Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Я и Он

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Моравиа Альберто / Я и Он - Чтение (стр. 12)
Автор: Моравиа Альберто
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      – А-а, так это те самые пацаны, что собираются в доме Флавии во Фреджене.
      – Именно эти, как ты говоришь, пацаны и хотят снять фильм на твои деньги, но против тебя. Это правда. В качестве доказательства я представлю тебе два наброска сценария. Первый набросок сделал я, пытаясь не навредить тебе, второй навязали мне Маурицио и его ячейка. Ты увидишь, какая между ними разница, и поймешь, что единственный подходящий режиссер для такого фильма – это я.
      Протти не двигается, ничего не говорит и только смотрит на меня в упор. «Супервозвышенец», стоящий на мраморном пьедестале власти, взирает на «униженца», медленно погружающегося в трясину доносительства и измены. В отчаянии гну свое: – Если у тебя есть минута времени, я подробно обо всем расскажу. А завтра пришлю оба наброска сценария, так что сам убедишься, прав я или нет.
      – Но смотри, не больше минуты.
      На одном дыхании, уже окончательно войдя в роль Иуды, я взахлеб пересказываю два варианта «Экспроприации», высвечивая прежде всего идеологический характер моих разногласий с Маурицио. Говорю я долго, запальчиво, как предатель, пытающийся оправдаться, но при этом еще больше усердствующий в своем предательстве.
      – И последнее, для большей убедительности скажу,- заключаю я, запыхавшись,- как, по-твоему, кого Маурицио считает прообразом экспроприированного капиталиста? Тебя, именно тебя. В фильме Маурицио ты выведен как циничный, продажный, жестокий буржуа, против которого восстает даже его собственная дочь.
      А вот это уже вранье. В один прекрасный день я сам, желая угодить Маурицио, предложил Протти в качестве прообраза капиталиста. На это Маурицио весьма рассудительно заметил, что мы не должны восстанавливать его против себя, иначе – прощай, фильм. Однако теперь отступать поздно: подлостью больше, подлостью меньше – все одно. Без особого огорчения Протти качает головой и произносит: – Если все действительно так, как ты говоришь, что ж, мне очень жаль, Рико, но твоему сценарию я предпочитаю сценарий Маурицио.
      Катастрофа! Даже в тридцати сребрениках – и в тех отказано Иуде! Я отлучен самим Протти, которого предательски уповал привлечь на свою сторону! Бледнею и смущенно бормочу: – Но это же явно антибуржуазный, антикапиталистический сценарий, пронизанный духом разрушения.
      – Именно этого мы и хотим,- кивает утвердительно Протти.- Мы, продюсеры. Нечто яростное, разрушительное, как ты выразился. Извини, Рико, твой сценарий будет гораздо правдоподобнее, не спорю, но вместе с тем из него получится сентиментальный, жеманный, сюсюкающий фильм, который не принесет ни лиры дохода! – Значит, ты готов финансировать контестацию и выступаешь за разрушение? – вырывается у меня.- Буржуа платит тому, кто собирается его укокошить. Капиталист подбадривает заговорщика против капитализма. Железная логика. Ничего не скажешь! Впрочем, существует же логика классового самоубийства, не забывай об этом.
      Протти по-отечески, всепрощающе мотает головой.
      – Давай для начала не будем швыряться такими словечками, как разрушение, классовое самоубийство и прочее. Речь идет о безусых юнцах, которые развлекаются, как могут. Мы, например, в их годы думали только о бабах. Они сменили баб на политику. И потом, коль скоро ты заговорил об интересах капитала, я как капиталист скажу тебе: капитализм как раз заинтересован в том, чтобы всякие там смутьяны и бунтовщики осуществляли свои экспроприации не наяву, а в кино. И чем беспощаднее, тем лучше. С одной стороны, из этих удальцов выходит лишний пар, да так, что ни с чьей головы и волос не упадет. С другой – срывается солидный куш, потому что фильмы насилия или разрушения, по крайней мере сегодня, приносят порядочную прибыль. Что же до меня как прообраза жестокого и циничного капиталиста – ничего страшного, переживу как-нибудь: в конце концов это соответствует истине. Может, я не настолько циничен, но то, что я капиталист и буржуа,- это точно.
      Протти уходит от меня, просачивается сквозь пальцы, ускользает, словно рыба, сорвавшаяся с крючка, едва заглотав наживку. Наклоняюсь и взволнованно шепчу: – Ты пойми, важно, каким получится фильм: плохим или хорошим. В том виде, в каком его видит Маурицио, это плохой фильм. Плохой, потому что фальшивый. Такой контестации, какой она представляется Маурицио и его друзьям, не существует. Это фальсификация действительности. Что может выйти хорошего из фальшивки? – Итальянские вестерны тоже насквозь фальшивы, и тем не менее…- с улыбкой отвечает Протти и встает. Тогда встаю и я, в отчаянии преграждая ему путь: – Поверь мне, умоляю, ради всего святого, ты должен поверить. Я, можно сказать, прирожденный режиссер. И не стал бы затевать всю эту историю, если бы что было не так и если бы годами не испытывал на себе самую жестокую несправедливость.
      – Какая еще несправедливость? В денежном отношении у тебя все в полном порядке, работы тоже хватает… – Несправедливость заключается в том, что великий – дада, я заявляю об этом во всеуслышанье,- великий режиссер всю свою жизнь обречен кропать сценарии.
      – И кто же этот великий режиссер? – Тот, кто сейчас с тобой говорит. I – Ладно, ладно, тебе-то грех жаловаться, насколько я знаю, за твои сценарии платят очень даже прилично.
      – Да я готов снять этот фильм бесплатно. И если с любым другим режиссером съемки обойдутся тебе в четыреста миллионов лир, со мной – не больше чем в сто.
      Теперь Протти хлопает меня рукой по плечу. Опять эта всегдашняя рука «возвышенца» на плече «униженца». Мне хочется схватить эту унизительную руку и отшвырнуть ее в сторону с криком: «Да, «Экспроприация» – это мой фильм, и не только потому, что я человек культуры и интеллигент, а потому, что я бунтарь. Я не дожидался 1968 года, чтобы восстать против существующих устоев, я восстал против них с рождения. И прежде всего я восстал против твоего грязного, эксплуататорского капитализма, против твоей грязной невежественной буржуазии и против тебя самого, их яркого представителя, развратника и сутенера!» Но, как всегда, я оставляю все это в себе, не отстраняю его руки, не открываю рта, только слегка повожу от нетерпения плечом.
      Протти заключает: – Ладно, пока суд да дело – занимайся сценарием и слушай, что тебе говорит Маурицио: он парень с понятием. Насчет режиссуры договоримся так: я принимаю твою кандидатуру.
      – Как это понимать? – А так, что, когда настанет время выбирать режиссера для «Экспроприации», я буду учитывать и тебя.
      – Когда же настанет это время? – Скоро.
      – И что будет решающим при выборе режиссера? – Интересы производства.
      Мы уже на пороге. С вершины лестницы озираю широкое овальное пространство, выхваченное из темноты мрачноватобледным свечением; верхушки кладбищенских кипарисов на фоне ночного неба; в центре пространства – длинный узкий стол; за столом восседает вся «дворня» Протти: в размытом свете голубоватых фонарей сидящие за столом как никогда напоминают сходбище призраков. Да-да, болтливых, циничных, брезгливых, заискивающих, угодливых, мерзких призраков! Призраков-«униженцев»! Резко поворачиваюсь к Протти и говорю решительным голосом: – Спасибо, что оказал мне такую любезность и выслушал меня. Я вижу, ты направляешься к столу. Извини, но я туда не пойду. Я ухожу. И знаешь почему? – Почему? – Потому что ты держишь при себе «дворню». Нет-нет, я тебя вовсе не порицаю: у каждого свои вкусы. Просто твоя «дворня» состоит из людей, которых я больше не приемлю.
      – Что же они тебе такого сделали? – Лично мне – ничего. Я их не переношу – и точка. Как, впрочем, и они не переносят меня. Скажем, так: характерами не сошлись. И не будем больше об этом.
      Протти покровительственно-ласково улыбается, как и подобает истинному «супервозвышенцу», для которого сентиментальные порывы «униженцев» – что лихорадочные корчи холерного вибриона под микроскопом.
      – Да с чего ты взял? Все они милые парни. Ладно, не кипятись, посиди еще с нами. Бьюсь об заклад, Кутике уже не терпится побазарить с тобой на какую-нибудь возвышенную литературную тему.
      За нос! Он водит меня за нос! Я распрямляюсь, выпячиваю грудь, задираю подбородок: – Будь здоров, мне пора. Как-нибудь в следующий раз. Извинись за меня перед синьорой Мафальдой и милыми парнями. Пока.
      Поворачиваюсь к нему спиной, машу рукой на прощанье, быстрым шагом направляюсь к столу призраков и громко зову: – Пошли, Фауста! Фауста с готовностью вскакивает с места. Бедная Фауста! Поди, заметила, как Мафальда кинулась за мной в дом, и Бог знает что подумала. Так и есть: пока мы идем к машине, она спрашивает странным, заговорщическим тоном, в котором чувствуется боль ревности: – Что вы там делали с Ледой Лиди? После столь длительного пребывания «снизу» чувствую необходимость обрести приятное ощущение того, что я снова «сверху». Хотя бы с такой вареной «ущемленкой», как Фауста.
      – Что и полагалось,- отвечаю я безжалостно.- Она прибежала вслед за мной, мы уединились в гостиной, и я ее поцеловал. Все как надо. Взасос. А потом она назначила мне свидание.
      – Где? – У фонтана около решетки.
      – И когда? – Сейчас.
      – Ты пойдешь? Только собрался ответить: «Ясное дело, пойду» – как «он» почему-то встревает: «- Не стоит. Пусть помучается.
      – Как, мы уже от старушатинки больше не тащимся? – Да я не о том. Говорят тебе: пусть помучается». В конечном счете «он», наверное, прав. На сегодня штурм крепости Мафальда приостанавливается, тем более что все оборонительные сооружения уже опрокинуты и завоеваны и крепость можно считать взятой.
      – Посмотрим,- говорю я Фаусте.- На месте разберемся. Если пойду, останешься ждать меня на дороге в машине.
      – А что ты собираешься с ней делать? – Все. Молчит. Опустила двойной подбородок, точно рассматривая собственный заголенный живот, выпирающий из брюк. Вот и машина.
      – Садись за руль,- предлагаю я лукаво.- Когда подъедем и я решу выйти, не надо будет меняться местами. Фауста не отвечает. Садится за руль с угрюмым видом; подсаживаюсь; она заводит мотор, опускает ручник и трогается.
      Машина берет с места в карьер с яростным ревом. Мы выезжаем из аллеи, стремительно врываемся на площадку перед виллой и несемся прямо к столу. Еще немного – и машина врежется в Протти и его «дворовых». Признаюсь, в этот момент меня пронзила такая мысль: была не была, пусть делает, что хочет. Пусть передавит всех до одного словно тараканов. Вижу, как перепуганные гости, не веря своим глазам, рванулись назад, заметив взбесившуюся машину и словно соображая, шутка это, оплошность или нечто худшее; вижу, к своему неописуемому удовольствию, как мой архивраг Кутика вверх тормашками летит на землю вместе со стулом, но в ту же самую секунду встряхиваюсь и хватаю двумя руками руль. Машина круто уходит в сторону, едва не задев стол, и въезжает в аллею. Мы уносимся прочь мимо олеандров, а я обращаюсь к Фаусте: – Совсем, что ли, сбрендила? – Я потеряла управление.
      – Ты чуть было всех не угробила.
      – Если бы… Аллея поворачивает, и вдалеке виднеются распахнутые ворота. Слева, за соснами, замечаю тенистую полянку, посредине белеет овал фонтана. Водяная струйка поблескивает в косом свете голубоватого фонаря. Резко очерченная фигура пирамидального динозавра сидит на скамейке перед фонтаном. Фауста замедляет ход и спрашивает: – Вон она. Будешь выходить? Отвечаю, не колеблясь: – Нет. Поехали.
 

VIII ИСПОЛЬЗОВАН!

 
      Любовь, истинная любовь, отличная и равно далекая от похоти и чувства; любовь, о которой принято говорить; любовь, которая могла бы стать высочайшим итогом (возможно, выше самого искусства) совершенной сублимации; позволит ли когда-нибудь абсолютная любовь чувствовать себя в присутствии любимого не «выше» и не «ниже», но «на равных», иначе говоря в неподражаемом, иррациональном состоянии полного единения душ? Думаю, да. Взять хотя бы два противоположных примера – Фаусту и Мафальду. С ними я чувствую себя или «выше», или «ниже». В присутствии же Ирены – о чудо! – я не только не льщусь быть «выше» и не страдаю от того, что бываю «ниже», но удивительным, невыразимым образом чувствую себя «на равных». Другими словами, я «чувствую» ее, а не себя, только ее; я сам «становлюсь» ею. Значит, я уже ступил на землю обетованную сублимации? Утверждать это было бы преждевременно. Хотя упомянутое выше единение душ как будто доказывает обратное. Все эти мысли роятся в моей голове, пока я восседаю за столом в кухне Ирены. В полосатом фартучке, подвязанном на талии и шее, она суетится у плиты, готовя ужин. О визите к ней я думал целую неделю. Мне было жутко неудобно снова объявляться после нашей первой встречи, когда «он» поставил меня в самое что ни на есть идиотское положение. И все же я осмелился позвонить. С опьяняющей (меня) простотой она с ходу заговорила со мной, как со старым другом, и пригласила поужинать.
      И вот я здесь. Меня переполняет тихая, неподдельная радость только оттого, что я вижу Ирену, слышу ее голос, нахожусь рядом с ней. Кухня облицована пластиком под дерево. Типичная кухня в так называемом колониальном стиле; в каталогах бытовых электроприборов такие кухни изображают под утешительным названием «Старая Америка». Ирена накрывает на стол. На пластиковой поверхности она раскладывает множество зеленых клеенчатых кружков, ставит на них тарелки, бокалы и приборы – в этаком скандинавском стиле. На разделочном столе у плиты сгрудилось несколько целлофановых пакетов; сквозь прозрачную пленку просвечивает фисташковая зелень, розовое масло, молочный сыр и желтые фрукты, которые совсем скоро мы начнем поглощать. Ирена покупает продукты в супермаркете; когда же у нее нет времени и на это – пользуется консервами. Огромный раскрытый холодильник, кажется, доверху набит всевозможными банками и бутылками. Ирена стоит перед холодильником и что-то там ищет. На ней обычная мини-юбка; возможно, из-за кокетливого микроскопического фартучка она выглядит как бы подвешенной на двух изумительных и совершенных женских ножках – слегка непристойная пародия на девчачью юбочку. Хочу подчеркнуть, что на ноги Ирены и непристойность юбочки указывает, конечно же, «он». А я не замечаю ни ног, ни непристойности, ни юбки – ничего. Я вижу всю фигуру Ирены, окруженную светом радости. «Моей» радости – оттого, что я с ней.
      Ирена вынимает из холодильника банку консервов и показывает ее: – Черепаховый суп. Будешь? Отвечаю, что буду, и спрашиваю: – Ты готовишь каждый вечер? – Да нет, зачем? Ведь я живу одна. Домработница приходит утром и уходит в четыре.
      – А кто присматривает за девочкой? – Она остается на продленку в американском колледже Святого Патрика. Я отвожу ее утром и заезжаю за ней после работы.
      – Значит, ты не ешь дома? – Нет. Обычно я перекусываю в снек-баре около посольства сандвичем или гамбургером. Мы работаем без обеда.
      – Хорошо, а если вечером ты куда-то идешь, кто остается с ребенком? – Я вызываю беби-ситтера.
      – Снэк-бар, сандвич, гамбургер, супермаркет. Старая Америка, колониальный стиль, американский колледж Святого Патрика, беби-ситтер… Ты согласилась бы жить в Америке? – Никогда там не была. А почему ты спрашиваешь? – По-моему, ты очень американизировалась.
      – Правда? – Правда.
      – Если ты имеешь в виду, что мне нравятся какие-то американские новшества, тогда да, я американизировалась.
      – А что тебе больше всего нравится в Америке? – Я же тебе говорю: в Америке я никогда не была и точно сказать не могу. Но если бы я туда поехала, скорее всего, мне понравилось бы то, за что многие так ненавидят Америку.
      – А именно? – Капитализм.
      – Капитализм? – Да. Ты удивлен? Капитализм.
      – Тебе нравится капитализм? – Очень.
      – Но почему? – Нипочему. Нравится, и все.
      – Но ведь ты не богата, не так ли? – Нет, не богата. Поэтому и работаю.
      – Тогда какое тебе дело до капитализма? – Такое, что он мне нравится.
      – Но это же несправедливо, когда у немногих много, а у многих мало.
      – Не люблю справедливость, неизвестно, что с ней делать.
      – Тогда что ты любишь? – Я же сказала: несправедливость, то есть капитализм.
      Она говорит спокойным, мудрым тоном, не прекращая готовить ужин, переходя от холодильника к плите, от плиты к мойке; ее движения точны и выверены, как у механического робота в витрине магазина электроприборов; в ее кухне как будто все при деле, даже кожура, обертка и кочерыжки. Невольно сравниваю Ирену с Фаустой – никудышной хозяйкой, а эту сияющую чистотой кухню – с нашей изгвазданной едальней, где все как попало, и говорю себе, что, несмотря на ее уродливые симпатии к капитализму, я бы очень хотел иметь такую жену, как Ирена. Однако «он» моментально восстает против этой мысли: «- А я нет.
      – Почему это? – Потому что Фауста, при том, что о ней было сказано, все равно соблазнительна. А Ирена нет.
      – А сам, между прочим, постоянно тыкаешь меня носом в ее ноги.
      – Ирена не соблазнительна. Это тот тип женщины, которую можно захотеть только наперекор.
      – Наперекор чему? – Ее же несооблазнительности.
      – Что-то я тебя не понимаю.
      – Наверно, я невнятно объяснил. Просто Ирена сама напрашивается на такую реакцию из-за ее полной фригидности и неприступности. А тыкаю я тебя в ее ноги потому, что, как уже говорил однажды, своей закрытостью они так и подталкивают открыть их. На самом деле Ирена все время лезет на рожон и будит в тебе не столько зверя желания, сколько зверя насилия.
      – Насилия? – Ну да, насилия, в смысле изнасилования и даже убийства. На таких, как она, накинулся бы любой разносчик молока или первый попавшийся бродяга, увидевший, что дверь ее дома открыта. Только ничего бы у него не вышло. Все кончилось бы тем, что он придушил бы ее где-нибудь на полу в ванной.
      – Ты, часом, не убить ли ее собрался? – Может, и убить. Может, для меня это единственная возможность установить с ней «прямой контакт».
      – Ничего себе «прямой контакт»! А любовь? Хотя о чем это я, ведь для тебя такого понятия не существует.
      – Да ты и сам не любишь Ирену, – огрызается «он». – Тебе нравится в ней только то, что своей полной неприступностью она не препятствует твоему сублиматорному эксперименту. – И, помолчав, добавляет: – Знаешь, что хоть как-то может склонить меня к замене Фаусты Иреной? -Что? -Подними глаза и посмотри».
      Понимаю глаза. В дверях появилась дочь Ирены, Вирджиния. Смотрю на нее, повинуясь «его» подозрительно-настойчивому совету. Худенькая, стройненькая, ножки беленькие, вывернутые, еще не оформились, тянутся вверх, совсем одинаковые, исчезая под коротким платьицем; в общем, девятилетка как девятилетка, больше и не дашь. Зато личико у нее странным образом вполне женское; и дело тут даже не столько в преждевременном проявлении женскости, сколько в каких-то взрослых, почти перезрелых чертах лица. Две волны гладких белесых волос, расступаясь, обнажают продолговатое бледное лицо с узким лбом, голубыми, чуть навыкате глазами, носом-капелькой и пухлым пунцовым ртом. Вывернутые, открытые ноздри дрожат, как у кролика. Нижняя губа припухла, словно от укуса осы. Два лиловых ободка усталости оттеняют глаза. Развязным голоском «он» нашептывает мне: «- Сейчас еще рановато. Вот годиков через пять, не больше, она утешит нас после холодности мамаши.
      – Поганец! – Почему поганец? Посмотри на эти глаза и усталые круги под ними. Прямо как у женщины, хотя почему «как»? -Умолкни, противно слушать. Если хочешь, чтобы я с тобой говорил, лучше измени тон. Я требую. И это не просьба, а приказ».
      Сказать по правде, я испытываю гораздо меньше отвращения, чем пытаюсь показать, ибо совершенно ясно сознаю, что все эти «его» разговоры насчет матери и дочери – всего лишь ответная реакция на мое страстное желание любить и быть любимым Иреной. Да, «он» враг любви. И если понятие сублимации раздражает «его», из всех последствий сублимации больше всего «его» раздражает именно любовь. Пока я пережевываю эти мысли, Ирена, как заботливая мать, представляет меня дочке: – Вирджиния, это Рико, мой друг. Поздоровайся.
      Вирджиния походит, протягивает руку и слегка приседает, выставляя из-под платьица крупную костистую коленку. Потом усаживается за стол и раскрывает журнал с фотороманом.
      – Что читаешь? – спрашиваю я приветливо.
      Она не отвечает, не поднимает головы – только отгибает краешек обложки так, чтобы я смог прочитать название. Ирена выключает газ, снимает кастрюльку с плиты и обходит вокруг стола, разливая черепаховый суп по тарелкам. Затем садится. Некоторое время мы едим молча. Я и Ирена смотрим друг на друга поверх тарелок. Наконец Ирена спрашивает: – Как твоя работа? – Как обычно.
      – Что значит «как обычно»? – Ну, то есть хорошо. Самое большее через месяц приступлю к съемкам.
      – В прошлый раз говорил, через две недели.
      – Задержка вышла. Но на этот раз уже точно: фильм будет запущен в производство через месяц.
      – А почему ты так поздно пришел к режиссуре? – Не было желания. Я отказывался от многих предложений. Чувствовал в себе какую-то неуверенность, незрелость.
      – Как будет называться твой фильм? – «Экспроприация».
      – Какое странное название. Это что, фильм о новых застройках? – Почему о новых застройках? – Ну просто сейчас часто можно услышать: «муниципалитет экспроприирует земли под новые застройки» или что-то в этом роде.
      – Нет, это не будет фильм о новых застройках.
      – Тогда расскажи, о чем будет твой фильм.
      Пока я пересказываю сюжет фильма, Ирена уносит тарелки и, стоя у плиты, вилочкой переворачивает на решетке бифштексы. Тем временем девочка смотрит на меня неподвижно, но без всякого интереса, как смотрят на неодушевленный предмет; она постоянно дергается и гримасничает, то рот скривит, то нос сморщит, а то начинает попеременно закрывать глаза или ухватит зубками нижнюю губу и, как следует покусав, выплескивает ее с шумом. Ирена старательно занимается бифштексами и не встревает в мой рассказ. Когда я заканчиваю, бифштексы готовы. Ирена перекладывает их на блюдо и водружает на стол. Рядом она ставит деревянную салатницу с уже заправленным салатом. Затем садится сама и только тогда говорит: – Вся эта история не очень-то мне нравится.
      – Почему? – Контестация, ниспровержение мне вообще неприятны. Мне неприятны студенты, неприятно все, что связано со студентами и контестацией.
      – А чем тебе насолила контестация? – Лично мне ничем. Но я все равно терпеть ее не могу.
      – Хорошо, давай посмотрим, почему, собственно, тебе неприятны студенты? – Не знаю. Неприятны, и все.
      – Может, потому, что они хотят свергнуть капитализм, который так тебе нравится? – Честно говоря, здесь нет каких-то явных причин. Ведь так часто бывает, правда? Встречаешь ты, скажем, незнакомого человека и сразу думаешь о нем: боже, что за отвратная рожа! Ты и знать о нем ничего не знаешь, видишь впервые, и все равно он тебе неприятен. Так и со студентами.
      – Ладно, допустим. Но в чем все-таки ты могла бы их упрекнуть? Ирена задумывается на секунду и говорит: – В неблагодарности.
      – В неблагодарности? – Да, они попросту неблагодарные твари. Тот самый капитализм, который они хотели бы свергнуть, дал всем, и им в том числе, машину, телевизор, кино, самолеты и прочие удобства. Все это они преспокойненько принимают и в то же время собираются свергнуть тех, от кого они их получили. Вопиющая неблагодарность! – В некоторых случаях неблагодарность обязательна. Я, например, работаю на капитализм и тем не менее не испытываю к нему никакой благодарности. Какая уж тут благодарность. Да и сам капитализм вряд ли ждет от нас какой-либо благодарности.
      Ирена молчит с задумчивым видом, затем отвечает: – Студенты – те же капиталисты. Только сытому преимуществами капитализма может прийти в голову отвергать их. Скажем, рабочие их не отвергают. Во-первых, потому, что не обладают ими, во-вторых, потому, что хотели бы ими обладать. Все эти бунтари напоминают богатеньких дам, которые мало едят, чтобы не растолстеть. А бедные хотят есть и не боятся растолстеть. Они вечно голодны и, когда могут, наедаются от пуза.
      – Так каким же, по-твоему, должен быть сценарий моего фильма? – Что значит «каким»? – Ну, как бы ты изобразила нынешних бунтарей? – Такими, как они есть.
      – Неблагодарными? – Неблагодарными и трусливыми.
      – Трусливыми? А чего они боятся? – Материального благополучия, потому что на протяжении нескольких поколений влачили нищенское существование. Машина, холодильник, проигрыватель вызывают у них страх. Они видят в них происки нечистого. Они боятся их как черт ладана.
      Ирена говорит убежденно, но не горячась. Видно, она настолько уверена в своей правоте, что думает про себя: объясняй этому остолопу, не объясняй – все впустую. Что до меня, то мне тоже не очень-то важно, о чем она там толкует. Просто приятно быть рядом, разговаривать, смотреть на нее, слушать. Зато «он» воспринимает ее совсем на другой лад. Слышу, как «он» бормочет что-то невнятное: мол, хватит «болтать», пора «переходить к делу». «Переходить к делу» означает осуществить «его» вздорный план соблазна, основанный как раз на сексуальных привычках Ирены. В чем состоит план? Он явно навеян историей отношений Ирены и ее мужа. Судя по всему, речь идет о том, чтобы подбросить Ирене сюжетик для ее внутреннего фильма, в котором я выступал бы в качестве актера. Ирена ввела бы меня в воображаемый фильм, как когда-то поступила с мужем. Из этого «он» почему-то заключил, что постепенно я установлю с ней реальные и полноценные отношения. План, как я уже сказал, вздорный; совершенно непонятно, каким образом из воображаемого актера воображаемого фильма мне удастся превратиться в реального участника реальной жизни. Но именно этой своей вздорностью он меня и привлекает, и я чувствую, что в скором времени фатально примусь за его осуществление.
      Ужин закончен, Ирена встает и одну за другой складывает тарелки в мойку, переворачивая их вверх дном. Одновременно она подносит ко рту сигарету. Дочка спрашивает ее: – Мама, можно я выйду из-за стола? – Можно.
      – А можно я пойду в свою комнату? – Можно.
      – Только ты пойдешь со мной.
      – Хорошо, детка.
      Вирджиния поднимается, подходит к матери и берет ее за руку. Потом запрокидывает голову, прижимается плечами к материнскому лону и, выпятив вперед животик, говорит плаксивым голосом: – Выгони его.
      – Кого, малышка? – Его. Почему ты его не выгонишь? – Это гость, а гостей не выгоняют.
      – Выгони его, выгони его, выгони его! Чувствую, что должен сделать примирительный жест. Беру Вирджинию за руку и притягиваю ее к себе со словами: – Почему ты хочешь, чтобы меня мама выгнала? Я тебе не нравлюсь? А вот ты мне очень нравишься. Видишь, как мы не похожи? Говорю это без всякой задней мысли, совершенно откровенно; говорю то, что чувствую и думаю. Однако «он» – уму непостижимо! – как всегда, развязно замечает: «- Еще бы она тебе не нравилась. Пожалуй, даже слишком».
      Сурово осаживаю «его»: «- Я тебе запрещаю говорить подобные вещи».
      Поздно. С безошибочной женской интуицией девочка догадалась о «его» присутствии. Она издает пронзительный визг, вырывается из моих рук и бежит обратно к матери. Топая ногами, она повторяет: – Прогони его, прогони, прогони! Ирена наклоняется и шепчет ей что-то на ухо. Затем выпрямляется и говорит: – А теперь, Вирджиния, попрощайся с синьором Рико и – в постельку.
      Совершенно неожиданно девочка протягивает мне руку и церемонно приседает со словами: – Спокойной ночи, Рико. – Потом дает руку Ирене и уходит вместе с ней.
      Оставшись один, я набрасываюсь на «него»: «- Пошляк! Мои чувства к Вирджинии могут быть только отцовскими, запомни!» Удивительно, на этот раз «он» меня не разыгрывает.
      «- Когда же ты поймешь, поверхностный, легкомысленный человек, – отвечает «он» меланхоличным тоном, – что я – само желание, а желание желает всего.
      – И девочек тоже? – Я же сказал: «Всего».
      Пожимаю плечами, выхожу из кухни, направляюсь в гостиную. Ничего не могу с собой поделать и нервно расхаживаю взад-вперед. Вот так всегда: стоит «ему» только заронить в меня семя желания, как тут же из этого семени, вопреки моей воле, вырастает мощное древо. «Его» идея заключается в том, чтобы подбросить Ирене сюжет для внутреннего фильма, в котором я мог бы участвовать как актер. И теперь эта идея-семя по обыкновению разрослась в целое дерево. А вот и Ирена.
      Она идет к тележке бара и наливает два стакана виски.
      – Что ты шепнула на ухо Вирджинии? – спрашиваю я.
      – Что, если она будет хорошо себя вести, ты пригласишь ее сниматься в твоем фильме.
      – Тоже мне, выдумала. И как это тебе пришло в голову? – Да Вирджиния этим грезит. Ты видел, что она читает? Комиксы. Но не детские комиксы, а фотороманы для взрослых. Среди прочего там есть такие бедные, забитые девочки, которые становятся потом звездами. Вирджиния зачитывается этими фотороманами и тоже мечтает стать кинозвездой.
      – Или звездой фотороманов? Ирена усаживается в своей обычной позе – нога на ногу – и неожиданно произносит: – Расскажи мне о твоем продюсере.
      – Какое тебе до него дело? – Я же сказала, меня интересуют капиталисты. Разве твой продюсер не капиталист? – Еще какой.
      – А кто это? – Ты хочешь знать, как его зовут? – Ну да.
      Собираюсь ответить: «Протти», как вдруг «он» вмешивается: «- Скажи ей, что его зовут Прото.
      – Какого черта? Как это – Прото? – Прото – это воображаемый персонаж. С его помощью ты войдешь в фильм Ирены в качестве актера.
      – А почему Прото, а не Протти? – Это тебя не должно волновать. Скажи «Прото» и увидишь – имя сработает.
      – Что значит «сработает»? – Из него завяжется весь сюжет. Ради любопытства отвечаю Ирене: – Его зовут Прото.
      – Какое странное имя! Бывает же такое! «Он» прав: имя срабатывает. Как заученную в детстве считалку, проговариваю легко и быстро: – Ничегошеньки странного. Наоборот, по-моему, имя вполне подходит его владельцу. По-гречески Прото означает «первый, главный». Хотя еще больше ему, наверное, подошло бы имя Протей.
      – Почему Протей? – Протей – это морской бог в греческой мифологии. Он мог принимать сотни разных обличий. До сих пор, когда речь идет о чем-то вездесущем и всеобъемлющем, говорят «протеевидный».
      – Ну хорошо, а при чем здесь твой продюсер? – При том, что Прото занимается не только кино, но и сотней других вещей, о нем-то и можно сказать «протеевидный». Прото еще и промышленник, финансист, предприниматель первой величины. Кино для него – всего лишь одна из многочисленных сфер деятельности. Прото воистину вездесущ: он протягивает, свои щупальца везде, где только можно. Составить полный список интересующих его областей практически невозможно. Цемент, бумага, печать, бытовые электроприборы – все это и многое другое позволяет ему относиться к кинематографу как к некоему хобби.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21