Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ритуалы

ModernLib.Net / Современная проза / Нотебоом Сэйс / Ритуалы - Чтение (стр. 3)
Автор: Нотебоом Сэйс
Жанр: Современная проза

 

 


— Надо посмотреть, можно ли что-нибудь устроить, — сказала тетя, — ты ведь знаешь, как обстоят дела.

Но деспотический голос уже отдал приказ, тот самый голос, который после ее ухода объявит: «Глупая женщина, надоедливая. Не люблю я этого».

Тетя подвинула на коленях что-то незримое, опрокинула воображаемую вазу и тотчас замерла, когда голос Арнолда Таадса произнес:

— Я подумаю, как все решить без обмана. Но позволять своим тратить время по конторам нельзя.

— Может, тогда приедешь с ним в Гойрле на следующие выходные?

— Ты же знаешь, для меня это хуже отравы, и общество твоего мужа я терплю с трудом, но все-таки приеду. Атоса возьму с собой и в церковь ни под каким видом не пойду. Если пришлешь машину, мы будем ждать ее в субботу, ровно в одиннадцать. — Глаз поискал Инни. — А ты из конторы уволься, потому что смысла в этом нет, я уверен. Поучишься годик или попутешествуешь. В подчиненные ты не годишься.

Под-чи-нен-ны-е. Произнесенное этим голосом, слово из пяти слогов включало еще и пять — запакованных по отдельности — порций нажима. И вообще, думал Инни, ни одно из слов, сказанных сегодня этим человеком, из комнаты не исчезло. Овеществленные, они стояли где-то тут, среди мебели. Спасения нет.

— Ну что ж, Тереза, без малого пять, мне пора садиться за книгу. Твой племянник может остаться и пообедать со мной, если хочет. С тобой мы увидимся в субботу. Скажи шоферу, чтобы не опаздывал.

Тетю словно ветром сдуло, Инни увидел, как она мелькнула на садовой дорожке, услыхал, как рванул с места «линкольн», и стер со щеки влажный след ее беглого поцелуя. Арнолд Таадс вернулся в комнату. Где-то в недрах дома часы пробили пять. Арнолд Таадс взял книгу, сказал:

— До без четверти шесть я читаю, а ты развлекайся сам.

Чугунная тишина завладела домом. Инни точно знал, какая это тишина, потому что слышал ее раньше, в монастыре траппистов. Стук в дверь, шарканье, глухой шорох тяжелой ткани в коридорах, шаги, мягкие, как по снегу. Потом, уже в монастырской церкви, сухое деревянное постукивание, начало общей получасовой медитации. Окаменелый, он смотрел с посетительской галереи на белые, совершенно недвижные фигуры внизу, среди холодных, высоких церковных скамей. Старые и молодые мужчины, мусолящие ту или иную, непостижимую для него мысль. Он вдруг заметил, что, один из монахов уснул и медленно повалился ничком, словно бревно. Вновь раздался сухой стук, камень по дереву, монах разом стряхнул оцепенение, шагнул в проход, на каменные черно-белые плиты между скамьями, кланяясь, кланяясь, сгибаясь пополам перед настоятелем, который безмолвным жестом назначил ему наказание — повелел пасть ниц. Высокая белая фигура, точно мертвый лебедь, рухнула наземь, отчаянно вытянув руки и ноги, — пластом распростертое, униженное человеческое существо, и никто из всех этих мужчин даже глаз не поднял, лишь легкий стук дерева по камню, перс тень настоятеля, несколько шагов, шорох одежды нарушили тишину.

Теперь он снова был в монастыре, где жил всего один человек — сам себе монах, сам себе настоятель.

Инни захотелось в уборную, но он не смел пошевельнуться. Хотя, может быть, этот человек как раз и запрезирает его, если он будет сидеть сложа руки, точно истукан? Медленно и бесшумно Инни встал, шагнул к читающему, который даже глаз не поднял от книги — на обложке мелькнуло: «экзистенциализм»… «гуманизм», — прошел к пианино: Шуберт… экспромт… — а потом и в коридор. В уборной лежала газета, «Гаагсе пост», которую он прихватил с собой в комнату. Листая разрозненные страницы так, будто им не дозволено шевелить воздух, он принялся читать заметки, какие и будет читать всю жизнь. После иранского восстания первое место в списке щекотливых тем, вызывавших на Западе бурные споры, занял Египет. «Правда» в пространной и резкой статье высказалась против Бермудской конференции, созванной президентом Эйзенхауэром, чтобы обсудить план действий: вступать ли в переговоры с Кремлем, как настаивает сэр Уинстон Черчилль, или же занять непримиримую позицию, как требует президент Эйзенхауэр. Французский президент Венсан Ориоль поручил Полю Рейно сформировать новое правительство. Летопись истории.

Сколько же еще имен должны засесть в голове, прокатиться сквозь него, чтобы эта непрерывно самоуничтожающаяся и самовозрождающаяся каста наконец оставила его совершенно равнодушным. Принимая облик судьбы эпохи и, как им думалось, определяя ее, эти люди в свою очередь были слепыми личинами некой силы, которая ходила по свету. Незачем обращать на них особое внимание, вот и все. А то, что зовется властью, — непозволительное, алчное стремление быть вершителем судеб, недолговечный лик самого загадочного из всех чудовищ, государства, — позднее, много позднее, стало вызывать у него презрение.

Ровно без четверти шесть собака подняв голову и Арнолд Таадс отложил книгу.

— Атос! Гулять!

Они вышли из дома, вступили под темные тенистые своды леса. Очень скоро хозяин свернул с дорожки, которая доставила столько неприятностей его бывшей возлюбленной, и зашагал по узенькой боковой тропке. Но Таадс отнюдь не спотыкался и не падал. Инни с трудом поспевал за бравым спортсменом. А вот пес, похоже, отлично знал, куда они направляются. Он исчез из виду, и присутствие его выдавал только быстрый шорох палых листьев где-то неподалеку.

— Сартр, — провозгласили развевающиеся седые волосы, мелковатый череп, замшевая куртка, вельветовые брюки и юфтевые башмаки впереди. — По словам Сартра, пора окончательно и бесповоротно сделать выводы из того факта, что Бога нет. Ты веришь в Бога?

— Нет, — крикнул Инни. Ведь, как бы там ни было, этот человек сказал, что в гостях у тети он в церковь не пойдет.

— И с каких пор? — спросили сосны и ежевичник.

Инни точно помнил, когда это случилось, но не знал, стоит ли говорить. Это было связано с вином и кровью, настоящим вином и настоящей кровью, а попробуй-ка объясни. Лучше всего, конечно, сказать, что веры у него изначально было негусто, да и та попросту вытекла вон, как масло из испорченного мотора. Ведь до двенадцати лет он худо-бедно воспитывался в католической вере; зерна унизительного смирения, бремя которого другие влачат всю жизнь, были посеяны слишком поздно, чтобы как следует пустить корни. Его крестили, но родители в церкви не венчались, потому что отец был в разводе. Лишь позднее, когда мать вышла замуж за очень верующего католика, он непосредственно столкнулся с религией, но и тогда его пленила чисто театральная, внешняя ее сторона, он был в таком восторге от пения, ладана, красочности, что, не веруя в Бога, захотел поступить в монастырскую школу. Нравилось ему в католической вере и то, что ее разделяли другие люди. В интернате он ежедневно в шесть утра служил мессу, помогая впавшему в детство патеру Ромуальдусу, который по причине преклонного возраста учительствовать не мог и выполнял разве что простенькие обязанности. У служителя в алтаре не было ни малейших сомнений, что, когда он шептал «Hic est enim Calix Sanguinis mei» (Сие есть чаша Крови Моей (лат.)), красное вино в чаше внезапно пресуществлялось в кровь, становилось кровью, mysterium fidei (Таинством веры (лат.).), кровью того, кто вдобавок уже без малого две тысячи лет был мертв, и немного погодя облаченный в парчовые ризы, цепляющийся за алтарь старик выпьет эту кровь «в Мое воспоминание», а затем Инни поможет убрать последние следы этой крови, выльет полный сосуд воды на золотое дно чаши, которую протянут дрожащие, покрытые старческой «гречкой» руки и в которой еще будет несколько капель — божественной крови, человеческой крови. Это представлялось ему неизъяснимо таинственным, но отнюдь не заставляло веровать. Если старик, с которым он сумрачными, холодными утрами отправлял службу и который, точно расшитая золотом жаба, суетился перед маленьким жертвенником, — если он веровал, то все действительно свершалось, хотя бы и в полуразмягченных мозгах, где латинские формулы иной раз превращались в такую невообразимую кашу, что Инни был вынужден своим звонким мальчишечьим голосом направлять их обладателя на истинную богословскую стезю. Впрочем, не только это, еще и сама идея жертвы, идея причастия. Ведь они вдвоем, совершенно одни, диковинная пара — шестнадцатилетний юнец и старик далеко за восемьдесят, — занимались здесь не чем-нибудь, но таинственными древними ритуалами, которые вызывали у него, Инни, ощущение, будто он погружается в глубины времен и, освобожденный от оков здешней убогой неоготики, попадает в ландшафты Древней Греции, в мир Гомера, чьи тайны они изо дня в день распутывали на уроках, или в незапамятную эпоху, когда евреи приносили живых тварей в жертву Богу с ужасным голосом, что пребывал в высях над палящими пустынями, Богу Отмщения, Богу неопалимой купины и жены Лота, Богу, которого, думал Инни, окружала вселенная пустоты, и страха, и кары для тех, кто в Него веровал. То, чем занимались они с патером Ромуальдусом, имело отношение к Минотавру, к божественным жертвам и загадкам, к Сивиллам, к судьбе и року, — крохотная коррида для двоих, при том что бык отсутствовал, но истекал кровью из раны, которую испивали досуха, мистерия, сопровождаемая тихим шепотом на латыни. Однажды, раз и навсегда, волшебство развеялось. Чаша была поднята вверх, к небесам, где над монастырской церковью вершит свой путь солнце, — как вдруг старец задрожал всем телом. Последовавший затем крик Инни не забыть никогда, о нет. Воздетые руки уронили чашу, вино, кровь выплеснулась на облачение, на алтарный покров, который сведенные судорогой пальцы монаха рывком стянули с алтаря вместе со свечами, гостией, блюдцем. Вопль, словно исторгнутый огромным раненым зверем, отбился от каменных стен. Старец теребил облачение, точно пытаясь разодрать его, и, все еще крича, стал медленно падать. Голова ударилась о чашу, брызнула кровь. Он уже умер, кровь продолжала сочиться, красное смешивалось с красным на островках блестящего шелка средь золотого шитья, и было не понять, что есть что, вино стало кровью, кровь — вином.

Незримый пес, лесная тишина, бесшумные шаги Олд-Шеттерхенда [8] и его собственный неумолчный шорох по-прежнему ждали ответа.

— Не помню. Может, я вообще никогда не верил! — крикнул он вперед.

Тотчас ехидно фыркнула белка. И внезапно весь лес оказался полон отцов церкви, инквизиторов, мучеников, святых, агностиков, язычников, философов, плакальщиков и кликуш. Богословские доводы так и летали из уст в уста. Два зяблика рассуждали о Тридентском соборе [9], кукушка упирала на «Summa Theologica» [10], дятел приколачивал тридцать один тезис [11], воробьи вновь приговаривали Николая Кузанского к сожжению, Спиноза — цапля, Кальвин — ворона, невнятное воркование испанских мистиков; щебетом, щелканьем, трелями, свистом воспевали птицы полей и лесов два кровавых тысячелетия церковной истории, начиная с первых нацарапанных знаков рыбы [12], испещрявших мрачные своды катакомб, до того гения, что испепелил Павла как жителя Нагасаки, от изумления учеников на пути в Эммаус до непогрешимого наместника на престоле Рыбака [13]. Тонны все той же человеческой крови пролились с тех пор, миллионы раз вкушалось все то же тело, ведь не проходило ни дня, ни часу, чтобы этого не случалось, — на Северном полюсе, в Бирме, Токио или Намибии (ах, Зита), даже сию минуту, когда эти двое неверующих шли здесь под липами, один — с головой, набитой Сартром, другой — с головой, полной пустоты.

Они вышли на лесную поляну. Гудели шмели, ныряя в лиловато-бурые цветки красавки и тотчас выныривая оттуда, все трепетало и шелестело.

— Атос! Ко мне!

Из небытия возник пес, улегся у ног хозяина, который, точно уличный проповедник, замер посреди поляны, неся на замшевых плечах свет предвечернего солнца. Голос Арнолда Таадса наполнял собою весь лес, словно был стихией вроде воды или огня.

— Я точно знаю, когда перестал верить в Бога. Я всегда был хорошим лыжником. До войны неоднократно завоевывал титул чемпиона Нидерландов. Может, и пустяк, но все-таки я был лучшим, и чемпионаты проводились, конечно, не в Нидерландах, а в горах. Ты когда-нибудь видел горы?

Инни покачал головой.

— Тогда ты вообще не жил. Горы — это величие Господне на земле. По крайней мере, я так думал. Одинокий лыжник в высокогорье совсем не то, что другие люди. Он возвышен и одинок. Только он и природа — вот все, что существует. Он на равных с остальным миром, понимаешь?

Инни кивнул.

— Я не очень-то высокого мнения о людях. В большинстве они лентяи, конформисты, бестолочи, скряги, а вдобавок так и норовят облить друг друга грязью. Там, в горных высях, тебя это не беспокоит. Природа чиста, как и животные. Этого пса я люблю больше, чем всех людей вместе взятых. Животные консервативны, и good for them (Молодцы (англ.)). После войны, когда мы получили возможность увидеть и услышать, сколько всего произошло: предательство, голод, убийство, истребление, и все от рук человеческих, — я окончательно проникся к людям презрением. Не к отдельным особям, а к виду, который, убивая, обманывая и страшась, идет навстречу собственной смерти. Животные всегда и во всем straight (Искренни (англ.)).У них нет пропагандистских лозунгов, они не умирают за других и не требуют больше, чем им причитается. В теперешнем обществе слабаков pecking order (Очередность клева (англ.), т.е. неофициальная иерархия) не в чести, но до того, как мы появились в эволюции, он прекрасно функционировал. Словом, я был сыт по горло. Бросил свою нотариальную контору, сжег все мосты, порвал с женой, ах, как замечательно! — и уехал в Канаду. Стал пожарным-наблюдателем в Скалистых горах. Несколько месяцев кряду просидел на одной из тамошних вершин. Куда ни глянь, со всех сторон бескрайние леса. Их-то я и держал под надзором. Если вдруг появится дым, необходимо оповестить центр. Снабжали меня по воздуху, раз в неделю самолет сбрасывал неподалеку от моей хижины мешок с провизией, газетами и почтой. Полгода я пробыл там, один, с собакой и подружкой-рацией, которую любил не за идиотское треньканье популярных радиостанций, а за ночные разговоры с другими наблюдателями. Я позволял себе хлебнуть виски,: дважды в день, на два пальца, — он показал Инни два горизонтально сложенных вместе пальца, — ни в коем случае не больше. Один раз превысил норму и совсем одурел. Чего доброго, пришлось бы снимать вопящего безумца с поста. Я обо всем этом написал.

Инни никогда не бывал в горах, но вполне) мог зримо представить себе этого человека — среди белого ледяного мира. Четыре швейцарские открытки окаймляют маленький пост. Человек в той же замшевой куртке, что и теперь, у его ног спит собака. Настает время пить виски, штормовой ветер завывает подле хижины, открытки затуманиваются. Из рации долетают треск и вздохи далекого презренного мира. Человек встает, подходит к шкафчику, достает бутылку виски и стакан. (Прежде он глядит на часы.) Потом прикладывает к стакану два прижатых друг к другу пальца, касаясь ими столешницы, хотя нет, чуть выше, ведь надо учитывать толщину стеклянного донышка, наливает. Буль-буль. Немного погодя отхлебывает глоток. Вкус дыма и лесного ореха.

— И однажды я подумал: пейзаж, который своим, скажем так, объективным величием наводит на мысль о Боге, с тем же успехом безусловно может свидетельствовать и об его отсутствии. Бог создан по образу и подобию людей, со временем каждый приходит к такому выводу, исключая разве что тех, кто вообще никаких выводов не делает. А людей я презирал, в том числе, — тут он слегка возвысил голос, придав этим словам подчеркнутую самостоятельность, так что они обособленно и многозначительно повисли в пространстве между собеседниками, — по сути, и себя самого. Я сам себе противен. И хотя очень люблю собак и горы, представить себе Бога в образе собаки или горы тоже не мог. Вот так идея Бога исчезла из моей жизни, из жизни лыжника, мчащегося вниз по склону, в долину. Ты можешь вообразить такую картину? Издалека человеческая фигурка кажется черной, сама себе каллиграф, она выписывает некий знак на белом листе снега. Долгое, изящное движение, таинственная, не поддающаяся прочтению буква, химера, на миг запечатленная и тотчас исчезнувшая. Лыжник пропал из глаз, он чертил собою и ничего не оставил. Впервые я был совсем один на свете, но потребности в Боге не чувствовал, ни тогда, ни сейчас. Слово «Бог» звучит как ответ, вот в чем особенная его губительность: им слишком часто пользовались как ответом. А лучше бы ему дать имя, звучащее как вопрос. Я не просил делать меня одиноким на свете, но ведь и никто не просил. Ты когда-нибудь задумываешься о таких вещах?

Инни уже усвоил, что вопросительный тон подобных фраз подразумевает не вопрос, а приказ. На него заведено досье, его обмеряют, между ним и этим человеком надлежит оформить некие документы. Но что он должен говорить? Им овладело странное безразличие. Тепло, приглушенные краски цветов, легонько покачивающиеся липы над головой, множество мелких событий, происходивших одновременно, целая фабрика чувственных восприятий, пес, который потянулся и, помедлив, перебрался на солнечное местечко, вся эта новая жизнь, что началась нынче в полдень, а казалась уже такой долгой, громовой голос, без умолку рассуждавший о себе, виски, которое он пил, — все это вызывало ощущение отрешенности. Среди такого множества происшествий можно прекрасно обойтись и без него. Он был переполненной чашей. И если сейчас заговорит, то расплещет все свои новые, бесценные ощущения. Он слышал, что говорил этот человек, но о чем, собственно, шла речь? «Ты когда-нибудь задумываешься о таких вещах?» Что значит «задумываться»? Он никогда не видел Бога как лыжника, мчащегося вниз по склонам. Бог был винным пятном на облачении, кровью старца на ледяной каменной ступени алтаря. Но этого Инни не сказал. Сказал другое:

— Нет, никогда.

— Почему?

— Меня это не интересует.

— Вот как.

Инни понимал, что от него ждали ответа более космического размаха, но такового он не имел.

— Ты хоть что-нибудь знаешь об экзистенциализме?

А ты сам прикинь. Три вечера потратили на споры, в тот последний интернатский год. Сартр, право выбора, Жюльет Греко [14], погребки со свечами, черные свитеры, ребята, что побывали в Париже и привезли оттуда сигареты «Голуаз» — в Нидерландах такие не продавались. Холодный камамбер и багеты, которые, по словам тех же самых ребят, не идут ни в какое сравнение с настоящими, французскими. Те намного вкуснее, с хрустящей корочкой. Отчаяние и отвращение тоже каким-то образом были связаны со всем этим. Человек брошен в мир. Инни при этом невольно думал об Икаре и иных великих поверженных — Иксионе, Фаэтоне, Тантале, всех этих парашютистах без парашюта, что были родом из мира богов и героев и интересовали его много больше, чем диковинные абстракции, не вызывавшие в нем ни малейшего отклика. Бессмысленный мир, куда ты брошен, существование, которое само по себе не значило ничего и обретало значение только через тебя. Это по-прежнему слегка отдавало церковью, подозрительно припахивало мученичеством. Что ни говори, думал Инни, во многом это до сих пор оживает через вкус запах «Голуаз», крепкий, горький, ни с чем ней сравнимый. Запах, в котором чувствовался какая-то опасность, табак, горькими чешуйками липнувший к языку, грубая пачка цвета синего бильярдного мелка. Вместе с сигаретой можно было выкурить свой страх. Но такого он этому человеку ни за что не скажет.

— Немножко.

Зачем этому лыжному чемпиону философия? Зачем ему маленький косоглазый ученый, чей портрет теперь то и дело печатают в газетах и журналах? Думать — а что это, собственно, такое? Инни много читал, но все, что читал, и не только читал, все, что видел, фильмы, картины, он претворял в чувство, и это чувство, которое нельзя было облечь в слова, пока что нельзя, а может, и вообще никогда, эта бесформенная масса ощущений, впечатлений, наблюдений и составляла его образ мыслей. Конечно, можно кружить словами вокруг да около, но львиная доля все равно не найдет выражения. Он и позднее будет злиться на людей, которые требовали точных ответов или притязали на владение таковыми. Как раз загадочность больше всего и привлекает, излишний порядок только вредит. Начнешь наводить порядок, и наверняка что-то будет безвозвратно утрачено. Инни еще не догадывался, что тайны могут сделаться еще таинственнее, если обдумывать их точно и методически. Ему было хорошо и уютно в своей сентиментальной неразберихе. Чтобы составить ее карту, нужно было стать взрослым, но тогда ты и сам заодно раз навсегда получал определение, а значит, уже чуточку умирал.

— Я имею в виду не христианский экзистенциализм, а атеистический.

Ступай кататься на лыжах! Мчись вниз по склону, вдогонку за своим исчезнувшим Богом. Сиди на горной вершине. Наблюдай, нет ли где пожара. Иди отсюда! Убирайся прочь!

— На мой взгляд, это все же несколько чересчур. Нравственная, гуманистическая сторона мне не нравится. С таких позиций человек выглядит довольно-таки жалким, вроде клоуна, который ощупью мечется в потемках, ищет выход. Это не по мне. Жесткости маловато. Понимаешь?

Инни кивнул. Слова были ему понятны. Клочья тумана, неуловимые, как блики света пляшущие в вышине среди деревьев. Интересно, сколько же всего оттенков у зеленого?

— Когда Сартр говорит, что человек 6pошен в мир, одинок, а Бога нет и мы в ответе за то, какие мы есть и что делаем, тогда я скажу ДА.

Утвердительное слово гулко раскатилось по лесу. Пес навострил уши. Этому человеку не с кем поговорить, подумал Инни.

— Но когда он затем просит меня быть ответе еще и за весь мир, за других, я говорю НЕТ! С какой стати мне за них отвечать. «Выбирая себя, человек выбирает все человечество». Да почему? Меня никто не просил. С этой чернью, которую я вижу вокруг, у меня нет ничего общего. Я доживу отпущенный мне срок, потому что так надо, деваться некуда.

И, словно вознамерившись прямо сейчас и начать, он стремительно повернулся и исчез в лесу. Пес уже был где-то впереди.


6

Он что же, все-таки начал думать? Похоже, штука явно заразная. Пока ты сам ничего не делал, твою жизнь определяли люди и вещи, которые в ней появлялись. Их присутствие обусловливало вялый поток событий, которые ты впоследствии будешь тащить за собой, покойных отцов, иностранок-матерей, интернаты, опекунов, а теперь вот тетку и чемпиона по лыжам. С неким удовлетворением Инни подумал, что все опять вышло само собой, без его участия. Но как же тогда получалось, что сам он вроде бы ничего не делал и до нынешнего дня все его попросту постигало, а притом жизнь казалась ему такой долгой? Он существовал уже тысячи лет, а если станет изучать зоологию, то окажется, что многие миллионы. Стоит ли удивляться, с таким-то прошлым, что не сумел упомнить все, но, с другой стороны, удивительно и то, что именно тебе запомнилось, а еще удивительнее паритет запомнившегося, ведь известие о смерти отца находилось на одной строке со всеми прочими, присоединенными событиями вроде thalassa, thalassa [15], распятия на кресте и поджога рейхстага. В конце концов все это было тобой, потому что, хотя сам ты и не участвовал в этих событиях, они тем не менее вплетались в твою жизнь, — в конце-то концов, если разобраться, именно тело хранило для тебя подобные вещи. Диковинные химические процессы в мозгу создавали все условия, чтобы ты помнил о палеозое, который не важно как, но стал частью твоего опыта, а значит, и ты сам вступил в связь с невообразимо далекой эпохой и благодаря тому же таинственному механизму будешь ей принадлежать до смертного часа. Благодаря этому твоя жизнь беспредельно расширилась, что правда, то правда. Он вдруг почувствовал себя ужасно старым.

В молчании человека, минуту назад так много говорившего, сквозила нарочитость. Он что же, взвесил его и счел слишком легким?

Лес поредел, посветлело, стволы расступились, и за последней нечастой порослью Инни увидел высокий светящийся щит, к которому они и направились; лиловая вересковая лужайка была облита призрачным туманным сиянием, отчего все вокруг казалось совершенно пустым и недвижным.

Инни захотелось немного постоять здесь, а еще лучше — полежать, уткнувшись лицом в острые, шершавые стебли, а телом — в землю, как он часто делал, бывая один, ведь ему мнилось, что так он мало-помалу смешается с землей, по-настоящему проникнет в нее, коленками, грудной клеткой, подбородком, всем, что в нем было жесткого и костлявого, и будет лежать не как кот на подушке, нет, а как полузанесенный песком корабельный остов, — но на прогулке с Арнолдом Таадсом для такого любовного общения не было места. Инни не сомневался, что, замедли он шаг, его имя прогремит над зарослями вереска точно так же, как кличка собаки.

Или Таадс успел забыть о нем? Он не поднимал головы, не оборачивался и наверняка мог бы проделать эту дорогу даже с закрытыми глазами, в том же механическом ритме. Заводной солдатик на марше. Когда они вернулись к дому, пробило семь.


7

Как Инни узнал в тот день, в жизни Арнолда Таадса время было отцом всех вещей. Он поделил пустую, опасную плоскость дня на множество точно отмеренных отрезков, и пограничные столбики в начале и в конце этих отрезков с неумолимой суровостью определяли его день. Будь Инни постарше, он бы наверняка понял, что страх, властвовавший Арнолдом Таадсом, пожелал взимать свою десятину в часах — часах, или получасах, или четвертях часа, произвольно установленных точках преломления среди незримой стихии, сквозь которую мы бредем всю нашу жизнь. Казалось, будто человек уговорился в безбрежной пустыне с определенными песчинками и объявил: только здесь можно есть, а здесь — читать; и каждая из таких песчинок с непреоборимой силой звала к исполнению соответствующей деятельности, а десятью миллиметрами дальше уже царствовал рок. Гость, пришедший на десять минут раньше или позже, становился помехой, маниакальная секундная стрелка переворачивала первую страницу, извлекала первую ноту из фортепиано или, как сейчас, с последним, седьмым ударом водружала на плиту кастрюльку гуляша.

— Готовлю я раз в неделю, — сообщил Арнолд Таадс, — обычно что-нибудь тушеное. Суп. Ровно столько, чтобы мне хватило семь раз пообедать, плюс одну порцию для гостя. Если никто не приходит, она достается Атосу.

Инни с удовлетворением воспринял, что собачья порция достанется ему, — он недолюбливал собак, особенно когда они жили в таком удушливом симбиозе с хозяевами. Пробило четверть восьмого — и они сели за стол.

— Если на той неделе мы поедем к твоей тетке Терезе, — сказал Таадс, — ты попадешь в настоящую психушку. Винтропы в большинстве и так с придурью, а уж как приспичит жениться либо замуж, вообще черт-те что творят. Самое милое дело для них — найти совершенно нормального человека и в кратчайший срок сделать из него психа или, наоборот, выискать такого, над кем и трудиться незачем, поскольку у него уже плохо с головкой. Когда я дал твоей тете отставку, она выскочила замуж за полного дебила, с деньгами, конечно, а поэтому, ты сам мог заметить, очень несчастна. Невротичка высший сорт, я рад, что не угодил к ней в лапы. Раньше она была красавица, очень привлекательная, хотя и с собственническими замашками, которые меня пугали. Сказать по правде, вся ваша семейка меня пугала. У них два порока: они не признают никаких рамок и наотрез отказываются страдать. Я имею в виду, отгораживаются от всего, что попахивает неприятностями, закрывают глаза. Им знакома сентиментальность, но не лояльность. Чуть какие трудности — их словно ветром сдувает. Твоя тетка до смерти рада была ссадить тебя у моего порога, но со старым нотариусом лучше бы таких номеров не проделывать. Перво-наперво надо хорошенько все разузнать. Зачем я в это ввязался, одному Богу известно, может, назло, но, по-моему, у тебя есть талант, хоть я и не знаю какой.

Ел Таадс точно так же, как ходил, быстро, механически, — не ел, а заправлялся. Если он, думал Инни, по какой-то причине отвернется в сторону, рука, управляемая иными инстанциями, неизбежно ткнет вилкой ему в щеку. Полвосьмого — убрать со стола, поставить кофе. Без четверти восемь — кофе, «моя четвертая сигарета, пятую я курю перед сном».

Тяжелый запах «Блэк бьюти» плыл по комнате.

— Каково это — не иметь отца? — спросил Арнолд Таадс.

Этот человек задавал только такие вопросы, на которые не было ответа. И Инни не ответил. Не иметь отца означало — чего-то не иметь. Что еще тут скажешь?

— Ты когда-нибудь тосковал по нему?

— Нет.

— А знал его?

— До десяти лет.

— Помнишь о нем что-нибудь?

Инни задумался об отце, но, так как, пожалуй, впервые делал это сознательно, оказался в затруднении. Уходя, отец говорил «привет!», однажды поколотил мать при нем и, насколько Инни понял, еще раз в его отсутствие. А как-то ночью, разбуженный сиреной воздушной тревоги, он в панике побежал вниз и застал отца на кушетке, с нянькой, в весьма неудобной (судя по позднейшей реконструкции) позе. Нимало не смутившись, отец отослал Инни обратно в детскую. Впоследствии он женился на этой девице, мать Инни исчезла в результате одной из тех загадочных интриг, какими взрослые заставляют мир плясать под их дудку; Инни остался с отцом и мачехой, но в голодную зиму его отправили к матери, которая теперь жила где-то в Гелдерланде. В конце той зимы отец погиб при бомбежке. Это известие наполнило Инни гордостью. Теперь он вправду имел касательство к войне.

На отцовской могиле он ни разу не побывал, а когда впервые проявил к ней интерес, от нее уже и следа не осталось. Срыли, сказал кто-то, сровняли с землей; так ему и запомнилось: отца сровняли с землей. На желтоватых военных фотографиях он видел лысеющего мужчину с резкими чертами лица, этакого мрачного клирика позднего средневековья, хотя, по рассказам матери, он плясал в кафе на столах под цыганскую музыку. Вот и все, что он помнил об отце, и вывод отсюда следовал только один: отец был самый натуральный мертвец.

— Я мало что помню.

И опять Таадс, на сей раз под личиной наставника:

— Сартр говорит: если у человека нет отца, то он избавлен от необходимости тащить за собой сверх-я. Нет отца на горбу — нет в жизни принудительно направляющих факторов. Нет ничего такого, что вызывает бунт и ненависть или с чего можно взять пример.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9