Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Середина июля

ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Середина июля - Чтение (стр. 3)
Автор: Литов Михаил
Жанр: Детективы

 

 


Мы должны помнить, что Достоевский случайно соткался из противоречий действительности и к пределам бытия, к пропасти, за которой начинается иное, подвел нас не он, а Толстой. С памятью об этом мы не только выстоим в любых напастях, но и решим всякий каверзный вопрос, навязанный нам злобой дня. Хотя бы даже и этот: отдавать ли косточку? Но помнить в данном случае это значит думать, думать, думать... Как часто бывает, что читая книжку, играя в пьесе или слушая кого-то, ловишь себя на ощущении: вот, сейчас тут было затронуто что-то чрезвычайно важное, глубокое, основополагающее. Даже дрожь пробегает по телу! Но ведь только затронуто. И так всегда. А ответа нет. И обстоит дело таким образом потому, что пишущие, читающие, играющие, говорящие думать по-настоящему еще не начинали. Решения, выходит, нет никакого. А может быть, его и быть не может? Ведь даже Толстой, подведя нас к пропасти, ничего толком нам не разъяснил, словно сам первый и побоялся в нее заглянуть. Есть вопросы к сущему, космосу, Богу, но, милые мои, я разочарована потугами человеков на них ответить. И чем гибче вы изворачиваетесь и ловчее клоните к тому, чтобы отдать гадам некие мощи, тем глубже я затвердеваю среди тех вопросов и пусть я знаю, что никогда не услышу ответа, я все равно кричу: дудки! ничего я не отдам! и даже думать обо всей этой чепухе не желаю!
      Я в смущении барабанил пальцами по столу. Мелочев жадно ловил мой взгляд, пытаясь разгадать мое отношение к тем обвинениям в несостоятельности, которыми осыпала нас Полина.
      - Почему же у тебя такая твердость в этом вопросе? - спросил я. Почему именно в вопросе о косточке?
      - Действительно, - вставил Мелочев с плохо скрытым возмущением.
      - А потому, что раз уж меня затерло там, где никому еще не посчастливилось услышать окончательный ответ и где я никогда ничего не добьюсь, то должна я по крайней мере иметь высокую человеческую гордость и помнить о своем человеческом достоинстве!
      Мелочев развязно заметил:
      - Я из писателей больше всего ценю Павлова - такая у него, кажется, была фамилия. Не помню имени, знаю только, что он прошлого столетия, современник, стало быть, этих ваших Толстого и Достоевского. Достоевский и Толстой кажутся пресловутыми, если принять во внимание, из-за какой ерунды, но какой в то же время кошмарной ерунды мы тут спорим. Пресловутые... я, может, не совсем точно выразился? А Павлов, он такой добросовестный, такой добротный, он после каждой реплики своего героя или героини подробно разъяснял, для чего было сказано именно это, а не что-нибудь другое. Так что к пропастям водить ему было некогда. Отлично загружал читателя!
      - Ты все сказал? - прищурился я на него.
      - И сейчас, наверное, есть какой-нибудь такой Павлов, а мы только зря мечемся в пустом пространстве, - добавил Мелочев с какой-то колючей многозначительностью.
      - Ты, может быть, Полина, преувеличиваешь? - перекинулся я на хозяйку. - Ты говорила о важных вещах, не отрицаю, милая. Готов признать, что и для меня все это существенно, а уж твоя аллегория насчет затертости ну как такую не принять? Великолепная, скажем прямо, аллегория! Вообще люблю твои аллегории. Но в самом ли деле ты так уж там затвердела, Полина? Это не отговорки? Можно ли в самом деле затвердеть среди чего-то призрачного, а? Настолько, спрашиваю я, Полина, затвердеть, что тебе теперь как будто даже и не до того, чтобы отвлекаться на решение каких-то текущих задач? Я изумлен. Неужели ты и сейчас делаешь нечто возможное, вероятное, доступное человеку? Трудно в это поверить! Когда ты вот хотя бы, к примеру вспомнить, наскакивала на сцене на этого паренька, на этого славного нашего Алешу, злоба дня для тебя вполне существовала, как существует и когда ты ешь или пьешь, не правда ли? А как только возникла эта тревога по поводу косточки - ты затерта, затвердела и отвлекаться тебе недосуг?
      Полина смутно улыбнулась. В ее улыбке было столько тепла, невесть для чего предназначавшегося, но явно текущего мимо нас, мимо меня и безразличного моему сердцу человека, который опять засасывал чай да еще теперь и жрал, иначе не скажу, именно храл печенье и варенье, столько невыразимого и заполняющего пространство текучей мутью тепла, что я откинулся на спинку стула с резью в глазах, с режущей болью в висках, с тяжело и тупо шевеляющейся тяжестью в груди.
      - Ты рассуждаешь как это пристало человеку здравомыслящему, - сказала она спокойно, словно не замечая моих терзаний, - а я - с высоты положения.
      - Ах вот как! Что же это за положение и откуда у него такая высота? Помолчи! - Я поднял руку, видя, что у нее уже готов ответ. - Ты удалилась от нас в край, где не дают ответа на самые главные вопросы нашего существования и где ты, должно быть по прихоти ума, решила обустроить себе некий истинный домик. Очень хорошо. Тебе можно только позавидовать. Но ведь я-то могу проникнуть туда вслед за тобой с некоторым даже своеобразным ответом или его подобием. А, могу воскликнуть я, и ты не помешаешь мне сделать это, а, восклицаю я, тут крепко затирает, знатно здесь сковывает морозище! Вот я и сам уже теряю подвижность. Что же я обретаю взамен? Да некоторую, пожалуй, статичность. Так и есть! Некоторую даже монументальность. А раз так, что же мне не отдаться безоглядно своим делам, а моим друзьям не предоставить полное право самим решать их текущие задачи!
      - Но нам не обойтись без вашей помощи, - забеспокоился Мелочев, он перестал жевать, перестал пить, подковка его рта провисла вниз, рисуя скорбную озабоченность, - в особенности не обойтись теперь, когда я открылся, обо всем рассказал. Я же потерял, Сергей Петрович, потерял из-за своей откровенности шанс просто выкрасть мощи. Речь идет теперь только о том, чтобы Полина отдала их добровольно. А кто уговорит ее, если не вы?
      - Сколько тебе лет, Алеша?
      - Сергей Петрович! И не спрашивайте! Когда земля уходит из-под ног, что толку говорить о времени?
      Его губы заковались в броню улыбки. Он был сыном самой изворотливости.
      - Ты до сих пор не научился уговаривать женщину? - хладнокровно вел я себя. - Бедный дурачок. Знаешь, я преподаю тебе, да и ей тоже, урок, я показываю, что при затверделости можно вывернуться самым неожиданным образом и принять решение, которого другие менее всего ждут, - сказал я веско. - Но если по справедливости, знаете ли вы, что я обязательно должен отказаться от участия в этом вашем деле? Ты, Алеша, заметался в изумлении перед народной бедой, но я по этому поводу дал тебе единственно правильный ответ и в следующий раз, если ты еще заговоришь о подобном, не потерплю тебя, клянусь, попросту и совершенно по-настоящему не потерплю. Полина же отворачивается от нас и застывает, и этот процесс протекает у нее величественно, он нас впечатляет, но ведь мы слышали ее твердое "нет", не так ли? Что же остается мне? Середина? Да. Я и стремлюсь к середине, и все бы хорошо, когда б в данном случае это не была середина между твоим "да", Алеша, и "нет" женщины, которую мы оба любим. И в этой середине, мой друг, косточка, в которую я не верю. В этой середине требование отдать мощи существам, которые для меня не существуют, иными словами, чепуха, не представляющая для меня даже чисто художественного интереса. Вот что вы мне оставили! Так не разумен ли мой отказ?
      - Иванов! Сергей Петрович Иванов! Не знаю, как вас еще назвать! заволновался, бледнея и ерзая на стуле, Мелочев.
      - А зачем меня еще как-то называть? - насупился я, чуткий к мелочам, к оттенкам чужих речей, между которыми могли затаиться подозрительные намеки на мой счет.
      - Все немножко не так, в ваши рассуждения... блестящие рассуждения... закралась логическая ошибка. Я вовсе не люблю Полину, то есть люблю, но не настолько, чтобы быть вам соперником. А это значит, что вы любите ее как бы вдвойне, от себя и за меня, иначе говоря, вместо меня того, каким я мог бы быть, если бы любил ее... Понимаете? Она ваша! Тут двух мнений быть не может. Я на вашем пути и не думаю стоять, забирайте ее, а мне... мне, Сергей Петрович, отдайте мощи, потому что выйти отсюда без них для меня верная гибель, смерть, меня сожрут!
      - Вдвойне я ее люблю или даже забираю выше, это, Алеша, не имеет большого значения, потому что она-то меня не любит.
      - Но это ваши проблемы! - вскричал он. - Это вам решать между собой, а мне при этом даже совсем не обязательно присутствовать, так что отдайте мне косточку, и я вам больше ни минуты не буду докучать.
      - Однако она тебя любит, вот в чем дело. Не увернешься!
      - Она, Сергей Петрович, затвердела... посмотрите на нее!.. она как монумент, и ей все равно кого любить.
      Мы посмотрели на Полину. Она сидела как в воду опущенная. Но вот она подняла больные глаза, взглянула на меня с мукой и сказала пресекающимся голосом:
      - Сережа, милый, вы сейчас оба не понимаете, глубоко не понимаете меня, женщину. Но он совсем не понимает, так что вся моя надежда на тебя, на то, что в будущем ты меня все-таки поймешь. Я знаю, ты поймешь, а вот он никогда не поймет. Значит, и счастье, оно только там, в будущем. Да и то сказать... Разлюблю я его тоже не сегодня, значит, Сережа, выход один ждать, набраться терпения и ждать. Пробуждения... Вот чего ждать. Ждать, когда придет понимание.
      - Послушайте, - вмешался Мелочев, - я ждать не могу. Мне надо заполучить косточку и отдать ее, развязаться со всем этим кошмаром. И о будущем своем мне лучше подумать сегодня, не откладывая на потом. Я остался без работы, без дела всей моей жизни, меня выгнали из театра, и хоть вы, человек семи пядей во лбу, говорите, что народ не унывает, я-то ведь точно сейчас хожу как пришибленный, и чаша моего отчаяния переполнена.
      Минуту назад я полагал, что всего лишь для примера прокручиваю вариант отказа. Но как только Мелочев попытался влезть мне в душу с этой его неуклюжей заботой о своем будущем, я понял, что лишь он, отказ, окончательный и, на взгляд моих несостоявшихся друзей, скорее всего безосновательный и наглый, даст мне ощущение безупречно твердого стояния на земле. Даже больше: стояния именно на ветрогонской почве, пребывания в этой колыбели моего разумного и правильного будущего, хотя бы уже и недолговечного. С удовольствием я наблюдал, как мое неверие в интересы, которые поработили этих двоих или от которых они с обманчивым пренебрежением отмахивались, из младенца превращается в зрелого мужа, неисправимо-скептически посмеивающегося над самой возможностью питаться верой в подобное.
      ***
      Я вправе был поставить вопрос и так: допустим, вы не лжете, предположим, дело о косточке впрямь существует и некие силы домогаются заполучить ее, так почему же эти силы, не могущие якобы преодолеть какую-то особую защищенность Полины, обрушились шантажем на минутного, мимолетного Мелочева, а не на меня, у которого, как у испытанного уже друга Полины, больше, казалось бы, шансов обработать ее и в конце концов отобрать злополучные мощи? Ответ мог заключаться лишь в том, что Мелочев представляется нашим невидимым врагам слабым и податливым человеком, так сказать слабым звеном в цепи, на мою же прочность и устойчивость они и не рискнули покуситься. При всей высосанности из пальцы этого умозаключения оно тоже подталкивало меня к некоторой горделивой отстраненности от моих друзей и даже побуждало как можно спешнее устроить свою судьбу в Ветрогонске.
      В мои планы не входило совершенно отделиться от них, я хотел только на время и на более или менее продуманную дистанцию отжаться в сторону и вместе с тем в сущности присутствовать где-то возле них, разделять с ними их беды и радости и в особенности быть при них в минуты роковые. Но из этого ничего не вышло, едва я ушел от них тем памятным вечером, так сразу же и отпал. Видимо, вопрос все-таки стоял ребром: либо я с ними всегда и во всем и, конечно же, делаю за них то, что они сами, по своей слабости или по высокомерному стремлению не марать ручки, сделать не могли, либо мы расходимся и забываем друг о друге. Я, естественно, не забыл о них, даже и не предполагал ничего подобного, а вот они меня своим вниманием больше не баловали, и во мне крепла уверенность, что даже и в минуту, когда Мелочев, казалось бы, с искренней горячностью уговаривал меня остаться и помочь им, они, а не я, по-настоящему вели дело к разрыву.
      Но я решил несмотря ни на что твердо держаться выбранной линии, что бы она собой ни представляла. Это ведь тоже было способом внедрения в мир Ветрогонска, обеспечивающим мне сразу и заметную позицию, и характеристику моего нрава как своеобычного, не подлежащего быстротечным колебаниям. Но может быть, такие вещи в Ветрогонске не проходят? Я не то что не слышал аплодисментов, я в той пустоте, которая образовалась в моей жизни после разрыва с Полиной, с полной отчетливостью увидел, что и никому-то я в этом городе не нужен, никто мной не интересуется и никого мои опыты в области беспримерной твердости духа ни на что не вдохновляют. Крепиться нужно, но как? В голове навязчиво металась нелепая фраза Мелочева: когда земля уходит из-под ног, что толку говорить о времени? Я начал подозревать, что в ней заключен тайный, навсегда скрытый от меня смысл. Я стал видеть ее уместность, но сам был готов словно в дикарском подражании свитому в миф деянию богов повторять ее кстати и некстати. У меня бывал праздник духа, когда я чувствовал гармоничное совпадение внешних обстоятельств и веяний с моей внутренней настроенностью на мелочевские слова. Впрочем, объяснять мое внезапное одиночество в милом моему сердцу Ветрогонске, если оно нуждалось в объяснении, следовало прежде всего тем, что до сих пор именно Полина занимала слишком большое место в моей здешней жизни, заслоняла от меня других и сам город тоже. Стало быть, мне было полезно хотя бы на время освободиться от нее и осмотреться вокруг себя более свободными глазами.
      Я осмотрелся. Думаю, мой взгляд обрел внятную и активную свободу. Было понятно общее равнодушие ко мне: я до сих пор не играл в Ветрогонске никакой видимой роли, оставался неизвестной величиной, не был тем, что нынче называют знаковой фигурой. Я всего лишь обустраивался. Но моя праведная жизнь, заметная мне, как будто с нарочитостью избегала всякого постороннего внимания. Я не сделал еще ни одного смешного или драматического шага, я и не хотел их делать, но для того, чтобы следующий мой пример основательности стал в некотором роде явлением и обеспечил мне на черный день достаточно терпеливое признание, а в конечном счете - и долготерпеливое, я все-таки должен был что-нибудь да выкинуть. Это стало меня мучить, и откладывать некое самоосуществление дальше было уже нельзя. Пока же я вел переговоры о вступлении в фирму одного местного светила, предполагая взять там свое не мытьем, так катаньем, т. е. медленной карьерой завоевать себе в глазах ветрогонцев солидный вес и однажды очутиться их вожаком, начальником, преуспевающим господином, у которого они будут просить совета и помощи. Но это, разумеется, запасной вариант. Ничего я так не хотел, как кричать вместе с детьми или птицами, когда они пробовали силу своих голосов под окнами моего домика. Яснее ясного, что мне пора на слом.
      Представьте себе мое положение: взрослый, стоящий на пороге старости человек, который с немалой долей вынужденности обдумывает некий рискованный, не то комический, не то трагический, но в любом случае заметный, можно сказать броский шаг ради вероятия быть навсегда принятым в местное общество, - и при этом ужасно опасающийся не то что оступиться, а даже и хоть самую малость показаться кому-то по-настоящему смешным. И еще учтите то обстоятельство, что в действительности я как раз хотел мира, покоя, безмятежного доживания. Что тут скажешь... Нельзя, нельзя было именно сейчас успокоиться и отдаться на волю волн, особенно потому, что в будущем ситуация вполне могла сложиться не в мою пользу, когда проявленную мной твердость отторжения всей этой брехни о мощах представят как предательство по отношению к женщине, которую я, как ни крути, любил и продолжаю любить. Вот тогда-то я поверчусь! Сказать, что за внешней твердыней я притаил замешательство, значит ничего не сказать; правда в том, что я был в легком бреду и это состояние пугало меня, ведь я еще слишком свежо знал из своего прошлого, куда такая озабоченность и подобное беспокойство способны меня завести.
      Жизнь сама распорядилась относительно моего грядущего. Я все расскажу до конца. Начну с признания, что стал понемногу пошаливать, как бы между прочим. Пока это было только при мне, незаметно со стороны, и сводилось к каким-то растерянным блужданиям по улицам. Но Ветрогонск маленький город, и не удивительны мои опасения, что в конце концов эти неопределенные, как будто сомнамбулические прогулки будут замечены, я весь буду поставлен на заметку как подозрительный или не вполне владеющий собой субъект, а на том мое выдвижение в здешней духовности ахнет холостым выстрелом и мне останется лишь телесно запереться в собственном доме, повести затворническую жизнь. По виду все равно что теряющий рассудок, я между тем панически, весомо, до крайности здраво боялся воцарившейся в моей душе неразберихи. А все-таки каждый день выбирался из дома и брел куда глаза глядят. Сколько раз, шатаясь среди стареньких деревянных домов, многие из которых были в два этажа, то удаляясь от ветрогонского собора, то с оптимистической симпатией приближаясь к нему, я ловил себя на том, что готов еще и не так блуждать и куролесить! Но что же я мог придумать получше? Я даже не решался выйти за черту города, побродить в окрестностях, не то чтобы действительно не решался, а как-то не догадывался, что это имело бы определенный смысл. И вот однажды, проходя мимо театра, я по афише увидел, что там снова восторжествовал Тумба и заняты в сказке Полина с Мелочевым. Следовательно, они столковались, и парень восстановлен в местной актерской гильдии. Душевно рад за него! Проедая, бросая на ветер последние деньги, я купил билет и вечером, плотно позавтракав, пообедав и поужинав разом, отправился на спектакль.
      Зал был наполовину заполнен. Неужели глупая басня так захватывает воображение ветрогонцев, что они готовы внимать ей уже не один сезон подряд, в сущности бесконечно? Наверняка среди этих зрителей дотошный исследователь нравов встретил бы и тех, кто знает содержание пьесы чуть ли не наизусть. Какие-то торопливые поколения здешних подобий Господа воспитываются незатейливой моралью пьески, начинавшей в репертуаре театра как случайная? Возможно, впрочем, многие из нынешних собратьев моих по существованию приходили в театр из-за Полины, притягиваемые ее темной, загадочной красотой, в редкие открытые минуты на сцене преображающейся как раз в замечательный источник света, в огонь, в мятежный факел, в торжество плоти над духом. Я мало и туманно говорил до сих пор о красоте Полины и впредь скажу немного, поскольку не моему умению сочетать слова браться за ее описание. Не сомневаюсь только, что в своей влюбленности в нее я был не одинок. Но, может быть, многие и многие ветрогонцы знали, тайно, с многозначительным подмигиванием передавая это знание из поколения в поколение, что происходит на самом деле между актерами их любимого театра в момент заглатывания Лешего Лешачихой, и эта легкая, глуповатая эротика влекла их, простодушных?
      Мои бывшие друзья играли в этот роковой вечер неплохо, даже очень недурно. Все-таки Полина и ее юный друг были, в отличие от меня, талантами, звездами первой величины на здешнем небосклоне. Они великолепно разыгрывали сцены супружеских раздоров между Лешим и Лешачихой, и в живейших откликах на спектакль дошло даже до того, что кто-то из зрителей пословично высказался с лукавой усмешкой в голосе: милые бранятся... - вот так, обрывисто, предполагая всеобщее знание конца прибаутки. Знаете, нравы в ветрогонском театре простые, раскрепощенное общение с публикой у актеров частенько преобладает над казенным общением, скажем, с суфлером, и Полина, не на шутку, кажется, рассерженная безобидной, на мой взгляд, репликой простеца, бросила в зал:
      - А ты выйди сюда, я тебя еще не так отбрею!
      Человек тот, сказавший, не вышел. Секунду-другую Полина показывала залу крепко сложенный кукиш. Зрители хохотали. Но мне все это ужасно не понравилось. Т. е. речь не о нравах, не о грубоватом обмене репликами между потребителем искусства и отрабатывающей свою ролевую догму актрисой, а о том, что наступательно выдвинутый на авансцену кукиш в каком-то смысле предназначался и мне. Не следовало Полине отвечать человеку, который вовсе не имел в виду оскорбить ее чувства, едва ли сознательно намекал на что-то действительно происходящее в ее жизни, на какую-то более подлинную, чем придуманная Тумбой, связь ее с Мелочевым. Она же не то кинулась защищать эту связь от мнимых насмешек и нападок, не то очень хотела скрыть ее, отвергнуть само ее вероятие. Нет, зря она так остро, так болезненно прореагировала. Или она дурачилась, даже подыгрывала подавшему голос дурню, пожелала вступить с залом в особо теплые, почти фамильярные, как это случается в деревне или на рынке, отношения? Для чего же тогда показала кукиш? Бравада? Не гротеск ли? Может, что-то из карнавальной традиции? Может быть, она хотела этим сказать, что выше всех нас, умнее и для нашего брата недосягаема настолько, что не боится оскорбить всех нас скопом? Мол, вы такие дураки, что будете только смеяться, когда я вам покажу фигу.
      Хотел бы я сейчас доскональнее знать ее жизнь, ее происхождение, точно знать все ее ошибки и промахи, чтобы я мог потом, поостыв и поднабравшись холодной сдержанности, сказать ей на выходе из театра: зря ты заносишься. Но мы, современные люди, не знаем толком даже себя, а уж о других и говорить не приходится. Этой женщине право показывать нам кукиш давала сама ее необыкновенная, волшебная красота, вот и все, что можно о ней сказать. Мне стало неуютно после этого происшествия. Я не смеялся. И у меня был вопрос к Полине и Мелочеву: а как же вы, нынче такие веселые, прыткие, явно довольные друг другом, решили столь острую и скользкую, из ряда вон выходящую проблему мощей? Как договорились с грозными силами, требовавшими передачи им косточки, как уладили всю эту чертовщину, чем пожертвовали? И в какие-то мгновения мне казалось, что пожертвовали они совестью, потому и позволяет теперь себе Полина, сторговавшись с нечистью и махнув рукой на человечность, наглое, вызывающее общение с залом, с толпой, а Мелочев, выглядывая из-за ее спины, подло ухмыляется.
      Я все ждал, как и с чем они минуют знаменитое заглатывание, это стало для меня очень важно, я спрашивал - кого, однако? - ну, задавался вопрос, неужели они решатся, иными словами, опустятся ли до пошлости и мерзости. Будь на их месте другие, я бы, пожалуй, веселился больше всех перед маленькой гадостью, выдуманной в этом театре, тешился этой тайной, да уже и не слишком-то тайной проделкой, смеялся, даже если бы все прочие простодушно переживали за судьбу бедного Лешего. Например, я всегда громко и от души смеюсь, когда в современных спектаклях и фильмах, любой ценой прорывающихся к правде жизни, герои, то бишь актеры принимаются вовсю пердеть; сам не знаю почему, но меня это донельзя веселит, даже как-то бодрит. Так было бы и здесь, когда б другие, а не они, и когда б просто торжествовала милая, такая семейная, домашняя на вид провинциальная глупость. Но они... они не имели права! Они вступали в тесное пространство между моим обострившимся чувством меры, моей воспалившейся совестливой стыдливостью и неведением, невежеством, наивностью и простосердечием зрителей, они должны были пройти там как между Сциллой и Харибдой и с непременной отчетливостью откликнуться либо мне, либо тем, кто стоял на противоположной стороне, и более того, сами должны были не пострадать и не осрамиться на этом чрезвычайно узком пути. Меня охватила горячка ожидания, я был словно в умоисступлении, мои ладони вспотели, я потирал руки, и с них текло, как с отжимаемого после стирки белья. Вся моя вера в здоровое начало жизни сосредоточилась сейчас на вере и надежде, что они не опустятся до уже обесцененной ими, по крайней мере в моих глазах, традиции.
      Но их, кажется, совсем не мучила и как бы совершенно не касалась вся эта обуявшая меня нравственность. Я легко, воробышком, слетел в проход между рядами и пошел к сцене, уже в пути распрямляясь как пружина. Хотя все во мне смешалось и дрожало на ветру какого-то дикого внутреннего исступления, я смутно все же понимал, что обращаться и взывать должен к зрителю, монополизировать еще готовую поддаться нравоучению публику, а не их, которые в моем кривом в эту минуту видении осатанело барахтались даже не под бутафорией одежды Полины, а нагишом, открыто, как черви. Открытый театр! Там словно выбежала на сцену сама мощь безнравственности, но мне ли ее бояться? Я вскипал и одновременно тосковал лишь оттого теперь, что этот их активный публичный фарс грехопадения выглядел таким жалким. Я ненавидел в них отступников и сожалел о загубленной ими человечности, и я хорошо чувствовал это противоречие, хотя не вполне ясно его понимал. Я и сам вдруг сделался проще, чуточку глупее, чем был на самом деле, я невольно потянулся к тем, кого эти двое предпочли мне, и пожелал похитить у них немного наивности, нужной мне для осуществления задуманного; на моих губах возникла слабая улыбка, когда я осознал это. Повернувшись спиной к сцене, я закричал в зал:
      - И вам не стыдно? Вы закрываете глаза на происходящее! Почему? Почему же вы прикидываетесь, будто не понимаете, чем они там занимаются? Остался среди вас хоть один, кто еще не догадался обо всем? Не верю! Вы и сегодня ждали того же! За этим и пришли! Но это стыд, стыд! Сегодня это - позор! Вчера можно было, насчет завтра - не знаю... Но этим двоим... хотите, я назову их по именам? хотите, я перечислю их особые приметы?.. этим двоим нельзя было! А вы наслаждаетесь зрелищем, как если бы тут образец чистейшего искусства, а не подделка, не мерзкая вонь отхожего места!
      Раздался смех, но моя разгоряченная нравственность явно не доходила до этих людей, им я воображался выпившим лишку или сбрендившим. Моя воспаленность не затрагивала их души. Тогда я решил понизить уровень своей полемики с неправдой мира до более внятного им.
      - Уж поверьте мне на слово, - крикнул я, - эти двое превосходно спелись, и дома они перепихиваются, перепихиваются... да, мои милые, именно так, но им показалось этого мало, и они вздумали продемонстрировать свое скудное счастье всем нам. И из всех собравшихся здесь только я один возмущен, а вы воспринимаете их наглую выходку как нечто должное!
      Зритель, кажется, опять тот, на чье почвенное мудрование Полина ответила кукишем, весело воскликнул:
      - И мы перепихнемся!
      Я опешил. Еще бы! Что он имел в виду? На что намекал? Слишком много вариантов подразумевали его слова, и я не мог в один момент охватить их своим разумом, но и какой-то малости проникновения в идиотскую чудовищность души этого человека хватило мне, чтобы я ощутил почву, на которой мы с ним еще могли считаться сообщниками, некоторым образом сожителями, более чем кстати уходящей из-под моих ног. Я баснословно налился краской, и мое лицо вытянулось, словно надутый до отказа воздушный шарик. Я вынюхивал наглеца, он был где-то поблизости, у меня под носом, уж едва ли не между моими грозно и жутко раздувавшимися ноздрями. Я парил. Театр, город и его обитатели превратились в темную плоскую равнину.
      Тем временем ко мне уже бежали; лунообразный, недосягаемый, самого себя заливающий ровным серебристым светом, я смеялся над несостоятельной идеей моего выдворения, а потом меня выводили из зала, и я почти не сопротивлялся. Я только гримасничал, морщился, случайно прихваченный недоуменным размышлением, отчего это мое изгнание навело на публику такую бурю веселья и смеха, и из-за этих подвижных морщин сопровождавшие меня лица слегка мяли мне бока, воображая, что я-де утрирую и пародирую. Уже от дверей я успел краешком глаза заметить, что процесс заглатывания продолжается на сцене.
      ***
      Меня выпроводили с мрачным советом больше никогда и близко не подходить к ветрогонскому театру. По дороге домой, немного успокоившись, я осознал, что сделанное мной - дело, но ведь не всей моей жизни. Я вслух назвал свое имя. Спросил себя, готов ли признать свое поражение. Совершен, конечно, шаг, но я, пожалуй, все-таки перегнул палку. Не в смысле чрезмерного конфликта с местным обществом - администрация, подзанявшаяся моим изгнанием, не есть еще общество, а публика, которую я позабавил, в сущности и не думает на меня сердиться, напротив, она довольна моей выходкой, развлечением, которое я ей устроил. Народный смех если и не здоров в корне, во всяком случае я не беру на себя смелость утвердить в данном случае окончательный диагноз, то по крайней мере часто бывает целебен и чист. Ветрогонский народ только оздоровится, вволю посмеявшись надо мной. Я и сделал смехотворный шаг, вероятие которого, если помните, предполагал. Но я сделал его вовсе не для народа, и дело не в том, что это вышло случайно. Нет, дело в том, что я самому себе после произошедшего со мной в театре казался не забавным, не дельным и тем более не остроумным, а оконфуженным и отвратительным. Погорячившись, я пересек черту, за которой мог быть смешон в самом подлом смысле, смешон именно и прежде всего в собственных глазах; я предстал клоуном самого дурного пошиба, и если этого не поняли люди, для которых Тумба олицетворяет высокое искусство, то я понял как раз слишком даже хорошо.
      Я пришел домой и, размышляя о своем будущем, сел пить чай. Меня потрясала стремительность перехода от ощущений лунного величия и недосягаемости к чувству поражения и обреченности. В ее объяснение следовало бы дать известную поговорку, но я не хотел скатываться до человека, на которого еще совсем недавно охотился мой жадно раздувавший ноздри нос. Пусть я был теперь смешон в собственных глазах, а следовательно, и унижен перед вышедшей на театр публикой, против равенства с этим субъектом я все же еще мог протестовать, тут я не уступал своей последней цитадели, своей последней соломинки, и в этом как в капле воды отражалась великая наша способность даже в безмерности падения сохранять надежды на будущее возрождение. Впрочем, пока будущее виделось мне странным и практически ненужным. Положим, соседи и даже прохожие на улице завтра будут смотреть на меня с веселым любопытством, а то и поздравлять за мое смелое нападение на косность и однообразие театра, но я-то буду знать, что в действительности я клоун, что я уже разобрался в своем поступке и сделал правильный вывод о себе именно как о клоуне. Если это еще не слишком мучило меня сейчас, когда впереди была целая ночь, как пропасть отделявшая меня от будущего моего исковерканного мира, то завтра охватит и сожмет неодолимым мучением, и кто знает, решусь ли я вообще выйти на улицу!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10