Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мозгва

ModernLib.Net / Отечественная проза / Левкин Андрей / Мозгва - Чтение (стр. 10)
Автор: Левкин Андрей
Жанр: Отечественная проза

 

 


 

* * *

      Обнаружение Калошина его расстроило: такие существа должны лишь однажды появляться на поверхности, вынося, как некие волосатые рыбы, свиток с тайными знаками и исчезать далее в глубине. А тут, через двадцать лет, да еще и сайт на народе. ру со спам-заставочкой.
      Калошинские новости были прискорбны: „Использование тасентоведческой классификации в сфере производства и ремонта в частности… Ученые высокой квалификации должны составлять сводные планы производства материалов и предметов для нужд сферы науки, сферы обучения и сферы производства и контролировать их выполнение. Следует учитывать не только тонны добытого сырья, продуктов растениеводства и животноводства, количество промышленных изделий. Надо строго учитывать невосполнимые природные ресурсы.
      … Желательно, чтоб в крупных городах были открыты общественные мастерские. Если их обеспечить древесиной, металлом, пластиком, стеклом, хорошей глиной, гипсом, клеем, красками, гвоздями и другими материалами (значительную часть их давали бы в виде отходов различные промышленные предприятия), то горожане в свободное от основной работы время с удовольствием мастерили бы там необходимые им вещи. И пенсионеры там трудились бы…“
 

* * *

      Да и то, Калошин со своими вимтасами, етасами, лансами и юритинами был слаб в сравнении с городом Москвой, в которой есть „Аллея пролетарского входа“ (возле ст. м. „Шоссе энтузиастов“), „Проезд Соломенной сторожки“ (в районе „Тимирязевской“), две улицы и два переулка „Измайловского зверинца“, улица „Чугунные ворота“ (возле Кузьминского пруда), „Веселая улица“ и „Судейский тупик“ в Царицыно, не говоря уже о „Деривационном канале“ в Тушино, тоже улице или Швивой горке. Ну а „Большой Эльдорадовский“ переулок (возле „Аэропорта“) — уже так, „Сивцев вражек и „Матросская тишина“ не вызывают чувств из-за их затертости, а улица „Хавская“ воспринимается нормальным названием, что уж говорить о „1-ой“, „2-ой“ и „3-ей“ улицах Бебеля.
      И у Калошина не было ничего, что отвечало бы другой московской особенности — когда одна и та же дорога называется разными именами, напр. просп. акад. Сахарова — ул. Маши Порываевой — Краснопрудная — Русаковская — Стромынка — Преображенская — Большая Черкизовская — Щелковское шоссе, наконец. Или: Маросейка — Покровка — Старая Басманная — Спартаковская — Бакунинская; причем до революции Бакунинская была Покровской.
      В этом имелся важный жизненный урок: не то, что ты всю жизнь один и тот же, а ты из кусочков. Беда в том, что по ходу жизни переименовываться не принято. Такова, во всяком случае, была точка зрения гор. Москвы.
 

* * *

      Впрочем, Калошин сохранил тихий лиризм, сделавшийся теперь беззащитным: „Учащиеся средней школы спрашивали меня, почему собаки-ищейки, математические формулы, речные бакены, спортивные снаряды, человеческие слова, измерительные приборы, живые организмы в биологической пробе, аналитические реактивы, дорожные светофоры, флюгеры… оказались объектами одного и того же, а именно — четвертого типа тас. кл. „Они так не похожи друг на друга!“ К сожалению, в маленькой брошюре обо всем этом подробно не расскажешь. Можно только кратко сказать: потому что все они являются дополнительными отличительными атрибутами каких-то других объектов. Собака-ищейка своим телом дополняет невидимые следы преступника; лук, копье и др. спортивные снаряды на соревнованиях дополняют собою человека (как индикаторы его силы и ловкости); флюгеры дополняют собою воздушный поток; лакмусовая бумажка дополняет собою незнакомое нам химическое соединение; белая мышь дополняет собою патогенные организмы в биопробе; градусник дополняет собою тело заболевшего человека“.
 

* * *

      Что теперь дополняет его, О.? И до чего именно требуется его дополнить, при том, что необходимость этого несомненна? Он, что ли, состоял одновременно из тысячи червячков, у каждого из которых в жизни было свое дело, но не был ни одним из них, и их совокупность тоже не была им.
 

* * *

      И было ему знамение: он стоял на „Александровском саду“, вечером, а справа, по дальнему пути выехал поезд. Выехал оттуда, где, по всем описаниям, был тупик. То есть когда-то там была дорога, в 1935 году на станцию „Коминтерн“ можно было проехать только от „Охотного ряда“, именно по рельсам, которые уходили направо. Далее же утверждалось, что во время строительства торгового центра под Манежной площадью один путь до „Охотного ряда“ был засыпан землей. Второй, вроде бы, остался для служебных нужд метрополитена. Тот поезд, что теперь появился справа, появился на дальних рельсах. Он был обычным пустым поездом, как бы просто выходившим на линию. Состав дождался, когда на ближний путь пришел поезд с „Арбатской“, и поехал дальше (до „Арбатской“ езды-то 250 метров; что ли, там была одноколейка, как-то они всегда встречных ждали, что на „Александровском саду“, что на „Арбатской“?).
      Крайне сомнительно, что при строительстве манежного подземелья можно было аккуратно засыпать только одну колею: экая, знаете ли, точность. Тем более что и рельсы вдоль ближнего перрона надежно уходили в темноту, поблескивая. Чего же они тогда поблескивают, если этот путь уже лет десять как засыпан?
      Так или иначе, впервые увиденное им появление поезда справа было явным знамением, смысл которого, как и всякого знамения, был темен. Но оно однозначно дополнило его.
 

* * *

      — А что Васька — влюбился? — спросил он у жены вечером.
      — А ты откуда знаешь? — логично удивилась она, поскольку ранее подобного внимания к частной жизни парня за ним не отмечалось.
      — Да так… — пожал плечами, он сам не понял, почему так подумал. — Сестра какая-нибудь двоюродная.
      — Почти. Ее подружка. Хорошая девчонка, нос курносый, коса до попы, не кривляка. Будет теперь во Владимир мотаться каждые выходные. И лето скоро… Отправить его туда, что ли, пусть там с месяц побудет. Места хорошие, родня присмотрит, если что. А так что ж, пора влюбляться, а то слишком застенчивый.
      Тут они, в этом отчасти романтическом настроении, и восстановили свои интимные отношения. Но вряд ли, конечно, появление поезда предуведомляло именно это.
 

* * *

      На следующий день тоже получилось интересно: 7 мая около 17.00 на перегоне между станциями „Третьяковская“ и „Марксистская“ было остановлено движение поездов. Это НИИ оснований и подземных сооружений им. Герсеванова „с целью геологической разведки“ проводило буровые работы в Климентовском переулке. Институт имел разрешение бурить до 30 метров, но бур у них ухнул аж на 48 метров, просверлив почву до рельс метро (что „привело к нарушению обделки тоннеля“) и перекрыв собой перегон.
      Другая версия события выглядела почти древнеримской: „В 16.51 был пробит свод тоннеля, и буровая колонна встала поперек перегона“. То есть поезд тронулся от „Третьяковской“, впереди туннель, освещенный фарами, машинист типа давит на педаль, а сверху перед ним возникает темный столб.
      „Машинист вовремя заметил преграду, остановил поезд и отогнал его на платформу, назад, на Третьяковскую. Обошлось без жертв. К утру движение на аварийном участке было полностью восстановлено, а скважина закрыта“. Климентовский, он же где? Это переулок от Большой Ордынки до Большой Татарской, на нем выход „Третьяковской“, столовая „Елки-палки“, множество колесных будок с блинами и прочей снедью, причем из аутентичных зданий остался только дом #8, возле Пятницкой, а остальные — муляжи, построенные в формате „разборка с воссозданием“, возлюбленным московским Управлением охраны памятников.
      И еще настоящим был пятиглавый большой красный храм — Климентовский, с престолом в честь святого Климента, жившего в I веке Р. Х. Этот Климент принял крещение от самого апостола Петра, который его еще и рукоположил в епископы Рима, то есть сделал папой римским. Но Траян сначала отправил Климента в Херсонес, в каменоломни, а в 101 году утопил. Но в каменоломнях Климент успел вырубить храм, в котором совершал службы и крестил язычников, а теперь возле храма НИИ оснований и подземных сооружений пробило дыру, сильно проникшую в глубину Москвы.
 

* * *

      Кто же не знает, что под Москвой есть еще две-три Москвы, ярусами. А то и семь-восемь ярусов. На третьем ярусе, где-то под Солянкой, говорят, до сих пор сохранился чей-то рабочий кабинет с картой СССР (не запомнили какого именно года), с письменным столом, лампой с зеленым абажуром, до сих пор все в рабочем состоянии, даже чай с лимоном до сих пор дымится в стакане.
      А по мере углубления начинаются ярусы, в которых до сих пор бьют фонтаны с голубоватой, специально для красоты подкрашенной водой. Скверы с настоящей травой, освещаемой специальными лампами. Склады, заполненные противогазами, конфетами-тянучками „Тузик“ и, конечно, тушенкой. Там были и тоннели, выходящие в поля подмосковных колхозов, позволяющие тырить картошку, обирая клубни снизу.
 

* * *

      Еще можно умственным усилием рассылать знакомым разные картинки: прямо в голову — глянцевые. Накрыть чей-нибудь дом золотым полушарием, он обеспечит хозяина гордостью, источника которой не узнает, так что и не заметит, а гордость будет переполнять его, распространяясь на всех, кто поблизости. Такое полушарие еще бы и экранировало от шумов, но слегка бы нагревалось, делая гордости душно. А кому-нибудь под дом можно провести речку типа Неглинки, на глубине метров пяти под паркетом, запустив туда помесь крокодилов с крысами. Они бы по ночам барахтались, стучали зубами, грызли бы камни, выпирающие из облицовки реки. Неважно, что их в природе нет, они бы отчасти были, вселяя плеском своих хвостов тревогу в хозяина. Такие воздействия тихие, незаметные, зато постоянные, тем более если их подновлять. Поэтому они незаметно войдут в человека, постепенно с ним сделав то, на что были рассчитаны.
      Только кому это устраивать, в чем смысл кого-то изменять? Все уже было упаковано, утрамбовано, как вещи в поездку и не перекладывать же без нужды чемоданы. Он, конечно, мог разбить витрину газетного киоска на „Новослободской“, но вряд ли этот акт нарушит давно устоявшееся равновесие, сложившееся между ним и гор. Москва, учитывая многие документы, в которых их связь подтверждалась.
 

* * *

      9 мая на весь двор (неудивительно, учитывая домком и ветеранов из клуба „Современник“) транслировался праздничный концерт. Ровно как в 70-е или даже 60-е: марши, здравицы „поздравляем с великим днем“ и проч. репертуар, включая лирику в виде „московских окон негасимый свет“, хотя пока еще был вполне ранний день. Вообще, откуда это транслируется? Или архивные записи?
 

* * *

      А в центре было тихо, пусто — как обычно по выходным. Пахло свежей зеленью, городской, бульварной, прирученной. На каких-то точках голосили самодеятельные артисты, а в остальных местах было пустынно и дождик моросит.
      Какая-то девица сидела напротив него в кафе, с ней было понятно, что у нее и как. Молодое тело, пахнущее потом. Не как с той институтской девчонкой и ее аквариумом, а совсем тупо, просто факты: вешает колготки и майки на леску, натянутую в кухне, почесывается в троллейбусе, „чо?“ — оборачивается на чей-то вопрос, рот полуоткрыт. Через два года роды, раздвинувшиеся ребенком бедра, полное укоренение в жизнь благодаря центру тяжести, переместившемуся ниже. Семейная жизнь, туфли с тяжелым каблуком, представления о жизни развиваются. Жизнь стала совершенно открытой и бесхитростной, жри, не хочу.
      Он, конечно, изменился за эти пять месяцев: не мог уже вовлечься во множественное число, но личные-то иллюзии могли бы сохраниться. Но ничто не оказывалось более значимым, изгибая пространство; из-под земли не вырастал никакой новый холм, у всего был одинаковый масштаб.
      Единственным обострившимся чувством был страх: стало видно, какие все невменяемые, не контролируют себя. Не в том страх, что по башке стукнут, а просто. Могло произойти что угодно, да и происходило; как с ними сосуществовать? Можно, конечно, не взаправду, но тогда это игра, а что толку играть с невменяемыми? Ладно, черт с ними, но деньги-то зарабатывать надо? Не всякая внимательность одинаково полезна.
 

* * *

      Надо бы такую работу, чтобы сидеть и тихо мараковать — часовщиком бы, с окном, выходящим на среднего размера улицу, в старом, XIX века городском центре, чтобы там мимо ходили и ездили, но не слишком. Желтая настольная лампа. Но раз уж часовщиков осталось мало, то и других таких работ вовсе нет. Чтобы жить медленно, а внуки в гостиной потом портрет повесят.
      Но и так все было неторопливо и как обычно. Лужа, неминуемая возле остановки троллейбуса на ст. „Речной вокзал“, и молодые люди, думающие, что то, что они модные, — это очень важно, а в каком-нибудь вагоне метро сейчас непременно у дверей лежит пустая бутылка: когда поезд тормозит, она откатывается направо, когда стартует — налево. Но интересно, приветливость, она может быть просто так или требует нечеловеческих усилий индивидуума, не ощущающего тут выгоду?
      Хотя ведь они, люди, были такими славными. Должен же кто-нибудь написать, кино снять про то, какие все вокруг славные. Уже все написали про то, как страдают. А про то, что все кругом славные, — никто не сочинил или ему не поверили и забыли. Разве только Кириллова помнят, который в „Бесах“ сказал, что все хороши, все, только об этом не знают: сказал это и пошел застрелиться.
 

* * *

      Когда он вернулся домой, уже смеркалось, но музыка во дворе продолжала торжествовать. Похоже, какая-то пьянь, завладевшая радиорубкой, вкручивала на полную мощность особо близкие напевы, стекла реально дребезжали. Затем произошел салют, который он впервые в жизни лицезрел, сидя за кухонным столом. Салют грохал тут же, возле дома — рядом же была Поклонная гора. После салюта музыка угомонилась.
      Чуть позже пришли жена с сыном, ошарашенные: они сдуру решили сходить на Поклонную, погулять с народом. В итоге жена пребывала в задумчивости, изумляясь вслух количеству людей слободского типа и их лицам. Говорила, что там была толпа стеной, на гору было не выйти и назад не повернуть, они из гущи выбрались только в районе „Филевского парка“, уже на Минской улице.
 

* * *

      Но жить ему стало лучше, намного. Он стал спокойнее, даже работать стал, как уже лет десять не работал, и, наверное, уйдет заниматься летающими аппаратами 5-го поколения, — позвали перед праздниками, там как раз была утверждена госпрограмма, а по его специальности не принципиально, чем именно заниматься — крокодилами или прямолетающими. Платформа „Отдых“, аглицкое левостороннее движение электричек, сосновый лес, гор. Жуковский. У него и живот подобрался, стал меньше жрать, с интимной жизнью наладилось. Новые спокойствие и здоровье воспринимались как выздоровление, но послеоперационное: ему внутрь что-то вшили, и теперь швы сняты, все затянулось, а внутри него теперь неизвестно что. То ли вживленный механизм, то ли, наоборот, ему вырезали из мозга какую-то с рождения росшую вместе с ним опухоль.
 

* * *

      В ближайший выходной, 26 мая, снова отправился на Балаклавский: и полгода не прошло с прошлого визита. Цель была прежней, начать приводить ее в порядок путем приблизительной калькуляции неизбежных расходов. Думать о том, что делать с квартирой дальше, он не стал, логично отложив решение на после ремонта. Но подвиг, очевидно, предстоял: на квартиру на Кутузовском уходило многовато денег — и из-за стоимости, и магазины в округе были слишком дорогими. Впрочем, год бы там еще пожил: и расположение удобно, и свыкся он с этим диковатым местом. Внутри-то двора вполне мило, а что там этот Кутузовский, безлюдный и ветреный: вышел из метро, шасть в подворотню, и все. Но дольше года там оставаться было уже нельзя. Ранняя версия комы, караулившая его на Балаклавском в виде Медицинской энциклопедии, не пугала: что она теперь. Она была демонстрационной, слабенькой версией. Котенок.
      От „Чертановской“ пошел пешком. Там дело в том, один автобусный маршрут идет не прямо, а сворачивает в сторону „Севастопольской“. А номера он не помнил. Помнил, конечно, но из головы вылетело. Во избежание скучных проблем пошел пешком. Было солнечно, жарко, но ветрено, уместно для похода.
 

* * *

      Вообще, как людей пробивает? Что воспринимает существо, которого пробило? Эйфория, конечно, должна быть. Может быть слегка или не слегка больно, но и эйфория. Потом даже не поймешь: то ли больно, то ли смешно, потому что ощущение должно быть непривычным и — иметь в себе нечто большее, нежели если бы тебя стукнули, например, доской: смешной звук, особенно если она треснувшая.
      К примеру, берег чертановско-балаклавского озера — водной глади, которая начинается от „Чертановской-северной“ и тянется примерно две автобусных остановки по Балклавскому в сторону Битцы. Это бассейн, обрамленный насыпью и бетонными парапетами. По утрам — солнечным — на том склоне, что возле метро, летом обыкновенно имеются спящие бомжи, которые просыпаются не слишком рано. По их расположению легко понять, как им было неплохо в начале ночи: россыпью спят на траве, примерно человек пять, одна, кажется, женщина. По-детски, на траве по холмику, по зеленой насыпи, положив ладошки под щеки, чуть согнув колени. Солнце аккуратно падает на них, но не пробивает им веки, не будит.
      Наверное, вчера было так: двое-трое бомжей незадолго до времени закрытия метро вышли из „Чертановской“ на предмет ночлега, сюда они отправляются как на дачу, место известное и приятное. Возможно, к ним присоединился кто-нибудь из азербайджанцев, которые держат тут круглосуточные палатки, и еще пара каких-нибудь местных дам, радующихся лету. А также небольшое число праздношатающихся жителей окрестных домов, которым захотелось выпить в ночной свежести у воды. Сидели кучками, может быть, жгли даже костерок, чтобы на нем улучшить сосиски. И вот тут они и видят, как по темнеющей, но еще светящейся, в силу удаленного заката, глади обрамленного бетоном озера плывет лебедь, а на нем сидит… да хоть Заратустра и от него, конечно, исходит некоторое сияние.
      И Заратустра им немедленно вставил: потому что это же не простой какой-то тип на лебеде или в лодке типа лебедя, а кто-то волшебный, несвойственный здешним местам. Им было вставлено, их пробило, и, надо полагать, теперь они уже никогда не будут теми, какими были накануне, хотя и будут — когда все же проснутся — вспоминать по-разному: они видели по-разному, запомнили по-разному, ничего у них не сойдется, так что в итоге они согласятся, что все это было атмосферным эффектом, а в лодке плыл хрен, решивший поразмяться на ночь глядя. Тут да, иногда катались на лодках. Хотя это и был не случайный ночной хрен, а именно что Заратустра. Но они его не удостоверят, не утвердят. Но пока у них еще есть шанс, пока они спят — сохраняется шанс стать навеки другими.
      Или, скажем, в двух спящих теперь на траве лиц из чуть отдаленного битцевского парка двумя днями ранее влетели внутрь небольшие (летели поэтому быстро, как воробьи) совы, аккуратные, с оранжевыми, чуть светящимися как неоновые вывески, глазами. Влетели в них, будто ужалили, и теперь они стали мудры, хотя, очень возможно, никогда этого не узнают, потому что жить, в общем, некуда.
      Таких происшествий в городе Москва происходит много, но они не вполне согласуются друг с другом, отчего Москва и заменяет мозг всем, обитающим в ней.
 

* * *

      По возвращении на Кутузовский возникло желание мусорной еды, отчего купил в „Молоке“ самые ерунду и гадость, что там были: банку килек в томате, причем с разбором, именно каспийских; плошку лимонного желе — химического цвета, резинового, безвкусного. Взял бы еще и плавленый сырок „Дружба“, но „Молоко“ мажорилось, имея только мягкие треугольные заграничные. Ему не хватало грязных витаминов.
 

* * *

      Такая еда нужна вот для чего: за ее поглощением идея обустройства счастья уже не кажется мечтательной. От плохой еды понятно, что лишь установив для себя рамку счастья, можно начинать бояться потерять что-то, что вошло в инвентарный список. Что у него есть такое, что ему всякий день страшно потерять? Есть, есть, он же чего-то все время боится. Значит хорошо будет уже и оттого, что к вечеру обошлось без потерь.
      Иначе же для обустройства счастья — и не запредельного, а адекватного человеческой природе, каждому требуется пять-десять служебных манек-васек, которые бы поддерживали индивидуума в его проблемах. Конечно, такая схема существовала в действительности, на основе кооперации между отдельными участниками жизни, но кооперация запутывала ситуации: а нынче кто для кого? Но это способствовало справедливости — с тем, кто жульничал, не желая быть васькой-манькой для другого, разговор был простым, его посылали на хер. Назад не принимали, если, конечно, тот не осознавал, что долги надо возвращать, хотя бы в материальной, скажем, форме. Таких на хер не посылали, но общались с ними свысока.
      Например, должна быть персональная охранялка: кто-то, кто обеспечивает уход, уют и безопасность. Еще — безвозмездная отдавалка, сопереживалка настроениям. Увы, специальных субъектов людям не выделили, отчего все и происходит по-колхозному: ответное отдавание происходило уже вовсе другим субъектам. Главное, чтобы в сумме все сходилось, но никогда не сходится, вот гармонии и нет.
      А ведь это — естественные и минимальные условия для достойного существования индивидуума. Зачем же надо было создавать столь деликатные существа, не обеспечив их элементарными условиями проявления себя во всей адекватности, тратя основное время на взаимное обслуживание? Чтобы в итоге главной оказалась нужда в том, кто пожалеет? O'k, мы сделаем это друг другу побыстрому, чтобы не заметить, что никому, кроме себя, не нужны.
 

* * *

      Мир, конечно, был вовсе не таким: О. что-то еще помнил о том, какой тот на самом деле. В нем все давало ощутить свою тяжесть, длительность, протяженность, имело запах. Язык был неограничен, чужая речь уходила за горизонт, кругом были незнакомые слова и их сочетания. А потом какая-то сеть, паутина растворилась. Ее не стало, и уже ничего нельзя было уловить, так что все сделалось как бы понятным.
      Надо было вернуть себе эту сеть, паутину, не так чтобы глаза зажмурить и в ней, как лежишь в гамаке: по частям, постепенно в разных местах найти ее обрывки, куски этой паутины — бывает же, что марля отпечатается на штукатурке. Медленно, чтобы память и тело вспомнили смысл вещей, чтобы он прирос к ним обратно.
      Он, да, снова ощущал слабый сквозняк, когда-то привычный, теперь едва вызывавший мурашки по позвоночнику, в его распоряжении были лишь тупые обороты речи, не позволявшие уловить ничего. А смысл ощущался лишь как слизь, высыхающая, оставляющая после себя соленые блестки. Места, по которым он прополз, покрыты кристаллами этой соли. Она могла отсвечивать малиновым, даже оранжевым цветом, могла быть и лимонно-желтой или голубоватой, лиловой, химическими. Лучше бы, чтобы она чаще бывала прозрачной, ладно — белесо-мутной.
      Все это было перемещением ползком внутри все новых дыр, а нить высыхающей слизи сохраняла за ним всю его дорогу. Но он же и сам был сгустком какого-то смысла, так что он-то и расходовался. Или доползет куда-то или весь сотрется по дороге.
 

* * *

      Как бы все было хорошо, если бы на свете был кабинет, где на тебя орут: кто ты такой? Вспоминай, кто ты такой?! Вспоминай, мудак, а то так и сдохнешь не родившись. Кабинет, где все следователи злые, кричат и никто не взглянет с сочувствием. А если он партизан, шпион, то где Центр, почему не шлет тушенку, связных, не награждает круглой медалью?
      Он бы там бился головой в стену камеры, пытаясь вспомнить, а за стеной бы вторая его часть билась бы с ним почти синхронно, звуки бы интерферировали, они бы все вспомнили.
      Так, наверное, жили в Восточном Берлине, когда была стена, хотя им было проще, они знали, что за стеной — другой город с тем же названием. Знали, как тот город устроен, и карты были. Те, кто старше, все помнили, рассказывали тем, кто моложе, и у всех были родственники с той стороны. А потом построили телебашню, и с нее вообще можно было смотреть, как изгибается река, как стоит стена и что за ней.
      Посылки от родственников приходили с непривычными наклейками на родном языке. А старшие рассказывали по вечерам, как куда свернуть, что там за каким углом, водя карандашом по карте, доставая потертые фотографии. У них, наконец, был одинаковый воздух, а то, что поперек улицы стояла стена, не мешало знать, что дальше улица продолжается.
      Или в Берлин? Сестра пришлет приглашение, оформить визу и в Берлин. Там выйти сразу на Цоо, свернуть направо, дойти до Кудамма. Постоять возле „Кранцлера“, вздохнуть; воздух там какой-то просторный. То ли город так построен, что воздуха много, то ли еще почему-то. Сейчас, если ветрено и не слишком жарко, небо может быть без облаков, но воздух такой, что предметы отбрасывают нежирные, прозрачные тени.
      Свернул бы на Кудамм, через два шага там кафе, кофейня — стоячая. Обычно там очередь, туда все забегают: без баловства, кофе и все, разве рогалик еще в меню. Называется Karas, возле входа на тротуаре стоит черно-бело-красная вывеска с индейцем.
      И ничего больше в Берлине не делать. Зайти в „Карас“, выпить кофе, если получится — сидя на табурете у окна, там совсем славно: будут ходить люди, чуть наискосок торчит один из берлинских медведей. Начнет накрапывать дождь, и свет станет совсем прозрачно-матовым. Переждав дождь, а то и не пережидая, можно пройтись по Кудамму, свернуть направо, выйти куда-нибудь на Моммзенштрассе, дойти до небольшой площади, на которой аптека под названием, конечно, „Моммзенаптека“.
      Он вышел на ZOO, свернул направо, дошел до „Кранцлера“, миновал его, зашел в „Карас“, выстоял небольшую очередь. Смотрел в окно на то, как шуршит улица, вышел, пошел направо, еще раз свернул направо, потом налево, оказался на Моммзенштрассе, дошел до аптеки. Устал, сел на лавочку — тут цвели деревья, а облака развеялись, сделалось солнечно, но появившиеся тени были немного прозрачными. Закурил, задумался ни о чем и пришел в себя от звука киянок, которыми стучали рабочие, перестилавшие жесть на крыше, в том углу, где мастерская Фоменко.
      Зачем ему в Берлин ехать. Он только что там был, на все ушло минуты три. Быстрее, чем яйцо всмятку сварить.
 

* * *

      Он вообще мог родиться в Германии. В начале 50-х отец поехал к немцам строить им самолет. Не так что безвылазно сидел, мотался между Дессау, Самарой и Москвой, мать иногда ездила с ним, но когда подошло время рожать, вернулась в Москву. Но зачали его явно там. Может быть, место зачатия сказывается на дальнейшей жизни? Полагается ли в этой связи гражданство?
      История же была такой: в конце 1954 года ОКБ-1 „по просьбе правительства Восточной Германии“ начало проектировать среднемагистральный „самолет 152“, на 72 пассажира (это не ракетное ОКБ-1, а то ОКБ-1, которое занималось тяжелыми бомбардировщиками). За основу взяли уже существовавший бомбардировщик 150. В мае 1956-го ОКБ-1 перекинули в Восточную Германию, где оно „влилось в действующее производственное объединение“. Самолет сделали, назвали VEB-152, первый полет — 4 декабря 1958 года, самолет стал первым турбореактивным пассажирским самолетом Германии. А в 1960-м году полет совершил уже модифицированный 152А, „который отличался более комфортабельным пассажирским салоном на 57 мест и трехстоечным шасси, основные ноги которого с четырехколесными тележками убирались в обтекатели, устроенные между соплами каждой пары двигателей“.
      Он в том году и родился. Но, получилось, отец мотался в Германию напрасно, „в условиях ведущей роли СССР в создании пассажирских самолетов и их внедрении на воздушных магистралях в странах социалистического лагеря самолет 152 для эксплуатации принят не был“. Все было конкретней: до этого в серийное производство уже не приняли 150-й, потому что в серию пустили Ту-16. Ну а 152-му перспективы угробил Ту-104. Всего были построены один 152-й и два — 152А. Ему всегда было обидно за эту историю.
      А „действующее производственное объединение“ — это заводы „Юнкерса“, в Дессау, в том самом, где был „Баухаус“, но про „Баухаус“ отец ничего толком рассказать не мог. Да и был малоразговорчив. Из-за постоянных командировок в семье бывал мало, отчего дичился — детей, во всяком случае. Не знал, как с ними себя вести.
      150-й он видел: когда в 1953-м работы по 150-му прекратили, самолет передали в МАИ „для использования в качестве учебного пособия“. Агрегаты и куски конструкций отправили в учебный ангар 101 кафедры МАИ. Там он их и видел. А был бы немцем, строил бы теперь для Люфтваффе совместный украино-российско-германский военно-транспортный Ан-7Х.
 

* * *

      18 мая неожиданно, — как обычно в мае, когда отопление уже отключили, — сильно похолодало, снова пришлось надевать теплую куртку. Хорошо хоть выходил из дому не рано, суббота, успел сообразить. Дождь, снег утром и во второй половине дня. В промежутках — очень яркий свет, солнце, синее небо, промытый город — ветер, в Москве на время обосновался морской климат.
      К концу дня, мотаясь по делам, оголодал и заскочил в „Му-му“ на Фрунзенской. Там были суета, дым, две компании справляли свои праздники: надо же, в „Му-му“ коллективно гулять! В сумме было похоже на детские картинки со множеством людей и предметов, с задачей: найти на картинке три одинаковых зонтика или: отыщи среди посетителей шпиона. Внутренности „Му-му“ годились для картинки такого рода, ну а он шпионом не был, потому что по-прежнему оставался партизаном. Значит, шпионом тут был продавец кваса, мерзший на некотором отдалении от харчевни.
 

* * *

      А с ОКБ-1 была история с переездами. В советскую оккупационную зону попали несколько центров ракетостроения, среди них заводы и КБ „Юнкерса“ и БМВ, так что после войны советские товарищи стали искать в Германии реактивную технику и документацию на нее. Вербовали конструкторов и прибирали к рукам оборудование, лабораторную аппаратуру и проч. Поскольку у немцев было весьма неплохо по части турбореактивных двигателей, то прямо в Германии были созданы ОКБ, где в 1945–1946 годах стали работать немецкие конструкторы под администрированием советских граждан. ОКБ-1 устроили на базе „Юнкерса“ в Дессау, ОКБ-2 — на базе завода БМВ в Штасфурте.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11