Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Четыре сборника

ModernLib.Net / Поэзия / Леонид Иоффе / Четыре сборника - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Леонид Иоффе
Жанр: Поэзия

 

 


Леонид Иоффе

Четыре сборника

О Леониде Иоффе

Леонид Иоффе родился в 1943 году в Самарканде, в эвакуации. После окончания войны жил в Москве. Окончил знаменитый мехмат – механико-математический факультет МГУ, потом аспирантуру при кафедре функционального анализа. С юности писал стихи, которые до начала 70-х годов распространялись только в самиздате.

В 1972 году Иоффе уехал из России и с тех пор жил в Израиле, в Иерусалиме. Преподавал математику в Иерусалимском университете. Публиковался в русских зарубежных журналах: «Континент», «Эхо», «Время и мы» и др. В 1985 году получил премию имени Р.Н. Эттингер «за русские стихи в Израиле».

Три первые поэтические книги Иоффе были изданы в Иерусалиме: «Косые падежи» (1977), «Путь зари» (1977), «Третий город» (1980) – и лишь в 90-х годах переизданы в России. Две последние книги вышли уже в Москве: «Голая осень» (1999) и «Короткое метро» (2001).

3 июля 2003 года Леонид Иоффе умер после долгой и тяжелой болезни.


Эти краткие сведения мало говорят о жизни Леонида Иоффе, главным содержанием которой были все-таки не фактические обстоятельства, а русская поэзия.

В начале 60-х годов прошедшего столетия она, русская поэзия, старалась смотреть вперед, но при этом постоянно – и почти непроизвольно – оглядывалась назад. Молодые авторы, пытавшиеся одолеть советское безъязычье, искали помощи в том числе у поэтической традиции. Понятно и вполне объяснимо их особое внимание к тому времени, когда эта традиция переходила в новое состояние и почти переставала существовать: к 20-30-м годам прошлого века, а по именам – О. Мандельштам и М. Кузмин, К. Вагинов и А. Введенский. Подобное внимание – не симптом неоклассицистического направления, но попытка уловить сегодняшнюю жизнь традиции вне готовых форм, вне привычного стихосложения. Испытания, имеющие целью определить реальное состояние языка.

Стихи Леонида Иоффе середины-конца 60-х демонстрировали это особенно наглядно. Они как будто сохраняли все традиционные поэтические качества. Неожиданным было то, как они их сохраняли: словно в другой концентрации, с повышенным напряжением, с какой-то завораживающей экзальтацией. Стихи говорили о привычных, часто будничных вещах, но в самих стихах не оставалось ничего будничного, любое слово там шло как на праздник, как на парад.

По мнению живущих всех

лег злак, недопоенный солнцем, —

чтоб вашим глазынькам сколоться

об иглы аховых потех.

Иоффе – поэт крайних языковых переживаний, почти эротически ощущающий слово. Рабочим исполнением этого дара стало проявленное еще в ранних вещах специфическое двуязычие, а точнее – присутствие двух языков в одном: диковинно пересоставленная двойная речь. Поэтическое высказывание Иоффе сохраняет экономное изящество разговорной реплики, но это разговор на другом языке: особенном, новом для нашего восприятия, архаичном и живом одновременно. Сложное плетение двойного кода и балансирование на грани смысловых темнот – основа поэтической техники Иоффе, не допускающей просторечия даже в прямом сообщении. Слова, сдвинутые с привычных позиций, начинают искать новые места и новые связи. Новации здесь не самоценны, почти вынуждены. Они рождаются из попыток избежать стилизации, сделать текст живым и вибрирующим, создать сплошную текучую стиховую ткань.

Поэтический опыт Иоффе соотнесен с той тонкой материей жизни, где личные интуиции подхватываются и опережаются движением самого языка. В нем есть осознанная выделенность, – предельное уклонение от соблазнов оркестровки и комбинирования чужих идей. Среди всех известных мне авторов Иоффе наиболее последовательно ведет какую-то «чистую линию» и так соединяет слова, чтобы природа их изменилась на иной, гармонический лад. Чтобы стихи соответствовали тому жизненному состоянию, когда взор и разум открыты и напряжены до предела.


Существованием Леонида Иоффе в русской поэзии можно иллюстрировать само понятие «литературный факт» – его происхождение и его бытование. Для последнего, как выясняется, необязательны ни широкая известность произведений, ни тем более личная активность автора. Стихи сами выбирают образ присутствия, и у состоявшейся поэтики есть только одно время – настоящее. Именно здесь родовое отличие от утраченного и вновь обретенного времени прозы, и здесь же ответ на тревожащий каждого автора вопрос: как умещаются четыре десятилетия сознательной жизни в четыре небольшие поэтические книжки? Что есть этот перекрывающий целое стиховой «остаток»? Его природа необычайно ощутима в стихах Иоффе. Это какой-то звучащий иероглиф – языковой слепок самого события существования.

Повязало сторонних становье,

стало местом на двор и на дом.

Виноградное солнце сквозное

разномастных вязало родством.

Позднее (и уже в другой стране) эти свойства помогали Иоффе осваивать новую для русского языка реальность. «Иоффе поселился в Иерусалиме и стал одним из первых русскоязычных поэтов, попытавшихся включить в свои вещи и метафизический, и визуальный ландшафт вновь обретенной страны» (3. Зиник). Четыре (основных) сборника Иоффе это четыре возраста одной поэтики, одной гармонической системы, но и четыре состояния душевной зрелости. Кажется, что автор задается такими предельными вопросами, что остается наедине даже не с самим собой, а только с выделенным веществом утраты. Эти стихи – нотная запись времени, ощущаемого как проникающее ранение.


Много позже, в 1986 году во время присуждения ему израильской литературной премии Иоффе сказал о самом для себя важном: о поэтическом магнетизме, о границе «между самонесущими стихами и коверкающим поэтический вкус эпохи версификационным повествованием». «Самонесущие» звучит не очень ловко, но я до сих пор не нашел, как бы иначе определить стихи, не имеющие другой опоры, кроме внутренних оснований: побудительного ритма и возникающего из ритма строя. Стихи, которые сами по себе.

Их необходимость и достаточность. Их открытость и незащищенность. Слово, сотканное за долгие годы из тины жизни и собственных нервов. Их органическая, кристаллическая выстроенность – но и зыбкость, порывистость, смутность. Как это сочетается? На его вещах словно лежит световой рефлекс – отсвет изменчивой водной поверхности. Безупречное чувство стихового ритма было в нем всегда, еще в самых ранних вещах. Он, вероятно, с ним родился. Его речь не тянется, а взмывает и падает. Смысл идет вслед за звуком, уходит вслед за звуком в какие-то неведомые области. И сердечный такт повторяет за ними все их движения.

Многое уходит, но звук остается: открытый звук, – небывалый и незабываемый.


Михаил Айзенберг


Косые падежи

Из ранних стихотворений

* * *

н. л.

Мне не хочется думать о Боге

и дивиться на невидаль дней.

Человек вспоминает о боли,

когда боль уже сходит на нет.

И когда унимаются боли

и слегка раздвигается мгла,

человек вспоминает о воле

и какой эта воля была.

А была, как прозрачное лето,

что иголками сосны видны.

И волхонка с подаренной лентой

из литой выбегала волны.

И глядела на мир, озаряясь,

и тихонечко шла по песку,

и холодные капли срывались,

не умея прожить на весу.

Это лето всё дальше и глуше.

Заплывает годов кутерьмой.

Были ленты и глаже и лучше,

а вот не было синей такой.

И нагнется к нему белоснежка,

что кувшинка в огромной реке,

и последняя женщина нежно

поцелуем скользнет по руке.

Она будет совсем молодая.

Та, которой давно уже нет.

Чьи глаза, ровно капельки, тают,

оставляя морщинистый след.

1964

* * *

Я болен, милая, я болен.

Мне невозможно жить и знать.

Мне очень трудно злую волю

Другой, не злою, заменять.

Я в черной куртке, с черным сердцем.

С нечеловечьим за стеной.

Есть только газ, чтобы согреться

От этой дрожи костяной.

Есть только редкие минуты

На миг возникших островов,

И пропасть – выходом не в шутку —

Для безоглядных смельчаков.

1965

* * *

Хуже нет, чем размеренно.

Так вот изо дня в день.

Ты попробуй-ка, дерево

в ушко узкое вдень.

Оживаешь урывками

и всегда невпопад.

Календарные рытвины.

Снегопад, листопад.

Вот проходит по улице

молодой старичок,—

сетка хлеба из булочной

у него за плечом.

С повтореньем повенчанный,—

моционом бредет.

Не придет никто вечером,

завтра днем не придет.

1965

Толедо

Ей не хватало лета.

Ей не хватало дня.

И вот она в Толедо

Уходит от меня.

Идет к неясным грозам,

К романтике во сне,

К боям, любви и грезам

В далекой стороне.

Тачанка отпылила.

Коня не подковать.

Но искрой опалило

Испанию опять,

Где строгая Гренада,

Веселая любовь

И девочка Отрада

На улице любой,

Где любят не в халатах,

На белых простынях,

А рядом с автоматом

В оврагах и в степях.

Ей дали невесомо

Выводят вензеля,

Оставив мне весь омут,

Где люди и земля.

А ей земля в новинку.

Во сне глазами пьет

Последнюю травинку

На родине ее.

Допить бы… Но тревожной

Упорной рысью к ней

Доходит гул дорожных

Осёдланных коней.

Допить бы… Но за далью,

Тревожа сон опять,

Испанские идальго

Выходят воевать.

У них простое дело.

У них прямая суть.

Чтоб яро жизнь летела

В распахнутую грудь.

Чтоб розово алела

Закатная гряда,

Чтоб воля песни пела,

Врываясь в города!

Опять она забылась.

Стоит, глотает снег.

И у меня заныло

То сердце, что на всех.

Его совсем немного,

Но хватит на нее.

Ведь там – даже намека

На снег не наметет.

Два поезда – валетом.

Платформа, я – один.

Всё так. Но не в Толедо

С ней поезд уходил.

1964–1965

* * *

Но ты же не такая.

Ты в листьях и цвету.

На что тебе «токаи»

За липкую цену?

А ты ведь вправду русая.

По-летнему вольна

Краса твоя тарусская

Венками изо льна.

Идет, как будто светится

Земною чистотой.

Не слюбится, не стерпится,

Останется святой.

Зрачки у ней росинками,

Как утро ото сна.

Сама она красивая,

Красивая сама!

Над нею небо нежится,

Девических ждет ласк.

И озеро Онежское

С нее не сводит глаз.

А дальше за Онегою,

Дремуча и стройна,—

Страна ее заветная,

Заветная страна!

Там демоны лесные

Всю ночь спокойно спят.

Им снятся сны слепые,

Без солнечных зайчат.

Но утро не зажечь им.

Всё отдано заре.

Грядущая из женщин

Проходит по земле.

1964, 1965

* * *

Небеса февраля над Москвою,

А внизу – облака холодов,

И весь город обложен зимою,—

И фасады, и крыши домов.

А девчонка всё ходит по городу

Под сезонный его тарарам,

И качается улица Горького

По обеим ее сторонам.

И к щеке, что по-девичьи впалая,

Прямо с неба доверчиво льнет

Одинокая бусинка талая,

Превращаясь в растаявший лед.

А сама она смотрит по-детски.

Ничего не видала еще.

Под усмешку загадочно-светских,

Белизною напудренных щек.

Но потом будут месяцы летние,

Каплей ярких и солнечных снов.

И девчонку, от нежности бледную,

Зашатает от ласковых слов.

И пойдет, позабыв про обычное,

По нетвердой ступая земле,

И трава, ко другим безразличная,

Колыхнется невольно за ней.

А пока нет ни солнца, ни сумрака.

Ожиданно и тихо у ней.

И торопится буднями сутолока

По асфальту, на гвоздиках дней.

Май 1964, март 1965

* * *

Деревянная платформа.

Город Павловский Посад.

Две косички в школьной форме

Провожали поезда.

Взгляд был низок, как порезан,

А сама цеплялась вслед

Человечкам, что по рельсам

Уносились ото всех.

Я опять ее увидел

Через годик, по весне.

И какой-то русый витязь

Шел небрежно рядом с ней.

По-привычному ходил он

Рядом с девочкой простой.

И она ему платила

Леденящей красотой.

Смотрит медленно, пристойно.

А вот все – ее рабы.

И глаза ее престольно,

Восхитительно правы.

И походка не как прежде.

И спокойна, и нова.

И заходится в надежде

На знакомство голова.

Что с ней дальше? Я не знаю.

А зачем мне это знать.

Цокай, туфелька резная,

Об асфальтовую стать.

Светлокосенький диченок

Носит графское манто.

Точно в зеркале, в девчонке,

С кем ходила этот год.

1964, 1965

* * *

Глядит ничье окошко

в Измир и в Анкару.

Я человечью кожу

меняю на кору.

Березовая корынька,

сосновая кора.

Постройте взрослым горенки

в прошедшее играть.

Кору срезают редко

и только на весну.

Ее ручьи и реки

без паруса несут.

И далеко, за листьями,

в диковинных морях

плывет она, смолистая

родиночка моя.

А здесь – мосты и будни.

Гранитная река.

Здесь лодочку не пустит

веселая рука.

За молодой четою —

преклонная чета.

За новой чередою

всё та же череда.

1965

Угол пушкинской площади

Вереницей модно циклят

и лавсан, и коверкот.

А две кепки мотоциклом

ладно входят в поворот.

Набекрень идут, на бровку.

И. кося на ободке,

эдак плавненько и ловко

загибают по дуге.

И, ковбойкой голосуя

за мечту тщедушных дев,

зазывающе газуют,

набирая дробный темп.

1965

* * *

Чего-то очень не хватает.

Макушка ткнется хоть куда.

А небо только намекает,

не объясняя никогда.

Глаза – по веткам и верхушкам.

Ни комнаты, ни потолка.

На елках летом нет игрушек.

Над ними летом облака.

1965

* * *

Моя судьба пока не злая.

А если что – так изнутри.

И жизнь обычная не знает,

как ею можно изнурить.

Какой ей быть тогда, какой же?

Недорогие лица звать.

Да только вскрикивать: доколе ж?

Да только в слезы целовать.

1965

* * *

Шапка книзу, и номер мой вынут.

Мне в солдаты – крутить, не крутить.

И московские девочки выйдут

до вокзала меня проводить.

Провожаться не больно в охоту.

Захмелеют, как обухи, все.

Рядовую увозят пехоту

в самой средней служить полосе.

Не на деньги служу, а на время.

Чередой позабыто вино.

Молодые солдаты не верят,

что мы тоже из дома давно.

Десять бань – и закончится выслуга.

На три года отмеренный долг.

Что тут мыслимо, что тут немыслимо…

Станет нечего думать о том.

1965

* * *

Господи, да что ж это такое?

Из тоски корзин не выплетать.

Покружив над крышами толпою,

птицы начинают улетать.

В Африку, крылатым надо в Африку,

на берег турецкий и любой.

У ларьков солдаты ходят с вафлями,

и дежурят стрелы в голубом.

За шедевры выданы полотна.

Нет музеев капелькам росы.

А со снимков – знатные пилоты

на скамьях бульваров городских.

Где-то знают, ждать или не надо.

Где-то видят, жить или не жить.

По подушкам крошится помада.

По девчонкам сходятся ножи.

А муравы сонные качает,

как тому и боле лет назад.

Маковки церковные печальны —

лишние предметы на глазах.

Научились, раз они умеют.

Поумнели, раз они умны.

Но шлифуют русскую камею

под резон подделанные дни.

А с Кремля курантами кричали:

распрямись до нового лица…

У России не было начала.

Как ее грядущим проницать.

1965

Тени суждений

* * *

Может быть, меня просто надули.

И я вышел совсем не такой.

Но весь мир, как огромная дуля,

вознебесился надо мной.

Неспособно стоять у порога,

за которым то мил, то не мил,

громоздится большой недотрогой

разноцветным укутанный мир.

Мне б не думать над этой диковинкой.

Разве мало людей и вещей.

Почему мы так тонко подкованы

даже в частном и даже вообще?

А стихи расплетают обнимку,

мудрецов утомляя собой.

Так сердечные стебли никнут,

обрастая обычной судьбой.

1965

* * *

Где-то сгинули напрочь миряне.

Им – узорчатая лепота.

В полнолуние над морями

мне – ломота

в височной и в затыльной

и в тысяче других —

не в камне, а застыла,

не капля, а долбит,

от мира ловит стружки —

тяните с нас за фук!

Разбросаны игрушки —

природою зовут.

Но пишет отплесками море

по суховатости земной:

дорожка лунная замолит

беспутно сникших за вином.

Расставит вовремя, не вовремя,

поименно разберет

нигде не оговоренный,

но выпавший черед.

1965

* * *

Глубь только кепкой нахлобучить.

А примерять нельзя никак.

На чем-то незаученном

учиться проникать.

Нащупанно и веруя,

без каменных морщин.

Докатываясь веком

к безвременью вершин.

До винтика, до точки

вбурились головой.

Обычным и прочим —

холод да вой.

Холод да вой,

да жар гулевой.

Щёки чохом —

ночка та.

Д’а чечётка

начата.

Выворачивай носки

от тоски и до доски:

Ой, венец, венец, венец.

Свету белому конец.

Разбирайте ложки,

отдирайте брошки.

Оплетайте гордых баб,

отлетай, который слаб!

Ой, венец, венец, венец.

Свету белому конец.

А конец не света бела,

а гуляния…

А с рассвета всем за дело,

за деяния…

1965

* * *

Забытые мотивы —

неловко и смешно.

На радость, как на диво,—

откуда снизошло?

На время – по привычке.

На лица – без любви.

Квартирные кавычки —

затхлый вид.

По истину? —

За морсом

без дыбы и ножа

высокие запросы

ублажать.

1965

* * *

Поэтов тешили исправно.

И под гитарные лады

философии и страны

перекладывались в дым.

Клубились думы чудные

горою пустяков,

и песни были чутонькой

от мира от всего.

Был край земли – поранишься —

кометовой тесьмой,

и люди – тем же краешком

от этого всего.

Беспамятство целебное.

Умением парим

обменивать на слепок

с мира мир.

1965

* * *

Глядишь на мир,

когда он мил,—

добрейший мим

наш внешний мир:

сегодня – то,

а завтра – сё,

ни то, ни сё

и то не всё.

Так припадая к лику

и чудесам его,

мы постигаем мимику

от мира от всего,

чтобы страдать от впечатления,

что не имеет продолжения,

и вновь пускаться в созерцание

для продолжения страдания.

1965

Косые падежи

* * *

Жить от вечера до вечера,

от стакана до вина.

Мне внутри, видать, помечено —

добредать.

Дни – полосками невсхожими

от сегодня до вчера.

Повзрослевшие прохожие

не играют в чур-чура.

А в отместку – всё высокое.

И деревья, и луна.

И край неба, морем сотканный,

пеленает пелена.

На неё нельзя непристально.

И нельзя издалека.

Забелеет море брызгами,

улетая в берега.

А на гальке и непринятым

можно камешки бросать

на изрезанные бритвами

паруса.

1965

* * *

Когда родное – не родное.

А чужого не любить.

Помири меня на крови.

Не губи.

По зубам – так перемыслили.

А в глазах такая тля.

У судьбы на коромысле —

два казенных короля.

От недолгого уюта

дверь открытой подержи.

Не заманишь тертых юбок

на косые падежи.

А которые приходят

на короткие места —

только около и вроде,

как перила у моста.

Но очерченно-красивые

за каштановой канвой

нарасскажут мне про зимнее,

налинуют про покой.

1965

* * *

Мимо женщины, вспять, и от ветра

в два винта завернуться плащом.

Белый лебедь, кирная таверна

и лиловый орнамент у щек.

Оборот. Кавалькада картинок

у домов, у щитов, у реклам.

Годы бедрами обруч крутили

и, как обруч, спадали к ногам.

Клонит голову набок – и сгинула:

неба нет за нее попросить.

А земля поносила и скинула,

если ей надоело носить.

Повести бы разговоры,

потянуть себя, побыть.

Заморщинятся оборки —

у живого прикупить.

Комковатых два тулупа.

Между ними начерно —

не поняв и не распутав,

не успевши ничего.

1965

* * *

Не сбылось и не сбудется.

А всего – ничего.

С нами стерпится, слюбится

и поляжет ничком.

Подходящими парами

завернемся в ночи.

Поучила жизнь-барыня

и еще поучи.

Озаренно бы сбиться

лет так эдак на сто.

В лоб и в руки синица —

век, засевший за стол.

1965

* * *

Душа обсосанной тянучкой

по языку катает след,

словами вяжется тягуче,

не прислонённая к земле.

Переполненно и глухо

жмурят дуру фонари.

Подари ей ночь полдуха,

четверть духа подари.

1965

* * *

У города слоистый

асфальт доделал цвет.

Шатаются солисты

без прочих эполет.

Бездельничают шатко.

Прохожий, прошипи!

И на три делят шаг их

прохожие шаги.

Две параллели серых —

смыкаться не резон.

Сползало небо сверху

на хлипкий горизонт.

И ветру горя мало —

облетная пора.

Так осень вербовала

деревья по дворам.

1965

* * *

и. к.

Отблестели ладони саблями.

Жизнь под улицы затекла.

По квартирам, шкафами сдавленным,

понаставлены зеркала.

Ты не взрослая и не маленькая.

Руки скрещены у окна.

На диване два круглых валика

напружинились допьяна.

Где ты, милая, моя летняя,

где ты смотришься в образа.

Изрешечены лица клетками,

наведёнными на глаза.

Ни тобою, никем не леченный —

хмель, по жердочкам навитой.

Где-то Волга, а где-то женщина

полотняная над водой.

1965

* * *

и. к.

Я не понимаю, ты какая.

Тронута нечаянным резцом.

Вечер от светильников мигает,

натемно сливаясь над лицом.

Высоко раскинуты запястья

над огнем купейных ночников,

рукавов надломленные части

из окна не смогут ничего.

И глазам в глаза не засветиться.

Всё

в стекло добротное ушло.

И толкнулись сплюснутые лица,

в занавесках пялясь тяжело.

1965

* * *

Рвет замшевые ночи

короткое метро.

Жалей меня, сыночек,

хоть каплей на ведро.

Не ставни и не шторы —

два рамочных стекла.

Одной она на что мне

панельная стена.

Подушка много стерпит.

На складки он слепой.

И, если боль о смерти,—

за сына терпит боль.

Под даровое утро

остынувших аллей

жалей меня, хоть хмуро,

хоть изредка жалей.

Чья мать всего не хочет.

А просит-то одно:

жалей меня, сыночек,

я жду тебя давно.

1965

* * *

Ватагою бессовестной

на бандочку игра.

От люблинской бессонницы —

по люблинским дворам.

Махнуть бы вострой саблею,

срубить под корешок

лозинку эту самую,

зеленый гребешок.

А ты ходи, выламывай,

как попик, козырек.

Со сплюнутой галантностью

чубатенький зверек.

Красней да не закусывай —

от девочки нельзя.

Подаренные бусики

насмешливо висят.

Два бантика с заколками.

Протягивай – не дам.

Уходит Коля с кодлою

по люблинским дворам.

1965

* * *

Мне лежать, как лежится.

Ничего, никого.

Колет тоненьким шильцем

у сердечных боков.

Холодами повисла

застекленная синь.

Рядом зимние мысли.

Пораскинь, пораскинь…

1965

* * *

Один, как стон,

один, как перст,

без адресов

и без невест.

Один, как в смерть,

но отвлечен

на всё и всех,

но ни на чём

не остановишься никак…

От дыма в доме облака.

1965

Семейный разговор

Запальчиво сорваться

на нервные концы.

Неясные абзацы —

наглецы.

За огнивом волненья —

фальцетная зола.

От бывшего горенья,

от нынешнего зла.

Мир внутренне богатым

и внутренне святым —

окутываюсь ватой,

выкуриваясь в дым.

1965

* * *

н. л.

В кромешных нишах наших

закупоренно длить

уцененную продажу

дорогих когда-то лиц.

Искушенные резоны —

пухом в прах.

Мрак на душах, на их сводах —

мрак.

1965

* * *

От путно – нудно.

Перерешить.

Нельзя так трудно,

нельзя так жить.

Нельзя так трудно

от ничего.

Нельзя так туго

и ночь, и год.

Смешалась скопом

в затертых днях

калейдоскопная

беготня

всего, что вижу.

Всего, что знаю.

Обрывки книжек

и лиц листаю.

А надо просто.

Вот жить – так жить.

На жизни – поза.

Не изжить.

1965

* * *

Почему так ударили?

Ни за что, ни про что

слово подлое дарено —

тошный шок.

Само слово абстрактно

ни бед, ни пут.

Но глаза с отравой

свое берут.

Человечьи губы

ударяют в смысл.

На сердце хрупком —

царапий рыск.

На себя облава.

Пересуд.

Может, не по праву,

но по адресу.

1965

Апатия

Не делать ничего.

Ни даже не пытаться.

Избегнуть и остаться

без дома и чинов.

К троллейбусным рогам —

московские кварталы,

маршрутным ритуалом

краплёные дома.

К очкам и очагам

от вынужденных улиц,

где слякотью надулись

машины по бокам.

В столовых и в ДК —

наряженная хвоя.

Обычай новогодний

рождественских декад.

1965

* * *

Гашение остатков

нацеженной крови

и…

По отёкшему по скату

все оставшиеся дни.

На ремесленные утра

колб и вил —

проницательные путы

головы.

Привораживает вечность

помни миг.

Днями бы отречься

путными.

Но на многие на лета,

и спустя,

взвился, может быть нелепой,

жизни стяг.

1965

* * *

Мне не долго, не долго:

если долго, то как?

Предпоследние толки

под табачный «Дукат».

Снегом сыплется ширма.

Схоронюсь я за ней

от хозяев сих мира,

от резонных людей.

1965, 1992

Стихотворение «песня»

Сегодня – вечеринка.

И гарь, и благодать.

Губам, как от черники,

от пепла пропадать.

За водкой, как за чаем.

С ногами за ногой.

Я их не различаю —

какая за какой.

А утром – в пальцах плесень.

И трезвые правы.

И лента крутит песни

пропащей головы.

1965

* * *

Будоражить интересом.

Греть активный интеллект.

А куранты – благовестом

по старинке деревень.

Не раскусишь это время —

плод теорий и обойм;

их лоскутное поверье

над растерянным тобой.

Зимней ряженкой на лицах

отрешенности налёт.

Над застуженной столицей

снег. У стен – лёд.

1965, 1982

* * *

Игольчатое сито

разгоряченных век.

Нисходит на Россию

примерным цветом снег.

То метелит разором,

то хлопьями идет

по зимним наговорам

заоблачных высот.

Чуть выдохнешь поблеклость

умаявшихся лиц,

чуть нажитую бледность

морозом соскоблишь,

охватит холод стойкий.

В снегу не западать…

На комнатных устоях

пристойные года.

1966

* * *

Московское,

лоскутное до смуты —

столь пагубно улавливает взгляд,

как городу присущие причуды

по сумеречным улицам ветвят.

Метет бетонная метла,

сметая домики-соринки,

в них мебель с выгнутыми спинками

на ножках кукольных жила.

И чудятся мне формы окон,

отторгнутые от стекла,

их сводчатость укромная,

и – комната,

ее четыре прежние угла.

Как уместить наследные закаты,

их письмена – надежду и исход,

в надкаменный и наддощатый

устой высот.

А горе-дворики богаты

ботвой невзгод.

1966

* * *

Воспаленных не в лад с укладом

вместо пороха метит прах.

Их на плаху сведет расплата

во взаправдашних топорах.

Право-лево коси Косая

изуверчиком по резьбе!

Сокрушают себя и сами

сокрушаются по себе.

Во бреду, во стыду до боли

в чисто поле пластаясь лбом,

убивают сей час, а боле

убиваются по потом.

Медлят зубчики вышней силы.

Кабы вилы поддели жизнь.

Истязают себя и милых,

вместе с милыми запершись.

И-их, наследнички, дух укромный —

ухо, эхо да ох – ухаб.

Развороченные хоромы,

притороченные к стихам.

1966

* * *

Рассветы – именно помехи

к приобретению ответов.

Грызи орехи или вехи.

Не сетуй, сетуй.

Цвета небесного наплыва

от облака – в окно, и – мельком:

благоволение заливов

помимо смены понедельников.

Лес осени роняет крохи,

но – тьму тепла.

И женские переполохи:

любовь ушла.

Уметь бы чахнуть-зеленеть

и даже,

на случай, можно не уметь,

ведь кто докажет.

Была бы оловом, что кровом,

мне, вкопанному, высота,

минута без вины и словом

окованная немота.

1966

* * *

Претензия немого слога…

Но тема нищая легка.

И грудь надорвана тревогой,

как дутым когтем пустяка.

И нервы, белые кусты,

топорщат колкие побеги,

украсив ими рока реку,

но мертво держат взор на Вегу

поэта певчие посты.

Мой час негадан, и пока

мой пот не превратится в иней,

я все прощаю вам, родные

и милые, издалека.

1967

* * *

На далекие приветы —

взмахом солнечной руки.

Сколько песен недопетых,

недожатых, как курки.

Не заметанных на слове

в добрый вязаный стежок,

отпустивших на изломе

человечий посошок.

Из огня, да не в полымя.

Притушили на пути.

А дорога всё калымит —

из последнего плати.

1965

Декоративный оборот

Весна

Рассеивались клейким шелестом

на трепетные покрова

декоративные аллеи,

их дерева.

На лица наплывало веянье,

витали дни,

как самокатики весенние,

детей вельветками.

Усыпан сумеречный перстень —

овал, исход —

усыпан верностью вечерней,

увит листвой.

Опахивали клейким веером —

едва наклон —

декоративными аллеями

и теплом.

1966

* * *

Что пыльца – моя жизнь полетела

мимо мяты и маяты.

И по маю без цели и дела,

пёх по маю: шалты-болты.

Нагазировано сияние.

Под глазурь отрешенно галдеть

то ли парочкам, то ли ваяниям

разомлевших от мая людей.

1966

* * *

Слыть соломинке былинкой,—

пела высь.

Пробудись, моя могилка,

пробудись.

Полнолуние вспомяну.

Память – взгляд.

Палевы поля, поляны,

палева земля.

Под луною – оскуденье.

Мертвый фон.

Полутоны, полутени

тонут в нем.

Слыть соломинкой былинке

велено.

Зацвети, моя могилка,

зелено.

Дённая или дневная —

день, как дзинь.

И святых ее святая

сонь ее, как синь.

Эх, на донышках стечений —

прочерки.

Нет от вещих воплощений

моченьки.

Слыть соломинкой былинке

велено.

Запылись, моя могилка,

пепельно.

1966

Странница

Памяти Леночки Васильевой

Негадана и тонко

надумана и в тон —

тисненая котомка

на житии святом,

и, Боже, – косы, косы —

и босо, тоже в тон,

умахивает посох

по верстыньке пешком:

от мрамора как праха —

к блаженным сторонам!

Последняя рубаха —

последнюю отдам.

И небо – тихо, тихо —

ну, синевы затон,

и детские мотивы

над дедовским прудом.

И ты к земле припавши

и небо возлюбя,

замаливай уставших,

замалчивай себя

молитвы благолепной

утешным голоском.

Да будет лето, лето

и в сердце, и кругом.

1966, 1999

Силуэты

Холм украсив —

изваяньем —

сумеречно слыть.

Воспаряя,

над полями

палевыми плыть.

Вкопанно,

лелея трепет

елей и аллей:

ветреные повторенья —

ветви вне ветвей.

Сгорбившимся у прибоя,

внемля, будто нем:

удаление морское —

утолением.

1966

* * *

О, Пярну…

Летки-енки

курортных берегов.

Мне снятся уроженки

нерусских городков.

Нордическим налётом

готическая бровь.

Спортивные народы,

спортивная любовь.

К сосновому покою!

Где европейский лес —

над оловом прибоя,

под оловом небес —

я, как сегодня, вижу

полоску той земли

и девушку из книжек

к трем сосенкам вдали,

наклеенным картинно

на черно-белый фон

над линией залива

воротцами на нем.

1966, 1977

* * *

Валун-филон,

убогий горбик даты —

ветшал

от яда паузы, пока

моя душа

освобождала залу

для длительности белой ледника.

Редел,

в окне возникнув, миг

и снегом тихо падал.

1967

* * *

Тускнеет глянец на гирляндах разумений,

когда

с поклоном дому Вашему и дню

каллиграфически готовлю изумление

на опереточную тему: не виню.

По еле-снегу, поукрашенному зеленью,

железный шлейф узкоколейки пролегал —

вдоль ярких заморозков, хрупких и осенних,

шел поезд пригородный к той, что далека.

Мои,

за ярусами дачного макета,

надежды плакали, покуда у себя

Вы жили, девушка, нисколько не задеты,

а значит, милая, ни капли не любя.

Как распадаются дымы узкоколейки.

Мороз клубящийся ничуть

не оседает на вагонные скамейки,

в угоду горечи оттаивая в грудь.

Но шпагой солнечной, а выпад – луч и лето,

колол из тамбура, дрожа наискосок

в пылинках памяти, по звуку и по цвету —

иллюзионного пошиба голосок.

1967

* * *

Мы – на перроне,

где двери дачных поездов

резиною в полтраура обиты;

ты – в золотых волос короне,

но пусть другой тебя возводит на престол;

прощай, моя славянка, будь забыта.

Живи не далеко себе, не близко,

таким деньком-дымком;

а мне твоя московская прописка

была с круг неба штампиком.

Поедет поезд в Конаково,

и ты махнешь мне из оконца.

Но жаль-то как! Нельзя ли снова

нам повторить наше знакомство.

Я подводил ее к вагону

и расставался неумело,

а из толпы людей вдогонку

ей поклонение летело.

Ты – загляденье, ты – блистанье,

ты – сероглазая лилея.

Носильщик ахнет: золотая,

и поторопит: веселее.

А золотая,

облокотившись из окна,

была как невидаль какая

окаймлена.

1966, 1994

* * *

Мольбой нарушена,

к утру сулит покой

ночная тишь, как тушь —

на парапете

под аркой рук

белел из темноты

лик ялтинки,

чьи веки нежил ветер

еле-дуновением с воды.

Прихлынь теплынь —

так зябок миг ее на свете.

1967

«Смерть Вазир-Мухтара»

Приговор шариата объявлен.

Огорчит узколицый семью.

Шахский евнух… та самая капля.

И коран осеняет резню.

А посол прозябает небраво,

Туркменчайского мира творец:

пара слов, пара шуток и – слава

кулуарной поимки сердец.

Фрак неистов. Очки на столетье

упредили ученый глазок.

Корчил автора. Сох от комедий.

И куруры выкачивать мог.

И служебный расшив на мундире

полномочно возвысит его.

Но прожекты касаются в мире

многих, кроме тебя одного.

Может, евнухов души дряхлее,

может, русская крыша течет,—

но шикарный министр шалеет,

из предсмертия выжав полет.

И вазир завершает вояжи.

Шевелит персиянка чадрой:

на мешках подставною поклажей —

Грибоед, награжденный арбой.

1968

* * *

Дипломаты,

искусники жеста,

кустари государственных склок!

Интриганов

дворцовое детство

посолиднело в ранге послов.

Задний ум бескорыстно отточен.

Профанация, торг, лабиринт.

Чтобы вдруг договорную строчку,

огорошив, пустить напрямик.

И расклеена суша по мере,

и меняются пункты, скользя,

и, клянусь этикетом, – пустяк

все усобицы всей нашей эры.

1968

Мария Стюарт

Хранит Шотландия в летах

одну губительную гонку,

ведь королева амазонкой

там становилась иногда.

Так суженых пересекла,

что бились ангелы о плечи

и зори пятились навстречу

ночам, обратно в черный зал…

Ах, почему удалена

от нас та чудная эпоха,

где прямо с царственного моха

влетали жены в стремена.

А серенады забредали

на королевские дворы,

чтобы раскладывать костры

у даже высочайших спален.

1968

* * *

Узор как именно исход,

где просветление – проблема.

Окольно принимает тема

декоративный оборот.

Уверованно жду запястья.

Какой отчетливой каймой

минуют комнату,

ниспосланы рукой,

и космы холода

и облачные части.

Обособленно проплывут,

колебля вертикальный полог,

предметы, признаки минут,

в них неминуемо потонут.

И сами комнатные длины

редеют до размеров губ…

Солдатики из пластилина

мое запястье стерегут.

1966


Путь зари

Вместе и порознь

А, может, искони уж так заведено —

тепло всеобщее возделывать раздельно

и быть застрельщиком тех вековечных трелей

про всё, что есть вокруг и как всё быть должно.

* * *

Пусть род людской мне кров не предоставит

и милость женская прольется на других —

горьки куски мои, давно уже горьки,

ведь я – сиюминутный Каин,

а братья – окружение мое,

а братья – те, в упор кого не вижу,

как смею пред собой глядеть и выше

взор возводить на Богово жилье.

Не ведаю народа своего

и не прошу включить меня в какой-нибудь

народ, скоро невстреченная Родина

на грешного святой обрушит свод.

Но жалость переполнила суму,

но спины кровяным исходят потом

по горестям, которые мы копим,

по каждому, по всем и никому.

1968

* * *

Как содрогание дремотного дурмана

рос чисто внутренний, утробный чисто всхлип —

спешите ваше милосердие излить —

я перестану жить,

я жить,

я перестану —

спешите милосердие излить

на каждого, кто этому подвержен.

И жрец найдется среди нежных двух и жертва

найдется, дайте только сроком их сличить.

Пускай назавтра поменяются местами

при сочетании случайностей ином,

и значит, жертве быть жрецом,

а жрец взойдет на страшный камень,

сменив заклание на собственный свой стон,

он воздаяние получит,

ведь быть жрецом такая участь,

что лучше к солнцу пасть лицом.

Но даже при последнем издыхании

глаза по-прежнему ползут на остриё —

о, неужели это – всё,

чем сможем причаститься тайне —

перестает он жить, надрез, перестает.

1968

* * *

Я хочу спрятаться под самый прочный пласт

и сжаться до немыслимых размеров,

чтоб незаметному на кручах этих серых

влачить присутствие, чужих не зная глаз.

Потом свои зрачки расширить и напрячь

и разобрать, как перепутаны поступки,

как невозможно заржавели наши сутки,

и жутким словом заряжается пугач.

А стоит выпалить – загублен чей-то взор,

а стоит выпалить – ославлен чей-то жребий,

и губы собраны в обидчивый узор,

а зори лишними куражатся на небе.

Пусть кровной спелостью наш преисполнен стон,

наследной спелостью, живет еще за нами —

красив и грозен и безжалостен сей дом —

наш дом земной, где вместе бьемся над азами,

где воздух ловим, словно рыбы, ловим ртами

вместе и порознь и снова бездны ждем.

1968

* * *

Заманчиво, но тяжко вас любить,

под местными поющих небесами,

ведь главный подвиг наш составлен из обид,

превозмоганий их, чередований

их, нанесения последней раны злой

содружеству язычников и мумий —

пятно родимое несем от всех безумий

ваших – избранничества пластырь голубой.

Пусть мириадами раздавлен буду звезд,

кромсая высоту в три воя,

уставлюсь на одну из них и строить

начну свой Вавилонский пост.

И каждый уложить плиту

захочет в эту башню снова,

единое воздвигнуть чтобы Слово

и, свод окончив, слушать красоту.

Народы кровь свою откажутся дарить.

Зачахнет семя лицедеев.

И завершится путь зари

над вечной башней иудея.

И смогут направлять свой час

в расположение потока

все шаткие – на высь, на Бога

на истинного положась.

1968

Озеро двоих

Я зависть пышную скопил

ко всем, кто телом чист и светел,

шутя, языческие дети

из вероломных тянут жил.

* * *

Над космосом лачужным возведу

не соты, а гнездо на сваях света,

над остовом дневного постамента

несомое в ночную высоту.

Но встречи, нечаянно затеянные, и

порывы кровные, родство и раны чьи-то

на игрища ведут свои и скрытно

подтачивают свет, как муравьи.

Телами друг от друга отстоя

на расстояние позора,

пером распарываем прелести наяд,

а губы рвем у взятой к зареву измором.

И факельной окраски лепестки

на газовых соцветьях обрывая,

засушиваем пламя для гербария

и холим полыханием виски.

1968

* * *

л. м.

На фольговом листе легли

с нарядной вместе мы и ждали

отлива суточных печалей

со дна асфальтовых долин.

Парение

над стен неволей,

над месивом весенних тин

парение,

и – кланы кровель,

и – ломка искорная льдин.

Но пальцами ее не пролюбить

насквозь, это змеиная забава —

гнуть гибкой тело, только травы

так могут прорастать и жить.

Телу сквозь тело не пройти.

Лишь кверху прорастает вереск

через живое тело, через

ночные радуги шутих.

Обоих не вместить одной

плоти, живьем не просочиться

под ворсы кожистой границы,

пронизав теплокровный слой.

Гора гордыни и добра

гора —

на ложе в одночасье

два изголовия – стать властью

над всякой всякому пора.

1968

* * *

Составлю праховую нить

из прядей, виденных при жизни,—

свободен прах от укоризны,

а пепел можно обелить.

Но моментальным рвом удачи

под глянцем лаковых полов

зияло капище батрачьей

любови сельских рыгунов.

Без продолжения порыв

жил пылью над половиками.

Осталось тратить содроганье

на дальних или на любых.

1968

* * *

I

Ты живому расплаву под стать

с лица накоплялась на ложе.

Глотателю лав из-под кожи

дай олово алое взять.

Чтоб эту пожарную влагу

на ткань принимало нутро —

от оцепенелого смака

до рыбной агонии ртов.

И раб двуединого пыла

готов на полуночный бунт.

Но вызволенному из ила

не бить о граниты стопу.

II

Ты, растекаемая, стань

расплавом, ты себя на ложе

освободи от настов кожистых

и рухнуть дай в живую ткань.

Или, как озеро плескучее,

в резервуарные твои

слои

мани меня во жгучие

слои,

стань озером двоих.

Или захлестывай объятием,

чтоб ястребиное, как сброс,

вниз на содвинутые глади

олово рдяное лилось.

И русло гордое сверкнет

на всю продольную текучесть

ядом, чья бешеная участь

на рот натравливает рот.

III

Внезапная, ты наплыла

прикосновением продольным,

разламывались чтоб ладони

мои от лова стыдных благ.

Сплочение б росло —

вот смесь,

составленная из обоих тел,

уж гонит по земной красе

ткань совокупную,

и рдеет

ширь остановленных слоев,

обуглившая всех растений

корни на всём пути своем,

и смолы вязкие древесные,

покрывши землю до небес,

тоже текут по всей поверхности,

янтарный вспенивая блеск,—

а пламя б желтое рвалось

в мои полночные видения,

где некий разводил колени

зигзаг, проколотый насквозь.

Не всё ли ангелам равно,

чем сон обиженного славен.

Давно покинули мой лагерь

все нежные, совсем давно.

1968

* * *

Я зависть пышную скопил

ко всем, кто телом чист и светел,

шутя, языческие дети

из вероломных тянут жил.

……………

А мы тесним губами дев,

балами губим и влагаем

по гимну в локон и губами

белы бываем, одолев,

а мы напяливаем темь

на эти светлые подъемы,

на дюны белые, на лоно

потом и – вдаль, по наготе,

и наделяем далью той

себя от темени до пальцев

и сталью певчего скитальца

и болью дочери людской.

1968

* * *

1

Стада, ведомые к источнику.

А за холмами – ширь.

Для сыра нож, а для воды кувшин.

Вот вотчина.

2

Смугла,

постаивала у колодца,

овец пасла.

Ложе постлав – спала.

От часа переходила к часу,

как злак.

Сок вязок.

Мякоть у плода

густа.

Как плод, себя копила,

как пойма – капли не отдать,

крупицы.

В спелость облекаясь,

во зрелость года и плода,

стояла статная, тугая,

словно нектаром налита.

3

Сведу ручьи

в проточный свод воды —

проточен ход

свободных вод

и тих

и чист,

и обоймут ее нагую,

нагую и готовую войти,

водою обоймут ее, обуют

нагую возле выема воды.

Волна обула ноги. Вот

вход в родниковую палату.

Во гладь воды нагая вмята,

въята во глубь и влагу вод.

4

Литая,

постаивала у воды.

И яро —

не стыд, а сыновья —

тяжелый

пастух вошел к ней.

1973

Брат совы

А матовая чешуя,

кольчужно и не осыпаючись,

одела дни певцов с их ячеством

и безголосцев, воля чья.

* * *

Как травоядное, но мину манекена

лицом состроив, пережевывал бы годы.

Да, надобно делить их с кем-то:

страх перед паузами нагнетен в аорту

мою – откупорит ее или промоет.

Дремотой веки, будто мохом, заросли.

Я не глаза имею – бельма.

И различаю только сумерки вдали,

покуда камень на домах не доалеет.

Улыбкой женщина мне скрашивала день,

но чаяла такую малость,

что робкими души затеями

лишь вызывала жалость.

1967

* * *

Она, как облако, на пир

сует сошла – часы пропали,

границы лопнули, и стали

похожи планы на пунктир.

Речами сольными оплел

я тело милой, как стеблями,

чтоб утомленными струями

текла по ним, стихая, боль.

И зелень вечная умрет,

и криптомерия повянет,

когда под мерзлыми корнями

истает скорбно слёзный лед.

Блажен, кто губы окунуть

сумеет в реку утолений.

Гордец на женские колени

роняет голову и грудь.

1967

* * *

Взорвать кровавой кляксой прочерк

в строке

и подразумевать,

как благородный пульс височный

возьмется воздух сотрясать.

Как, выбрав жертвенник жестяный,

с карниза прянется изгой,

свистя свинцовыми костями

до краха корки мозговой.

Разводы алые пройдут

через асфальтову палитру,

их ночью дворничихи вытрут

или прохожие подошвами затрут.

Лишь персонал в халатах белых,

но ветхих,

нарасскажет про:

там… голова спорхнула сверху,

там… кровью капнуло перо.

Танцуют когтики тревог

в такт музыкальному отвесу.

Перекачу-ка я комок

тоски на новенькое место.

1967

* * *

Как отрешительница, залу

души обкрадывала нежность,

а веки спящие, казалось,

дрожат на яблоках блаженства.

И нарастало дуновение

с балконных далей,

и пальцы, сложенные веером,

не покидали

меня простертого, но грудь,

как панцирь, индевела кожей

от ожидания, что будет

потом и позже.

Необычайное растет

перед глазами Древо Жалости

к себе: и не было, так сталось,

ко всем: не чаяли, а вот.

Плашмя бы около ручья

лечь и присутствовать пространно,

да чтобы женщина, как манна

сойдя, утрачивала явь

свою…

1967

* * *

Судьба не миловала скальда.

Ничком о ней ночами пел,

как плакал,

на груди асфальтов:

мол, мир-то мил,

да свет не бел.

Костры запаливал. Кому?

Горели вырезы на фоне

побочных мраков; но ладони

с утра нащупывали тьму.

Чтоб, озарение разъяв,

облечь в словарные покровы

и новь, старинную как явь,

и явь, как тайну стари новой.

1967

* * *

Лечь навзничь вечером, когда синеет снег,

лечь навзничь вечером, когда желтеет сумрак

от свеч, и – крики, словно шрамы тишине

наносит голосом капризный полудурок.

И так тягуче ощущение вины

слепца перед далекими и близкими,

что остается только царственно выискивать

резоны в чопорных затеях вышины.

Мрут опереточные охи взаперти.

Я скорчусь так, чтобы грудные взвыли кости,

и лягу преданно, как пес, около просьбы:

прости далекая и близкая прости.

1967

* * *

Мне комнаты обоями грозят,

по струночке по плинтусовой водят

туда, где можно спать, а колобродить

нельзя, покуда моды не велят.

В тонюсенькие оттиски речей

я сплющу эти вязкие объемы.

Не пасынок ли здешних окоемов

ослеп от прободения вещей?

И длительность раздвинула пласты.

Вчерашнее. Сегодняшнее. Вечное.

Нашла кому довериться, беспечная,—

ревнителю и груму череды.

Но долго за полночь разбойничала память

сыпучим муравейником словес —

так бес

намучившийся ерзал в истукане.

1967

* * *

Шли позвоночники на торг

стержней сегодняшних и вечных.

Осталось полостью наречься,

чумное выпростав нутро.

Но перед крахом клети волглой,

в кривизнах реберных давясь,

проклясть под молниями воплей

умов смирительную связь.

По мнению живущих всех

лег злак, недопоенный солнцем,—

чтоб вашим глазынькам сколоться

об иглы аховых потех.

1968

* * *

Дышать, предчувствуя пожары

на улицах, – лишь гробить грудь.

Люди прогуливали пуделей

или попыхивали паром.

И птица гаечка-синица —

на улице-то каково —

клюет, как злачная белица,

по крошке, в сердце и насквозь.

Мы выкорчевываем дни,

но даль, вблизи неразличимая,

пирами света нас манит —

лучи сменяются —

и явь опять сочится

к нам через шахматные окна,

дневные окна на фасадах,

явь, чтобы каменные комнаты

не стали коконами ада.

Колонны сосен свод несут,

на сучьях гипсовые трубки —

снег на прудах со льдом и прутьях,

а высь лесная на весу,

как в то единственное лето,

и память тужится вразлом:

славянке северной – шалом,

и сердце в руку,—

по-пиратски, черной меткой.

(Кровь опускается, как столбик

ртути, в аорте.

Крематорная

стена

хребтом росла и холкой,

кирпичной прелестью красна.)

Я по глоточку, как былое,

пил мельком милостивый сон,

когда ресницы черной хвоей

цвели на яблоке глазном.

Ночь бальзамировала снами

утраты, стоптанные с днями.

1968

* * *

Скорее выпростать себя,

опорожнить, как обезвредить…

Страх обрастает плотью клети,

где люди слепнут или спят.

А матовая чешуя,

кольчужно и не осыпаючись,

одела дни певцов с их ячеством

и безголосцев, воля чья.

Лишь века мыкательный ветер

над купною красой дерев

летит,

и мирятся, и терпят

под ним и стог, и снег, и птица,

и стол,

и сталь во стане вер.

1968

* * *

Когда уже ничто не восхитит

и зрение измаяно дарами,—

пороги обиваем умираний

и зовами исходим до седин.

А рогу не мешало бы запеть

над зоной световых переворотов,

чтоб лепету палимого народа

победная сопутствовала медь.

В победу облачался бы народ,

на залежи похож пороховые,

чья самая горючая стихия

грядущим полыханием живет.

1968

* * *

И маска честная

и костная тоска

и розни вязкие

и грустная нелепость

и пылкость памяти

и плоти оскуделость

и снова копотная

комнатная зга.

Кормись претензией

на правду и плечо

на вензель дружеский

и шанс потусторонний,

на женский паводок

на высохшие поймы

на воды плавные

и твой на водах челн.

Все передумает

гребец или пловец

куполоплаватель

иль груд земных добытчик:

о вечной тягости

о благости, о нищих

стезях, о робости

карающих сердец.

1968

* * *

1

Пади резучая трава.

Мы совы-головы схороним

во мху, а надо мхом застонет

сосны скрипучей булава.

Чтоб даже ветер-полуночник

смирял над иглами разлет,

когда, хранима гибкой мощью,

она себя красиво гнет.

2

Луч голосом перечил с гор нам:

до купола не доросли вы,—

и дол стопу лишил опоры,

а долю – дива.

Лишь радуга перед глазами,

как семицветная судьба,

легла опорными концами

в озер ночные погреба.

3

Сгинь, идол тутошнего срока…

Любуясь глиняным овалом,

китаец, с виду одинокий,

над чашей риса фехтовал.

1968

* * *

Нам слепота как наказание,

а здания всё берегут

уют свой каменный – капканий

уют,

но льготам этим летним

в олиственелых поверху

деревьях крепнуть, дабы ветер

измерить шелестом и шхун

контурной верой, а хитоны

лугов

сокрыли б голь планет,

когда по стеблям по зеленым

земля пошлет в бутоны цвет.

И насты чистые минут

такой простор над муравою

взору сулят, что не освоить

уже ни ворохов, ни груд

воздушных,

то есть невесомых,

как высь, как волос в нежной зоне

около самого виска,

как полоз на ямском разгоне

саней, лосенка по снегам

как бег…

но, судя по распеву,

олиственелые верхи

дерев

не пели для согрева,

а жили песне вопреки.

1968

* * *

Я зрячим стану. Скоро стану зрячим.

Я точной мерой почести воздам.

И тварный чин взойдет чертой царящей

и расщепит всеобщий тварный гам.

И мирный час, муравный и равнинный,

привольный час, вольготный и речной,—

строй величальный, перечень обильный

дарует мне, продлившись надо мной.

И чтоб краса наличная земная

соразмеримо вытянулась в рост,

на чистый курс ложится речь простая,

взяв птичий клин за бодрствующий пост.

1969


.

Мой лот

Так низвергаемые или туда выстреливаемые,

где раздвигаются и величины неба,

до них дотрагиваемся, вторгаясь трелями

во стразы айсбергов, во льдов их нефы.

* * *

А на сердце и смутно и темно,

и лица дальние, на малый срок таимые,

светают в нас как пятна лебединые —

и милые и несоединимые

в единое и милое одно.

Их дарственную плавность унеся

в условные примысленные травы,

привидятся нам ласковые нравы,

привидятся, приви… приви-дят-ся.

И тесное бескрылие спадет,

и словно сотворенные пернатыми,

мы круг дадим над степью, а потом

добро и зло полетами порадуем.

И складное присутствие людей

и равновесие прекрасное

рук и мотыг, пичуг и ястребов

упрочится на пестроте.

1969

* * *

Я совершать бы мог по чести и добру

ту виноградарей прозрачную работу

по сбору гроздьев, над которыми восходы

с росою сплачивают солнце поутру.

По локоть почвой окружалась бы рука,

и час, подверженный рачительному сдвигу,

тяжелым зноем отражался б от виска

для размещения в плодах осуществимых.

Там этих прелестей пристанище и храм,

предрасположенность там к перечню благому

а что же и куда же деться нам,

из омута кидающимся в омут.

1969

* * *

Хочу цветок упомянуть

назвать какое-либо дерево

но путаю всё поминутно

не знаю никаких растений

тыкаюсь в мартовский ледок

ох, пристальность меня погубит

мне трель не утерять бы в гуле

опять я говорю не то

где Родина моя? – нигде

но одинаково содеян

удел людей и сиротеют

едино все

а если день похож на слиток

а срез деньской блестит как лед

так это ж след вееровидный

от солнца желтого пролег.

Мы – люди без людей, мы – дети

с детьми, а город наш пустой

я снова говорю не то

не знаю никаких столетий

снег слипчив – да

а март – обман

и чистый назревает ветер.

1969

* * *

Кто ж мой зенит позолотит

хоть солнцем, хоть лицом, хоть лаской —

вниз направляет мой зенит

свой луч отвесный и ненастный.

Но зыбок, зыбок я внизу,

сучат названия ногами,

а высь не слишком высока мне,

и забываю, что несу.

Морей лесов массивен нрав,

но недостаточен для взора,

лишь скалы, бунт пород вобрав,

послужат зрению опорой.

Заобращается листва,

жилые контуры, звон горный —

нас приучая сознавать

всё, что названиям угодно.

И снова мы провозгласим,

что грусть и воздух мы постигли,

и правота спасет наш флигель,

где свет ненастный моросит.

1969

Диалог

В. Фульмахту

О смерти догадался мертвый:

Живой изобразил испуг:

мой звукоряд как те фиорды

но море глубже этих бухт

я часу будущему равен

кто раньше из двоих умрет

слова слезами будут править

ну кто ж по слову слезы льет

отъединенностью душевной

не завоюешь никого

нас покорежил тот учебник

и строгость лишняя его

я прячу пагубу при свете

ты не приучен книгой жить

я интересен тем, что смертен

скучна история души

я Скандинавию люблю

давай пережидать июль…

а скандинавская погода

сыра и пасмурна была

сосна, эстонка, лето, ноты

и рондо камня и стекла.

1969

* * *

Округа щедрая.

Шатрообразный верх,

струящий дарственное бедствие ночами,

астральной тяжестью нам страхи назначает

и проворачивается на плечах у всех.

И зарождается вращательная связь,

осуществляемая копьями сверхжесткими,

та связь воителя с его оруженосцами

под звездной тяжестью, что зиждется на нас.

Но жест вселенского ослушника прекрасен:

ещё он пыжится над грозной немотой,

ещё предсмертием своим распоряжается,

в любовь с поверхностью вступая шаровой,

где напряженье стольких воль кует пощаду,

где наш единственный, наш бедственный шатер,

едва проснувшись, от востока позлащается

и жутко бодрствует, живой наперекор.

1969

* * *

1

Ты неотчетливостью бед,

ты воздухом обеспокоен —

роптала порченая ветвь

на свой же корень.

Грозит ли воздуху обвал,

я буду смята —

гадала хрупкая судьба

про бунт пощады.

И разворачивался тракт,

мощеный блекло,

а время злобствовало так,

что шло и меркло.

2

Я буду злобствовать над этим корнем смерти,

который жизнь мою вознес, чтоб я предстал,

как ветвь, не помнящая рода и ствола,

с отягощеньями скорбей на междометиях,

с упреком воздуху, чей остов светловат.

1969

* * *

Круженья бабочек и мошек,

их нервной нежности боюсь,

пыльцы, крутящейся над кожей,

и цирка лающихся дусь,

и бузотерящей руки,

поднявшейся на чью-то волю,

и сна, в чье зеркальце кривое

дневные брезжат пустяки,

и юза доброхотных глаз

боюсь – казни меня, богиня,

казни, но чтоб сама погибель

моя в зарницы облеклась.

И сердцевину топких взоров

в ту ночь осушит имярек,

а та расплющит об озёра

всех карамазов мощь и грех.

Я оборву свое дыхание.

Нет места робким на земле,

где бая свергнувший дехканин

в раю, при сабле и седле.

1969

* * *

Я вновь, как заново, собою был объят,

опять, как внове, задвигался на засовы,

и был потом я расположен вне тебя,

а был я тот, кто расположен вне любого.

Ведь нес я братьям челобитную во имя

того сплочения, которому дна нет,

и я не схимничал, я влекся им вослед —

вне находящимся и так непоправимо.

1969

* * *

Маленьким счастьем

обуглен был день мой когда-то

сумерки шли

и могу дуновение вспомнить

ту еще малость

когда королевен не надо

сам вроде жив

и в ладах вроде с вербой сегодня

или погоды

кому-то не жилось под ними

столько погод

пролетело прошло поменялось

побыл я доблестным

или побыть попытался

и горевал

что все миги прошествуют мимо

и горевал еще —

надо же было родиться

в климате блеклом

где все появлялось напрасно

зря или поздно

прелестно морозно и праздно

праздно и грустно

как стылых равнин вереницы.

1970

* * *

В. Шленову

Я сберегу её

спрячу под нежное небо

только б не рушилось

только б не гибло оно

зал полнолуния

будь к ней безогненно нежен

годы те лунные

станьте ей неба руном.

Длитесь над ивами

плавно неявно и мерно

сдвигами тихими

и незаметнее дней

жителю дальнему

чтоб не почудилась эра

и чтоб не маялся

рог возвестивший о ней.

Смолк звукоряд мой

а я обречен и беспечен

мог же родиться

а вот не родился, а вот

всем придыхательным

всем бы гортанным помещик

жил на земле бы

где климата полдень живет.

И перед Кем-то

кого никогда не узрею

и перед всеми

и перед небесным зонтом —

дайте ей долю

а храмы не ваша затея

дайте ей годы

а воздух мы сами возьмем.

1970

* * *

в. п.

Пряну в нежную рознь

прямо в солнцекрутильное жженье

та спортивная зелень

она обойдется без нас

горбоносый горбун

не получит призов за ношенье

за ношение бедных

бряцавших на кухоньке фраз.

Сожалением давним

покроется каждый оттенок

и тогда вдруг начнется

ворвется такая печаль

что при наших-то судьбах

в истрепанных ваших простенках

только брать да и выть

только брать и вопить в календарь.

Той напраслины зов

словно розовый стон среди ночи

ты – цветок издалёка

Селены присвоивший вид

и нельзя только жить

тычась в панцири злых одиночеств

среди каверз небесных

взамен ежедневной любви.

1970

* * *

Я замусолил свой порыв,

пропал в замысловатых водах,

мой Лот, не поклоняясь броду,

был брат совы,

он вплавь пересекал металл,

а море медное цветами

вдруг изошло – и перестали

крениться ночи возле скал,

и день сплошной невыносимый,

от синевы швыряя зной,

ему-слепому жарил спину

мотыгой, пашней и женой,

и закоулки вер фанерных

были неведомы ему,

как праведник, он видел скверно —

лишь свет и тьму.

1970


Третий город

При солнце сверху

Ну, не жутко ли это – собраться

у престола, где истины дом,

где оружие, солнце и братство,

и родство, и сиротство при нем,

где ты сам выставляешься на кон,

где играют наотмашь и в кость, —

сладко, нет ли живется под флагом,

приживальщик, хозяин и гость?

Отвечай же, пришелец и житель,

за двуствольным погнавшийся ртом:

из какого стреляешь? в обиде

на какой остаешься притом?

Что случилось? – Безмолвие? Взрывы?

Горизонт или ты бестолков?

Отчего стало диво не диво,

если чудо прошло через кровь?

* * *

Переберу, как время никнет:

недавно еще мать жила.

Мне никогда не перемыкать

того матросика бушлат.

Ты заболтай меня, неволя,

чтоб я устал пережидать

и дальним солнцем клокотать,

когда в каптерке порох с молью.

1972

* * *

Сухим и пряным зноем полоснул

нарядный год, как судный зла канун.

Запрет на кожаную обувь,

на трапезу, на суету:

опрятный судный полдень побыл,

порисовался и потух.

А город теми же холмами окружен,

и жители кладут поклоны,

те жители верны Закону

по-прежнему, как испокон.

Город холмами обрамлен,

холм-город юров.

По охровым отлогам утро

шло городом с холма на холм.

Война при солнце и при ярком воздухе.

Песком хрустела желто-алым

та щит воздевших горстка

за город Храма.

1973

* * *

В угодьях неба ни межи

и выше.

Мы родиной хотели жить,

отвыкши.

И вьючить, вьючить караван,

стать вьюком

и яком кровного родства

по внукам.

И руки в комьях утерять

земли той или

быть на земле, где не подряд

всегда мы были.

Они – сторонние они.

Ты в дар дана им.

Они сгрудились у Стены

в городе ставен.

Та осень посетила нас

в городе стен несметных.

Как тело, неподдельная война

была не где-то.

1973

* * *

Повязало сторонних становье,

стало местом на двор и на дом.

Виноградное солнце сквозное

разномастных вязало родством.

Озаряло холмистую залу,

чтоб жарою объять навесной,

и опять разномастных вязало

и ровняло под бархатный зной.

Представали при солнце холмы.

При холмах представала погода

и росою спадала со свода,

словно мыс побратимов омыть.

Проливалась, текла, омывала,

как волною о камень, брала,

и сводила в народ, и ваяла,

и опять простиралась, светла.

Был наряден и ярок сезон.

Но невзгоды его бороздили.

При нарядной погоде убили

тех по осени, этих – весной.

1974

* * *

Ах, если вдуматься, то лопнуло веселье.

Настало времечко отвагу проявить.

И вот мы доблестно утаптываем землю,

с такой отвагою подавшись в муравьи.

Отрадно вкладывать присутствие в братание

и просто-напросто подошвы истоптать.

Я вижу значимость в обычном обретании.

Давайте мужественно время исполнять.

Давайте свыкнемся с геройством перелета.

Я скоро выучусь при солнце тосковать.

Давайте чествовать отвагу и погоду

и подвиг честного присутствия держать.

А если, все-таки, окончился театр

и за околицей – Содом перед концом,

мы вправе выслушать участливо, как брата,

соловушку с потерянным лицом.

1975

* * *

А изразцовый камень глыб,

и грунт, и листья

для устроения земли

на сквере слились.

Коричневеет наст прудов —

земля насыпана красиво,

прекрасная невыразимо

лежит в оправе изразцов.

Потом деревья подойдут,

их листья образуют кроны,

блеснут вкраплением зеленым

и протанцуют в красоту.

Шла изразцовая игра

при солнце сверху —

так открывалось по утрам

убранство сквера.

1975

* * *

Всё было правильно

с тех пор, как родились

как родились

и побратались с побратимами

почти без умысла

но тем неотвратимее

всё было правильно

с тех пор, когда почти

без капли умысла

хоть плачь, хоть колотись

всё было правильно

поступки и события

не сплоховали мы

ни дети, ни родители

всё было правильно

нечаянно почти

всё было правильно

хоть заново родись

всё было правильно

как ни переиначивай

не опрометчиво братались

не ребячливо

всё было правильно

заранее почти

всё было правильно

хоть плачь, хоть колотись —

стать побратимами

по месту и по дротику

знать, где чужбина

и опять не знать, где родина

всё было правильно

с тех пор, как родились.

1975

* * *

Всё вышло правильно

любуемся холмами

вживаемся в отвагу муравьев

мы сами выбрали

мы выбрали не сами

наш самый свой из не своих домов.

Всё вышло правильно

единственно – будь горд

будь горд служением

не ради, а во имя

чтоб неминуемо

и чтоб непоправимо

всё вышло правильно

разбег и перелет.

Всё вышло правильно

я знаю тот рассказ

когда единственное благо правит в стане

мы сами выбрали

мы выбрали не сами

единственное благо без прикрас.

1975

* * *

Такая путаница, право, завелась.

И это кроме и помимо главных жалоб.

Домашние

меня хоронят в кашле.

Замысловато всё.

И нашим не до нас.

Мы вместе шествуем,

друг друга сторонясь.

Мы продолжаемся

светло и обреченно.

Назначил нас

замысловато и почетно

тот, кто нас выдумал

на благо всех не нас.

Такая, право, несусветица взялась.

Твердим сконфуженно:

Неясно, как жить дальше

с одной отдушиной,

что позже или раньше

всё образуется за бруствером у нас.

1976

* * *

1

Утраченный,

вновь обжитой,

перемогающийся чудом —

твой дом,

когда на дом твой люто

вся ополчается юдоль.

И нескончаемый, и лютый

день ополчается на дом,

тот окончательный день, будто

все дни кончаются на нем.

2

Мы слишком унываем при известьях

о бедствиях, постигших нашу местность.

О бедствиях мы знаем понаслышке,

но слишком подвергаемся тревоге.

Случается, что пробивают сроки,

как явствует из летописной книжки.

3

А кряжи бедствием чреваты.

Ах, только бы не испытать,

как отступается пощада

от нашей местности опять.

Ах, только бы не этот срам,

когда нас приравняют к сору,

и опрокинется наш город,

а сор развеют по холмам.

4

А налетевший смерч последний,

когда упали небеса,

при полностью померкшем свете

за ткань юдоли принялся.

1976

* * *

Всё было бы не так уж худо,

когда бы не было чревато.

Я ужасаюсь поминутно,

а вдруг отступится пощада.

Зверей и гадов укрощая,

а то б они кусались люто,

рука заступницы-пощады

мне покровительствует всюду.

И было бы не так уж тошно,

когда бы не было известно,

что прекратиться невозможно,

а продолжаться бесполезно.

1976

* * *

Тех глазомер подвел.

Тех прыткость довела.

Где равновесие?

Полжизни за опору.

Всё упирается

в тоску по разговору.

Каурка выдохся.

Продолжим на волах.

1976

Коляска

В залетное и редкое мгновение

приглянется мне тихий майский вид.

Поездка в отдаленное имение.

Рессорная коляска на двоих.

Мы, кажется, сидим в полуобнимку,

к откинутому верху приклонясь.

Прогулка в акварельную картинку

от тихого предместья началась.

С пригорка открываются так ясно

неброский перелесок и село.

И катится рессорная коляска,

всё катится с пригорка под уклон.

Потом мы отдыхали у беседки.

Потом по сторонам и впереди

спокойная и мягкая расцветка

легла на перелески и пруды.

А солнце светит низкое, к заходу.

Коляска катит мерно и легко.

Поездка в акварельную погоду,

в далекую усадьбу за рекой.

1976

* * *

Когда в уме соединяешь было – стало

и можно тронуться умом и лечь у глыб,

всё происходит, как тогда, когда начало

происходило: куст горит, а мы – малы.

Так происходит с той поры, когда предстало,

предстало нам, что мы малы, а там – затон,

так происходит от всего, что было, стало,

произошло у той горы, потом и до.

Обрыв находится и рядом и поодаль.

Неровен час, хотя лучи еще светлы.

А мы завидуем растратчикам и мотам.

Мы всё глядим, а куст горит, а мы – малы.

1976

* * *

Гале

Ничто не любо и не мило.

Куда б свой манекен приткнуть,

когда вздохнуть-то не под силу,

не то что пальцем шевельнуть

и ногу отвести для шага,

ходьбу составить из шагов —

откуда я возьму отвагу

тягаться с явью смельчаков.

И пробуждаемся мы странно,

как будто сами не свои:

ведь вот понадобится, и —

мы понатужимся и встанем,

и жить, живя, продолжим вдруг,

труд продолжения опасный

продолжим вдруг, неся напрасно,

жить, не живя, неся мечту.

1976

* * *

1

Кто славы облако поджег

над лагерем названых братьев —

который год чего-то ради

хожу с обугленной душой

и жалуюсь, что силы вышли

и что душа – дупло,

глубокая для боли ниша,

обугленная сплошь.

2

Нещадно полыхает время,

и оплывает жизнь, как воск,

а впереди-то каково —

пора отчаянью поверить,

в отчаяние погрузиться,

чтоб никогда уже не всплыть.

Судьбы разбитое корытце —

всё, что осталось от судьбы.

1976

* * *

Где не игра и где забава?

Я – не хранитель словаря

и не актер налево справа.

Где не забава, где игра?

Не знали братья, что к чему,

и все на всех в обиде жили

за то, что напрочь позабыли,

кто кем приходится кому.

И раз уж их нашла судьба

и помогла им заблудиться,—

всё глубже кутались в себя

и туго жизнь играли в лицах.

1978

* * *

Теперь без ближних и без дальних

глядится в осень сирота.

Есть обольстительная тайна:

оливы – здесь, осины – там.

Года с годами там расстались.

Зажил светлее календарь.

Лишь дерево теперь – миндальное,

и – дрейф печали навсегда.

Просторы отворивший настежь

погоде, смешанной с печалью,

день октября – высок и ясен,

воздвигнут и расправлен там,

откуда времена настали,

откуда выдались года.

1977

* * *

Посмотри в прохладное окно

на квадратик неба в ноябре,—

между облаками, как весной,

голубых прогалин акварель,

ярко-синий иногда проём,

отмель голубая иногда,

и плывет паром, еще паром

облачный оттуда и сюда.

1984

* * *

Зал осени, с рассвета осиянный,

туманности в небесном потолке,

и – цветом – бархатисто-безымянный

оттенок над холмами вдалеке.

С утра уже подклеен к небосклону

день благостный, великолепный весь,—

земля и голубое невесомы,

лишь только облака имеют вес.

И думал я, нарисовать бы их,

те облака со снежными боками,

вокруг зеленовато-голубых

просветов неба между облаками.

1985

* * *

Я не тужу и не ликую,

и по утрам смотрю в окно,

и абрис осени смакую,

и улыбаюсь мудрено.

Как будто осени портал,—

парадный вход в чертог осенний,—

день светоносный, хрупкостенный,

день октября в окне вставал.

А я, как долгожитель, стоек —

смотрю, дышу в свое окно,

чтобы усердно и достойно

достричь воздушное руно.

1977

* * *

Наш разговор об истине прекрасен.

Ты говоришь, я озабочен тем,

чтоб не мешали жить мне и проказить,

но где та жизнь и где проказы те?

Нет жизни той, порожней или полной,

ни на ухмылку нет, ни на зевок,

нет жизни, просто нет ее на полке,—

украли или скрыли под замок.

И я скажу, что нет ее в помине,

ни на еду, ни на грядущий сев,

бродячей нет, уютной у камина,

и нет нигде и никакой совсем.

Поверишь ли, но жизни просто нету,

ни на рисунок нет, ни на рассказ,

той самой нет, лазурной напоследок,

и вечной нет и лишней про запас.

Вот оттого-то слепо это очень —

вести огонь по той, которой нет,

по той, уже последней и непрочной,

по тени, по Дюймовочке во мне.

1980

* * *

Какое звонкое свиданье

мечта готовила мне там,

куда от слёз и расставаний

я взмыл, как в розовый туман.

Туман грядущего, будь славен!

Дал Бог не видеть сквозь года,

не знать о будущего лаве,

как враг, текущего сюда.

А солнечный туман меж гор

сгущен до солнечных озёр,

на дне озёр коробки зданий

стоят узорами и ждут,

когда же годы к ним придут,

после которых их не станет.

1980

* * *

Разглядывают из бойниц —

не отклониться и не вывернуться.

Покорно вкладывайся в дни,

чтоб с вереницею дней свыкнуться.

А пустыри души – внутри,

а жизни пустыри —

за нами,

а перед нами —

пустыри

с безжизненными временами.

И – не хозяин сам себе,

как от чужой одежды хлястик,

пришитый хлястиком к судьбе,

я вслед за нею шел к несчастью.

1978

* * *

Земля, подложенная под житье-бытье,

еще с колен своих не сбросила шитье

и рукоделие, облёкшие ее

и припорошенные кое-где жильем,

а что нас ждет —

нас неминуемое ждет

и не минует нас, обложит и найдет,

и неминуемо в раскрой пойдет шитье,

и будет кожа дня багрова, как подтек,

и будет грудь земли раскроена живьем,

и будет сброшено с груди земли шитье,

шитье, слепившееся с кровью за нее,

ее, забившуюся горько под ружье,

а что нас ждет, когда усталый дрогнет свод

и небывалое когда произойдет

сначала наискось, потом наперекос,

а дальше – прошлое и будущее врозь.

1978

Третий город

Мой город плугом перепахан,

а выпростанная из урн

порода родственного праха

горою встала под лазурь.

Со встречи воздуха и утра

всё насыщался мощью свет,

пока лазурь, тучнея будто,

сгущалась к прочной синеве.

Предназначался третий город

и гору праха заселить

и синеву держать над взгорьем,

над лобным взгорьем всей земли.

* * *

Был ввысь, как пик,

тот город взмыт —

бык

на опорах дней семи

и затемно и под лучом,

когда весь освещен

в зарю,

тоскуя по царю,

рогами доходя до тверди,

и засветло и до зари

из камня сделанный и меди

один царил

и под отвесным зноем

и при закатном перстне

переходящей в пик скалою —

пик в поднебесье —

царил великий стольный город,

словно поднявшийся из недр,

словно несомый на опорах

семи первоначальных дней.

1976

* * *

Мне кажется,

дождь размягчает скалы,

идя,

мне кажется,

что стал

после дождя

чуть менее жестоковыен пик,

поднявшийся, чтоб дни копить,

и что на толику свежее

после дождя и напоён

на пик надетый ожерельем

холмов —

холмистый окоем.

Пик ярусами окаймлен

холмов скалистых.

Вокруг – великий окоем

холмистый.

1976

* * *

1

В наборе свежести спокойной

не столь тревожен облик склонов

земли —

коричневые комья

земли

и дерн вечнозеленый

и снег —

при пасмурном, словно щадящем, свете

яснеет,

как мороз на память,

трава, украшенная снежными соцветьями,

уже успевшими подтаять.

И талый снег, что не во сне,

на сабельки травы наколот —

туманный сизоватый холод,

легкая наледь на окне.

2

В городе впадин и вершин

затеяли прожить —

вид на террасчатые склоны,

спадающие с плавной горестью

площадками чуть накрененными

с кустарниками и неровностями —

город-курган своих же собственных руин

с дня именин.

3

Нет, мы не вынесли б тревог и опасений,

если б не снег,

по милости осенней

снег – не во сне,

и кое-где на склонах,

так выделяясь на зеленом,

снежные россыпи виднеются —

мы силимся попасть на зимний бал —

пойдем на снег играть, как было в давнем детстве,

где снег и не во сне лежал.

1977

* * *

1

Когда плуг урагана пашет

и вздрагивает шквальный воздух,

воздух кромсающий и страшный,

то кажется,

что крепостные башни

шатаются над преисподней,

как саженцы,

отважно и беспомощно

взобравшиеся на скалу —

над кущами у пропасти

стать рощею,

и крыши – латы каменных скорлуп,

похоже, не продержатся сегодня,

когда воздушные угодья

подденет урагана плуг.

2

А саженцы,

корнями за скалу

цепляющиеся над преисподней,

еще на день укоренились вглубь

и продержались и сегодня.

Вглубь корни удлиня

на глубь очередного дня,

день увеличил толщину

стволов на дня величину

и листьев увеличил сень

на тень величиною с день.

Есть наваждение, что вывезет одна

та становления корней величина

и нарождения ветвей, та приносимая

за день врастания и за день роста сила,

та света патока незримая,

продлительница жизни на вершок —

а время дня шло мимо дня и проходило

за время дня по мере дня, чтоб день истек.

3

Как саженцы над преисподней,

мы продержались и сегодня.

1977

* * *

По сплошному городу тоскуя,

я начну рассказывать о том,

как туман несчастья нас окутал,

с гор сойдя клубящимся платком.

Я начну с погоды из окна,

со дня зимы декабрьской, дождливой —

мне из окна метель дождя видна —

зима, в гранит внедряющая ливень,

то, как рассвет, невнятная и сизая,

то ясная, как утренний сосуд

с безветренными далями до выси,

с отвесною прохладой на весу.

А посмотрев с высокого холма

поверх земли, где сотами – дома,

увидишь даль поверх земли, и там,

там в декабре лежит зимы туман,

и в декабре на небе тучи есть,

здесь в декабре – сезон зимы, и здесь

зима – сезон не снега, а дождей

из самых нижних неба этажей.

Когда же оборвался дней парад?

Сегодняшнее падает с утра.

А завтрашнее стало пустырем,

украшенным печалью и дождем.

1977

* * *

По глазам полосует свечение —

неужели я в жаркой стране —

и под веко, в глазные расщелины

входит, жалит полуденный гнев,

и чтоб лампами стали строения,

свет каления с неба летел,

отлетая обратным роением

и струением света от стен,

и теперь все глаза мне изранили,

едкий мел испустив из камней,

эти ясные обликом здания,

что недавно светились во мне.

1978

* * *

Прибоем воздуха и солнца

захлестнут город несплошной,

и место между гор заполнил

не новый день, а новый зной.

Под этим зноем еле виден

макетный город, на родстве

воздвигнутый, а не на быте,

и для событий в розней век.

Свой банный день перемогая,

не людно плавая в пару,

он словно окунулся в грусть,

в тумане солнца не сверкая.

И я безмолвно и уныло

смотрю, как вол, на день в горах —

не новый день, а новый крах

всего, что утро мне сулило.

1980

Висел над городом осадно,

став испарениями ада,

зловещий воздух, съевший пыль,

и ада цвет висел в погоде,

мешая вместе ночь и полдень,

и весь наш город адским был.

1980

Иерусалим

1

В лобное место

всея Земли,

в террасы и в лестницы

гор

вросли

светлокаменные очертания —

лобный город в неровен-то час

от начала веков до скончания

казней, розней и братства в лучах.

2

На холмах и во впадинах жили —

гордый львенок с герба не свиреп —

но живя, словно к праху спешили

под безмолвие и под свирель,

и следили, как вдутый рассветом

ворох света осядет вот-вот,

туфом тёсаным дорозовеет

и обратно за землю уйдет,

ведь с гористого лобного места

всей земли и небес и годин

дни летят, словно перышки в бездну,

в бездну дней, где лежит день один.

1977

Возле пустыря

Есть итоговый жизни припадок,

тот порыва последний виток —

без оглядки на жизни остаток,

от безумия на волосок,

наизнанку, как исповедь, хлынуть,

изойти по несвязным речам,

стать признаний ручьем и лавиной

и о близости что-то мычать,

и отчаянно и безудержно

рухнуть, бухнуться в ноги любви

и ловить край одежд ее нежных

и воздушные руки ловить,

впасть в беспамятство и в безрассудство,

словно завтра и небо и свет

зашатаются и сотрясутся

и обрушатся зданием лет.

Вот и всё – лишь обняться осталось,

бормоча и срываясь на вопль,

на любовь разрываясь и жалость,

обожание, нежность и боль.

* * *

Так плакать хочется, а слезы не идут,

а слезы – в горле и под сердцем.

Не надо было осторожничать так с детства,

не откликаясь ни на голос, ни на стук.

А я не знал тогда, что буду обездолен,

и жил на цыпочках и не спешил на зов,

и жизнь еще не угадалась как неволя,

когда я прятался от лиц и комаров.

Мне бы расплакаться, исторгнуться навзрыд,

чтоб только не першило в горле —

зачем тот осторожный школьник

ходил на цыпочках и обходил дары.

1978

* * *

I

А получилось всё не так,

как я рассчитывал и думал,

и вырулило мое судно,

к несчастью, вовсе не туда,

и получилось ровно то,

чем вряд ли следует гордиться,—

не след бурлящий за винтом,

а мертвой гавани водица.

И получается, что я

сам виноват в неверном курсе,

сам выбирал себе по вкусу

свой каравай житья-бытья,

и получилось ровно то,

что сам закладывал и строил,—

не жизнь, летящая в простор,

а заводь мертвая обоим.

II

Из мертвой заводи не видно и не жаль

открытую для жизни даль,

раскинувшуюся, как моря

простерт бывает лист,

как лист равнины с вышки взгорья

простерт при взоре вниз.

А я не выйду никогда

в счастливое по морю плаванье,—

у выхода из мертвой гавани

я затопил свои года.

1978

* * *

Навсегда или только на месяц

или сроком на счастья аккорд

мы поедем в прекрасное место,

в дачный дом возле моря и гор,

на веранде у столика сядем

или под руку дом обойдем,

всё, что скомкано было, разгладим,

а потом оглядимся кругом,—

вот лужайки, скамейки, аллеи,

вот купальня и теннисный корт,

и земля над умом не довлеет,

а лежит возле моря и гор,—

вот где мы и рискнем и сумеем

и поднимемся, как в мираже,

по свободе планировать, реять

без тревог, без камней на душе

и блуждать среди дней без боязни

под объятия и разговор

возле настежь открытого счастья

по земле возле моря и гор.

1978

* * *

Я надеялся выжить и так,

без распахнутой отклика дверцы

и без женского мха возле сердца,

лишь бы сносно да без выкрутас,

и заботился тоже не очень,

словно не было важности в том,

и о войлоке женском для ночи

и об облике счастья вдвоем.

А теперь нестерпимо и горько

с вечерами сползаются дни,

и голодному сердцу ни корки,

ни куска не бросают они,

и куда посмотреть или глянуть,

если дней укоризненный ряд

не цветет мне навстречу, а вянет

возле жизни моей пустыря.

На такой бесноватой жаре

есть, о чем пожалеть напоследок,—

и о том пожалеть и об этом,

а потом о самом пустыре.

1978

* * *

П. Гольдштейну

На газон европейского парка

заказной подают экипаж,

чтобы утренним рейсом нежарким

ехать в бархатный юга пассаж,—

здесь ноябрь, как отпуск в блаженство

или ранняя осень в Крыму;

беззаботным раскованным жестом

я Вас под руку нежно возьму.

Всем понравится чудная пара.

Мы вдвоем начинаем идти

по бескрайнему утра бульвару,

окрыленные днем впереди.

Мы проходим всё дальше по скверу,

и легко различаются в нас

красота, благородство и верность

и влюбленная слаженность глаз,

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4