Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мужики и бабы

ModernLib.Net / Отечественная проза / Можаев Борис Андреевич / Мужики и бабы - Чтение (стр. 33)
Автор: Можаев Борис Андреевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - У меня таких излишков нет. И денег на штраф нет, - ответил Клюев.
      - Понятно. В таком случае слушайте постановление Совета от 28 октября сего года, то есть за сегодняшнее число. - Он раскрыл Левкину папку и, пошоркав листами бумаги, начал читать, как по писаному: - Во избежание прямого неподчинения властям, а также во имя пресечения злостного уклонения от уплаты государственных поставок впредь Тихановский сельский Совет постановляет: все имущество кулака Клюева - и движимое, и недвижимое - конфисковать и распродать в счет погашения законного штрафа. Вам все ясно? - посмотрел на Клюева Зенин.
      Клюев только порывисто вздохнул, словно всхлипнул, и как-то беззвучно пошевелил губами.
      - Значит, возражений нет, - сказал Зенин. - Тогда приступим к делу. Товарищи уполномоченные, прошу за мной в избу.
      Оттеснив Сарру с крыльца, как чучело, они с Кречевым вошли в сени, за ними устремились Сапогова с Прошкиной и Якуша Ротастенький. Евфимия, такая же молчаливая и растерянная, как хозяин, сидела в избе у стола, бесцельно положив руки на колени.
      - Так. Где у вас добро прячется? - спросил ее Зенин.
      Она молча глядела на него, как будто ее опоили чем или оглоушили ударом по голове.
      - А чего ее спрашивать? Мы и сами найдем, - сказал Якуша. Он скрылся в горнице и через минуту появился оттуда, волоча за ручку огромный кованый сундук. - Павел Митрофанович, помоги! Через порог не перетащу никак, сипел Якуша от натуги. - Чего они туда положили, камней, что ли?
      Кречев взялся за вторую ручку, и они, кряхтя, поволокли сундук в сени.
      - Распродажу вести согласно описи! - крикнул им вослед Зенин, потом обернулся к сорокам: - Так, товарищи женщины, обыщите хозяйку и старуху, нет ли при них спрятанных золотых вещей или каких-нибудь драгоценностей. А я по притолокам пошарю.
      Фешка и Анна Ивановна подошли к хозяйке и попросили ее встать. Она сидела в прежней позе, с тупым недоумением глядя на них, словно оглохшая.
      - Кому говорят, тебе или нет? - крикнула Фешка. - Встань!
      - Да погоди ты! Она зашлася, - сказала Прошкина.
      Евфимия вдруг заплакала, затряслась всем телом и, прикрывая лицо ладонями, заголосила, как по упокойнику, тоненьким надрывным голосочком:
      - Ой ты ж горе ж наше горько-ое! Ой, ты заступник наш, Христе-боже милостивый! Ой, не дай же ты пропасть нам, сгинуть до смерти! Не оставляй ты нас антихристу окаянному. Подходит конец наш решающий...
      Услышав материнские вопли, Санька бросился от мастерской на крыльцо, сбил кулаком Якушу, растопырившего руки в дверях, и прорвался в сени. Здесь Кречев подкатом свалил Саньку на пол, накрыл его своим тяжелым телом и стал выкручивать, заламывать ему руки.
      - Помоги-и, тятька! - завопил тот отчаянно.
      Федот Иванович, как разъяренный бык, отбросил от себя обоих милиционеров, взявших было его под руки, и, размахивая над головой шкворнем, как шашкой, побежал к сеням.
      - Держите его, держите! - завопили бабы в толпе.
      Степан Гредный, стоявший возле калитки, легким козлиным поскоком настиг у крыльца Клюева и с ходу прыгнул на его широченную спину. Тот озверело зарычал, одной рукой схватил его за шиворот и, словно кота, стащил с себя, а другой рукой со всего маху ударил шкворнем по шее. Степан ойкнул и осел, роняя голову к ногам своим. Черная кровь сдвоенной цевкой слабо заструилась из носа, пачкая рыжие усы и жидкую бороденку.
      - Убил он его, уби-ил, изверг! - заревела Настя, валясь наземь к Степану, раскидывая руки и тряся головой. - Уби-и-ил!
      Клюев оглядел с некоторым удивлением длинный ржавый шкворень, отбросил его к завалинке и трясущейся рукой полез в карман за кисетом. Но его схватили за локти подоспевшие милиционеры. Он больше не сопротивлялся, только смотрел себе под ноги и бормотал:
      - Нечаянно я, граждане... Нечаянно.
      С крыльца на него и на лежащего Степана смотрели с испугом и удивлением и Кречев, и Санька, и Якуша. И на лицах у них застыло недоумение, будто каждый хотел спросить и боялся: "Зачем все это? Что с нами творится?"
      Первым подал голос подоспевший Зенин:
      - Преступника Клюева вместе с сыном немедленно взять под арест и отправить в милицию!
      - Есть такое дело!! - сказал Кулек и махнул рукой Саньке, стоявшему на крыльце: - А ну, давай сюда!
      Санька спрыгнул с крыльца и, затравленно озираясь по сторонам, подошел к отцу.
      - Шагом марш! - скомандовал им Кулек. - Дорогу арестованным! Эй вы, ротозеи! Прочь с дороги!
      И повели. Потом кто-то запряг хозяйскую лошадь, положили на телегу свернувшегося калачиком Степана, посадили в задок плачущую Настю и повезли их в больницу.
      - Кто может забрать к себе бывших хозяек? - спросил, обращаясь к толпе, Зенин. - Во избежание осложнений дальнейшее пребывание их в доме нежелательно!
      Сквозь толпу протиснулся Спиридон-безрукий и, сурово насупившись, пошел в дом. Через несколько минут он, все такой же молчаливый и хмурый, вывел плачущую, согбенную Евфимию и высокую прямую, как скалка, Сарру. В руках у хозяйки был небольшой сверток в черном платке.
      - Что за вещи? - остановил ее Зенин, берясь за узелок.
      - Поминанье родительское да иконка, материно благословение, всхлипывая, ответила Евфимия. - Да так, кое-что из белья.
      - Отпустите вы их, ироды! - крикнул кто-то из толпы.
      - Вы еще нательные кресты с них посымайте! Антихристы!!
      - Бессовестные!
      - Хорошо. Пропустите их! - сказал Зенин Фешке и Анне Ивановне, загородившим дорогу.
      Они сошли с крыльца, толпа молча расступилась перед ними. Впереди шел Спиридон-безрукий, стиснув зубы, катая за щеками каменеющие желваки; Евфимия шла, глядя себе под ноги, и плакала; старая Сосипатра несла свою голову, покрытую темной шалью, высоко и прямо, и взгляд ее сухих, застывших в немом отчаянии, расширенных глаз легко ломал и опрокидывал встречные взгляды виновато присмиревшей толпы.
      7
      Накануне Октябрьских праздников Успенский получил повестку из Тиханова: "Явиться по местожительству на предмет вступления в колхоз". Он отпросился на два дня у своего начальства и пешком отправился домой. Возле Сергачева, в двух верстах от Тиханова, ему встретился длинный обоз - десятка полтора телег, груженных мешками с зерном, громыхая колесами по промерзшей дороге, выезжали на столбовой большак, ведущий в Пугасово. Над передней телегой трепыхался натянутый на березовых кольях красный лоскут с белой надписью: "Вывезем до конца кулацкие излишки пролетарскому государству". Мужики шли возле своих телег, держась рукой за грядки, покрикивая на лошадей. Северный ветер низко гнал над землей сивые тучи, отмахивал на сторону лошадиные хвосты, трепал гривы. Было холодно и неприютно, в воздухе носились редкие и крупные, как гусиные перья, снежинки.
      Пряча щеки в поднятый котиковый воротник, Успенский свернул на обочину, и стороной обходил обоз.
      - Дмитрий Иванович! - окликнули его.
      Он оглянулся и увидел отбегающего от телеги Андрея Ивановича Бородина.
      Успенский остановился, Бородин подошел к нему. Поздоровались.
      - Слыхал, что у нас творится? - спросил Бородин и, не дожидаясь ответа, торопливо стал рассказывать: - Клюева раскатали в пух и прах.
      - Слыхал. Говорят, его посадили?
      - Вместе с сыном. В Рязань угнали. Он ведь человека убил в запале... Добро все с молотка пошло, за бесценок. А напоследок сняли иконы вместе с божницей, раскололи в щепки и сожгли на глазах у всего народа... Какие иконы были! Какая божница!.. Кружево.
      Успенский только головой покачал.
      - Это варварство.
      - Не говори! А ноне церковь у нас закрывают. Колокола сымать будут. Попа еще вчера забрали. Кого-то из арестантов привезли. Наши все отказались. Даже последние мазурики не пошли на такое дело. Боятся. А я вот бегу... Бегу, лишь бы не видеть... Эх! Мать твою... - Он хлопнул кнутом по земле и длинно, заковыристо выругался...
      - От этого не спрячешься, - сказал Успенский.
      - Не говори! Иду вот, а у самого кошки на душе скребут. Эх! - Бородин опять хлопнул кнутом и побежал догонять свою телегу.
      В Тиханово Успенский вошел с кладбищенского конца. Всю церковную ограду запрудила огромная толпа; если бы не отсутствие телег, да лошадей, да пестрых товаров, можно было бы подумать, что весь базар переместился с трактирной площади сюда, за железную ограду. Но толпа эта, в отличие от живой, текучей базарной толпы, казалась мертвой, люди стояли, словно кочки в недвижной болотной воде, и тишина была напряженная, как на похоронах, в ожидании выноса гроба.
      Успенский подошел к Лепилиной кузнице, в молчаливом приветствии чуть приподнял шапку с головы, ему ответили тем же полупоклоном с десяток мужиков.
      - Что здесь происходит? - спросил он.
      - Черти бога осаждают, - ответил Лепило. - А мы поглядим, кто кого одолеет.
      - Сейчас ты ничего не увидишь, - отозвался Прокоп. - Эдак лет через пятьдесят или сто видно будет, как сложится жизнь - по-божески или по законам антихриста.
      - А ты что, два века хочешь прожить?
      - Мне и свой-то прожить толком не дают. Не о себе говорю - о народе.
      - Народ ноне осатанел совсем, - сказал Кукурай. - Это ж надо, колокола сымают.
      - Ты, слепой дурень, не вякай! - обругал его Лепило. - Нешто народ колокола сымает?
      - Зь-зе-зенин с Як-як-як... - забился Иван Заика в попытке выговорить имена поломщиков.
      - Поняли! Завтра доскажешь, - остановил его Лепило.
      - Тьфу, Лепила, мать твою! - выругался Иван.
      Между тем с самого верхнего, зеленого, купола большой колокольни слетела стая галок и с громким тревожным криком закружила над крестами. Толпа заволновалась, загудела:
      - Ну, опять пошли на приступ...
      - Теперь гляди в окна - вынырнут...
      - Счас выползут... тараканы. Чтоб им шею сломать. Туды их мать!
      И в самом деле, через минуту они появились в проемах высокой колокольни. Их было четверо, в руках они держали веревки и какие-то посудины - не то бутыли, не то лагуны. Там, на непомерной высоте, в сквозных проемах колокольни на фоне сумрачного неба они и в самом деле казались черными, как тараканы. Ни их инструмента, ни тем более лиц невозможно было разглядеть отсюда.
      - Что за люди? - спросил Успенский.
      - Из наших один Ротастенький... Килограмм из Степанова, да двоих привезли из Пугасова - говорят, из тюрьмы. Добровольцы.
      - А Зенин где ж?
      - Тот на земле распоряжается.
      - Гляди-ка, вроде бы веревками сцепы обвязывают. К чему бы это?
      - Говорят, жечь будут. Карасином обольют веревки да подожгут.
      - Пилой пробовали - не берет.
      - Сцепы-то дубовые...
      - Топор, говорят, отскакивает, бьет, как по пузе.
      - Свят, свят, свят. Накажи их, господи! Чтоб руки у них поотымались.
      - Ты, слепой дурень, не каркай! Слышишь? Не то я тебя налажу отсюда по шее.
      Успенский прошел в растворенные железные ворота, протиснулся сквозь толпу к высокой многоступенчатой паперти. Возле распахнутых железных дверей, крашенных зеленой краской, стоял Сенечка Зенин в кожаном картузе и перебрехивался с наседавшими прихожанами. За Зениным в синих шинелях и буденновских шлемах стояло четверо милиционеров: двое тихановских - все те же Кулек и Сима, двое незнакомых. Сенечка стоял, засунув руки в боковые карманы суконного пиджака, растопырив широко ноги в сапогах, отвечал с ухмылочкой, бойко, с прибаутками:
      - Ваша церковь переименована в дурдом. А поскольку дураки в Тиханове перевелись, стало быть, и дурдом закрывается.
      - Свои перевелись, залетные появились! - кричали из толпы.
      - Это какие такие - залетные?
      - А вот подзаборники всякие, вроде тебя.
      - Это что за кулацкий подголосок? А ну, покажись!
      Кто-то поднял кулак и крикнул:
      - На, посмотри да понюхай, чем пахнет!
      - Сколько ни злобствуйте, а колокола собьем!
      - Самого бы тебя с колокольни сбросить вместо колокола!
      - Вот ужо доберемся до тебя, антихриста! - грозилась кулаком худая, как сухостойное дерево, мать Карузика.
      - Ты, мамаша, поменьше махай руками, не то обломишь их невзначай, ласково уговаривал ее Зенин. - Вон какие они сухонькие у тебя.
      - У-у, бесстыжие глаза! Он еще смеется. В него плюют, а ему божья роса.
      - Такая сатанинская порода. Потому и подбирают этаких вот... выкрикивали из толпы.
      - Напрасно вы, граждане-товарищи, портите себе настроение непотребными словами. Ведь вам же русским языком еще вчера было сказано: кто не согласен с постановлением о закрытии церкви, ступайте в храм и ставьте свои имена и подписи. Книга лежит на алтаре, храм открыт вторые сутки. И что же? Поставил кто-либо свою подпись? Никто! Но, как известно: молчание - знак согласия. Что ж вы шумите? Кто не согласен, прошу в церковь! Только строго по одному. У нас порядок.
      Идти в церковь, писать в книгу свои имена никто не поспешал, каждый поглядывал с опаской и недоверием на того верхнего оратора и как бы говорил всем своим настороженным видом: "Эхва, а дураков-то и в самом деле перевели". А еще Успенский заметил: здесь, в передовой толпе, жались то старухи, то подростки, то никудышные мужики вроде Савки Клина или Вани Парфешина. Мужики самостоятельные останавливались на почтительном расстоянии либо вовсе не появлялись. И он подумал, что клюевская конфискация не прошла для тихановцев даром, село затаилось в ожидании новых ударов и бедствий.
      На колокольне вспыхнуло и заметалось яркое языкастое пламя, потом повалил густой черный дым, потек из проемов, как из пароходной трубы; порывистый ветер осаживал его, гнал на деревья; мятущиеся ветви берез разрывали эти плотные шаровидные клубы в клочья, в жидкую кудель, которая растекалась по хмурому неспокойному небу. Запахло копотью и керосиновой вонью. Галки еще громче загалдели, заметались суматошнее над колокольней. Толпа тронулась и загудела.
      Отходили подальше от церкви, словно боялись обвала или взрыва какого, и ждали, надеялись на чудо: вот погаснет пламя, и свалятся, сломят шею себе поджигатели... Крестились, шептали молитвы... Но пламя все шибче разгоралось, черный дым растворился, пропал совсем, а с колокольни теперь полетели искры, как рой светлячков. Сухие дубовые балки, на которых висели колокола, горели с гулом и пулеметным треском. Сенечка Зенин вместе с усиленным нарядом милиции заперлись в церкви с баграми и с песком наготове, на случай, ежели огонь переметнется с колокольни на другие отделения храма.
      Весть о близком падении колоколов мгновенно разнеслась по селу - всякий житель бросал свою работу, где бы ни заставала его эта весть, и шел, как потерянный, к церковной ограде; а хозяйки, которые не могли оставлять дома своих малых детей, выбегали на улицу и напряженно, с мольбой глядели на горящую колокольню. Многие крестились и плакали.
      Но огонь неумолим, он не знает ни жалости, ни снисхождения. Как ни прочны были дубовые, в два обхвата, сцепы, как ни заклинали их тихановские старухи не поддаваться антихристу, жизнь колоколов висела на волоске, и он оборвался. Сперва пыхнули искрами сцепы на обломе, потом что-то ахнуло, тряхнуло, будто кто-то ворохнулся в подземелье, и жалобный медный стон прогудел над селом и растворился в воздухе.
      Вся в слезах вернулась с улицы Надежда. Ах, Андрея-то нет! Не с кем и горем своим поделиться. Перед ней прошмыгнул в дверь Федька Маклак и, уже стоя у окна, мурлыкал песенку:
      - Долго в цепях нас держа-а-али...
      - Радуешься, что с цепи сорвались? Ну, ты у меня сейчас от радости завизжишь! - Она схватила кочергу и начала яростно охаживать оторопевшего Федьку: - Ах вы, служители сатаны! Ах вы, басурманы! Выродки непутевые.
      - Ты чего, спятила? Мамка, что я тебе сделал? Да погоди ты! - Он изловчился наконец, поймал за кочергу, вырвал ее из рук матери и бросился наутек.
      На шум вышла из горницы Мария:
      - Что случилось, Надя? За что ты его?
      - За дело! И тебя бы не мешало кочергой по шее. Всех вас связать по ноге и пустить по полой воде, - бушевала Надежда, вытирая слезы.
      - Да что произошло, в конце концов?
      - Церковь опоганили, вот что. Колокола сбросили, колокольню пожгли. Ах вы, антихристы!
      - А я тут при чем?
      - Все вы при том. Безбожники окаянные, насильники. Кому она мешала, церковь-то? За что вы ее обкорнали? Вы ее строили?
      - Во-первых, я в этом деле не участвовала. А во-вторых, чего ты убиваешься? Ты же ходила в церковь раз в году.
      - Да какое твое собачье дело, сколько раз ходила я в церковь? Бог - он в душе у каждого. А церковь - это наша общая дань богу. Мы ее собирали по копейке, из поколения в поколение, держали, берегли как зеницу ока. А вы поганить?! Да кто вы такие? Выродки!
      - Еще раз говорю тебе русским языком - на церковь я не замахивалась. И не выкатывай на меня свои белки. Я за чужие грехи не ответчица.
      Мария прошла в горницу, оделась и вышла на улицу. Что творится, что с нами происходит, думала она, идя бесцельно по вечереющему селу. Бросаемся друг на друга, как цепные собаки. С Надеждой невозможно стало ни о чем говорить, будто она, Мария, виновата во всей этой кутерьме с налогами да с хлебом, а теперь вот еще и с церковью. И кому это нужно - закручивать все до последней степени, до вспышек гневных, до безрассудства? Уж не вредительство ли в самом деле? Да кто вредители? Где они? Все сваливают вину друг на друга, и все друг перед дружкой стараются усердие проявить. Ведь тот же Поспелов знал, что ничего доброго от конфискации имущества не выйдет. Ведь смог бы остановить Возвышаева, но не остановил. Чего он испугался? А обвинения в отсутствии того же самого усердия у него. И мы бы смогли остановить Сенечку с погромом церкви. Они решили громить на партячейке, а мы смогли бы остановить. Ведь прямых указаний нет насчет погрома церквей. И мы бы правы были. Но струсили. Струсил Тяпин, струсил Паринов... Кого они боятся? А все того же обвинения в отсутствии усердия. Да куда же это заведет нас? И так уж с нами мужики разговаривать не хотят. Вон - сестра родная, и то глаза мне готова выцарапать. А за что? Что я ей худого сделала? И кому я сделала дурного? Никому в особенности, а подумаешь - так виновата перед всеми. Виновата, потому что не делаю того, что обязана делать. А обязана остановить буйство этих Сенечек и Возвышаевых. А если не смогу остановить их, то обязана отойти в сторону и не путаться под ногами. Митя прав - нельзя играть в политику.
      Неожиданно для самой себя она оказалась возле церковной ограды. Здесь табунились ребятишки: одни влезали на деревья, на железную ограду, заглядывали в церковные окна, другие бегали вокруг церкви, стучали палками в водосточные трубы, в запертые двери и бросали камнями в оштукатуренные крашеные стены. Но изнутри никто не высовывался, никто не кричал на них, словно те, закрывшиеся наглухо в храме, усердно молились богу. Мария увидела в одном из пролетов колокольни промелькнувшую черную фигурку и поняла, что поджигатели все еще в церкви, и охранители их, и вдохновители - все там.
      А народ расходился с горьким чувством беспомощности своей. Мужики, свесив головы, тащились поодиночке, словно стыдились чего-то. Бабы держались кучно, шумели, отойдя на расстояние, но все еще никак не могли оторваться от храма своего, к которому они привыкли с детства, как отчему дому, и этот святой для них дом оскверняли на глазах у них приезжие насильники. "Есть от чего заплакать. И за кочергу схватишься, и даже пойдешь на нечто более грозное", - думала Мария, вспоминая Надеждину вспышку и глядя на оскверненную колокольню: там, где висели колокола, теперь было пусто, лишь в проеме аркад на фоне вечереющего серого неба чернели концы обгоревших балок; белые спаренные пилястры, подпиравшие купол, закоптились до черноты, и даже зеленая крыша теперь потемнела, словно заметало ее грязью с дороги.
      - Маша, ты чего здесь делаешь? Уж не Зенина ли поджидаешь? - окликнул ее Успенский.
      Она вздрогнула и обернулась, он подходил от своего дома в одной толстовке, подпоясанный ремешком.
      - Ты совсем раздетый. Холодно же! - сказала она.
      - Я на минуту. Только за тобой. Пойдем ко мне! - Он взял ее за руку и ласково заглядывал в лицо. - Ой, какая ты хмурая! Что случилось?
      - С Надей поругались.
      - Ну, пойдем! Я вас помирю, - увлекал он ее за собой и улыбался.
      - Нехорошо это, - говорила она. - У всех же на виду... - И покорно шла за ним.
      - Ах, Маша! Какое это имеет значение? Не то время теперь. Не до внешних приличий.
      В доме Успенского творилась сущая кутерьма: посреди зала стояли раскрытые саквояжи, корзины и большой окованный сундук. На длинном обеденном столе навалом лежали тарелки, блюдца, фарфоровые супницы, чашки, поставцы, рюмки хрустальные, ножи и вилки. Одеяла стеганые ватные и верблюжьего пуха, атласные и сатиновые. Постельное белье: простыни голландского полотна с яркими синими да красными каймами, наволочки расшитые, подзоры с шитьем, покрывала пикейные - все это навалом, вперемешку, горой высилось на диване. Маланья, рослая и дюжая, в два обхвата, прислужница еще со времен отца Ивана, в розовой кофте и темном фартуке, перетянутом поперек объемистого чрева, снимала из раскрытого шкафа драповые поддевки да касторовые блестящие шубы, ловко сворачивала их, подкидывая в воздухе могучими руками, и укладывала в объемный сундук. Увидев в дверях Марию, затараторила:
      - Хорошенько его отчитайте! Он от своего добра хотел отказаться. Вон, чемодан с сапогами уложил да книжки, говорит, возьму. Остальное пусть колхозу остается. Это ж надо! Шаромыжникам голопузым все оставить. Да они в момент все растащут, пропьют и перекокают. Чтоб такой посудой пользоваться, надо руки иметь. А у них крюки загребущие. Помогите нам укладываться, Маша! И его заставьте, не то лошадь скоро подъедет, а у нас все раскидано.
      - Я ее за этим, что ли, пригласил? - проворчал Успенский. - Нам поговорить надо. А это барахло подождет, никуда оно не денется.
      - Гли-ка, а то за делом говорить нельзя? Вон укладывайте белье да и разговаривайте. А я вас не слушаю. Мне не до вас.
      - В самом деле, Митя... Давай поможем Маланье. А то неудобно. - Мария сняла пальто, кинула его на спинку кровати и начала разбирать и укладывать белье в корзины.
      - Вот баба непутевая! Прямо в краску вгонит, - ворчал Успенский, помогая укладываться. - Я тебе, Маша, хотел сказать, что Бабосов - подлец. И Варя хороша... Это они свели меня с Ашихминым. И Зенина притащили. И я, понимаешь, погорячился. Слишком многое выдал Ашихмину... Погорячился.
      - Знаю. Он пытался на бюро кой-кого настроить против тебя. Но тебя спас этот жест с колхозами. Это ты хорошо придумал. Молодец! Все надо отдать, все.
      - Оно, в сущности, и ни к чему мне.
      - Но как ты сообразил? С ходу?! Ведь все равно отобрали бы.
      - Я ни о чем преднамеренно и не думал. И наперед не соображал. Я только видел, что это им нужно. И лошадь, и сарай, и дом. Иначе какой же это колхоз, ежели даже конторы путевой нет. Ну, я и согласился. Ведь мне этот дом теперь в обузу.
      - Ах, Митя! Как я тебя люблю за это. - Она поймала его за руку и горячо пожала ее.
      Он поцеловал ее в голову.
      - Маша, у меня есть бутылка вина. Давай пройдем на кухню и выпьем за встречу.
      - Нет! Потом, потом... Давай все уложим. Неудобно перед Маланьей. Видишь, как она старается.
      Уже в темноте прогрохотали дроги под окном, Маланья вылетела на улицу и вернулась через минуту с сыном своим, с Петькой - малым лет восемнадцати. Он прислонился к дверному косяку и сощурился с непривычки к свету, прикрываясь ладонью от лампы.
      - Чего стал, как нищий? Ну-ка, бери сундук за тую ручку! - крикнула на него Маланья.
      Петька взялся за одну ручку, Успенский - за другую, и сундук поплыл, как Ноев ковчег; за ним потянулись корзины и саквояжи. Когда все было вынесено и уложено на дроги, Успенский задержал Марию и Маланью на кухне, достал из буфета бутылку крымского портвейна, налил в рюмки и сказал:
      - За новую жизнь, Маша!
      Маланья вдруг закрылась локтем и всхлипнула.
      - Ты что? - спросил ее Успенский.
      - Обидно за вас, Митя! - сказала она, разгоняя слезы по щекам ладонью. - Вам бы здесь жить да жить. А то бежите, как погорельцы. Эх, жисть окаянная...
      Шалая, взбудораженная толпа разгневанных баб похожа на потревоженное, напуганное стадо коров - не тронь его, не останови в угрюмом и тяжелом шествии - пройдут мимо. Но ежели сгрудились у околицы или перед каким иным живым препятствием - сомнут. Друг на дружку полезут, как льдины на вешней реке, попавшие на мель.
      Такой вот мелью, где стала сгруживаться и напирать шумная толпа разгневанных тихановских баб, шедших от церкви, оказалось магазинное крыльцо. Зинка только что вышла из магазина, чтобы запереть железную дверь, и с высокой бетонной площадки спросила опередившую подруг сутулую Авдотью Сипунову, жену Сообразилы:
      - Ну что, теть Дунь, свалили колокол?
      Спросила, не подстегнутая азартом любопытства, а так, от нечего делать, чтобы язык почесать.
      Авдотья остановилась перед крыльцом, не понимая еще - что от нее хотят? О чем спрашивают? Ее серое отечное лицо, чуть запрокинутое на Зинку, выражало не только недоумение, но и тяжелую работу мыслей, далеких и от этого бетонного крыльца, и от Зинки, и от ее вопроса. К Авдотье подошли Наташенька Прозорливая, Санька Рыжая, Степанида Колобок, приземистая и плотная, на коротких ножках, как гусыня, и, на полкорпуса выше ее, словно сухостойное дерево, мать Карузика; подходили и другие бабы с хмурыми, скорбными лицами, останавливались возле Авдотьи, обступали крыльцо, словно ждали приглашения по очень важному делу.
      Зинка почуяла какую-то скрытую угрозу в этом тягостном молчании и, еще не понимая - зачем они так нехорошо смотрят на нее, спросила громко, с нарочитой беспечностью, как бы желая прогнать зародившийся в ее душе страх:
      - Вы чего, языки проглотили? Не выспались, что ли? Чего на меня смотрите как кошки на сметану? - И громко засмеялась. Засмеялась не от ловко подвернувшейся фразы, а опять же от того самого непонятного страха, и потому смех получился и неестественный, и глупый, и сама же она тотчас поняла это.
      А бабы загудели разом, взялись, как сухие будылья травы, схваченные яростным полымем. Евдокия сорвала с себя облезлую рыжую шаленку, обнажила простоволосую голову и закричала:
      - Ты что, сатана, посмеяться над горем нашим вышла? Так плюй, гадина! Плюй с высоты нам на головы!
      - Окстись, милая! Ты что, сдурела? - Зинка заалелась, как от пощечины, и замахала руками.
      - Ага, мы сдурели, а вы, значит, ума набрались? Это от какого ж ума вы поганите церковь? От того, что цыган на дороге оставил?
      - Бабы, стащите вы эту антихристову поблядушку...
      - В ноги ее!
      - За косы ее!
      - Рвитя-а! Рвитя-а-а антихристова служителя-а! - Наташенька Прозорливая, подпрыгнув, ухватилась за синюю Зинкину юбку и повисла на ней, как кошка, вереща и дрыгая ногами. Другие бабы кинулись наверх по ступенькам, как по команде.
      Зинка сильно оттолкнула ногой юродивую и с ужасом услышала треск раздираемой ткани; юбка мелькнула в воздухе и полетела вместе с Наташенькой Прозорливой вниз по ступенькам; а на крыльце, как белый флаг, заполоскалась, дразня разъяренных баб, обнаженная исподняя рубашка.
      - За подол ее, ссуку!
      - Тяни с нее и рубаху!
      - Голяком ее, голяком по селу провесть!
      - Пусть знает, как над миром изгаляться...
      Зинка, не помня себя от страха, машинально нырнула в магазин и перед носом разъяренных баб успела закрыть железную дверь.
      - Ага, кошка чует, чье мясо съела!
      - Напирай, бабы! Небось никуда не денется...
      В дверь забухали увесистые зады, и зачастила сухая дробь кулаков. Потом дренькнуло, разлетаясь брызгами, оконное стекло, и осколки кирпичей полетели мимо прутьев железной решетки в магазин.
      Зиновий Тимофеевич Кадыков увидел осаду магазина из окна своего кабинета, со второго этажа. Он выбежал на улицу в одной черной гимнастерке, перехваченной портупеей с наганом на боку, и, по заведенной привычке, прихвативши со стола потрепанную планшетку. Перебежав улицу, расталкивая баб, поднялся на крыльцо и грозно спросил:
      - В чем дело? Что за разбой?
      Бабы в момент окружили его, как муравьи упавшего к ним на кочку черного жука, и вразнобой стали сами спрашивать, кто это им дал право на разбой? Что за такое самоуправство по головке их не погладят и что они найдут на всех управу. Они так кричали, перебивая друг друга, так размахивали руками перед его лицом, что Кадыков и рта не успевал раскрыть. Кто-то взял его со спины за ремень, кто-то больно щелкнул по затылку, чьи-то руки легли ему на плечи и стали тянуть книзу. И тут спасительная мысль промелькнула в его голове, он схватился не за наган, а за планшетку: раскрыв ее перед лицами орущих баб, выхватив карандаш, он крикнул, наливаясь кровью:
      - Молчать! За-про-то-ко-ли-ру-ю! - крикнул врастяжку, отчетливо выговаривая каждый слог, занося карандаш над бумагой.
      И бабы стихли разом, как онемели, с опаской глядя на карандаш, занесенный над бумагой.
      - Ну, кому охота первой? Говори! Занесу пофамильно... И всех в холодную... Посмотрим, каким вы голосом там запоете.
      В холодную никому не хотелось. Это все понимали. Понимали и то, что запись в милицейский протокол - это не фунт изюму. Затаскают потом. От них никуда не спрячешься. И бабы сдались, отвалили, как стадо коров, увидев плеть в руках у пастуха...
      Кадыков поднял порванную и запачканную Зинкину юбку и, постучавшись в дверь, тихо позвал:
      - Открой, Зина! Это я, Кадыков, не бойся.
      Она стояла тут же за дверью, в притворе, и, закрывшись руками, плакала навзрыд, как маленькая.
      Домой пошла, дождавшись полной темноты, и то шла задами, боясь не только баб - ребятишек: боже упаси, увидят... Задразнят, камнями забросают. Порванную юбку придерживала рукой, другой рукой утирала слезы. Так и вошла домой - подол в кулаке, на лице потеки от слез, страх и обида. Сенечка сидел за столом под портретом усатого главкома С.Каменева и чистил наган.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51