Да, действительно... а может быть, дело вовсе не в цвете, — озадаченно и растерянно пробормотал Отвагсон.

Я смотрел на него ненавязчиво-вопросительным взглядом. Отвагсон нахмурился, погрузившись в размышления и уставившись в один из верхних углов комнаты с таким видом, словно надеялся, что нужные ему пояснения, которые он усиленно искал у себя в голове, на самом-то деле свисают с потолка цветными ленточками. Как только эта мысль пришла мне в голову, я быстро взглянул в тот же угол, тоже, наверное, в какой-то степени ожидая увидеть эти висящие ленточки слов пояснений, но их там не было.

— Да, вот ведь как, но картонка не была красной, это почти наверняка, — наконец произнес Отвагсон, однако в голосе его не было уверенности.

— Может быть, зеленая?

— Нет, не зеленая, нет, точно не зеленая.

— Так какого же она была цвета?

— Ее цвет был... он был совсем не похож ни на один из тех цветов, которые у человека в голове вложены, чтоб он мог их узнавать. Такого цвета никто раньше никогда не видел. Это был совершенно какой-то другой цвет... другой, невиданный. МакПатрульскин говорит, что он точно не был голубым, потому что от голубой картонки человек бы не рехнулся: ведь всякое что ни есть голубое — естественного цвета.

— Знаете, я вот видел птичьи яйца таких цветов, — позволил я себе замечание, — таких цветов, что и названия им нет. Некоторые птицы несут яйца такого цвета, или точнее оттенка, что ничем его, никаким прибором не определишь, только глаз может уловить такой тончайший оттенок. И язык тут не поможет, и ухо, это как звук или вкус, которого вроде бы как и нету, но он все-таки есть. То, что я бы назвал зеленым, видом совершенно белое. Не такого ли цвета была картонка?

— Нет, уверен, что не такого, — не задумываясь, мгновенно ответил сержант, — потому что если бы птички несли яйца, которые сводили бы людей с ума, то кто собирал бы урожай? Некому было бы, и в полях остались бы только пугала, толпы пугал, как на митинге, тысячи пугал в своих цилиндрах торчат на холмах, кругом. Безумный был бы мир, совершенно безумный, люди ставили бы свои велосипеды колесами кверху, а ездили бы на них так, что распугали бы птиц по всему округу. — Отвагсон перевел дух и провел рукой по лбу, словно отгонял жуткое видение такого мира. — Весьма была бы противоестественная штука, — добавил он.

Я решил, что тема для беседы совсем никудышная — обсуждать какой-то там неизвестный цвет. И так ясно, что незнакомая необычность этого цвета была настолько незнакомо-необычна, что удивление, испытанное человеком при взгляде на эту необычность, оказалось столь сильным, что у человека мозги съехали набекрень. Этого было вполне довольно и даже предостаточно, чтобы убедиться в исключительной необычности цвета и всей ситуации, и хотя, честно сказать, я не очень-то принял на веру всю эту историю, все равно ни за какие богатства в мире, ни за золото, ни за алмазы, не открыл бы ту коробку и не заглянул бы в нее.

Вокруг глаз и рта сержанта собрались морщинки улыбки, вызываемой приятными воспоминаниями.

— Кстати, во время ваших странствий, вам не приходилось встречаться с господином Энди Гарой? — спросил сержант после непродолжительного молчания.

— Нет, не приходилось.

— Этот господин всегда смеется, смеется каким-то там своим мыслям, смеется даже ночью в постели, хотя и тихонько, а если уж встретит кого на дороге, то уж просто разражается диким хохотом. Весьма, доложу я вам, неприятное и пугающее зрелище, и совсем не для слабонервных. А все началось с того дня, когда мы с МакПатрульскиным проводили расследование по поводу пропавшего велосипеда.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19