Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избранное

ModernLib.Net / Поэзия / Маяковский Владимир Владимирович / Избранное - Чтение (стр. 9)
Автор: Маяковский Владимир Владимирович
Жанр: Поэзия

 

 


Позовите!

Пригодится шутка дурья.

Я шарадами гипербол,

аллегорий

буду развлекать,

стихами балагуря.

Я любил…

Не стоит в старом рыться.

Больно?

Пусть…

Живешь и болью дорожась.

Я зверье еще люблю —

у вас

зверинцы

есть?

Пустите к зверю в сторожа.

Я люблю зверье.

Увидишь собачонку —

тут у булочной одна —

сплошная плешь, —

из себя

и то готов достать печенку.

Мне не жалко, дорогая,

ешь!

Любовь

Может,

может быть,

когда-нибудь,

дорожкой зоологических аллей

и она —

она зверей любила —

тоже ступит в сад,

улыбаясь,

вот такая,

как на карточке в столе.

Она красивая —

ее, наверно, воскресят.

Ваш

тридцатый век

обгонит стаи

сердце раздиравших мелочей.

Нынче недолюбленное

наверстаем

звездностью бесчисленных ночей.

Воскреси

хотя б за то,

что я

поэтом

ждал тебя,

откинул будничную чушь!

Воскреси меня

хотя б за это!

Воскреси —

свое дожить хочу!

Чтоб не было любви — служанки

замужеств,

похоти,

хлебов.

Постели прокляв,

встав с лежанки,

чтоб всей вселенной шла любовь.

Чтоб день,

который горем старящ,

не христарадничать, моля.

Чтоб вся

на первый крик:

— Товарищ! —

оборачивалась земля.

Чтоб жить

не в жертву дома дырам.

Чтоб мог

в родне

отныне

стать

отец,

по крайней мере, миром,

землей, по крайней мере, — мать.

1923

РАБОЧИМ КУРСКА,

ДОБЫВШИМ ПЕРВУЮ РУДУ,

ВРЕМЕННЫЙ ПАМЯТНИК РАБОТЫ

ВЛАДИМИРА МАЯКОВСКОГО

Было:

социализм —

восторженное слово!

С флагом,

с песней

становились слева,

и сама

на головы

спускалась слава.

Сквозь огонь прошли,

сквозь пушечные дула.

Вместо гор восторга —

горе дола.

Стало:

коммунизм —

обычнейшее дело.

Нынче

словом

не пофанфароните —

шею крючь

да спину гни.

На вершочном

незаметном фронте

завоевываются дни.

Я о тех,

кто не слыхал

про греков

в драках,

кто

не читал

про Муциев Сцев'ол,

кто не знает,

чем замечательны Гракхи, —

кто просто работает —

грядущего вол.

Было.

Мы митинговали.

Словопадов струи,

пузыри идеи —

мир сразить во сколько.

А на деле —

обломались

ручки у кастрюли,

бреемся

стеклом-осколком.

А на деле —

у подметок дырки, —

без гвоздя

слюной

клеить — впустую!

Дырку

не посадите в Бутырки,

а однако

дырки

протестуют.

«Кто был ничем, тот станет всем!»

Станет.

А на деле —

как феллахи —

неизвестно чем

распахиваем земь.

Шторы

пиджаками

на плечи надели.

Жабой

сжало грудь

блокады иго.

Изнутри

разрух стоградусовый жар.

Машиньё

сдыхало,

рычажком подрыгав.

В склепах-фабриках

железо

жрала ржа.

Непроезженные

выли степи,

и Урал

орал

непроходимолесый.

Без железа

коммунизм

не стерпим.

Где железо?

Рельсы где?

Давайте рельсы!

Дым

не выдоит

трубищ фабричных вымя.

Отповедь

гудковая

крута: «Зря

чего

ворочать маховыми?

Где железо,

отвечайте!

Где руда?»

Электризовало

массы волю.

Массы мозг

изобретательством мотало.

Тело масс

слоняло

по горе,

по полю

голодом

и жаждою металла.

Крик,

вгоняющий

в дрожание

и в ёжь,

уши

земляные

резал:

«Даешь железо!»

Возникал

и глох призыв повторный —

только шепот

шел

профессоров-служак:

де под Курском

стрелки

лезут в стороны,

как Чужак.

Мне

фабрика слов

в управленье дана.

Я

не геолог,

но я утверждаю,

что до нас было

под Курском

голо.

Обыкновеннейшие

почва и подпочва.

Шар земной,

а в нем —

вода

и всяческий пустяк.

Только лавы

изредка

сверлили ночь его.

Времена спустя

на восстанье наше,

на желанье,

на призыв

двинулись

земли низы.

От времен,

когда

лавины

рыже разжижели —

затухавших газов перегар, —

от времен,

когда вода

входила еле в первые

базальтовые берега, —

от времен,

когда

прабабки носорожьи,

ящерьи прапрадеды

и крокодильи,

ни на что воображаемое не похожие,

льдами-броненосцами катили, —

от времен,

которые

слоили папоротник,

углем

каменным

застыв,

о которых

рапорта

не дал

и первый таборник, —

залегли

железные пласты.

Будущих времен

машинный гул

в каменном

мешке

лежит —

и ни гугу.

Даешь!

До мешков,

до запрятанных в сонные,

до сердца

земного

лозунг долез.

Даешь!

Грозою воль потрясенные,

трещат

казематы

над жилой желез.

Свернув

горы навалившийся груз,

ступни пустынь,

наступивших на жилы,

железо

бежало

в извилины русл,

железо

текло

в океанские илы.

Бороло

каких-то течений сливания,

какие-то горы брало в разбеге,

под Крымом

ползло,

разогнав с Пенсильвании,

на Мурман

взбиралось,

сорвавшись с Норвегии.

Бежало от немцев,

боялось французов,

глаза

косивших

на лакомый кус,

пока доплелось,

задыхаясь от груза,

запряталось

в сердце России

под Курск.

Голоса

подземные

выкачивала ветра помпа.

Слушай, человек,

рулетка,

компас:

не для мопсов-гаубиц —

для мира

разыщи,

узнай,

найди и вырой!

Отойди

еще

на пяди малые, —

отойди

и голову нагни.

Глаз искателей

тянуло аномалией,

стрелки компасов

крутил магнит.

Есть.

Вы,

оравшие:

«В лоск залускали,

рассорил

Россию

подсолнух!» —

посмотрите

в работе мускулы

полуголых,

голодных,

сонных.

В пустырях

ветров и снега бред,

под ногою

грязь и лужи вместе,

непроходимые,

как Альфред

из «Известий».

Прославлял

романтик

Дон-Кихота, —

с ветром воевал

и с д'ухами иными.

Просто

мельников хвалить

кому охота —

с настоящей борются,

не с ветряными.

Слушайте,

пролетарские дочки:

пришедший

в землю врыться,

в чертежах

размечавший точки,

он —

сегодняшний рыцарь!

Он так же мечтает,

он так же любит.

Руда

залегла, томясь.

Красавцем

в кудрявом

дымном клубе —

за ней

сквозь камень масс!

Стальной бурав

о землю ломался.

Сиди,

оттачивай,

правь —

и снова

земли атакуется масса,

и снова

иззубрен бурав.

И снова —

ухнем!

И снова —

ура! —

в расселинах каменных масс.

Стальной

сменял

алмазный бурав,

и снова

ломался алмаз.

И когда

казалось —

правь надеждам тризну,

из-под Курска

прямо в нас

настоящею

земной любовью брызнул

будущего

приоткрытый глаз.

Пусть

разводят

скептики

унынье сычье:

нынче, мол, не взять

и далеко лежит.

Если б

коммунизму

жить

осталось

только нынче,

мы

вообще бы

перестали жить.

Будет.

Лучше всяких «Лефов»

насмерть ранив русского

ленивый вкус,

музыкой

в мильон подъемных кранов

цокает,

защелкивает Курск.

И не тщась

взлететь

на буровые вышки,

в иллюстрацию

зоологовых слов,

приготовишкам

соловьишки

демонстрируют

свое

унылейшее ремесло.

Где бульвар

вздыхал

весною томной,

не таких

Любовей

лития, —

огнегубые

вздыхают топкой домны,

рассыпаясь

звездами литья.

Речка,

где и уткам

было узко,

где и по колено

не было ногам бы,

шла

плотвою флотов

речка Тускарь:

курс на Курск —

эСэСэСэРский Гамбург.

Всякого Нью-Йорка ньюйоркистей,

раздинамливая

электрический раскат,

маяки

просверливающей зоркости

в девяти морях

слепят

глаза эскадр.

И при каждой топке,

каждом кране,

наступивши

молниям на хвост,

выверенные куряне направляли

весь

с цепей сорвавшийся ха'ос.

Четкие, как выстрел,

у машин

эльвисты.

В небесах,

где месяц,

раб писателин,

искры труб

черпал совком,

с башенных волчков

— куда тут Татлин! —

отдавал

сиренами

приказ

завком.

«Слушай!

д 2!

3 и!

Пятый ряд тяжелой индустрии!

7 ф!

Доки лодок

и шестая верфь!»

Заревет сирена

и замрет, тонка,

и опять

засвистывает

электричество и пар.

«Слушай!

19-й ангар!»

Раззевают

слуховые окна

крыши-норы.

Сразу

в сто

товарно-пассажирских линий

отправляются

с иголочки

планёры,

рассияв

по солнцу

алюминий.

Раззевают

главный вход

заводы.

Лентами

авто и паровозы —

в главный.

С верфей

с верстовых

соскальзывают в воды

корабли

надводных

и подводных плаваний.

И уже

по тундрам,

обгоняя ветер резкий,

параллельными путями

на пари

два локомотива —

скорый

и курьерский — в свитрах,

в кепках

запускают лопари.

В деревнях,

с аэропланов

озирая тыщеполье,

стадом

в 1000 —

не много и не мало —

пастушонок

лет семи,

не более,

управляет

световым сигналом.

Что перо? —

гусиные обноски! —

только зря

бумагу рвут, —

сто статей

напишет

обо мне

Сосновский,

каждый день

меняя

«Ундервуд».

Я считаю,

обходя

бульварные аллеи,

скольких

наследили

юбилеи?

Пушкин,

Достоевский,

Гоголь,

Алексей Толстой

в бороде у Льва.

Не завидую —

у нас

бульваров много,

каждому

найдется

бульвар.

Может,

будет

Лазарев

у липы в лепете.

Обозначат

в бронзе

чином чин.

Ну, а остальные?

Как их слепите?

Тысяч тридцать

курских

женщин и мужчин.

Вам

не скрестишь ручки,

не напялишь тогу,

не поставишь

нянькам на затор…

Ну и слава богу!

Но зато — на бороды дымов,

на тело гулов

не покусится

никакой Меркулов.

Трем Андреевым,

всему академическому скопу,

копошащемуся

у писателей в усах,

никогда

не вылепить

ваш красный корпус,

заводские корпуса.

Вас

не будут звать:

«Железо бросьте,

выверните

на спину

глаза,

возвращайтесь

вспять

к слоновой кости,

к мамонту,

к Островскому

назад».

В ваш

столетний юбилей

не прольют

Сакулины

речей елей.

Ты работал,

ты уснул

и спи —

только город ты,

а не Шекспир.

Собинов,

перезвените званьем Южина.

Лезьте

корпусом

из монографий и садов.

Курскам

ваших мраморов

не нужно.

Но зато —

на бегущий памятник

курьерский

рукотворный

не присядут

гадить

вороны.

Вас

у опер

и у оперетт в антракте,

в юбилее

не расхвалит

языкастый лектор.

Речь

об вас

разгромыхает трактор —

самый убедительный электролектор.

Гиз

не тиснет

монографии о вас.

Но зато —

растает дыма клуб,

и опять

фамилий ваших вязь

вписывают

миллионы труб.

Двери в славу —

двери узкие,

но как бы ни были они узки,

навсегда войдете

вы,

кто в Курске добывал

железные куски.

1923

ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ ЛЕНИН

Российской коммунистической партии посвящаю

Время —

начинаю

про Ленина рассказ.

Но не потому,

что горя

нету более,

время

потому,

что резкая тоска

стала ясною

осознанною болью.

Время,

снова

ленинские лозунги развихрь.

Нам ли

растекаться

слезной лужею, —

Ленин

и теперь

живее всех живых.

Наше знанье —

сила

и оружие.

Люди — лодки.

Хотя и на суше.

Проживешь

свое

пока,

много всяких

грязных ракушек

налипает

нам

на бока.

А потом,

пробивши

бурю разозленную,

сядешь,

чтобы солнца близ,

и счищаешь

водорослей

бороду зеленую

и медуз малиновую слизь.

Я

себя

под Лениным чищу.

чтобы плыть

в революцию дальше.

Я боюсь

этих строчек тыщи,

как мальчишкой

боишься фальши.

Рассияют головою венчик,

я тревожусь,

не закрыли чтоб

настоящий,

мудрый,

человечий

ленинский

огромный лоб.

Я боюсь,

чтоб шествия

и мавзолеи,

поклонений

установленный статут

не залили б

приторным елеем

ленинскую

простоту.

За него дрожу,

как за зеницу глаза,

чтоб конфетной

не был

красотой оболган.

Голосует сердце —

я писать обязан

по мандату долга.

Вся Москва.

Промерзшая земля

дрожит от гуда.

Над кострами

обмороженные с ночи.

Что он сделал?

Кто он

и откуда?

Почему

ему

такая почесть?

Слово за словом

из памяти таская,

не скажу

ни одному —

на место сядь.

Как бедна

у мира

слова мастерская!

Подходящее

откуда взять?

У нас

семь дней,

у нас

часов — двенадцать.

Не прожить

себя длинней.

Смерть

не умеет извиняться.

Если ж

с часами плохо,

мала

календарная мера,

мы говорим —

«эпоха»,

мы говорим —

«эра».

Мы

спим

ночь.

Днем

совершаем поступки.

Любим

свою толочь

воду

в своей ступке.

А если

за всех смог

направлять

потоки явлений,

мы говорим —

«пророк»,

мы говорим —

«гений».

У нас

претензий нет, —

не зовут —

мы и не лезем;

нравимся

своей жене,

и то

довольны донельзя.

Если ж,

телом и духом слит,

прет

на нас непохожий.

шпилим —

«царственный вид»,

удивляемся —

«дар божий».

Скажут так, —

и вышло

ни умно, ни глупо.

Повисят слова

и уплывут, как дымы.

Ничего

не выколупишь

из таких скорлупок.

Ни рукам,

ни голове не ощутимы.

Как же

Ленина

таким аршином мерить!

Ведь глазами

видел

каждый всяк —

«эра» эта

проходила в двери,

даже

головой

не задевая о косяк.

Неужели

про Ленина тоже:

"вождь

милостью божьей"?

Если б

был он

царствен и божествен,

я б

от ярости

себя не поберег,

я бы

стал бы

в перекоре шествий,

поклонениям

и толпам поперек.

Я б

нашел

слова

проклятья громоустого,

и пока

растоптан

я

и выкрик мой,

я бросал бы

в небо

богохульства,

по Кремлю бы

бомбами

метал:

долой!

Но тверды

шаги Дзержинского

у гроба.

Нынче бы

могла

с постов сойти Чека.

Сквозь мильоны глаз,

и у меня

сквозь оба,

лишь сосульки слез,

примерзшие

к щекам.

Богу

почести казенные

не новость.

Нет!

Сегодня

настоящей болью

сердце холодей.

Мы

хороним

самого земного

изо всех

прошедших

по земле людей.

Он земной,

но не из тех,

кто глазом

упирается

в свое коыто.

Землю

всю

охватывая разом,

видел

то,

что временем закрыто.

Он, как вы

и я,

совсем такой же,

только,

может быть

у самых глаз

мысли

больше нашего

морщинят кожей,

да насмешливей

и тверже губы,

чем у нас.

Не сатрапья твердость,

триумфаторской коляской

мнущая

тебя,

подергивая вожжи.

Он

к товарищу

милел

людскою лаской.

Он

к врагу

вставал

железа тверже.

Знал он

слабости,

знакомые у нас,

как и мы,

перемогал болезни.

Скажем,

мне бильярд —

отращиваю глаз,

шахматы ему —

они вождям полезней.

И от шахмат

перейдя

к врагу натурой,

в люди

выведя

вчерашних пешек строй,

становил

рабочей — человечьей диктатурой

над тюремной

капиталовой турой.

И ему

и нам

одно и то же дорого.

Отчего ж,

стоящий

от него поодаль,

я бы

жизнь свою,

глупея от восторга,

за одно б

его дыханье

отдал?!

Да не я один!

Да что я

лучше, что ли?!

Даже не позвать,

раскрыть бы только рот —

кто из вас

из сел,

из кожи вон,

из штолен

не шагнет вперед?!

В качке —

будто бы хватил

вина и горя лишку —

инстинктивно

хоронюсь

трамвайной сети.

Кто

сейчас

оплакал бы

мою смертишку

в трауре

вот этой

безграничной смерти!

Со знаменами идут,

и так.

Похоже —

стала

вновь

Россия кочевой.

И Колонный зал

дрожит,

насквозь прохожен.

Почему?

Зачем

и отчего?

Телеграф

охрип

от траурного гуда.

Слезы снега

с флажьих

покрасневших век.

Что он сделал,

кто он

и откуда —

этот

самый человечный человек?

Коротка

и до последних мгновений

нам

известна

жизнь Ульянова.

Но долгую жизнь

товарища Ленина

надо писать

и описывать заново.

Далеко давным,

годов за двести,

первые

про Ленина

восходят вести.

Слышите —

железный

и луженый,

прорезая

древние века, —

голос

прадеда

Бромлея и Гужона —

первого паровика?

Капитал

его величество,

некоронованный,

невенчанный объявляет

покоренной

силу деревенщины.

Город грабил,

греб,

грабастал,

глыбил

пуза касс,

а у станков

худой и горбастый

встал

рабочий класс.

И уже

грозил,

взвивая трубы за небо:

— Нами

к золоту

пути мостите.

Мы родим,

пошлем,

придет когда-нибудь

человек,

борец,

каратель,

мститель! —

И уже

смешались

облака и дымы,

будто

рядовые

одного полка.

Небеса

становятся двойными,

дымы

забивают облака.

Товары

растут,

меж нищими высясь.

Директор,

лысый черт,

пощелкал счетами,

буркнул:

«кризис!»

и вывесил слово

«расчет».

Крапило

сласти

мушиное сеево,

хлеб'а

зерном

в элеваторах портятся,

а под витринами

всех Елисеевых,

живот подведя,

плелась безработица.

И бурчало

у трущоб в утробе,

покрывая

детвориный плачик:

— Под работу,

под винтовку ль,

на —

ладони обе!

Приходи,

заступник

и расплатчик! —

Эй,

верблюд,

открыватель колоний!

Эй,

колонны стальных кораблей!

Марш

в пустыни

огня раскаленней!

Пеньте пену

бумаги белей!

Начинают

черным лататься

оазисы

пальмовых нег.

Вон

среди

золотистых плантаций

засеченный

вымычал негр:

— У-у-у-у-у,

У-у-у!

Нил мой, Нил!

Приплещи

и выплещи

черные дни!

Чтоб чернее были,

чем я во сне,

и пожар чтоб

крови вот этой красней.

Чтоб во всем этом кофе,

враз вскипелом,

вариться пузатым —

черным и белым.

Каждый

добытый

слоновий клык —

тык его в мясо,

в сердце тык.

Хоть для правнуков,

не зря чтоб

кровью литься,

выплыви,

заступник солнцелицый.

Я кончаюсь, —

бог смертей

пришел и поманил.

Помни

это заклинанье,

Нил,

мой Нил! —

В снегах России,

в бреду Патагонии

расставило

время

станки потогонные.

У Ив'анова уже

у Вознесенска

каменные туши

будоражат

выкрики частушек:

«Эх, завод ты мой, завод,

желтоглазина.

Время нового зовет

Стеньку Разина».

Внуки

спросят:

— Что такое капиталист? —

Как дети

теперь:

— Что это

г-о-р-о-д-о-в-о-й?.. —

Для внуков

пишу

в один лист

капитализма

портрет родовой.

Капитализм

в молодые года

был ничего,

деловой парнишка:

первый работал —

не боялся тогда,

что у него

от работ

засалится манишка.

Трико феодальное

ему тесно!

Лез

не хуже,

чем нынче лезут.

Капитализм

революциями

своей весной

расцвел

и даже

подпевал «Марсельезу».

Машину

он

задумал и выдумал.

Люди

и те — ей! Он

по вселенной

видимо-невидимо

рабочих расплодил

детей.

Он враз

и царства

и графства сжевал

с коронами их

и с орлами.

Встучнел,

как библейская корова

или вол,

облизывается.

Язык — парламент.

С годами

ослабла

мускулов сталь,

он раздобрел

и распух, такой же

с течением времени

стал,

как и его гроссбух.

Дворец возвел —

не увидишь такого!

Художник

— не один! —

по стенам поерзал,

Пол ампиристый,

потолок рококовый,

стенки —

Людовика XIV,

Каторза.

Вокруг,

с лицом,

что равно годится

быть и лицом

и ягодицей,

задолицая

полиция.

И краске

и песне

душа глуха,

как корове

цветы

среди луга.

Этика, эстетика

и прочая чепуха —

просто —

его

женская прислуга.

Его

и рай

и преисподняя —

распродает

старухам

дырки

от гвоздей

креста господня

и перо

хвоста

святого духа.

Наконец,

и он

перерос себя,

за него

работает раб.

Лишь наживая,

жря

и спя,

капитализм разбух

и обдряб.

Обдряб

и лег

у истории на пути

в мир,

как в свою кровать.

Его не объехать,

не обойти,

единственный выход —

взорвать!

Знаю,

лирик

скривится горько,

критик

ринется

хлыстиком выстегать:

— А где ж душа?!

Да это ж —

риторика!

Поэзия где ж?

Одна публицистика!! —

Капитализм —

неизящное слово,

куда изящней звучит —

«соловей»,

но я

возвращусь к нему

снова и снова.

Строку

агитаторским лозунгом взвей.

Я буду писать

и про то

и про это,

но нынче

не время

любовных ляс.

Я

всю свою

звонкую силу поэта

тебе отдаю,

атакующий класс.

Пролетариат —

неуклюже и узко

тому,

кому

коммунизм — западня.

Для нас

это слово —

могучая музыка,

могущая

мертвых

сражаться поднять.

Этажи

уже

заёжились, дрожа,

клич подвалов

подымается по этажам: —

Мы прорвемся

небесам

в распахнутую синь.

Мы пройдем

сквозь каменный колодец.

Будет.

С этих нар

рабочий сын —

пролетариатоводец. —

Им уже

земного шара мало.

И рукой,

отяжелевшей

от колец,

тянется

упитанная

туша капитала

ухватить

чужой горлец.

Идут,

железом

клацая и лацкая.

— Убивайте!

Двум буржуям тесно! —

Каждое село —

могила братская,

города —

завод протезный.

Кончилось —

столы

накрыли чайные.

Пирогом

победа на столе.

— Слушайте

могил чревовещание,

кастаньеты костылей!

Снова

нас

увидите

в военной яви.

Эту

время

не простит вину.

Он расплатится,

придет он

и объявит вам

и вашинской войне

войну! —

Вырастают

на земле

слезы озёра,

слишком

непролазны

крови топи.

И клонились

одиночки-фантазеры

над решением

немыслимых утопий.

Голову

об жизнь

разбили филантропы.

Разве

путь миллионам —

филантропов тропы?

И уже

бессилен

сам капиталист,

так его

машина размахалась, —

строй его

несет,

как пожелтелый лист,

кризисов

и забастовок х'аос. —

В чей карман

стекаем

золотою лавой?

С кем идти

и на кого пенять? —

Класс миллионоглавый

напрягает глаз —

себя понять.

Время

часы

капитала

крало,

побивая

прожекторов яркость.

Время

родило

брата Карла —

старший

ленинский брат

Маркс.

Маркс!

Встает глазам

седин портретных рама.

Как же

жизнь его

от представлений далека!

Люди

видят

замурованного в мрамор,

гипсом

холодеющего старика.

Но когда

революционной тропкой

первый

делали

рабочие

шажок,

о, какой

невероятной топкой

сердце Маркс

и мысль свою зажег!

Будто сам

в заводе каждом

стоя стоймя,

будто

каждый труд

размозоливая лично,

грабящих

прибавочную стоимость

за руку

поймал с поличным.

Где дрожали тельцем,

не вздымая глаз свой

даже

до пупа

биржевика-дельца,

Маркс

повел

разить

войною классовой

золотого,

до быка

доросшего тельца.

Нам казалось —

в коммунизмовы затоны

только

волны случая

закинут

нас

юля.

Маркс

раскрыл

истории законы,

пролетариат

поставил у руля.

Книга Маркса

не набора гранки,

не сухие

цифр столбцы —

Маркс

рабочего

поставил на ноги

и повел

колоннами

стройнее цифр.

Вел

и говорил: —

сражаясь, лягте,

дело —

корректура

выкладкам ума.

Он придет,

придет

великий практик,

поведет

полями битв,

а не бумаг! —

Жерновами дум

последнее меля

и рукой

дописывая

восковой,

знаю,

Марксу

виделось

видение Кремля

и коммуны

флаг

над красною Москвой.

Назревали,

зрели дни,

как дыни,

пролетариат

взрослел

и вырос из ребят.

Капиталовы

отвесные твердыни

валом размывают

и дробят.

У каких-нибудь

годов

на расстоянии

сколько гроз

гудит

от нарастаний.

Завершается

восстанием

гнева нарастание,

нарастают

революции

за вспышками восстаний.

Крут

буржуев

озверевший норов.

Тьерами растерзанные,

воя и стеная,

тени прадедов,

парижских коммунаров,

и сейчас

вопят

парижскою стеною:

— Слушайте, товарищи!

Смотрите, братья!

Горе одиночкам —

выучьтесь на нас!

Сообща взрывайте!

Бейте партией!

Кулаком

одним

собрав

рабочий класс. —

Скажут:

«Мы вожди»,

а сами —

шаркунами?

За речами

шкуру

распознать умей!

Будет вождь

такой,

что мелочами с нами —

хлеба проще,

рельс прямей.

Смесью классов,

вер,

сословий

и наречий

на рублях колес

землища двигалась.

Капитал

ежом противоречий

рос вовсю

и креп,

штыками иглясь.

Коммунизма

призрак

по Европе рыскал,

уходил

и вновь

маячил в отдаленьи…

По всему по этому

в глуши Симбирска

родился

обыкновенный мальчик

Ленин.

* * *

Я знал рабочего.

Он был безграмотный.

Не разжевал

даже азбуки соль.

Но он слышал,

как говорил Ленин,

и он

знал — всё.

Я слышал

рассказ

крестьянина-сибирца.

Отобрали,

отстояли винтовками

и раем

разделили селеньице.

Они не читали

и не слышали Ленина,

но это

были ленинцы.

Я видел горы —

на них

и куст не рос.

Только

тучи

на скалы

упали ничком.

И на сто верст

у единственного горца

лохмотья

сияли


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43