Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мозгва

ModernLib.Net / Отечественная проза / Левкин Андрей / Мозгва - Чтение (стр. 5)
Автор: Левкин Андрей
Жанр: Отечественная проза

 

 


То есть, ее окна выходили в сторону Якиманки, тогда еще не застроенной разными высокими и плоскими домами типа „Президент-отеля“, и следующих домов в сторону „Октябрьской“, так что, надо полагать, дом #43 оттуда был виден. Ну а архитектор Иофан был, вроде, учителем архитектора Чечулина, который вроде бы построил дом, в котором жил О., не говоря уже о том, что он, несомненно, построил станцию „Киевская“ Филевского радиуса, на которой О. бывал ежедневно дважды. И именно Чечулин залил воду в котлован, внутрь фундамента иофановского Дворца Советов, превратив его в бассейн „Москва“, в чем, надо полагать, выражалась некоторая архитектурная преемственность. Но Иофан умер очень не скоро, а перед смертью с ним произошла окончательная история. В 1936-м Иофан сделал эскиз „Павильона СССР“, который планировалось построить на Международной выставке в Париже, через год. Эскиз был показан скульпторам В. Андрееву, М. Манизеру, И. Шадру и В. Мухиной, которые и приняли участие в официальном конкурсе „на лучшее пластическое воплощение замысла Иофана“. Выиграла Мухина, и спустя год совместный объект Иофана и Мухиной уже производил фурор в Париже: павильон (34 м в высоту) и двухфигурная композиция на нем (24,5 м) смотрелись как единое целое. Но после выставки в Москву вернулся лишь монумент, который и установили на ВДНХ, хотя и на 10-метровом постаменте. Как бы временно, потому что вопрос о восстановлении в Москве второй части памятника, то есть самого павильона, все время рассматривался какими-то госкомиссиями, но откладывался — то из-за войны, недостатка средств и так далее, — а вот в 1975 году наконец был решен положительно. Иофан был жив и приступил к делу. Только в начале марта 1976 года архитектора нашли впавшим в кому, в кресле у чертежной доски, на которой была приколота калька с его последним эскизом размещения „Рабочего и колхозницы“. Через шесть дней, так и не приходя в сознание, Иофан умер. Конечно, в „Доме на набережной“. А Чечулин умер в 1981-м. Вот так вот все слипалось во что-то единое. Но любопытно, что умственные построения О. происходили на основании не вполне достоверных фактов. По другим, более достоверным источникам, учителем Чечулина был не Иофан, а Щусев, ну а в „Доме на набережной“ в 30-е годы в квартире #499 жила не вдова Цурюпы, а — Товстуха Иван Павлович, старый большевик, чл. партии с 1913 года, в 1922–1931 годы — помощник генсека, то есть Сталина. А семья Петровой жила в этой квартире уже в 1978–1980 годах, а до этого Петрова жила в 16-м подъезде, который во дворе, за „Гастрономом“. Впрочем, там окна тоже могли выходить в сторону Якиманки, так что какая-то связь все равно присутствовала, пусть даже окна выходили и во двор.
 
 

* * *

      Зато О. был человеком такой трезвости и самообладания, что, выйдя однажды среди ночи в туалет и обнаружив там очередного овального черного, как „Мерседес“, пресловутого мясного таракана, но размером со спичечный коробок, сразу понял: это ему снится. Потому что таракану такого размера просто неоткуда было взяться, в смысле — не пролезть ему было бы. В подвале-то или в заколоченном мусоропроводе могут себе позволить жить и экземпляры размером с пачку сигарет, конечно, но проникнуть сюда, в туалет у них нет никакой возможности. Не через сифон же унитаза. Так что О. тут же понял, что это — сон, проснулся и в самом деле пошел в туалет, потому что зачем же это ему снилось, как не в качестве сигнала, что иначе можно и описаться. А когда он вернулся в постель, то сон его приобрел уже человеческий характер: ему снилась мать Никиты Хрущева, сидевшая во дворе „Дома на набережной“ возле своего подъезда; она лузгала семечки и спрашивала у всех проходящих детей, как дела в школе, дома, как мама с папой. А по двору — что тоже было совершенной правдой, хотя и из другого времени, — по двору бегала громадная черная собака, оставшаяся после ареста Карла Радека, она бегала по дворам и ни к кому не подходила. Правдой было и то, что на стульях, тумбочках, кроватях в этом доме были прибиты инвентарные металлические таблички: „Гражд. отд. управ, ком. моск. Кремля“. Они имели запах государства, эти инвентарные таблички, запах был похож на тот, которым пахло в доме по адресу: Кутузовский, 30/32. Вообще, все на свете было правдой. Раз уж существовало на свете, в том или ином виде.
 
 

* * *

      Вскоре, в согласии с какой-то новой, не оставлявшей его логикой, он сообразил, что таких ком, как у него, много и все они помечены примерно инвентарными табличками, — чтобы знать, кому какую раздали. Так что он не является неким уникумом. Ком много, все они сведены в реестр. Где-то, — возможно, что и на небесах — есть большие помещения со шкафами, почти как в детском саду или в банке. Но если в детском саду на дверцах нарисованы разные фрукты — кому сливка, кому вишенка, чтобы неграмотные младшие дети могли опознать отсек со своим барахлишком, то тут было не так, а почти лотерея: на ящиках ничего не было написано, а уж какой откроешь — там тебя что-то и ждет. Раздача, по сути, крестов, которые надо отнести. Ну, казалось, что лотерея, он-то ничего не выбирал? Это был следующий шаг в постижении неизвестной сущности. В этом, да, уже было что-то армейское или просто совпадало с обыкновенным гражданским делопроизводством и необходимостью наличия у каждого документов, удостоверяющих личность. Конечно, если предположить, что жизнь на этом не заканчивается, то понятна необходимость и делопроизводства, и оформления соответствующих бумаг. То есть выходило, что дело идет к завершению существования в привычном виде? Версия выглядела правдивой, но не испугала. Напротив, если дело обретало официальный и делопроизводственный оборот, то все будет хорошо. Ну, во всяком случае, что-то там еще будет. В любом варианте официальный порядок оформления дел выводит их из-под личной ответственности, а это позволяет вздохнуть спокойнее. Но этот оптимизм возник из предположения о реестре и множестве небольших ящиков. А можно было представить себе ситуацию и иначе: например, кома являлась сопровождающим лицом, в чью обязанность входит его доставка в могилу. Вот так он, этот сопровождающий, и висит теперь у него на спине, сидит на темечке и в затылке, чтобы не влево ему уже и не вправо. Только вниз и, возможно, какой-то частью вверх. Но и этот вариант не выглядел пессимистично. Если б только в могилу, то сопровождающий был бы конгруэнтен задаче, то есть раз ему отвечать за тело, то и сам он должен иметь тело: ходили бы повсюду специальные чмыри, все было бы привычно. Но они ж не ходят? Значит, если такая сущность ему и выделена, то уж вовсе не только затем, чтобы свести его в могилу, но и чтобы сопроводить его на дальнейший свет, а то потеряется по дороге. В этом, конечно, присутствовала заслуженная честь: если бы он не заметил кому, то остался бы неохваченным и уж потерялся в последующих мытарствах. Эта версия была приемлема. Но… Кого именно эта сущность-существо будет переводить туда? Какую такую инвариантную часть его? Думать теперь следовало именно об этом, но точек входа в эту тему он не видел. Хотя, признаться, уже не ощущал себя ни представителем русской национальности, ни лицом средних лет с высшим образованием, ни интеллектуалом, ни даже особью мужского пола. В момент данных рассуждений, во всяком случае. Но, учитывая индивидуальную предназначенность комы, получалось, что с ней можно войти в личные отношения, как с неким недопроявленным существом. Кажется, что-то такое он ощутил при их первой встрече, но это потом ушло из головы, стушевалось. Как общаться с тем, что на тебя оказывает влияние, а ты на него — нет? А теперь понятно, что ежели в отношениях присутствует индивидуальность, то общение возможно. Индивидуальность же присутствовала потому, что кома оказывала на него влияние, именно на него. Он прислушался: она ходила по его телу, почти двигая его мышцы, подергивая некоторые словно тиком, но не вызывающим никакой тревоги. Если б расслабиться, то, наверное, с телом бы что-то начало происходить более внятное, а так воздействия были слабыми, вовсе не заставлявшие дергаться, они лишь намекали на что-то сокращениями неких материальных волокон тела. А не расслабишься на перегоне от „Динамо“ до „Сокола“ в половине девятого утра, выясняя заодно, выходят ли передние на следующей.
 
 

* * *

      Тут он осознал ложь некоторых духовных свидетельств. Ведь навряд ли присутствие ангелов ощущают жопой. Так почему же их рисуют с жопами и прочими частями тела, разве что нет письки, а есть крылья? Конечно, теперь он очень много думал о коме: все время, когда не был вынужден думать о чем-то другом, думал именно о ней, становясь, таким образом, профессионалом по ее части. Мало того, он научился о ней думать не так, что подумал „кома“, и она начала его плющить. Он отыскал щелку, войдя в которую ее можно было ощущать по некоторым косвенным признакам, не подпадая под ее прямое воздействие. Она его не плющила, а его не колбасило, но подозрение, что эту щель, площадку предоставила ему она сама. Тогда, значит, ход его мыслей был правильным, и она действительно пошла на контакт. На контакт индивидуальный, учитывающий его как личность, хотя, увы, стало непонятно, что означает этот термин. Являлось ли составляющей его личности то, что его шкафчик в детском саду был помечен именно сливой? Лиловой, с одним темно-зеленым листиком? Вообще, что следует из ее одушевленности? Наличие в коме некой неподвижной точки, которая содержит ее сущность. Но для контакта тогда следовало бы противопоставить ей свою неподвижную точку, а с этим у него были проблемы: например, он теперь все время думал именно о коме, значит, такой точкой в нем могла оказаться именно она. То есть именно она могла быть его нетленной сущностью, внезапно объявившейся и не очень-то и понятной. Но она не могла быть ею: его сущность удовольствовалась бы фактом своего существования, ей незачем входить в отношения с каким-то смертным О. Или он должен будет перескочить из О. в нее, как в сблизившийся с ним в какой-то момент дирижабль? Не хватало ни экспериментальных фактов, ни теоретических схем. С дальнейшими рассуждениями следует повременить. Какое-то время еще следовало ей отдаваться, стараясь отходить на ту площадку, на которой она не действовала прямо. И быстро рассматривать то, что происходит и вокруг, и с ним. А вокруг происходило то, что она превращала в себя что угодно — употребляя для представления себя что угодно. Мозг — так мозг, архитектуру — так архитектуру, метрополитен — так метрополитен. По незаметному сдвигу окружающее переставало быть собой: это она, кома, принимала вид окружающего, чуть-чуть его сдвинув. Или он сам видел окружающее с неизвестного ранее ракурса. Как, скажем, если посмотреть на улицу Тверскую, зависнув на какой-нибудь рекламной растяжке напротив Моссовета.
 
 

* * *

      Кто она такая? — удивился он, находясь на данной стадии ощущений, глядя на уже спящую жену. Совершенно не было понятно, кто она такая и, вообще, что тут происходит. Спала она в целом аккуратно, слегка посапывая, левая ступня выбилась из-под одеяла. Ничего не понять. Совершенно ничего не понять. У нее, лежащей, была какая-то история жизни. У нее были родители, родители родителей и далее — уходящие в темную даль. Все они возились со своей жизнью, старались выжить; получалось, время шло, города застраивались, начинались и заканчивались войны, менялись власти, у нее самой — внутри ее головы и сна — были сложены все эти жизни и люди. А еще — лично ее, всякие бантики, свидания, переживания, размышления о том, чего она заслуживает и чего хочет, прочая херня. Всего этого было очень много, на все это потрачено много времени многих людей, а теперь как-то и не существовало. Теперь она жила с ним — у которого тоже были предки, тоже уходившие в невообразимую темноту, а также истории уже из его жизни, и все это было важно для него, он вспоминал все это, не специально, все это просто постоянно вспоминалось. Но он не знал о ее историях, а она — о его историях. Их было так много, что невозможно пересказать друг другу. Но и для нее, и для него архивы и анамнезы были очень важны, без них их и не было бы вовсе. Тогда как они вообще могут жить вместе, не зная друг о друге ничего? Кто тут с кем живет? Вот он, со всеми своими историями стоит тут, возле постели, смотрит на ее высунувшуюся из-под одеяла ступню: как он тут оказался, в этой комнате? Из окна тут сквозит, свет из коридора, тусклый. Как он здесь оказался? Зачем? В каком качестве? За кого его тут принимают? Причем он же существовал. Неважно, что не понять, чт оименно является им: раз уж он тут стоит и про все это думает, значит — есть же он какой-то? Но с ним никто не договаривался, что он окажется именно тут. Или договаривались, только он не помнит? Но с кем тогда договаривались? А жена, может быть, думала, что семья — это для того, чтобы было с кем стареть вместе. Он не возражал бы против такой версии, но она сейчас не совпадала с его заботами, да и вряд ли жена уже думала о старости, она была моложе, но мало ли — может, подсознательно думала, а иначе — в самом деле, зачем ей это? Конечно, было совершенно непонятно, кто она такая, потому что если смотреть на нее в таких мыслях, то это была вовсе не она, а все та же кома, принявшая ее облик. Пахнущая чуть слишком сладкими духами и каким-то ночным кремом.
 
 

* * *

      На что могла быть похожа кома как материальная сущность, когда не перенимала чей-то облик? Идя однажды по переходу к нужному ему входу в „Кутузовскую“ (к северному, тогда на „Киевской“ ближе к пересадке, — с утра это важно, иначе грозит долгая толкотня на лестнице вверх и, далее, у эскалатора вниз, на кольцевую), он обнаружил там ларек с ассортиментом лавки „Путь к себе“. Китайские чашечки-тарелочки-чайнички, меланхоличные деревянные коты-рыболовы, условные благовония, туески на шею, ароматичные масла, хрустальные шары (вряд ли, хрустальные, стоили долларов десять, но шары — да, гладкие и прозрачные). Вот, подумал он, индустрия существует. Кома тоже существует, и для каждого своя. Следовательно, и под нее должна быть соответствующая индустрия. Могут ли иметь отношение к ней эти предметы? Его личное чувство такую возможность отвергало, но из этого ничего не следовало. Чтобы считать эти предметы „своими“, могло потребоваться привыкание. Тем более что ассортимент этой лавки, ранее им не замечаемой, именно теперь оказался в зоне его жизни. То есть ему следовало привязать свои ощущения к линейке этих предметов, к каким-то из них? И соотносить свое приключение именно с этим родом товаров? Хм, хмыкнул он, вывод был неприятен, но он сообразил, что вряд ли, потому что даже в десяти шагах от лавки воняло дымом этих палочек, что сообщало гармонию всему ее ассортименту. Но его кома не обладала запахом, она могла перенять чужой, но сама — не пахла. Не имела ни вида, ни вкуса, ни запаха, ни облика. И если уж сходство, то она была похожа на водку — возможно, конечно, что эту связь создали обстоятельства знакомства с нею. Но сходство в воздействии на организм у водки и у комы было. Хотя, с другой стороны, водка блестит в бутылке вполне как хрустальный шар, разве что немного иной формы. Но любим-то мы ее все равно не за это. Вопрос инсталляции метафизики предметами материального мира его раньше не интересовал. И уже не заинтересует, потому что если эти предметы и отвечали чьей-то коме, то чужой. Те, что в киоске, были мертвыми, неживыми. А его кома жила, и если и превращалась во что-то, то в живое, а не в эти какашки. Именно в то, что имело отношение к его жизни: он загордился тем, что ему досталось что-то явно лучшее. В крайнем случае его кома могла отразиться в какой-нибудь секундной, случайно-правильной конфигурации предметов, вовсе не предназначенных для этого специально.
 
 

* * *

      Ближе к ночи на 3 марта начался ураган. Вряд ли он ощущался во всем городе, а внутри двора отчего-то завелся; все закручивалось и залезало внутрь куртки, вздымало ее. Еще во дворе почему-то был снег, его тоже не было нигде в городе, а сюда он каким-то способом точно попал, при этом, несмотря на ураган, лежал смирно. Какой-то этот двор получался самостоятельным. С верхних этажей дома что-то падало: что-то случайное, не очень важное. То есть ураган был внутренним, почти частным. Двор, конечно, был вполне отдельной местностью, где утром, в ожидании все не прибывающего молоковоза, старики говорили о 45 копейках за молоко, хотя, разумеется, тут оно стоило 12 рублей за литровый пакет и 11 рублей за литр, если привезут разливное. Они, разумеется, вспоминали советские цены и, заодно, свои бывшие продуктовые заказы-пайки, в которых сосиски стоили рубль семьдесят за килограмм, а у какого-то их тогдашнего главного начальства — всего 13 копеек. Они вспоминали не просто так, а с моралью — обсуждали уже старинные слова г-на Гайдара о том, как в СССР было противно стоять в очереди за сосисками. „Куда он там стоял“, — привычно усмехалась очередь, поскольку знала, что этот самый Гайдар на 30 рублей своего пайка месяц кормил всю семью, раз уж у них там сосиски по 13 копеек. Они не попусту перетирали прошлое, слегка этим оживляя, но осуществляли в нем какие-то корректировки, причем эти корректировки имели смысл. Иными словами, прошедшее время существовало реально, пусть даже и отъехало куда-то за спину. Да, во дворе было красиво. Тут был уже упомянутый каток, который заливали. Теперь, когда лед стаял, катающихся на коньках сменили дети с невнятной беготней, а также футболисты: они появлялись строго в воскресенье, в условленный утренний час. В 11 утра, во всяком случае, их крики уже мешали спать. Здоровые мужики, будто из персонала, обслуживающего дом: сантехники-электрики, они заодно тут и жили, в служебных квартирах. То есть они тут точно жили, не относясь ни к потомкам бывшей номенклатуры, ни к нуворишам. Среди них были дядьки покрепче, были чуть ли не скрюченные, лет под шестьдесят, но играли хорошо — не просто азартно, но с умом. Вратарь одной из команд был типическим москвичом лет за пятьдесят, будто из таксистов: коренастый, закрывал собой хоккейные ворота почти полностью, а орал так, что его ежеминутное „блядь!“ было слышно и на восьмом этаже. Отыграв, мужики шли в магазин, покупали водку, скучивались в углу катка (там была деревянная ограда, но не хоккейные бортики, а прямоугольная, так что углы были) и мирно, не торопясь, употребляли. Рядом с большим катком был, говорили, когда-то „младший каток“, для мелких детей, в той части двора, которая примыкала к углу, где театр Фоменко. Но теперь там стояли карусели и горки. Еще была площадка с турниками и другими железными загогулинами физкультурного назначения, а еще был уродский угол для совсем небольших детей, с избушкой, в которой иногда спал бомж — больше одного там бы не поместилось. Бомжи да, захаживали, их притягивали мусорники, потому что изрядная часть обитателей дома была состоятельной. Иногда бомжи проникали в подъезды и ночевали на верхних этажах. Тогда с утра на лестнице пахло бомжами. А возле подъезда, где квартировал О., имелся овальный скверик, в центре которого возвышалась большая гипсовая ваза — где в городе Москва еще сохранились гипсовые вазы? Или бетонные, но выглядящие гипсовыми. А гипсовая ваза в снегу — это однозначно прекрасно, так что Москва навсегда была очевидным венцом творения. Со всей ее амнезией, впрочем — благодаря ей, потому что амнезия и должна украшать себя садово-парковыми вазами, которые выглядят как гипсовые.
 
 

* * *

      Март был длинным и никаким, рутинным, значит — правильным. Потому что он был черно-белым, а когда все черно-белое, в марте — уже ближе к серому, и жизнь держится неподалеку от своих оснований: не до развлечений, потому что они обычно цветные. В такое время уже само проживание является делом, которое должно занимать всю твою жизнь, и можно не беспокоиться о том, что тебе не досталось чего-то цветного. Жена О. продолжала не знать о том, какие процессы происходят внутри О., процессы происходили без особой новизны, то есть не создавая ощущения, что развиваются успешно. Но, кажется, все же на месте не стояли. Никаких новых солдатиков, сущностей, механизмов и угроз кома не выставляла: повторялись предыдущие сущности и положения, отчего возникало неприятное предположение, что игра закончилась. Уже и это было неприятно, потому что ему она уже нравилась, он втянулся, но мало того, — если все для него закончилось, а ему ничего не сообщили, значит, — он проиграл. Не прошел в какой-то следующий круг. И уж чего достиг, за то спасибо и скажи. Например, в институтской столовой он снова обнаружил, через стол от себя — по диагонали, очень удобно было рассматривать, — ту самую девоньку, которая, однажды пробегая мимо, дала ему ощущение аквариума, с поблескивающими в нем рыбками. Теперь он не то чтобы не ощутил в ней этого аквариума — похоже, он легко бы смог вызвать это зрелище — но это было неинтересно. В данный момент (он ел борщ) она (ела творожную запеканку, то есть уже заканчивала, скоро уйдет) представилась ему как-то иначе. Что ли, сквозь нее просвечивало нечто взаправдашнее: какое-то место, территориально-невразумительное — не город, не комната, не чистое поле; скорее город, но неравномерный, шаржированный, с укрупнениями некоторых зданий, в которых, наверное, пребывали какие-то ее знакомые. Даже было понятно, как она себя ведет в этих зданиях: морщится дома, стирая исподнее, манерничает на вечеринке (или жеманничает — ей полагались словечки, похожие на бижутерию из цветного стекла; но жеманничают обычно интроверты, ей больше шло манерничать, как экстравертке). Можно было даже ощутить некоторых близких ей людей (не особо-то их много было — подружки какие-то, пара мальчиков — выбирала она между ними, что ли? Можно было даже попробовать въехать в то, как у нее происходил выбор: а никак не происходил, она вела себя ситуационно, завися от настроения, имея, впрочем, где-то вдалеке от ситуации некоторые идеи насчет правильного устройства жизни). Даже примерно ощущалось, как там что пахнет и что она предпочитает в бытовой жизни. Видеть это было круче, чем смотреть кино, но оставалась проблема достоверности — а ну как эта картинка не относилась ни к чему, а была лишь легкой достройкой ее возможных обстоятельств, быстро пришедших на ум: ну, в самом деле, должна же она манерничать и колготки стирать, как иначе? Между юношами выбирать. А выяснить достоверность не представлялось возможности. Он, конечно, мог бы попытаться задать ей вопрос (сейчас или позже) о том, есть ли у нее знакомый, который выглядит примерно во-о-от так — и описать одного из как бы увиденных юношей. Но, если даже она и захочет с ним поговорить об этом, она может вспомнить какого-то юношу, похожего на того, кого он ей опишет. Вот уж они такие индивидуальные. Единственным вариантом было бы точно уловить тот дом, где она живет и спросить у нее, а не живет ли она во-о-он там, но — она уже доела запеканку и ушла. Да и опять же, спросишь о том, где живет, а она решит, что он клинья подбивает, зачем путать девушку. Да, у нее переменилась прическа — теперь волосы были из разноцветных прядок, мелированные, что ли. Ей не шло, конечно, кому такое вообще может идти, но — демонстрировало активность ее жизненной позиции, наличие которой явно перевешивало эстетические минусы.
 
 

* * *

      Место девушки за столом заняла дама лет сорока, она аккуратно ела овощные салаты — их у нее на подносе было примерно три: что ли, капустный, тертая морковка и то ли винегрет, то ли свекольный. Ела, не снимая тарелочки с подноса. Поднос был синего цвета. Вид этой дамы, равно как и иных лиц в помещении столовой. наглядно свидетельствовал о том, что какие-то части мозга у них либо отключены, либо заблокированы. У них к ним не было доступа, до них еще и не добрались, они оставались упакованными в целлофан, свеженькими. Этот факт обещал им при случае возможность ошеломительного прогресса. Разумеется, следовало сделать и частный вывод, состоящий в том, что и у него есть некоторые до сих пор не распакованные зоны, то есть и у него впереди может быть прогресс. Или же эти территории просто будут доедены с возрастом, для чего и рассчитаны: как бы прогорая с края, как весенняя трава на откосах. Тогда, конечно, прогресса ждать не приходилось. Но с чем, как не с распаковкой неведомых ранее территорий было связано происходящее с ним? А тогда, конечно, если ты вдруг переезжаешь из коммунальной комнаты в трехкомнатную квартиру, то неминуема корректировка внутренней картографии. Не всегда осознаваемая. Но отсюда следовал вывод: в природе должны быть люди, претерпевающие подобные же изменения. В том числе и продвинувшиеся далее него. Но он не мог сказать, что в жизни видел таких людей, откуда следовал вывод — и по нему никто не скажет, что с ним что-то происходит. То есть процесс этот совершенно несоциальный. Даже наоборот, потому что поделиться не с кем. Стало понятно, что происходивший с ним однозначный духовный рост был еще та засада: для просветленных тут не было предусмотрено отдельной территории. Как следствие, они совершенно не были организованы. Вот ведь, дело-то, оказывается, дошло уже и до конкретных результатов: просветляться надо постепенно, за время процесса выяснив для себя, что именно ты, просветлившийся, будешь потом делать. А как сообразишь, что именно будешь делать, то вот оно и полное просветление.
 
 

* * *

      Но, конечно, это вопрос: люди, примерно как он, быть должны. Но как опознать? Действуют ли они между собой какими-то масонскими знаками или же что-то скапливается в выражении лица, отчего вопросы узнавания решаются сами собой? Тогда, значит, он еще не дорос, изменения в нем еще не перешагнули некоторую грань. Не были выданы ему и сведения о масонских знаках. То есть он был еще на начальных уровнях игры — а, несомненно, все это складывалось в какую-то игру. Но раз это была игра, то следовало думать о бонусах, которые он уже получил, и уровне, который он проходит теперь. Тот, кто мельтешит и колбасится на экране внутри компьютерной игры, же не очень понимает, что проходит какие-то уровни. Так что главным тут было ощутить, что уровни существуют и сменяются как это знает тот, кто играет за компьютером. Тогда бы он стал субъектом, а не объектом игры. Конечно, уровни существовали — это доказывалось самим фактом этого размышления: на него был способен уже только субъект. То есть именно сейчас, по ходу этого рассуждения — ooops! или даже wow! — перескочивший на следующий уровень: вот именно сейчас, во время предыдущей фразы. Что до бонусов: внутренний вид девушки, раз. Само состояние, державшее его в сумеречном сознании, два — он считал это бонусом, но все равно получалось немного. Кажется, что-то еще было, но уже не вспомнить. Но это не главное, потому что поступление в него бонусов он ощущал, хотя и не мог их сформулировать. Главный же из бонусов состоял в том, что он находился в нечеткой зоне, которую не описал еще никто. Не встречал он ничего похожего, пусть даже в виде заметок каких-нибудь путешественников, верить которым не следовало, потому что неизвестно, где они побывали. У него было приключение при полном отсутствии карты и любых представлений о возможных угрозах и выгодах. В самом деле, должны же быть внятные выгоды, иначе получится, что с ним случилось несчастье. Вряд ли он мог вообразить себя сверхчеловеком, типа тех, кого показывают в рекламе порошков, отстирывающих без кипячения. Но — кем он был раньше? Вполне конформным, комфортным жителем города Москва, исполнившим к своему среднему возрасту фактически все обязанности, которые положено исполнить жителю данного города, только помереть осталось. Разве что не репродуцировался, но к этой теме город относился спокойно: не репродуцируешься, так приезжие убыль давно возместили. Человеком он был средним, типичным, инженером и доцентом — тоже средним, без особых идей, рутинного, уместного для профессии склада, но переживаний по этому поводу не имел. Так себе человек, иной раз — скучный бабник, а иной раз — паскуда, вполне бессмысленный организм. Нынешняя жизнь устраивала его вполне, несмотря даже на то, что жена иной раз говорила: „Ну и мудак же ты, Олег, просто дерипаска какая-то“. Но все это было до прихода комы, а в истории с ней, как оказалось, у него есть шанс стать субъектом. Теперь он стал непонятно кем, но ему удавалось с этим жить. Несомненно, он стал умней. Но в чем состоял этот уми как его, можно измерить? Впрочем, и о бонусах говорить нельзя, не установив, чт оему теперь в кайф. А что вообще бывает в кайф? Кайф же растет только в привычных местах, как в глянцевых журналах, потому что только там можно узнать, что актуально сегодня, к какой жизненной истории уместен будет шарфик или что следует покупать в бутике Emanuel Ungaro (в Столешниковом переулке) увлекающимся девушкам не без средств к существованию (ответ: у Ungaro надо покупать вечерние наряды. Материалы — шифон, парча и мех. Аксессуары — замшевые шляпы с узкими полями). При этом кайф потребителя растет по ходу обучения иметь именно этот кайф. Так что внутренняя схема клиентов не важна, суть и состоит в том, чтобы она формировалась самим кайфом. То, что сейчас он кайфовал от нечеткости всего вокруг, гармонировало с тем, что сам он был невесть кем, но настоящему субъекту так жить, конечно, не положено. Значит, в нем должна отыскаться структура, ну а эйфория от ее отсутствия является тупиковой. Иными словами, пункт первый — найти в себе структуру. Пункт второй — выяснить, что в ней является бессмертным. Ну и тренироваться, тренироваться, усиливая ее, эту часть изо всех сил. Говорил же Григорий Палама, что „бесстрастие не заключается в умерщвлении страстной части души, но в переносе ее от зла к благу, и в устремлении ее энергий по направлению к божественному“. Но вот он совсем не ощущал, чтобы его энергии направлялись вообще куда-то. Имелись, да, но не устремлялись, а лишь п арили ему мозги, так что внутрь черепа все время хотелось положить снежок.
 
 

* * *

      Значит, в нем должно было быть что-то, похожее на РАО „ЕЭС“. Например — на их диспетчерский зал на последнем этаже Китайгородского проезда. Там во дворе дом, не вспомнить номер. И там, на стене диспетчерской, изображены и мигают все источники генерации и магистральные сети электропередачи от Тихого океана до Балтийского моря, причем они помигивали даже в странах Балтии, из чего следовало, что частично СССР продолжал существовать. Над магистралями, помнится, горят тонкие цифры, показывающие дебет/кредит, там все время происходят перетоки и другая связная жизнь российского электричества, лишь только одна чукотская система из пары-тройки линий торчит, не приделанная ни к чему.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11