Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Город чудес

ModernLib.Net / Современная проза / Мендоса Эдуардо / Город чудес - Чтение (стр. 18)
Автор: Мендоса Эдуардо
Жанр: Современная проза

 

 


Бедная женщина, осознавая всю степень несправедливости своего отношения к сыну, тем не менее ничего не могла с собой поделать. Хотя физический недостаток Николау Каналса-и-Ратаплана, вызванный патологией костного мозга и выражавшийся в легкой деформации фигуры, с годами не уменьшался, но и не увеличивался, сын продолжал служить ей живым укором, а его изъян только усугублял холодность матери. Еще когда он был маленьким, она сторонилась его, словно чужого, оставляя на попечение многочисленных экономок, кормилиц и нянек. А теперь судьба принудила ее вести уединенную жизнь в обществе нелюбимого человека и полностью, как юридически, так и экономически, от него зависеть, потому что даже хлеб, который она ела, по закону принадлежал Николау. Он, со своей стороны, всей кожей ощущал угнетенное состояние матери, вызванное его постоянным присутствием, и не строил никаких иллюзий по поводу ее привязанности, стараясь по мере возможности уклоняться от общения с нею. Его физический изъян не позволил ему в годы учебы сблизиться с товарищами по колледжу, и он остался в полном одиночестве. Париж стал светом его жизни. Когда они убежали из Барселоны и приехали в этот город, поначалу он показался ему враждебным, а его обитатели – едва ли не дикими животными в каменных джунглях. Но постепенно, помимо его воли, Париж все глубже проникал в его израненную душу, и он полюбил этот город с безумством невостребованной страсти. На Париже сосредоточилось все его представление о счастье: дышать воздухом его улиц, сидеть в уютных кафе на его площадях, бродить по кварталам и садам, смотреть на людей, на море огней, на дома и реку. Иногда в разгар прогулки он, сам не зная почему, внезапно останавливался на каком-нибудь углу и впивался жадным взглядом в то, что уже знал как свои пять пальцев, будто видел это впервые; тогда им овладевало глубокое волнение, и он не мог сдержать наворачивавшихся на глаза слез. Если в этот момент шел дождь, он складывал зонтик и подставлял лицо под его живительные струи. Прохожие смотрели на жалкую, вымокшую до нитки фигуру незнакомца, содрогавшегося от рыданий посреди улицы, и сердца их сжимала острая жалость – им не дано было понять, что он плачет от восторга. А иногда к чувству блаженства ни с того ни с сего примешивался ужас: «А вдруг однажды я лишусь Парижа? Вдруг по какой-нибудь причине нам придется покинуть его?» Париж не был его родным городом, и это вызывало в нем почти физическое ощущение неприкаянности. С одной стороны, его жизнь протекала под постоянным гнетом отвращения, которое испытывала к нему мать, а с другой, его пугало пренебрежительное равнодушие Парижа, его приемного отца, на которого он никогда не смог бы заявить своих прав. Он еще не знал, до какой степени были верны его опасения.

Жена дона Умберта Фиги-и-Мореры написала вдове дона Алешандре Каналса-и-Формиги длинное и бессвязное письмо. В нем под прикрытием всевозможных намеков и пустых фраз тем не менее угадывалось четкое стремление сразу же перейти к сути вопроса. Дорогой друг! Надеюсь, Вы простите мою дерзость, подвигнувшую меня обратиться к Вам напрямую, без соблюдения необходимых в таких случаях формальностей, ибо я уверена, что Вы с Вашим материнским чутьем войдете в мое положение и, прочитав эти нескладные строки, должным образом отреагируете на мою решимость, продиктованную лишь благими намерениями. Ниже она без всяких околичностей излагала план, состоявший в том, чтобы выдать замуж свою дочь Маргариту Фига-и-Кларенса за Николау Каналса-и-Ратаплана. Оба, поспешила она заметить, были единственными детьми и, следовательно, полноправными наследниками фамильного состояния. И оба, являясь чуть ли не изгоями общества, намекала она далее, не должны обольщаться надеждами на возможность проникнуть в высший свет Барселоны, не говоря уже о том, чтобы строить иллюзии в отношении Парижа, где Николау Каналс навсегда останется иностранцем и маргиналом. Что касается меня, то я всем сердцем приветствую и заранее благословляю сей союз, – продолжала она, – поскольку он увенчает собой то единение целей и интересов, что связывает наши семейные кланы столь длительное время. И под конец писала: и хотя Маргарита и Николау до сих пор не имели случая познакомиться и пообщаться, они – в этом я нисколько не сомневаюсь, – будучи молодыми, умными, физически привлекательными и обладая покладистым нравом, не преминут проникнуться теми взаимными уважением и нежностью, на которых в конечном итоге и зиждется истинное благополучие семьи. Она каким-то неведомым способом раздобыла адрес вдовы дона Алешандре Каналса-и-Формиги и послала ей это письмо. После чего сообщила мужу о содеянном и показала почти дословную копию послания. Дон Умберт не поверил собственным глазам.

– Как ты посмела? – ужаснулся он. – Выставить нашу дочь на продажу, словно товар… У меня нет слов… Какое бесстыдство! Предложить ее в супруги и кому? Сыну моего злейшего врага, в чьей смерти обвиняют меня, по крайней мере приписывают мне косвенную к ней причастность. И какой только бес толкал тебя под руку, когда ты писала насчет «физической привлекательности» этого несчастного? Как будто ты не знала, что бедный мальчик имеет врожденный дефект, что он, в конце концов, просто урод! Я от позора готов сквозь землю провалиться!

– Успокойся, Умберт, – отвечала жена с невозмутимым видом. В глубине души она догадывалась, что допустила бестактность, но продолжала слепо верить в удачу.

Тем временем вдова Каналса уже получила письмо и задумчиво читала его в сумрачной тишине пансиона на улице Риволи. «Что за бредовая идея! – думала она, презрительно скривив губы. – Эта женщина ведет себя как вымогательница. До какой низости может довести человека отсутствие чувства собственного достоинства!» При других обстоятельствах она бы разорвала письмо на мелкие клочки – и дело с концом. Ей вот-вот должно было исполниться сорок лет, и от прежней красоты осталась лишь спокойная гармония, но и та в скором времени могла исчезнуть без следа под тяжестью бед, выпавших на ее долю; теперь, когда наступил час откровения, оставшаяся жизнь напоминала ей заупокойную молитву по утерянным надеждам.

– Une vie manqu[67], – прошептала она и, уронив письмо на круглый столик, стала в изнеможении обмахиваться веером из страусиных перьев. Грустно зазвенели браслеты – им вторил стук экипажей на улице.

– Ana[68], – приказала она чернокожей камеристке с острова Мартиника в желтом платке, плотно облегающем голову.

Год назад сеньора свела знакомство с одним молодым безродным поэтом по имени Казимир. Двадцатидвухлетний юноша бесцеремонно таскал ее по всем литературным салонам Монпарнаса, где богема собиралась почитать стихи и отведать абсента, а в прошлом году они вместе присутствовали на погребении Стефана Малларме. Несмотря на кажущуюся близость, она прекрасно осознавала разницу в возрасте, положении и состоянии, поэтому не уступала его домогательствам. Казимир посылал ей ворованные с кладбища цветы, посвящал любовные сонеты, пропитанные страстной негой. В глазах света ситуация выглядела более чем пикантной и давала пищу для пересудов и злопыхательств. «Что мне за дело? – отмахивалась она. – За всю жизнь у меня не было ни минуты счастья, и сейчас, когда судьба стучится ко мне в дверь, предлагая бесценный дар любви, должна ли я отвергать его из-за каких-то пошлых сплетен? Вдобавок это не Барселона, – убеждала она себя, стараясь переломить собственное стоическое сопротивление, – это, в конце концов, Париж. Здесь я никто, то есть свободна». Однако ее смелость не шла дальше мыслей; скованная по рукам и ногам присутствием сына, она ничего не меняла в своей жизни и считала его единственным препятствием, стоявшим на ее пути к счастью. Будь у нее больше мужества, она могла бы объясниться с сыном начистоту: Николау наверняка понял бы ее, поддержал, а то и несказанно обрадовался возможности выразить всю глубину своей привязанности и одновременно продемонстрировать солидарность взрослого человека, но после стольких лет отчуждения, полных невысказанных взаимных упреков, дорога к искренности оказалась закрытой. Она жестоко страдала от угрызений совести и тем не менее постоянно обдумывала способ отделаться от мешавшего ей свидетеля. А теперь еще это письмо! Уж слишком соблазнительной выглядела идея, но вместе с тем в ней было что-то отталкивающее: за этими неожиданными матримониальными планами скрывались нечистоплотные махинации. «Но если рассудить здраво, – убеждала она себя, – кому еще придет в голову пожелать моего бедного сына в качестве зятя? Полное ничтожество, недотепа, да к тому же с физическим изъяном. Что может в нем заинтересовать кроме денег? Безусловно, ничего. В таком случае жизнь Николау будет в опасности: если этот мерзавец приказал убрать моего мужа – да почиет он в мире, – то почему бы ему не замыслить убийство его наследника? А может быть, речь идет о варварской мести, о тех страшных ритуальных убийствах, которые широко практикуются в Стамбуле уже много веков». Такое странное направление ее мыслям придало воспоминание о том, как однажды в одном из салонов ей был представлен эмиссар турецкого султана во Франции, неустрашимого Абдула Окаянного, волею судьбы ставшего во главе окончательного разрушения легендарной Оттоманской империи, этого «смертельно больного европейца», как называли Турцию в последние десятилетия. Его посланник, приверженец идей Энвера Бея[69], а следовательно благоволивший к младотуркам[70], не упускал случая дискредитировать то государство, которому должен был служить верой и правдой и от которого получал щедрое вознаграждение. Прикрываясь борьбой за прогресс против всеобщего падения нравов, он и его приспешники фактически сами являлись олицетворением упадничества и аморальности. Сеньора почувствовала озноб и закуталась в манильскую шаль, накинутую ей на плечи служанкой. Потом дернула за шнурок. Когда появилась Анаис, она спросила, дома ли ее сын.

– Oui, madame, – был ответ. – Alors, dis-lui que je veux lui parler; vas vite[71].

Она хотела быть нежной, обсудить с ним ситуацию на равных, но, увидев его в дверях комнаты, не удержалась от презрительной гримасы.

– Как можно! – В ее голосе прозвучали неприятные визгливые интонации. – В такой час и уже в robe de chambre[72]!

Николау, с трудом подбирая слова, попросил извинения: сегодня ему не хотелось выходить. Он собирался посвятить вечер чтению, но если она имела намерение предложить более достойное занятие…

– Нет, нет, – поспешила ответить мать. – Можешь идти. Ступай же – у меня страшно разболелась голова, и я хочу, чтобы до утра меня никто не тревожил.

Она закрылась в кабинете на ключ и до глубокой ночи сочиняла ответ: писала, рвала черновики и вновь писала. Наконец был найден нужный, по ее мнению, тон. Ваше письмо, мой любезный друг, вызвало во мне смешанные чувства: с одной стороны, я испытываю благодарность, но с другой, пребываю вглубоком смятении, которое Вы должны понять лучше, чем кто бы то ни было, – писала она. – Я всегда придерживалась того мнения, что в матримониальных делах решение принимают непосредственно заинтересованные в этом вопросе стороны, движимые прежде всего сердечной склонностью; мы же, матери, никоим образом не должны навязывать своего мнения, как бы чисты и бескорыстны ни были наши побуждения… Жена дона Умберта Фиги-и-Мореры прочла послание и поняла: этот раунд за нею. Письмо, хотя и было написано в обтекаемой форме, не исключало возможности найти общий язык, приглашало к диалогу и таким образом открывало путь к переговорам. С законным чувством гордости она показала его мужу. Он прочел и ровным счетом ничего не понял.

– Тут нет ни намека на свадьбу, – только и нашелся сказать он.

– Умберт, не будь болваном, – заметила она, вкладывая в ответ всю язвительность, накопленную за долгие годы совместной жизни. – Одно то, что она ответила, уже свидетельствует о ее согласии, даже если формально она нам отказывает. Это женские хитрости – тебе не понять.

Николау Каналса-и-Ратаплана мать поставила перед свершившимся фактом. Ничего не подозревавший юноша не сумел вовремя распознать признаки надвигающейся бури, поэтому оказал лишь слабое сопротивление.

– Полно! – прервала его мать, нервно постукивая каблуком о паркет. – Ты ничего не понимаешь в жизни, а у меня, напротив, есть кое-какой опыт; мне приходилось много страдать, в конце концов, я – твоя мать и лучше знаю, как надо действовать, – заявила она и тут же добавила с напускной уверенностью: – Тебе необходимо ехать в Барселону и жениться на этой девочке. Я не вижу никаких препятствий на пути к вашему счастью.

– Но вы же прекрасно знаете, что это за люди, мама, – простонал он. – Они убили отца.

– Сплетни, – отрезала она. – В любом случае девочка тут ни при чем. В те дни, когда это случилось, она была еще грудным ребенком. К тому же все это уже в прошлом. С тех пор утекло много воды, мы не можем жить одними воспоминаниями. Ну так каков будет твой ответ?

Николау Каналс-и-Ратаплан долго бродил по Парижу и вернулся на улицу Риволи на излете дня. Он пошел прямо к матери и заявил твердым голосом:

– Я не имею намерения жениться, мама. Ни на этой девочке, в чьих достоинствах я не сомневаюсь, ни на ком другом. И не хочу ехать в Барселону, я остаюсь в Париже, с вами. Нам ведь хорошо вдвоем, не правда ли, мама?

У нее сдавило горло и недостало смелости сказать ему напрямик: нет, им плохо; по его вине она глубоко несчастна, вернее сказать, виноваты обстоятельства, вынудившие их жить вместе. Она ограничилась сухой фразой:

– Хватит, наши чувства не имеют никакого отношения к этому разговору, – и добавила: – Ты уже не в том возрасте, чтобы все время находиться рядом с матерью и держаться за ее юбку.

Перед ним открылась истинная подоплека всего происходящего, и он развел руками в знак смирения.

– Если тебя гнетет мое присутствие, я могу жить в одной из мансард Монпарнаса.

После долгих пререканий они пришли к соглашению: Николау Каналс-и-Ратаплан предпримет-таки путешествие в Барселону, познакомится с Маргаритой Фига-и-Кларенса и только после того, как изучит создавшееся положение, примет окончательное решение. Право выбора оставалось за ним, и он сможет в любой момент вернуться в Париж, если того пожелает. Для нее это было равносильно капитуляции, но она не чувствовала достаточно сил, чтобы добиться от него большего. Однако совершенная для его же блага – по крайней мере она так считала – жестокость помогла ей понять, насколько крепки были узы, связывавшие ее с сыном, от которого она так жаждала избавиться. Неотвратимость его отъезда наполняла ее сердце щемящей тоской и страшными предчувствиями. А в это самое время Онофре Боувила, находившийся в своем добровольном затворничестве, уже успел получить все интересующие его сведения и вынашивал стратегические планы по изменению ситуации в свою пользу.

5

Первым делом он приказал разузнать, где жили Осорио, землевладелец с острова Лусон, и Гарнет, американский агент на Филиппинах, с которыми он случайно познакомился в поместье Будальера в тот роковой день, когда приехал просить руки Маргариты Фига-и-Кларенса. Затем установил за ними слежку. Выяснилось, что американец занимал номер люкс в гостинице «Колон», находившейся тогда на площади Каталония рядом с бульваром Грасиа, что обедал и ужинал он тут же, в гостинице, и осмеливался выезжать в город только два раза в неделю: по вторникам и четвергам наемный экипаж с крытым верхом отвозил его в район Валькарка и высаживал у дверей притона курильщиков опия. Там он проводил всю ночь, а утром на том же экипаже возвращался в отель. Это был последний из двух знаменитых притонов, существовавших в Барселоне официально. Его не чурались даже знатные кабальеро и некоторые дамы высшего света, а модистки и белошвейки слетались туда роем, словно мотыльки на свет. В те времена еще не знали, какое привыкание вызывают опий и его производные; потребление дурмана не преследовалось законом и не осуждалось обществом. Впоследствии многие из этих ветрениц, чьи скудные финансы не позволяли получать наркотик с необходимой периодичностью, в погоне за кратким мигом наслаждения становились обыкновенными проститутками. Обычно владельцы наркопритонов одновременно содержали подпольные бордели, и среди девушек нередко встречались несовершеннолетние. Остальное время Гарнет убивал в одиночестве, запершись в гостиничном номере и предаваясь чтению похождений Шерлока Холмса, неизвестных в Испании, но очень популярных в Англии и Соединенных Штатах, откуда их доставляли в Барселону через American Express. Осорио-и-Клементе снимал квартиру на престижной улице Эскудельерс и жил там со слугой-филиппинцем и лохматой собачкой Лулу, вывезенной из Померании; слуга делал его существование вполне комфортабельным, а Лулу удовлетворяла потребность в дружеском участии. Утром он ходил к мессе в церковь Сантс-Жуст-и-Пастор, а вечера проводил в обществе любителей боя быков, в основном таких же, как и он, отставных военных, государственных мужей, получивших назначение в Барселону, и высших полицейских чинов. В этой теплой компании он обсуждал искусство тавромахии и играл в мус[73]. Сначала Онофре Боувила взялся за Гарнета.

Он пошел к нему в гостиницу и выложил свои намерения без обиняков.

– С Осорио покончено, – сказал он ему. – Он уже в преклонном возрасте, а тропики неумолимы к старикам. Если с ним случится что-нибудь серьезное, вы сможете добиться, чтобы собственность, записанная сейчас на его имя, вместо наследников попала, к примеру, в мои руки, – заявил он.

Американец сощурил глаза. Он мелкими глотками прихлебывал тростниковый ром, разбавленный лимонадом и сельтерской.

– С юридической точки зрения дело гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд.

– Я знаю, – ответил Онофре, помахивая у него перед носом кипой бумаг, исписанных от руки. – Я добыл копии контрактов, которые вы подписали в присутствии адвоката Фиги-и-Мореры.

– Да, все верно, – сказал Гарнет, перелистывая контракты, – но надо заручиться сотрудничеством с доном Умбертом.

– Этим займусь я, – сказал Онофре.

– А кто займется Осорио? – поинтересовался Гарнет.

– Тоже я, – был ответ.

Осторожный американец предпочел больше не касаться этой темы.

– Приходите денька через три-четыре, – попросил он. – Я должен все взвесить.

В назначенный Гарнетом срок они увиделись снова. На этот раз американец высказал свои опасения:

– Если с Осорио случится… как вы тогда изволили выразиться… что-нибудь серьезное, короче говоря, если вдруг произойдет несчастье, не падут ли все подозрения в первую очередь на меня? – спросил он.

Онофре улыбнулся.

– Не заговори вы об этом сами, я бы первый аннулировал наше соглашение. Теперь вижу, вы человек разумный и взвесили все до мельчайших деталей. Поэтому я изложу вам мой план.

Когда Онофре закончил, на лице американца было написано совершенное довольство.

– А теперь поговорим о положенном мне проценте.

Об этом они тоже быстро договорились.

– Разумеется, – заметил Онофре на прощание, – от нашего разговора не останется никаких письменных свидетельств.

– Мне и раньше приходилось иметь дело с подобными вам людьми, – сказал Гарнет. – Достаточно одного рукопожатия.

Они протянули друг другу руки.

– По поводу молчания… – начал было Онофре.

– Все в порядке, – заверил американец. – Я буду нем как рыба.


Эфрен Кастелс, всегда готовый служить Онофре верой и правдой, потихоньку от жены опять пустил в ход свой дар коварного обольстителя и стал любезничать со служанкой, работавшей в семье дона Умберта Фиги-и-Мореры: через нее он узнавал обо всем, что творилось в доме, и прошел вместе с его обитателями тот тернистый путь, который неумолимо вел к свадьбе Маргариты и Николау Каналса-и-Ратаплана. Как и предвидел дон Умберт, воля матери возобладала над упорством дочери. Сначала Маргарита пыталась бунтовать, но разве могла неопытная девочка противостоять хитрым уловкам умудренной опытом матроны. Последняя не стала, подобно своей будущей сватье, действовать в лоб – она прибегла к другой тактике, а именно: исподволь добивалась от девушки все новых уступок. На этом поприще у нее был ряд неоценимых преимуществ: во-первых, она была полностью посвящена в любовные отношения между Маргаритой и Онофре, в то время как дочь, пребывавшая в неведении по поводу осведомленности матери, не осмеливалась использовать эти отношения в качестве оправдания своего нежелания вступать в брак – она почему-то решила, что тем самым причинит зло Онофре. Поэтому на все инсинуации матери, всячески поддерживавшей ее заблуждение, Маргарита не могла ответить ни единым сколько-нибудь весомым аргументом и вынуждена была соглашаться с ее доводами. Так, сначала она перестала возражать против переписки между родителями и вдовой Каналса-и-Формиги; первая уступка повлекла за собой целую серию других, за которыми уже просматривались контуры брачного договора. Затем, вовлеченная в круг письменных обязательств, она уже не смогла из него вырваться и согласилась на помолвку. Шаг за шагом девушка позволяла скрутить свою судьбу в тугой узел.

– Нет и еще раз нет! Довольно ломаться, – говорила ей мать, когда она делала слабые попытки уклониться от очередного обещания, – мы только отдаем дань вежливости, и это нас ни к чему не обязывает.

– Но мама! Вы говорили то же самое в прошлый раз, и еще раньше, и до этого тоже, и получается так, что вроде бы ничего не происходит, а я уже одной ногой в церкви и вот-вот пойду к алтарю, – говорила девочка.

– Ты несешь вздор, малышка, – отмахивалась от нее мать. – Послушать тебя, так мы живем в Средневековье. Последнее слово за тобой – никто не может принудить тебя сделать то, чего ты не желаешь, глупышка. А у меня нет ни одной вразумительной причины, чтобы ответить грубой неучтивостью на все знаки внимания, которые оказывают нам эта достойнейшая сеньора и ее сын – умный благородный юноша, да к тому же еще со средствами.

– Ты забыла добавить: горбатый.

– Этого ты не можешь утверждать, прежде чем не увидишь его собственными глазами: ты прекрасно знаешь, с каким упоением люди воспевают недостатки других. Кроме того, подумай о том, что от физической привлекательности быстро устаешь, а душевная красота… как бы это выразиться… способна пленять наше сердце постепенно, и с каждым днем все больше и больше. Ах! Не заставляй меня тратить силы на лишние убеждения, я так устала от всей этой возни, столько хлопот! – Она вышла в коридор, с досадой позвонила в колокольчик и, призвав служанку, велела принести кувшин воды с уксусом и несколько льняных салфеток, чтобы смочить лоб и виски. – Вы все точно сговорились доконать меня! Какая черная неблагодарность! Господи, за что мне такие испытания! – доносились из глубины дома ее сетования.

У Маргариты иссякали доводы, и она замолкала. Эфрен Кастелс аккуратно докладывал Онофре о каждой семейной схватке во всех деталях.

– Хорошо, – сказал однажды Онофре Боувила. – Пришла пора действовать.


В условленную ночь они нашли калитку решетчатой ограды открытой: накануне служанка подкупила привратника, садовника и лесника; на собак надели намордники. Эфрен Кастелс тащил на спине пятиметровую лестницу, но через каждые три шага останавливался, чтобы закрыть рот платком и не дать вырваться наружу душившему его смеху.

– Какого черта ты так развеселился? – шипел на него Онофре Боувила.

Эта щекотливая ситуация напомнила великану из Калельи добрые старые времена.

– Ты не забыл, как мы воровали часы и тащили все, что попадало под руку, со складов Всемирной выставки?

– Нашел о чем вспоминать, – ответил Онофре.

С тех пор прошло одиннадцать лет, и по сравнению с их былыми подвигами сегодняшняя вылазка выглядела невинной проделкой. Собаки, почуяв присутствие чужаков, принялись скулить. На террасе первого этажа появился дон Умберт, закутанный в шелковый халат.

– В чем дело? – крикнул он.

Привратник вышел из караулки и почтительно стянул с головы кепку:

– Не беспокойтесь, сеньор. Это собаки – должно быть, почуяли сову.

Дон Умберт ретировался, и Онофре с Эфреном Кастелсом стали осторожно продвигаться дальше.

– А мне кажется, это было только вчера, – прошептал великан.

Служанка ожидала их, прижавшись к увитой плющом стене дома. Они узнали ее по фартуку и чепчику. Она указала на окно и прижала сложенные лодочкой ладони к щеке: этим жестом она давала понять, что обитательница комнаты спит. Эфрен Кастелс прислонил лестницу к стене и легонько ее потряс, проверяя устойчивость.

– Ждите меня здесь, – приказал Онофре, – не двигайтесь с места, пока я не спущусь.

Великан из Калельи крепко ухватился за обе стойки, и Онофре стал подниматься. С годами он подрастерял былую ловкость и теперь старался не смотреть вниз, чтобы не закружилась голова. «Дьявольщина! – подумал он. – У меня тоже такое ощущение, словно это было вчера». От этих мыслей его отвлек удар в бедро: поднимаясь по лестнице, он стукнулся револьвером о перекладину. Онофре вытащил оружие из кармана и тихонько посвистел, а когда Эфрен Кастелс задрал голову, кинул револьвер вниз, и великан ловко схватил его обеими руками. Наконец Онофре добрался до окна. Оно было закрыто: ни жара, ни настойчивые увещевания газет о том, что согласно санитарным нормам нужно спать с открытыми окнами, – ничто не могло убедить Маргариту подвергнуть себя подобным испытаниям. Она боялась. Онофре пришлось несколько раз постучать, прежде чем за стеклом показалось заспанное испуганное личико.

– Онофре! – вскрикнула она. – Ты! Как ты здесь очутился?

Онофре сделал нетерпеливый жест.

– Открой окно, – сказал он. – Мне надо с тобой поговорить.

Внизу раздалось шиканье великана и служанки:

– Говорите тише, не то вы своими криками переполошите всю округу!

Она приоткрыла окно и припала к образовавшемуся проему: распущенные, падавшие на плечи волосы обрамляли бледное лицо и белую шею медно-красным ореолом; несколько завитков приклеилось ко лбу, потному от жары и ночных кошмаров. Онофре еще никогда не видел ее такой прекрасной.

– Впусти меня, – проговорил он пьянеющим от нежности голосом.

Она нерешительно заморгала глазами и прошептала:

– Я не могу этого сделать.

Они не виделись много лет – только писали друг другу – и теперь, оказавшись лицом к лицу, не могли найти нужных слов. Онофре почувствовал прилив крови; у него застучало в висках, как в тот день, когда он разбил зеркало и алебастровую статуэтку.

– Так, значит, это правда. Ты выходишь замуж за горбуна? – спросил он враждебным тоном, напугавшим ее еще больше: Маргарита поняла, в какую бездонную пропасть завлекла ее мать.

– Господи боже мой! – простонала она. – Что мне делать? Я не знаю, как выбраться из всего этого.

Онофре улыбнулся:

– Предоставь это мне. Скажи только: ты меня любишь?

Она соединила ладони, переплела пальцы и подняла руки над головой, словно взывая к небу, потом закрыла глаза и откинула голову назад, вновь напомнив Онофре о том дне, когда он впервые заключил ее в объятья.

– О да! Да! – шептала Маргарита хриплым, рвущимся из груди голосом. – Да! Моя любовь, жизнь моя! Мой желанный!

Он выпустил лестницу и просунул руки в узкую щель приоткрытого окна, потом вцепился пальцами в ее ночную рубашку и дернул, обнажив молочные плечи девушки. Лестница ушла из-под ног, и он на мгновение завис над бездной, потеряв равновесие. Девушка, словно почуяв опасность, подхватила его под руки; с той необъяснимой звериной силой, которая появляется лишь в минуты отчаяния, ей удалось втянуть его в окно, и они оказались, сами того не сознавая, в объятиях друг друга. Она почувствовала его прерывистое дыхание на своих обнаженных плечах и отдалась ему в полубреду, но без тени сожаления. Пока они предавались исступленной любви, наступил рассвет и поезд с Николау Каналсом-и-Ратапланом уже подъезжал к Порт-Боу. Там пассажиры должны были сделать пересадку: железнодорожная колея в Испании и во Франции не совпадала по ширине. Николау поинтересовался, сколько времени займет формирование нового состава и когда поезд отправится в Барселону; ему ответили, что примерно через час, а может, и больше. Он решил прогуляться по перрону, размять ноги и затекшее от неподвижности тело. От самого Парижа до границы он ехал в одном купе с неким господином, назвавшимся сначала коммерсантом, а затем консульским работником. Так или иначе, но попутчик всю дорогу мучил его разговорами и громким храпом, хотя Николау и без него было не до сна. Он обогнул здание вокзала и вышел на платформу, откуда было видно Средиземное море, позолоченное восходом солнца, который неумолимо вступал в свои права. После стольких лет разлуки он вновь почувствовал под ногами родную почву Каталонии и испытал странное ощущение: от Барселоны в памяти остался лишь образ отца, вернее, те дни, когда тот, отложив все дела, водил его покататься на карусели с бумажными фонариками, приводимой в движение старой лошадью. Это маленькое грязное сооружение, казавшееся ему тогда самым прекрасным в мире, вновь подхватило его вихрем кружения и наполнило душу сладким ужасом. Сквозь хрустальную дымку рассвета просматривалась чистая линия горизонта, и он вдруг подумал, что стоит у края жизни и больше никогда не увидит туманного, окутанного пеленой дождя Парижа, который он так любил. Юноша содрогнулся от предчувствий, потом пожал плечами. Он привык к частым приступам ипохондрии, к внезапным проявлениям острой тоски и научился не придавать им особого значения. Когда поезд наконец отправился в Барселону, солнце стояло уже высоко.

Эфрен Кастелс смотрел вверх, на окно, и нервно потирал руки. «Скоро в доме все проснутся, – думал он. – Нас обязательно застукают, и что тогда прикажете делать?» Он провел всю ночь в саду, рядом со служанкой, и не смог сдержать животного порыва. «Наверное, на меня так подействовал запах жасмина, – оправдывался он потом, – и аромат твоей шелковой кожи». Сейчас девушка лежала за зарослями кустарника и горько рыдала: в отчаянии она даже не пыталась прикрыть наготу форменным платьем. Как потом выяснилось, плач был не напрасным: она забеременела и потеряла место. Когда девушку выгнали из дома дона Ум-берта, она разыскала Эфрена и попросила помощи, а он, до смерти испугавшись, что слух о его шалостях дойдет до ушей супруги, посоветовался с Онофре Боувилой.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36