Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ритуалы

ModernLib.Net / Современная проза / Нотебоом Сэйс / Ритуалы - Чтение (стр. 6)
Автор: Нотебоом Сэйс
Жанр: Современная проза

 

 


— Что ты будешь с ним делать? — опять спросила девушка.

Инни огляделся по сторонам и заметил на мосту деревянный ящик, установленный коммунальными службами. Подошел. В ящике был песок. Он тихонько опустил туда голубя. Девушка подошла тоже. Эротическая минута. Мужчина с мертвым голубем, голубоглазая девушка с велосипедом. Красивая.

— Так нельзя, — сказала она. — Рабочие выбросят его в канал.

Не все ли равно, где ему гнить — в песке или в воде, подумал Инни, который вечно провозглашал, что после смерти хочет распухнуть, но сейчас было не время рассуждать о бренности.

— Ты торопишься? — спросил он.

— Нет.

— Тогда давай пакет. — У нее на руле висел пластиковый пакет книжного магазина «Атенеум». — Что у тебя там?

— Книга Яна Волкерса [25].

— Отличное соседство. — Инни бросил птицу в пакет и опять повесил его на руль. — Беги следом. — Он вскочил на девушкин велосипед и, не оглядываясь, покатил прочь.

— Эй! — крикнула она. Он слышал за спиной проворные шаги и чувствовал, как она бежит. Витрины взблескивали чем-то похожим на счастье. Солидный господин на дамском велосипеде, а следом девушка в джинсах и белых кроссовках.

Инни свернул с Принсенграхт на Хаарлеммердейк и еще издали увидел, как шлагбаумы на мосту пошли вниз. И он, и девушка остановились и, когда мост медленно поднялся, увидели второго голубя. Птица совершенно спокойно, словно так и надо, сидела в одной из полых металлических балок под мостом и поднималась с ним вместе, как ребенок на гигантских шагах. На миг у Инни возникло желание достать голубя из пластикового пакета на руле и принести искупительную жертву — швырнуть его вверх, к медленно поднимающемуся, еще живому собрату, но он решил, что девушка вряд ли это одобрит. Да и что бы означал такой жест? Он поежился, как всегда не зная почему. Голубь опять поплыл вниз и неуязвимый исчез под асфальтом. Они поехали дальше, в Вестерпарк. В укромном углу девушка загорелыми руками выкопала ямку во влажной черной земле.

— Хватит?

— Для голубя вполне.

Он положил в ямку птицу, голова которой капюшоном откинулась назад. И вместе с девушкой засыпал могилу.

— Может, выпьем по рюмочке?

— Давай.

Что-то в этой крохотной смерти сроднило их — то ли сама смерть, то ли ее краткий ритуал. Теперь что-то непременно случится, и если оно имеет отношение к смерти, то будет незримо. Инни поехал по Нассаукаде. Девушка был легонькая. Вот что больше всего нравилось ему в собственной жизни — проснувшись утром, он не знал, что будет ехать на велосипеде с девушкой на багажнике, но знал, что такая возможность всегда есть. И как он думал, это придавало ему непобедимости. Он смотрел на лица мужчин во встречных автомобилях и знал, что его жизнь, при всей ее бессмысленности, как раз то, что надо. Холостяцкая жизнь, одиночество, страх — в них были свои минусы, но были и плюсы, например, нынешняя минута. Девушка тихонько напевала, потом умолкла и с казала, будто приняла решение:

— Вот тут я живу.

Скорее приказ, чем просто замечание. Он подчинился указке ее пальца и свернул на Хюго де Гроотстраат. Возле дома она тяжелой железной цепью привязала велосипед к счетчику автостоянки и отперла дверь. Не говоря ни слова, прошла вперед и стала подниматься по бесконечной лестнице. Сексуальные интрижки в Амстердаме, если ты оставался в кругах молодежи, зачастую были связаны с лестницами. Инни спокойно шагал за пружинящими кроссовками и старался выровнять дыхание, чтобы наверху не было одышки. Она жила на самой верхотуре, в комнатенке с окном в скошенном потолке. Цветы в горшках, книги в ящике из-под апельсинов, Элвис Пресли на плакате, «Фрай Недерланд», восхитительные белые и голубые трусики на веревке у открытого окна. Предощущение счастья, смешанного с меланхолией, думал он, — клише, как и сама комнатушка, и его присутствие в ней. Все это уже было. Ты не можешь не жаждать этого снова и снова, но все уже было. Она поставила пластинку, которую он смутно узнал, и повернулась к нему. Нынешнее поколение, сообразил он, времени зря не тратит. Ты для них как перчатка: захотелось — надели, захотелось — сняли; быстрые решения и безошибочные поступки. Порой больше всего смахивает на работу.

Девушка стояла прямо против него. Они были почти одного роста, и он смотрел прямо в ее голубые глаза. Оба хранили серьезность, но у этой серьезности просвечивало дно, не было структуры. Она еще не страдала, и это тоже не случайно. Страдание, как он выяснил, можно отрицать, и теперь так поступали чуть ли не поголовно все.

Она раздела его, он — ее, и они легли рядом. От нее пахло девочкой. Инни ласкал ее, раз-другой она чуть-чуть сдвигала его руку, говорила «нет, не тут, а вот тут», а после словно бы забыла о нем. Тело как gadget (Техническое приспособление (англ.)). Она кончила без сбоев в моторе. Есть в этом какая-то сладость, решил он. Сам он напомнил себе громадный лимузин на узком проселке в Англии. Через несколько лет подобный анахронизм погубит половину американской автомобильной промышленности. В постелях еще многому можно научиться. Он лежал и чувствовал, как маленькие (теннис? баскетбол?) прохладные руки гладят его по спине.

— Уфф, — сказала она. А затем: — Сколько тебе лет?

Он прямо воочию увидел почерк, каким она запишет это в дневнике (нет, болван, теперь они дневников не ведут), и сказал:

— Сорок пять.

Просто сказал, и все.

— Никогда еще не спала с таким старым мужиком.

Рекорды, их они тоже обожают. Но вряд ли стоит на это обижаться.

— И не привыкай.

— Мне понравилось.

Огромная усталость растеклась по телу, но он встал. Она свернула сигарету.

— Хочешь?

— Нет, спасибо.

Он умылся над раковиной, зная, что девушка смотрит на него. Оделся. Лето, все быстро. Жизнь как происшествие.

— Что ты теперь будешь делать?

— У меня встреча с другом.

Это была правда. Он договорился о встрече с Бернаром Роозенбоомом. Бернару было уже за пятьдесят. А вместе им обоим — без малого сто. Можно ли в ее возрасте назвать их друзьями? Он подошел к постели, присел на корточки, погладил ее по щеке. Взгляд у нее был такой, будто она смотрела японский фильм.

— Я еще увижу тебя? — спросил он.

— Нет, у меня есть друг.

— Понятно. — Он встал, не слишком быстро, ввиду ситуации, но и не слишком медленно, чтобы не показаться стариком. Потом на цыпочках вышел из комнаты, почему — он и сам не знал, но предполагал худшее. (Дочка спит.) — Пока.

— Пока.

Лишь через две улицы он сообразил, что они не спросили друг у друга имен. Остановился, поглядел на витрину с электроприборами. Утюги и соковыжималки в свою очередь уставились на него. В сущности, что такое имена? Что изменилось бы в давешнем происшествии, если бы он знал ее имя? Ничего. И все же ему казалось, что если люди могут ложиться в постель безымянно, значит, со временем что-то не в порядке. «Но ты же всегда так считал», — громко сказал он себе и вернулся к прежней мысли: «В сущности, что такое имена?» Цепочки упорядоченных букв; произнесенные вслух, они образуют слово, которым можно кого-нибудь назвать или обозначить. Большей частью эти короткие или длинные цепочки уходили корнями в глубины церковной и библейской истории, а следовательно, каким-то образом, почти для всех уже неясным, были связаны с человеческими существами, которые вправду когда-то жили, но это лишь обостряло загадочность ситуации. Произвола здесь и так хватало, ведь ты не сам выбирал себе имя, но допустим, что ты, как перекрещенцы [26], став взрослым, мог бы сам выбрать себе имя — в какой мере ты бы тогда был этим именем? Мимоходом Инни читал имена на дверях домов. Вернее, фамилии, что еще хуже. Де Йонг, Зоргдрагер, Боонаккер, Стуут, Ли. Стало быть, здесь живут тела, которые зовутся вот так. И будут зваться так до самой смерти! Потом тела истлеют, но имена, им принадлежавшие, еще некоторое время будут надоедливо мелькать в реестрах, кадастрах, компьютерах. И все же некогда в одиннадцати провинциях было поле, где росли бобы, и что-то от того давнего поля сохранилось в белых наклонных буквах на этой двери — Боонаккер. Неприятные мысли, а неприятное в сегодняшних планах Инни было не предусмотрено. Он изначально решил, что все нынче сложится удачно, и никто его не разубедит. Вдобавок это летнее утро бросило ему в объятия девушку, которая прогнала из его плоти зимний холод, и это заслуживает благодарности. Он решил называть ее голубкой и зашел в телефонную будку — позвонить Бернару и предупредить, что немного опоздает.


2

Когда примерно через час Инни подходил по жаркой и шумной Рокин к антикварному магазину Бернара, его переполняли приятные предчувствия. Бернар Роозенбоом был последним в роду почтенных торговцев произведениями искусства и, по собственному его выражению, окопался у себя в магазине как краб. Витрина, где обыкновенно выставлялся один-единственный предмет — итальянский рисунок эпохи Возрождения или небольшая картина малоизвестного мастера отечественного золотого века, — пожалуй, предназначалась скорее для отпугивания посетителей, нежели для их привлечения.

— У тебя все выглядит так враждебно и замкнуто, что порог страха превышен как минимум на метр, — как-то раз заметил Инни. Бернар пожал плечами.

— Если я понадоблюсь, меня найдут, — таков был его ответ. — Все эти выскочки, разбогатевшие подрядчики, кардиологи и дантисты покупают, — в его голосе зазвучало резкое отвращение, — современное искусство. В галереях. Чтобы покупать у меня, нужно не просто иметь голову на плечах, но еще и соображать. А это нынче большая редкость. В мире много лежалых денег, а лежалые деньги ничего не знают.

Кроме иностранцев да одного известного искусствоведа, Инни еще ни разу никого здесь не видал, но это мало что говорило. В таком магазине, как у Бернара, один-единственный покупатель способен покрыть полугодовые убытки, к тому же Бернар был богат. Чтобы добраться до приятеля, нужно было пройти через три двери. На первой, наружной, золотом было выведено его имя. » Английский шрифт», — говорил Бернар. Рискнув войти в эту дверь, ты неожиданно попадал в очень тихий маленький холл, где находилась вторая дверь. Рокин казалась уже далеко-далеко. Едва коснувшись надраенной до блеска ручки второй двери, ты слышал звуки короткого изящного карильона. И входил во второе помещение («у вас, католиков, это называется лимб или, может, уже чистилище?»), как правило, там никто не появлялся. Дневной свет, сочившийся сквозь витраж, который служил задней стенкой витрины, озарял гасивший шаги персидский ковер и две, максимум три, картины, что висели здесь и почему-то вызывали скорее мысль о деньгах, чем об искусстве. («Моя бархатная мышеловка».) Немного погодя за окном, которое находилось в глубине и где-то на уровне твоих колен, скользила в свете лампы медлительная тень. («Я живу в подземном мире, но никого не ищу» [27].) Чтобы попасть туда, нужно было спуститься по лесенке. («Три ступеньки, точь-в-точь как у „золотой кареты“ [28], но Оранские искусство не покупают».) Сама комнатка была маленькая и темная. Стояли в ней два письменных стола — один для Бернара и один для секретарши, если таковая имелась. Прочая меблировка состояла из тяжелого мягкого кресла, вытертого до пружин двухместного диванчика-«честерфилд» и нескольких книжных шкафов со справочниками в кожаных переплетах, куда Бернару было заглядывать незачем, он и так все знал.

— Добрый день, сударь, — поздоровался Бернар Роозенбоом. — Руку подать не могу, потому что мне делают маникюр. Это госпожа Тениссен. С ранней юности она командует моими ногтями.

— Здравствуйте, сударыня. Дама кивнула. Правая рука Бернара, как пациент под наркозом, лежала у нее на левой ладони под яркой бестеневой лампочкой. Она не спеша, один за другим, подпиливала над чашкой с водой его розовые ногти. Пока Инни не видел портрет Лодевейка ван Дейссела кисти Кееса Фервея, он считал, что Бернар Роозенбоом с виду совершенно такой, каким он представлял себе барона Шарлю [29], хотя самому Бернару сходство с «израэлитом», как он выражался, едва ли пришлось бы по душе. Впрочем, с тех пор, как в газетах были опубликованы фотографии белокурых израильских солдаток, никто уже толком не знал, как им положено выглядеть. Герцогский контур Бернарова носа вел родословную от его собственных ренессансных рисунков, реденькие волосы имели тот рыжеватый северный оттенок, что прекрасно сочетается с твидом, а светло-голубые глаза нисколько не напоминали блестящие темные вишни автора «A la recherche du temps perdu» («В поисках утраченного времени» (фр.). ), или, как любил говорить Бернар, — «perda». Вдобавок, кроме Пруста и его читателей, барона никто не видел, если вообще возможно видеть словесный образ. Короче, если кто вправду и учился на зловредного старикашку — а Шарлю и ван Дейссел, каждый на свой лад, были именно таковы, — так это Бернар. Скепсис, высокомерие, отчужденность — все соединилось в его лице, чтобы сделать совсем уж убийственными ехидные афоризмы, какими он угощал и друзей, и врагов, а финансовая независимость, острый, как клинок, интеллект, огромная начитанность и упорная приверженность к холостяцкой жизни только усугубляли эти его качества. Одежда, которую он шил на заказ у лондонского портного, почти не скрадывала грузную и по-крестьянски неповоротливую фигуру — от всего его облика вызывающе разило (так он говорил) минувшей эпохой.

— Так, сударь мой, опять какой-нибудь хлам принес? — С тех пор как Инни сравнялось сорок, Бернар Роозенбоом единственный из всех категорически отказывался звать его по имени. «Инни. Са me fait rire (Смешно (фр.). ). Это не имя, а кличка. Но Иниго еще смешнее. Некоторые люди думают, что, давая своему дитяти имя знаменитости, заодно обеспечивают его соответствующим талантом. Иниго Винтроп, знаменитый на весь мир архитектор. Революционные проекты Иниго Винтропа в галерее Тейт».

Инни выложил на пустой секретарский стол две вещицы, которые принес с собой.

— Дай взглянуть.

— Сейчас. — Ему не хотелось в присутствии маникюрши выставлять себя на посмешище. «Не стану отрицать, кой-какое чутье у тебя есть, — сказал однажды Бернар, — но ты в лучшем случае дилетант, а точнее, обыкновенный старьевщик».

Инни сел на диванчик и полистал «Файненшл таймс».

— «Боинг» упал, «КЛМ» тоже, да и доллар чувствует себя не Бог весть как, — сказал Бернар, который немножко знал финансовые дела Инни. — Купил бы у меня в прошлом году рисунок Рогмана, не сидел бы теперь с угрюмым видом. Во всяком случае, в убытке не остался бы.

— Не знал, что ты ее читаешь, — сказал Инни, откладывая розовую газету.

— А я и не читаю. Клиент забыл.

— Наверняка приходил купить Аппела [30].

— Я фруктами не торгую [31], — сказал Бернар Роозенбоом. — Покажи-ка госпоже Тениссен свои ноготки и даром получишь от дяди Бернара кругленькую штучку для полировки ногтей.

— Нет, спасибо, я их сам обкусываю.

— Тогда угощайся портвейном.

Инни было здесь хорошо и уютно. Ему нравился шкафчик красного дерева, где стоял портвейн, нравился графин XVII века, резной хрусталь которого под лампой госпожи Тениссен сверкал темно-зелеными искрами. Теперь, когда он стал старше, мысль о деньгах как таковых не слишком его трогала. Деньги, оставаясь только деньгами, сгнивали, лежали где-то и покрывались вонючей плесенью, множились и одновременно теряли силу — процессы роста и болезни, которые досадным образом сводили друг друга на нет, рак, который в большей или меньшей степени поражал всякого, кто имел с ними дело. Здесь, во владениях Бернара, деньги смешивались с более благородной стихией. Это не скользкая ледяная горка для расточителей и трусов, но тихий мир предметов, осененных гением и властью, мир, где место денег было позади знания, любви, собирательства и связанных с этим жертв, и слепоты, и дурости. С закрытыми глазами он как наяву видел перед собою зал, расположенный над конторой приятеля. В высоких шкафах там лежали бесчисленные рисунки — ядро тщательно отобранной коллекции Бернара. Конечно, эти рисунки тоже воплощали в себе деньги, но одновременно и что-то еще, что не прейдет, даже если денежная ценность по каким-либо причинам утратится. А кроме того, здесь была тайная комната, где Бернар держал свое приватное собрание, которое редко кому показывал, оно-то и составляло смысл его жизни, Инни точно знал, хотя сам циник-приятель никогда бы вслух этого не сказал. Сидя на диване, Инни чувствовал безмолвную силу всех этих вещей вокруг, которые таинственным образом устанавливали связь между ним и давно исчезнувшими людьми и временами.

Когда маникюрша ушла, Бернар взял со стола Иннину папку. Молча впился глазами в первый лист. Инни ждал.

— Если б ты хоть чуточку разбирался, сам бы знал, что я держу в руках,

— наконец сказал Бернар.

— Именно потому, что я чуточку разбираюсь, ты и держишь это в руках.

— Браво. И все равно ты не представляешь, что это такое.

— В любом случае я знал, чем это не является.

— Сколько ты заплатил?

— Наверно, слишком мало, судя по тому, как ты оживился. Что же это такое?

— Ну, вещь не слишком оригинальная, но прелестная.

— Прелестная?

— Сивиллы — моя слабость.

— Что это Сивилла, я, слава Богу, разглядел. Читать умею.

— Мальчик-католик знает латынь.

— Совершенно верно. Но кто это?

— Бальдини.

— А-а. — Инни слыхом не слыхал о Бальдини и спрашивал себя, плохо это или нет.

— Вообще-то о Бальдини нам мало что известно, — сказал Бернар. Посредством этого «нам» он воздвиг вокруг себя глобальный конгломерат познаний, причем Инни, естественно, остался за его пределами.

— Нам тоже, — сказал Инни и в ожидании опять замолчал. Сейчас начнет ехидничать. У друзей одно достоинство — ты их знаешь, поэтому им не так легко тебя обескуражить.

— Вообще-то гравюра тяжеловесная, неуклюжая, — продолжал Бернар. — Беспомощная. Старина Бальдини не из больших мастеров. Но из ранних, что верно, то верно. О нем упоминает Вазари. Представь себе: тень тени Боттичелли.

Инни читал Вазари — надо признать, по совету Бернара, — но не мог припомнить ни слова о Бальдини.

— Бальдини?

— Баччо Бальдини. Тринадцатый век. Почему ты купил эту гравюру?

— Она показалась мне необычной. И «N» так по-детски зачеркнуто, просто прелесть.

Бернар хмыкнул. В грубоватом картуше справа вверху помещался текст, последнее слово которого было REGINA. Но сначала там написали RENGINA, а потом лишнее «N» перечеркнули крестиком вроде тех, какими подписываются люди неграмотные, солидно и решительно.

— I see (Понятно) (англ.). Но что в ней необычного?

Оба устремили взгляд на Ливийскую Сивиллу. Она сидела, окруженная просторным, неловко гравированным одеянием, и как будто читала. Покрывало у нее за спиной раздувалось от ветра, который необъяснимым образом более ничего в изображении словно и не касался. Верхняя часть Сивиллина плаща была изукрашена так богато, что само лицо казалось белым и пустым. Глаза, смотревшие не то сквозь раскрытую на коленях книгу не то поверх ее, придавали этому лицу кроткое, мечтательное выражение. Отрешенность, которой уже без малого пять сотен лет, подумал Инни. Ему представился мертвый голубь. Рисунок голубя способен жить в веках, а сам голубь нет. Такие мысли ничего не значили и все-таки вызывали трепет. Высокопарное слово. Ну, тогда озадачивали.

— Вынашивает зловещее пророчество, — сказал Бернар. — А уши у нее кроличьи, хотя, может, в Ливии так положено.

— Больше похоже на гравюру по дереву, — сказал Инни.

— Ниелло, — отозвался Бернар, а поскольку Инни промолчал, добавил: — Ниелло называют работу по черной эмали. Эта техника оттуда. — И вдруг сказал: — Что ни говори, вещица приятная.

Невзрачную голову украшал цветочный венок, из-под которого струилось покрывало, образуя за спиной диковинную петлю, противоречившую всем законам природы. А поверх венка виднелся маленький, похожий на пирамидку предмет с тремя длинными тонкими листьями или перьями по бокам, отчего Сивилла, поскольку ее собственные, несомненно маленькие и белые, как слоновая кость, ушки прятались под густыми, не по-ливийски светлыми косами, в самом деле напоминала этакого изящного человекокролика.

— Что ж, давай-ка выведем ее на чистую воду, — сказал Бернар. — Пошли наверх. Я — светильник для невежествующего, который ходит во мраке.

Коридоры, возня с ключами. Инни почему-то вдруг вспомнилась девушка.

Бернар достал из шкафа книгу, положил ее перед Инни. «Early Italian engravings from the National Gallery of Art» («Ранние итальянские гравюры из Национальной галереи искусств» (англ.) ). Алфавитный указатель.

Инни полистал и нашел свою Сивиллу. Это наполнило его гордостью, точно гравюра только теперь вправду начала существовать. Глядя на находку с несколько большим уважением, он сказал:

— Значит, она висит в Вашингтоне.

— Висит или нет, я не знаю. У них там много чего можно вывесить. Но она там есть. Прочти-ка все, что здесь написано, хотя нет, это слишком много, книга очень обстоятельная. Я закажу фотокопию, и, когда ты поедешь к Сотби, приложишь ее к гравюре.

— Когда ты поедешь к Сотби, — сказал Инни.

— Тоже не помешает. Если я поеду. — Бернар принес еще одну книгу. — Вот, друг мой, обрати внимание, добрых несколько килограммов любви, ибо сей шедевр составлен из редкостных ингредиентов: бесконечного терпения, огромных знаний и прежде всего любви. Старина Фриц Лухт был очень богат и деньги свои претворял во время, эту квинтэссенцию алхимии. Гляди. Тут все знаки собирателей. Что опять-таки просто замечательно. Ведь наш маленький антиквар кое-что проморгал.

— Что проморгал?

— Что на гравюре есть знак собирателя. Или, по-твоему, это не он? — Бернар указал на странный, крохотный и изящный значок на обороте гравюры. — Любопытно, найдем мы его здесь или нет.

Инни прочитал заголовок книги: «Les marques de Collections de dessins et d'estampes» («Знаки собраний рисунков и эстампов» (фр.) ) , Фриц Лухт, Амстердам, 1921.

— Давай поищем, — сказал Бернар.

Инни присмотрелся к значку. Две причудливые лапки какого-то насекомого без туловища, а между ними три вертикальные черточки с шариком на конце.

— Похоже на сексуальный символ какого-нибудь индейского племени.

— Н-да, — сказал Бернар, — the eye of the beholder (Глаз видящего (англ.) ). Индейцы не очень-то увлекались ранним Возрождением. Если поищем старательно, то непременно найдем.

— А вдруг его здесь нет.

— Речь поколения небрежных. В Лухте есть все.

Бернар был прав. Лапки насекомого оказались двумя поставленными зеркально друг к другу, стилизованными «R», инициалами барона К. Рола дю Росей (скончался в 1862 г.), прусского генерала, Дрезден.

— Estampes et dessins, так и есть, — сказал Бернар. — Вот была эпоха. — И он вполголоса прочитал: — …importante collection d'objets d'art, de curiosites… lui-meme a dresse premier catalogue raisonnee… ox эти немецкие юнкеры… premiere vente 8 Avril 1863 (Значительная коллекция произведений искусства, редкостей… им же впервые составлен систематический каталог… поступил в продажу 8 апреля 1863 года…) … гравюр много… ничего особенного… хи-хи… собрание продано с аукциона в Лейпциге… цены не слишком высокие… и в конце концов таинственными окольными путями попало в Рим, cloaca mundi (Всемирная клоака (лат.) ) … где крупный знаток искусства Винтроп… тотчас распознает гравюру Бальдини… на аукционе… в лавочке?..

— В лавочке.

— …и за бесценок покупает. Поздравляю. Кое-что ты за нее в самом деле выручишь. Шиковать месяцами, конечно, не придется, но по крайней мере можешь по праву считать, что поработал. А другая вещь, что она такое?

— Японский эстамп.

— О Господи.

— Может, все-таки посмотришь?

— Нет. Ступай к Ризенкампу. Он знаток. Я в этом не разбираюсь. На таких эстампах я не вижу ничего, они для меня все равно что с Марса. Стереотипные изогнутые носики, узкие кукольные головки, лишенные или почти лишенные выражения, а не то, наоборот, чересчур выразительные. В самый раз для тебя. Ведь ты всеядный, всеобоняющий, всепьющий, всезрящий. Ты не способен сделать выбор, а это всегда говорит о нехватке квалификации. Вот почему ты просто любитель. Иными словами, человек, которому все кажется красивым. Но жизнь слишком коротка. La condition humaine (Человеческое существование (фр.) ) такого не допускает. По сути, красивым можно считать лишь то, о чем вправду кое-что знаешь. Хватаясь за все без разбору, человек тонет в трясине. Небрежность, недостаток внимания, отсутствие систематических знаний — топкая сторона дилетантизма. Вторая половина двадцатого века. Больше возможностей для каждого. Большее число людей знает о большем числе предметов, но знает очень мало. Распыление знания по максимально большой поверхности. Кто хочет прокатиться на коньках, проваливается под лед. Так говорил Бернар Роозенбоом.

Они спустились вниз.

— Ты знаешь, где искать Ризенкампа?

— На Спихелграхт.

— Кланяйся ему от меня. Очень достойный человек.


3

На улице Инни вновь окунулся в солнечный свет. Казалось, все и вся обволакивала пленочка счастья. Город, который в последние годы приобрел сходство с разрушенной крепостью, словно бы полнился сиянием. Свет плясал в канале Рокин. Инни свернул на улицу Спау, увидел вдали нежную зелень деревьев возле Подворья бегинок. И вот там ему встретился третий голубь, и делала эта птица нечто такое, чего Инни никогда в жизни не видел, — она творила произведение искусства и, как положено, была охвачена самозабвенным порывом, потому что стремительно летела прямо на стеклянную витрину Бендера, где застыли в ожидании грядущих гениев рояли и чембало. Удар был очень силен. На секунду голубь словно бы накрепко прилип к стеклу, потом отчаянно забил крыльями, чтобы не упасть, и полетел прочь, как потерявший управление самолет. А на стекле осталось произведение искусства, ибо на нем, чуть выше человеческого роста, отпечаталось созданное из грязи и пыли амстердамской улицы совершенное изображение летящего голубя, перышко к перышку, с широко распростертыми крыльями: удар запечатлел в пыли на стекле бестелесного двойника этой птицы.

Все-таки о чем же голуби хотели ему рассказать?

Он не знал, но решил, что последнее сивиллино известие, пророчество, предупреждение не могло по-настоящему сулить беду. Ведь в конце концов этот голубь, не в пример своему мертвому собрату, вновь, хоть и неуверенно, взлетел в синеву и оставил лишь свой дух — пусть и в виде пыльного изображения.

У Ризенкампа царила иная солидность, нежели у Бернара. Оцепенелый бронзовый Будда, выставив правую руку перед собой словно бы в протестующем жесте, но, как Инни позднее узнал, как раз и не протестуя, неподвижно смотрел через Спихелграхт в совершенное, вековечное Никуда. Легкая улыбка играла на его чувственных губах, однако в остальном облик дышал суровостью. Похожий на пирамиду головной убор напомнил Инни Ливийскую Сивиллу. Голуби, прорицательницы, проповедники — этот день был явно исполнен высокого значения. Он пристально смотрел на непомерно длинные, черные, оттянутые уши сосредоточенной бронзовой фигуры. Человек, живший в VI веке до Рождества Христова, теперь непринужденно сидел в витрине средь мира, которого тогда и в помине не было. Внезапно Инни почувствовал, что его внимание тянется к чему-то другому, да с такой силой, будто некий закон природы неумолимо заставляет его убогое тело отвернуться от Просветленного и нехотя шагнуть к соседней витрине, на которую отрешенно глядел невысокий худой человек, по виду индонезиец.

И сам этот человек, и предмет, на который он смотрел, сыграют свою роль в Инниной жизни, но, поскольку впредь их уже нельзя будет помыслить отдельно друг от друга, Инни пришел к выводу, что именно чашка — ведь на нее-то оба и глядели в эту судьбоносную минуту — притянула его к себе через этого человека. Чашка одиноко стояла в витрине, выстланной понизу зеленоватым шелком. Маленькое возвышение под чашкой тоже было зеленым, равно как задник и боковые стенки.

Черная чашка, но сказать так — значило не сказать ничего.

От одних вещей веет спокойствием, от других — силой. Причем не всегда удается безошибочно определить, где скрыт источник этой силы. Быть может, в красоте, но это слово вызывает представление об эфирности, которая с силой никак не вяжется. В совершенстве — но оно, хотя, быть может, и незаслуженно, наводит на мысль о симметрии и логике, которые здесь как раз и отсутствовали. Без сомнения, это была чашка, и, конечно же, круглая, но никто бы не взялся утверждать, что она совершенно круглая. Даже высота ее была не везде одинакова, стенки — нет, так говорить нельзя, — внутренняя и внешняя сторона блестели и вместе с тем казались шероховатыми. Если бы она стояла где-нибудь еще или среди других предметов, ее, быть может, сочли бы работой какого-нибудь небесталанного датского керамиста, однако здесь, во властном царственном одиночестве, об этом не было и речи. Чашка стояла на своем возвышении, черная, слегка блестящая и шероховатая, на ножке, которая казалась слишком тонкой для такой массы, то бишь для такого веса, но сказать «вес» опять-таки означало бы отойти от точного смысла. Она стояла и оставалась, пребывала. Семантика… но как скажешь иначе? Что она жила? Опять не то. Лучше всего, пожалуй, будет сказать, что этот сосуд — чашка или как там называется этот одинокий предмет — выглядел так, будто он возник спонтанно, сам собою, а не создан людьми. Он был в буквальном смысле sui generic (Особого рода, своеобычный (лат.) ), сотворил сам себя и властвовал собою и теми, кто на него смотрел. Этой чашки поистине можно было испугаться.

Инни показалось, что человек рядом с ним хочет что-то сказать.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9