Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Когда мы были людьми (сборник)

ModernLib.Net / Николай Ивеншев / Когда мы были людьми (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Николай Ивеншев
Жанр:

 

 


– Что ж, – пожал плечами доктор, глупо, ему показалось, глупо улыбнулся, – и мне того… дуэль. Вот грудь.

– Живите, милейший доктор! – милостивый взмах рукой. – Я и об Арбузове все знаю. Он у меня – вот где.

Элеонора Васильевна раскрыла ладонь и туго сжала ее в кулак. Поморщилась:

– Но я этого не терплю, не в моем вкусе. Я вас все же поощрю, двадцать процентов прибавки к зарплате за «белый теплоход».

Она закончила красить своих змей, щелкнула косметичкой:

– А Олю я уволю.

У Ивана Дмитриевича потемнело в глазах.

Вроде он спросил: «За что?»

– Рифма, Иван Димч, – рассмеялась, и вполне искренне, Элеонора. – Олю я уволю. Мы только что Пушкина вспоминали. Рифма! Из-за этого созвучия и уволю, пусть катится. Тем более ее голова сейчас похожа на бильярдный шар. Бритых я не переношу. Знаете, на кого они похожи? Угадали. На сперматозоидов. В голове одна извилина: совокупляться день и ночь.

Сейчас он разорвет Элеонору, раскидает кишки по этим настенным плакатам: «Процент шизофрении среди ученых, студентов, рабочих, домохозяек».

Опять амок.

Стой, Голубев! Стоять!

«Процент шизофрении…»

Да, эту Олю доктор уже любил! И он обрадовался. Не грядущему увольнению девушки, а тому, что он пожалел ее, медсестру Синицыну, ночного воробушка. Сейчас остро пожалел. И еще обрадовался тому, что дурное его состояние, продолжавшееся лет пять уже, неожиданно отодвинулось. Ему стало интересно: уволит ли Элеонора Васильевна Лазарева О.Т. Синицыну?

Уволит? Он устроит концерт по заявкам радиослушателей и телезрителей одновременно. Голубев понял, что постепенно он стал оживать. Да неужели он любил, любит этот комочек с золотыми глазами? Он ведь давно никого… Был тыквой.

Иван Дмитриевич, шаркнув туфлей, поблагодарил заведующую, глядя ей в лицо:

– Чуткость и бдительность, чистота помыслов, Элеонора Васильевна, вот что отличает вас от новых женщин и всего нового мира.

Он увидел, как слезает с нее змеиный оползок улыбки и лицо одевается в страх. Да, именно так выглядит страх. Страх с намыленной, причипуренной «орифлеймом» улыбкой.

– Не паясничайте! – пробормотала заведующая.

Рядом с кабинетом Элеоноры толпятся, их вывели на завтрак, пациенты, «ребятушки» – его «шизики», «параноята», «синдромята», «фобията». Вон – Синев. Он считает себя великим писателем. У него в пижаме блокнот с аккуратно накрученным пружинкой почерка систематизированным бредом. Строчит «Записки Кота МУРа». О московском уголовном розыске. Блокнот подписан К.А. Синев, Т.-А. Гофман. Вон – Таганцев. Он боится инопланетян. И один вопрос мучает Таганцева: «Прилетели – не прилетели». Мать его привезла. Нашла под Кущевкой. Он там во ржи ночевал, считал умятые кольца. Вон – Васечка Чуев. В марте ему нравилось курить коноплю, нравилось все больше и больше. Мартовские иды. Докурился, мозги, как кисель. Вон – Елкин, Ван Гог. Здравый студентикус, косящий под шизофреника. А там, в коридоре – доктор Арбузов. Петр Арефьевич размахивает руками, доказывая что-то щекастому санитару Москвичеву – Москвичу. И у санитара болезнь, – геронтофобия[31]. Потому и ненавидит стариков. «Была бы, говорит, у меня бомба, я бы пробрался в стардом да в кружочек этих пердунов запустил».

Все «ребятушки» поголовно всегда стреножены, препараты тормозят их. У них – другие глаза. Двигаются по-разному, кто шаркает, кто рывками, кто вразвалку. Пиноккио в бриджах. И все же они чрезвычайно милы, и еще неясно, где находится сумасшедший дом, здесь или за оградой, возле каштанов и катальп, трамваев и ораторских кафедр? Там давно уже потеряли твердую походку.

Сегодня – четверг. День большого обхода. Если в обычном лечебном учреждении обход был процедурой, в которой врачи и сестры посещают палаты с больными, то в их заведении не так. Перемены тактики требовали обстоятельства. Здесь пациенты «обходили» доктора. Они садились на скамеечку. И врач вел с ними беседы. Трудность вся состояла в том, что надо было держать в своей голове хотя бы часть сверхценных идей этих бедолаг.

Вот зашел Костя Синев. С ним надо было дорабатывать развязку повести, в которой Кот, внедрившись в органы внутренних дел, выводит их на чистую воду. Конечно, в жизни такое встречается чрезвычайно редко. Чаще – в мозгах. И все же (это входит в систему психотерапии) надо Костю похвалить, подтолкнуть к разветвленному сюжету. Послать Кота на какую-нибудь милицейскую малину. А будет ли по ходу дела сексоту масленица?.. Вопрос открытый. На этом и оборвать «Записки».

Костя ерзал на скамейке:

– А где мы это печатать будем?».

– Найдем, в той же «Кубани» тиснем. У Пятнашкина! – постучал ручкой по столу Голубев, задумался. – Надо тебе сократить курение сигарет. Курение возбуждает мозг в неверном направлении.

– Да, надо! – согласился, довольный похвалой, соавтор Теодора Амадея Гофмана[32].

Женя Цисарь, не так давно прибывший к ним прямо из Чечни, страдал аутизмом.

Он вроде бы отсутствовал в ординаторской, смотрел сквозь стену, был за стеной. А вопросы понимал. Тормозил, молчал и сопел. Иван Дмитриевич его успокаивал, говорил, что мирная жизнь все поправит, что хорошо бы уехать куда-нибудь в лес, в Сибирь, на заимку. Нет ли в Сибири родственников? Женя сопел. Если нет, так у нас в крае горы есть, куда-нибудь под Абинск. Или в Лагонаки. Там пещеры, сталактиты, сталагмиты[33].

При неосторожном упоминании о горах лицо у Жени Цисаря вывернулось наизнанку. Иван Дмитриевич привстал, виновато улыбаясь. Как же так – промашка, досада! Обошлось. Но тогда – в Среднюю Азию, песок, тишина. Он опять умолк. В той Азии теперь несладко: то кунаки, то гюрзы. Голубев окончательно замолчал и уткнулся глазами в противоположную стену, тоже впал в аутизм[34], до той поры, пока пациент не пробормотал: «Я могу идти?»

В палатах Ивана Дмитриевича Голубева лечились и алкоголики. Их поместили в «шизу» якобы для эксперимента: увидят, гады, что им светит, – живо свои кранты закроют. Но алкаши про сивуху не забыли. Их диковинным образом снабжали. Вертолетами, по воздуху, сквозь оконную решетку.

По утрам в шестой палате явно чувствовался перегар. Более того, подтверждалась теория, в которую теперь твердо верил доктор Голубев.

Вот перед ним сидит бывший агроном-цветовод Александр Иванович Свистун. На лице – та самая алкогольная печать, которую каленым железом не выведешь. Он трезв, пахнет дегтярным мылом – не спиртом, не перегаром. Втуляет, естественно, чушь: вчера видел новую звезду. С этой звезды посыпались горошины, из горошин раскрылись парашюты. А на парашютах тараканы – рыжие, черные, в офицерских погонах. Чистая «белочка», белая горячка у цветовода Свистуна.

Иван Дмитриевич месяц назад принимал Свистуна – вполне приличный, веселый алкаш. Болтлив, как все, и никакой другой патологии. Здесь, увы, заразился. Болезнь стала прогрессировать. Опять же галоперидольчик. Дозу поднять. Одним махом все убивахом. И людомил для успокоения.

Удивил Дима Елкин. Чинно усевшись на скамье, подобрал ноги, локти прижал к бокам, ладонями стиснул на колени. Пружина. На взводе.

– Спрашивайте, – иронично прищурился Дима.

– Как Ван Гог? – шепнул доктор. Специально шепнул.

– Шютка!

Елкин паяц. Что с ним произошло? Дурацкий кавказский акцент.

– Шютка, гомаржоппа.

– Как же. Рисунки твои? Письмо Тео Ван Гога?

Глаза серьезные, в синеве:

– Фантастика, Иван Дмитриевич, извините. Я и пришел-то извиниться за розыгрыш. Не получилось, дурачусь. Сам я это письмо придумал, весь слог.

– Я думаешь поверил? В письме твоем – наши реалии. Я не поверил! Но ты зря отрекаешься от Ван Гога. Зря, Дима. Все мы немного Гоги и Магоги[35]. Я хотел тебе картинку подарить.

Голубев шагнул к шкафу, дернул за бронзовую ручку ящика. И увидел на дне две картонки, как две капли воды похожие одна на другую. Обе – репродукции «Едоков картофеля».

Он устал пугаться. Чертовщина, свиная чушь, чепуха! Кшшш!

– Это я, наверное, из «Рога» приволок, – пробормотал под нос Иван Дмитриевич. Вынул одну картинку и протянул ее пациенту: – На память!

– Спасибочки, Иван Димитриевич, люди – замечательные существа!

– Кто же против?! Вот была одна такая, дворянка Юлия Вревская[36], блистала среди высшей знати. А ушла на Русско-турецкую войну сестрой милосердия. За солдатами ходила, вычесывала их, раны обрабатывала, гной, слизь, бинты. И сама сыпняком заразилась. Вот человек, идеал!

– Но, Иван Дмитриевич, а когда она заразилась тифом-то, ей никто кружки воды не подал. Вшей боялись. Так, свернувшись калачиком, Вревская и опочила. На соломе, в землянке. Но я не о том. Люди – благородны, что ни говори – они не звери. И не предатели! Я тоже хочу на Русско-турецкую войну, где она сейчас бушует?

«Дима Елкин стопроцентно здоров, надо готовить его на выписку. Жаль. Только к нему привык», – подумал Голубев.

Ушел Елкин. Опять круговерть, коловращение: наркоман Теплухин, гебефрения[37]: Александров. Алики[38] – Щукин, Васютин. У Васютина Иван Дмитриевич спросил:

– Как там про любовь среди конюшен?..

Пришедший в себя хмурый Васютин пробормотал, скривившись:

– А! Враки все!»

– Прочти, прочти!

Значительнее розы кустик,

Задетый боком, ненароком,

Значительней комочек грусти,

Дарованный на память Богом.

После Васютина на приеме были морфинист Ступачев и зоофил Могила. Именно – Могила Степан Сафронович.

А Юлия Вревская, то есть Оля Синичкина влетела, когда схлынул весь поток.

Она показалась роднее родни. Щупленькая, листик на ветру, всхлипывает:

– Вызывала эта, грозилась уволить! Слово-то придумала – «шашни». «Вчера, – говорит, – вы с доктором Голубевым на старом теплоходе катались, а завтра – на подводную лодку сунетесь! Чем пахнет? Терроризмом!

– Оленька, милая! На каком таком теплоходе?

Оля мелко заморгала. Слезы, чистые капли, дрожали на щеках:

– Вы что, Иван Дмитриевич, не помните? А букет роз? А стихи, как его… Шекспира.

– Помню, конечно! – сглотнул слюну Голубев. – Букет белых роз. Мы устроились на трапе, твоя голова у меня на плече, сонеты Шекспира, номер вот сонета забыл…

Сестра улыбнулась, привстала со скамейки, прижалась к Голубеву, пригнула и поцеловала его в затылок.

– Мне там очень понравилось. А как корабль называется, забыла. А мы как, Иван Димч, так будем встречаться, как резиденты разведок, или вы с женой того… Разбежитесь?

– Я уже того… Пробовал!

– И что, не получается?

– Точно так-с!

– Пфу! – надула губы и фыркнула ими Оля. – Только я считаю, господин-товарищ доктор, мы – честные люди. Мы любим друг друга.

Она задорно улыбнулась, ждала поддержки:

– В этом знак свыше, Иван Дмитрич, птичья пара: Голубев – Синицына. И мы друг за другом пойдем в огонь и в воду. Я – уж точно, я – честная, и я – единственная на земном шаре девственница. Знаю, знаю, что это всего лишь биология, но я и так наивна по жизни. Верю людям, вам вот. Верю знаете во что даже?

– ???

– Что Элеонора меня только пугает. Она – подгнившая бабенка, счастья Бог не дал, развлекается.

«Ну и зачем этой девушке ум? – взглянул ей в лицо Голубев. – Чтобы какая-нибудь падаль исковеркала его? Да, они вчера были на Затоне, любовались закатом. Он даже помнит, как пахли розы… Но ведь он заезжал в гостиницу, потом ел чанахи у Арбузовых. А Галаниха, искусственная ветка? Дежавю. Амнезия. Морок какой-то».

Оля подошла к окну.

– Таскают! – сказала она.

Шею эту, Олину, он видел давно, еще до поступления в это заведение.

– А ты ее отрави, – бесстрастно произнесла медсестра.

Отошла от окна. Лицо выдает. Лицо пылает, тонкие ноздри дрожат.

Голубев опешил:

– Кого травить, Элеонору?!

– Элеонору я сама. А ты – Наталью свою.

И на девственно чистом лице девушки черкнуло молниеносной тенью:

– Испугались, Иван Дмитрич? Вы же ее не любите… Ну и травите на здоровье. А я Элеонору для потехи усыплю. Знаю чем.

Бабушка Люся говорила, и это глубоко запало: «У человека – две крови, красная и черная. Редко (да метко) черная кровь просыпается».

– Ты что?.. – опять проглотил слюну Голубев.

Слезы опять брызнули из глаз Ольги Тимофеевны Синицыной. Вечно мы ставим психологические эксперименты над близкими. Кого люблю, того и бью!

– Я не могу, не могу больше, Иван Дмитриевич, я вас давно… я давно… Так случилось. Не вчера, давно. Это я намолола дребедень, какая такая отрава, Иван Дмитрич. Я вас давно… Ив…

– Забудем! – Он шмыгнул носом.

– Забудем. Будем врать и воровать, – подтвердила девушка, которая не так-то проста.

Платочком и пальцами, пальцами и платочком он промокнул Олины мокрые щеки. И тут же, по привычке, вымыл руки.

Оля ушла, пообещав прийти к нему на следующую ночь (Голубев будет дежурить):

– Вот тогда!

– Что тогда?

Понятно, «что тогда» – не будут же они с предводителем герантофобов Москвичевым бомбить дом престарелых.

Вчера на судне читали сонеты Шекспира. Был ли вечер? Был ли пароход? Существовал ли Шекспир?

Однозначно, Шекспир не существовал вообще. Не существовал и Гомер, и тот фрукт, испанец, научно описавший картошку, – Педро Чеза де Леон. Не было пузатых автоматов газированной воды, куда маленький Ваня Голубев бросал «трюльники», в кажом автомате – свой сироп, с малиной, с вишней, с лимоном. И теплохода «Чайковский» не существовало. Все глотает время, все стирается в памяти, размагничивается, тратится специальной молью, выведенной в секретных лабораториях.

Они тогда познакомились с рыженькой девочкой, личико в веснушках, как перепелиное яйцо. До утра говорили, говорили, говорили. Жарко дышали друг на друга. В уши, в лицо, в шею. В трюме уместились на каких-то досках, как на деревенских полатях. Тесно, качало. Он обнял девушку. И она, девушка без имени, так быстро (чудеса, да и только) доверчиво уснула.

Голубев, напротив, не мог уснуть, его трясло. И у него сладко опустилось все внутри. Что там, внутри? Говорят, сердце. Оно замирало? Он ощутил свой жар, свою радость – такую, что хотелось разлететься на весь милый мир. Безмерная ночь с бесчисленными звездами, качка, тяжелая слоновья туша теплохода, горький, ивовый запах от реки – все это было так незначительно мелко перед откликнувшейся крохотной кнопочкой. Вместе с тем и туша, и качка дополняли мгновенную, жуткую, смертельную радость соска. Она переложила его руку. И он тогда подумал, как повзрослеет, непременно встретится с этой девушкой. Они поженятся, у них родятся дети. Он еще раз хотел прикоснуться. Но опять ее рука убрала его ладонь.

А утром все поменялось, все посерело. Девушка пропала. У нее, Голубев знал, был билет второго класса. Не заглядывать же в каждую каюту? Причалили к пристани с бетонными плитами и вылизанными водой набухшими языками досок. Хвалынск. Из теплоходных колоколов заухало «Прощание славянки».

Кинули трап, прицепили тросами. Хлынули пассажиры: «Хвалынск, Хвалынск!» И он увидел ее в толпе. Она оглянулась и встретилась глазами с Голубевым: «Чего же ты?» Кинулся было в толпу, в гущу, да потерял из виду ее плиссированную кофточку, стрижку а-ля французская певица Мирей Матье.

Ничего не было. Ни Гомера, ни мамонтов, ни автоматов газводы, ни ночи той в трюме.

А теперь вот что-то есть. Из ничего. Из суспензии, суггестии прошлого.

Есть Петр Арефьевич Арбузов с запахом огуречного лосьона. Он явился мгновенно, впрыгнул. Как из алкогольного, парашютного бреда пациента Свистуна.

– Комиссия шмонает! Наша и прокуратура, следователи, – горячо и громко зашептал Петр Арефьевич.

– Вы под зека косите, Петр Арефьевич. А кто на шухере?!

Тот сжался.

– Все, что говорила вам Галаниха, – чистая правда. Вы – благородный человек, честный, добрый. Я вам могу доверять? Могу ведь?.. Чистая правда, я применяю иной раз для успокоения нервов, внутривенно. Я доверяю.

Иван Дмитриевич знал, о чем речь, но тянул резину. Страх прилипчив:

– Русская пословица… Есть русская пословица: «Доверяй…»

– Конечно, конечно, милейший Иван Дмитриевич, «…и проверяй». Поверьте мне: я – гибну. Сейчас меня схватят, тиснут голову в пакет.

– Они любого схватят.

– Но меня особенно зажмут.

– Не тряситесь же вы…

– Благороднейший человек! Вы меня спасете. В тюрьме я сразу околею!

– Хватит трястись, говорите же!.. Говорите, Петр Арефьевич!

– Про меня, я знаю, слухи ходят. Шипят. А вас не посмеют. Вы – идеал. Элеонора Васильевна хлопочет, за трудовое усердие зарплату вам будут повышать.

– Не тяните резину. Что за шмон?

– Надо будет пронести пакет, вам… Пакетик пронести за проходную. Там сейчас Селиверстов дежурит. Новенький. Из шифровального. Так он и не посмеет… близко… подойти к вам. – Арбузов выдавливал одно слово за другим. – Они везде суются. Тумбочки. Даже зубную пасту у пациентов. Собака. Собака у них. Но это для отвода глаз. Сейчас они ко мне шмыгнут.

Спазмы душили Арбузова.

– А пакет?

– Пакет у меня под рубашкой. – Петр Арефьевич оглянулся. Распахнул рубаху, на пол посыпались пуговицы. Пакет прилип к его белому, рыхлому телу.

– Привык, приучил себя. Жить невмоготу, работать невмоготу. Видеть это… Я не могу быть палачом, каждый день – колоть, колоть, колоть чужие мозги. Вот и сам… того, приучился. Не могу-у-у! – Лицо у Петра Арефьевича стало мокрым.

– А я, значит, могу? – возразил Голубев. Но тот ничего не понимал, никаких слов.

– Все! Пакет у меня. Отдыхайте, Петр Арефьевич!

Голубев уже не боялся. Он знал, что спасет старика, пронесет наркотик. Почему-то знал.

Иван Дмитриевич свернул пополам черный пакет с надписью «Duty frее» и засунул его в кожаную гармошку-барсетку.

– Вы свободны, Петр Арефьевич, чисты, как лавровый лист. Можно на Олимпиаду направять.

Все же мурашки в душе шевелились.

– Милый человек, дайте я на колени перед вами стану… – Арбузов шаркнул туфлей и действительно бухнулся на колени.

Иван Дмитриевич, негодуя, замахал руками.

<p>8</p>

И прошел он мимо нового охранника спокойно. В пакете – газета «Труд-7» да пара нестираных носков. Не наркота. «Адью, Селиверстов! Гуд найт!»

С такой же легкой небрежностью Голубев спустился со ступенек КПП, у которого ждала его машина. Сегодня он не стал загонять «Опель» во двор заведения, а оставил возле киоска.

От киоска этого смачно пахло тестом, жаренном в масле, и еще чем-то незнакомым, неразборчиво приятным.

Голубев вырулил машину, включил радио.

Ровный мужской голос сообщал важные новости.

Отныне приказом номер 123 запрещалось воровать, брать взятки, прелюбодействовать, сплетничать, обижать безвинных животных, перевозить наркотики, эмигрировать, производить фальшивые лекарства, врать, смотреть телевизор, ругаться матом, въезжать на встречную полосу движения, брать сюжеты чужих книг и использовать их в своих целях. Запрещалось почти все. И за каждую такую противозаконную провинность – следовали штрафы. Так, к примеру, если вы случайно прижали кошачий хвост дверью, то вам нужно заплатить в доход государства 200 рублей. Это – защита прав животных. Беспрекословный, тренированный голос диктовал. За сплетни – 50 рублей, за перевоз наркотиков – 1 000 000 рублей, за просмотр эротических телепередач – 1000 рублей, за подзатыльник сыну – 115 рублей, дочери – 120 и т. д.

Голубев вырубил радио. Но оно продолжало бормотать уже о другом. Передавали курс валют.

Домой Иван Дмитриевич приехал буднично, как будто не было вчерашних нервных судорог и конвульсий.

Его жена ела дыню и была окончательно мертва. По мнению лингвистов, слово «мертва» не имеет сравнительной степени. Хотя если задуматься, то степень существует. До сегодняшнего дня Наташа лет пять находилась в состоянии клинической смерти, что не мешало ей шпионить за Голубевым. Она болталась между тем миром и этим. И он тоже, тоже был в этом положении. А теперь – существенная разница. Голубев, напротив, оживал.

Иван Дмитриевич попробовал дыню. Дыня оказалась муляжом: не имела ни вкуса, ни запаха.

Наташа что-то говорила, но он плохо понимал. Лишь кивал.

Скорее бы ушла.

– Честно скажи, – покосился он на мертвечину в алом халате, – я знаю, точно знаю, ты вчера мне специально подсунула неглаженую рубаху.

Кивок головы. То ли да, то ли нет. Наташа шмыгнула в спальню дочитывать «Консуэло»[39].

Голубев только что сделал новое открытие.

Оказалось, что не только жена не имела уже души, а и все другое в этом доме потеряло ее. Даже юный кот Морфей сегодня показался ему выходцем из другого, чужого мира. Из его все время веселых, таинственных глаз теперь дуло колючим, выбивавшим слезы, ветром. Что кот! Полотенце, которым Голубев вытер руки, оказалось скользким, сделанным из пластика.

От всего этого, от этого полного ороговения собственной квартиры было только одно лекарство – сон. Но и подушка не грела, выскальзывала из-под головы. Кое-как Голубев заставил себя улечься. Мертвая жена точно работает на экспериментаторов из их заведения. Ей дали задание обрызгать все предметы специальной, губящей души вещей жидкостью.

Уснул Голубев сразу. Как провалился. Сон был болезненным, хаотичным, выхватывающим из темной галактики искривленные лица знакомых и незнакомых людей.

И Элеонора во сне выплыла. Задержалась в пляшущем световом венце. Элеонора Васильевна сбивчиво, под суфлера, рассказывала свою биографию, из которой выходило, что она – распутная дочь царя Мендоса, что когда она умерла (вот тебе раз!), из её могилы выросли картофельные стебли.

Еще в этом безобразном сне какой-то шельмец рекламным, захлебывающимся от восторга голосом читал последние листы Библии, в которых говорится, что каждому воздастся по заслугам и что даже грешников вынут из кипящей смолы и они умрут второй раз. В конце вольного пересказа «Откровения Иоанна» этот же лживо-радостный, рекламный фальцет объявил об отходе с пристани судов. Назывались имена фрегатов «Заботливый», «Зеленый», «Утлый», «Спокойный», «Помещичий». Зачитывались фамилии, куда, в какой порт, кто отправляется. Отправлялись: доктор Арбузов с трубкой, вроде рогатого сатира или чёрта, укутанная шелками, как в индийском сари, Галаниха, брызжущая жизнью Наташа, санитар Москвичев в деревенском малахае, Ван Гог с отрезанным ухом, прищурившийся академик Сеченов, Элеонора Васильевна в костюме царицы Клеопатры (корзина, головки змей из корзины), Оля Синицына уже в светлых кудряшках, писатель Соллогуб в пружинистом тарантасе, бывший охранник Петр Павлович с бутылкой вермута.

Порты прибытия, их не было на глобусе, звучали вроде названия Наташиной книжки «Консуэло».

Фамилии Голубева в этом восторженном монологе не оказалось.

<p>9</p>

Он любил этот город, «знакомый до слез, до прожилок, до детских припухших желез!».

Город сносило время, а он сопротивлялся. В каждый угол этого казачьего города втыкали звякающие утробой игровые автоматы. В гостиницах поселили по роте молодых женщин, каждое утро выстраивающихся на развод и подбивающих итоги проданной ночи. На вокзал, построенный турками, со всех сторон приходили поезда – из них незаметно, по цепочке, по городу развозились таблетки, порошки, ампулы с «дурью». В школах вводили инновационные программы по сексуальному воспитанию с диалогами «Здравствуй, пенис, я твоя вагина». Здесь построили центр под названием «Ногтевая индустрия», призывающий к поклонению ногтю.

Он сопротивлялся каждой хатой, как солдат Передерий во время Великой Отечественной войны со своей пушечкой. Старые хаты, чудом спасшиеся от грейдера, белились к Пасхе. До Пасхи и после сладко дурманили волнами цветущие яблони, айва, персики. В центре города, на Красной, на Рашпилевской, на Северной, развешивались большие щиты с рекламой сигарет «Честерфилд». Однако упругий, по-старому воспитанный ветер сдувал пластиковых юношей и девушек с чужими, скользкими улыбками. По-прежнему по булыжно-рельсовому пути улицы Коммунаров тискались тюбики трамваев, выдавливая из дверей разный люд.

Здесь, на улице Ленина, обитал старый писатель, сочинивший о городе фантастический роман «Наш маленький Париж». Писатель этот был ворчлив, но жизнь любил. Он умудрился одновременно любить две жизни. Ту, с аксельбантами, охранником царя Тимофеем Ящиком, и эту – позолоченную, сусальную.

Не все, не все оказывались «едоками» и чиновниками с рыбьими глазами. У некоторых нет-нет да и поблескивала живая слеза, минутная улыбка, слово «гарно», произнесенное мягко и великодушно. И это несмотря на загруженность города пустым народом, в теле которых работал только желудок да гениталии. Город, как все живое, до конца сопротивлялся оккупации молодчиков с железными бицепсами и твердыми лбами, способными разбивать птенцов всегда и всюду, без единой «першинки» сожаления, жаждущих одного – денег и этих самых рекламируемых педагогикой вагин. Эти люди были закованы в золотые кандалы мамоны. Где солдат Передерий, защищавший нежные листочки, чистые письма, материнские слезы, душевные мучения?.. На город надвигалось и другое – как змеи из «Роковых яиц» Михаила Булгакова, на него пёрло безумие, темное вавилонское безумие.

«Вывихнулась, – как говаривал несуществующий актер «Глобуса» Шекспир, – связь времен».

Вот эта-то инфекция, как невидимая бубонная чума, захлестнула город. Где тот Передерий? Нет солдата, спекся.

Один Голубев и остался, Голубев, Елкин, Олечка, которую он, к великому огорчению, выдумал, не такая уж она и чудесница-правдолюбка… хотя… Хотя…

Иван Дмитриевич не заметил, как подъехал к КПП своего заведения. Боковое стекло его «Опеля» было открыто. И он учуял тот, вчерашний, необычный запах. Он пошел на этот аромат, как змея на дудочку факира. Конечно, в ларьке продавались пирожки. Да, пирожки с картошкой! С картошкой, дьявол их побери! Голубев купил сразу четыре. Давясь, ощущая неведомое ранее чувство (может, счастье?), он проглотил эти пирожки тут же, у желтого каменного забора. Дожевывая последний, Голубев понял, что был обманут самим собой, что он – природный, подлинный «едок картофеля». И никакого стыда нет, лишь одно блаженство. Прав Ван Гог. Человек ест самого себя! Свою плоть и душу. Человеколюбивый едок. Что теперь? Съел и не сошел с ума. Удав, анаконда, аллигатор. Четыре пирожка, глазом не моргнув. И живее живых. Все вокруг приобрело яркость и отчетливость. Так ловят кайф и впадают в нирвану.

Фома Алексеевич Селиверстов, открывая шлагбаум, воссиял двумя рядами золотых зубов. Он приветствовал доктора, как римского императора Тиберия. Прокричал вслед «Опелю»: «Сбежал!»

«Сбежал кто-то! – ясно понял Иван Дмитриевич Голубев. – Это хорошо. Это отлично! Наши пациенты пополнят количество здоровых в любимом городе».

– Сбежал Елкин, – это ему в спину дунул санитар Горностаев, который в отличие от санитара Москвичева страдал черной ненавистью к молодежи.

Елкин теперь больной Ивана Дмитриевича. И хорошо, что сбежал. Он знал, что Елкин утек по той самой трубе, по которой в их заведение передавались дешевые, но годные для чифиря пачки чая, спичечные коробки с коноплей, «колеса» экстази, сотовые телефоны, деньги, в т. ч. доллары, пачки «Беломора» для замастрячки анаши, водка, аптечный солутан, выписанный по рецепту астматикам. Про эту трубу знали все. Элеонора в первую очередь. Ей ведь тоже нужно бабло (молодежный сленг) для своих побрякушек, для подарков шоферу Носенко, для строительства дачи. Знал и сам психоакадемик, главврач Носенко. Ему необходима была наркотическая и алкогольная подпитка пациентов. Не на лягушках же опыты ставить, чтобы поднимать будущее психиатрии. Приходится жертвовать частью нынешних больных во имя здорового будущего.

Елкин смылся по трубе.

И всюду, по коридору, в закутках, на лестнице: «Пропал Елкин!»

Как тут не зайти к Элеоноре Васильевне Лазаревой. Ноги сами привели.

Элеонора потрясла разлинованной бумажкой:

– Только что хотела вас звать. Я знала, что ваши свидания с этой самой так просто не закончатся. Предупреждала ведь! Читайте! Читайте, читайте. Записку эту нашли в тумбочке Елкина.

Записка была озаглавлена «На Таити!»


НА ТАИТИ!

Здравствуйте, доктор!

Сударь, когда вы возьмете это письмо, я буду далеко от дурдома, так далеко, что несколько стай птиц не догонят меня. Почему пишу? Потому что я вначале видел в вас подлеца и мерзавца, душащего своими таблетками да уколами весь мир. А теперь я к вам отношусь как к пациенту. Вы тоже подхватили этот «триппер». Может, вам удастся избавиться от него: откройте ночью два засова, первую дверь и вторую, выпустите всех бедолаг. И тогда вам удастся освободиться. Ведь все тюремщики прежде всего заключенные. Воры и бандиты сидят год, пять лет, а тюремщики – до пенсии, а то и еще дальше. Но ничего. Я знаю, доктор, вы победите. Я хотел было взять известную вам девушку с собой, но она в последнюю минуту отказалась. Она ведь тоже была согласна со мной уйти из мира. Туда, где сгорел от невежества друг Винсента Поль Гоген. На Таити! Конечно, я знаю, что микробы цивилизации и связанная с ней «шиза» и там косят папуасов. Газеты пишут – уголок?.. Можно было бы махануть на Русско-турецкую войну, да я плавать не умею. Лучше на Таити. Ах, если бы она согласилась! Но она, чудеса в решете, говорила о вашей, доктор, одинокости, и отступила. Не пошла со мной.

Желаю вам, доктор, одного – хотя бы грана честности. Грана, корпускулы. И этого человеку хватит, чтобы победить злые всходы, выросшие на могиле распутной дочери царя Мендоса!


Ваш Тео Ван Гог,г. Краснодар, дурдом, седьмое отделение».

– Она здесь ни при чем, Элеонора Васильевна! Это письмо – игра. Мы так выходили из тупика с пациентом Елкиным. Писали друг другу шутливые письма.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7