Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом Альмы

ModernLib.Net / Современная проза / Коруджиев Димитр / Дом Альмы - Чтение (стр. 4)
Автор: Коруджиев Димитр
Жанр: Современная проза

 

 


Альма не спорила, здесь ее доказательства не встречали неприятия. Но и это всего лишь иллюзия. Ему снова подумалось, что многие и многие прямо-таки ощетиниваются, заслышав такие слова, как «вегетарианство», «трезвость» или даже просто «природа». Почему же за исполненными смирения понятиями им видятся такие жупелы, как мистицизм, стерильность, психическая ненормальность, да и гражданская неблагонадежность? Альма стала на стезю исключительно опасную. Она бросила вызов миру, и мир был готов разорвать ее в клочья. «Брандал» – всего лишь остров. Не случайно у Петра все не возникало, ощущения, что он приехал в какую-то конкретную страну. Но Альме несдобровать, коли она отметет даже возможность греха, т.е. откажется хоть изредка протягивать миру руку. Греха?

Из прихожей выглянула Пиа: Альму звали к телефону, звонок важный. Старушка вышла.

– Она вернется и продолжит лекцию, – сказал Питер и занялся своей тарелкой. -Это была только вступительная часть, Альма всегда так начинает.

– Смысл до меня дошел…

Питер кивнул: да, это нетрудно – природа как лучший целитель, полезность выращенных без искусственных удобрений овощей и вегетарианства вообще, вредность спиртного и табака, необходимость развития интеллекта, изучения философии и так далее. Что же касается «белой мафии», то это врачи, ревниво оберегающие свои заработки. Они ей – и не только ей – ставят палки в колеса. Лечение силами природы не дает им покоя, ужасно раздражает.

– Да, знаю. А тебе не кажется, – Петр впервые обратился к Питеру на «ты», – что в ее поведении есть что-то воинственное?

Тот вздрогнул.

– Почти невероятно, – проговорил он после короткой паузы, принимая как нечто естественное новое обращение,

– что ты пришел к этой мысли так скоро. Ведь во внешнем мире воинственность повсюду, было бы нормально, если бы здесь ты ее вообще не заметил…

– Наверное, другого пути нет.

– Пути? – голос друга был едва слышен и Петр понял, что продолжить разговор не удастся, по крайней мере сейчас.

– Что ж, возможно, если почаще устраивать лекции, собирать побольше народу…

Болгарина это озадачило – неужто Питер считает ошибкой само создание подобных домов? Но где же тогда лучший выход? Однако самым вежливым образом ему было отказано в ответе. Питер решительно, но без малейшей демонстративности занялся своим обедом.

Вернулась Альма, и Питер отложил приборы. Он все проделывал совершенно бесшумно.

– Потом я переведу тебе лекцию, – пообещал Питер.

– Моя лекция предназначена Петеру, – сказала Альма, – и эти дни в нашем доме посвящены ему. Ныне все мы принимаем его в свои сердца. Взгляните на него, обратите внимание на глаза, на выражение лица. Петер – чудо, точно так же, как и любой другой человек. И еще Петер страждет. Петер – это также надежда. Вас не приводит в изумление то обстоятельство, что до вчерашнего дня вы не подозревали о его существовании? Вот, я всматриваюсь в его глаза, а он в мои. Его речь совершеннее моей, ибо он молча говорит мне о том, что ему ведомо: я уже люблю его. Связь между людьми имеет только начало, конца же ей никогда нет. Когда Петер уедет, связь между нами станет еще более совершенной, чем при помощи взгляда, ведь тогда она станет невидимой. Возможно, таким образом «Брандал» окажет влияние на то место, откуда прибыл Петер, но может случиться и обратное. Давным-давно, когда я основала «Брандал», он представлял собою всего лишь те помещения, в которых ныне обитаете вы. Теперь же, мне кажется, его территория необъятна: она охватывает все те места, откуда летят ко мне сигналы, и их так много, что контролировать становится все труднее.

Когда Питер подал мне стакан воды, я заметила, как во взгляде Петера мелькнуло особое выражение, оно заставило меня подыскать ключевое слово – вокруг него я и выстрою свои мысли. Слово это – «почитание».

Доводилось ли вам испытывать благоговение и смятение при мысли, что вот сейчас вы постучитесь в дверь и тот, кто живет за этой дверью, распахнет ее и вы его увидите? Если не доводилось, причин тому может быть две: жизнь не подарила вам случая встретить человека, достойного такого отношения, или же вы прошли мимо него, не узнав. Неприятно второе. Это признак некоторого притупления ваших чувств. Нехорошо, когда люди кажутся вам все на одно лицо, такое восприятие характерно для поддавшихся грубости… А если вам кажется, будто почитание может вас унизить, вы заблуждаетесь. Совсем наоборот, почитание возвышает, становясь духовной тропой к ближнему. По-настоящему гордые и независимые как раз и способны на почитание. Думаю также, что в многословных объяснениях не нуждается следующий принцип: объектом вашего благоговения может быть какой-то известный художник либо ученый, но и простой ремесленник тоже, ибо благородство может скрываться под любым одеянием. Наша цивилизация чересчур привержена критиканству– вот еще одна причина недостатка почитания. Все, созданное человечеством, от компьютеров до потребительского подхода к жизни, подчинено одной задаче: доказать справедливость критики, обрушенной нами на все прошлые эпохи. Но ведь так учили каждое следующее поколение – поспешно отрекать предыдущее, не вслушиваясь с почитанием в голос старших. Критика стала стилем жизни, новое утверждается не как последующая ступень предыдущего, а как его отрицание. Отсюда и чехарда мод в искусстве, одежде, да и во всем остальном, даже в науке. Каждые три-пять лет все меняется, а предшествует переменам буквально ливень критики. Уверена – такой путь пагубен. Тот, кто лишь критикует других, выискивая их слабые стороны, разрушает что-то в себе самом. Тот же, кто благожелателен и готов вынести урок, укрепляет свой дух, преумножая его возможности.

Ведь как бывает сплошь и рядом в наши дни? Усядутся за стол несколько молодых или не столь уже молодых людей и давай пить да ругать все подряд: государство, жизнь, своих знакомых… Тот нечестен, другой аморален. Беседа превращается в выискивание человеческих слабостей. Это прочное, разрушительное удовольствие. Горький привкус остается потом у собеседников, и они недоумевают: «А ведь вроде хорошо поговорили…» Но как же не ощутить горечи тому, кто напитал свою душу опасной, грубой пищей. Он и не знает, как необходимо душе почитать и восхищаться. Нет для нее ничего лучшего.

Критиканство делает нас самонадеянными. Мы непросто нападаем на прошлые эпохи, мы теряем с ними связь, уверовав, будто мудрость родилась только что, в наше время. Но ведь мудрость не в науке, не в технике, не в деньгах. Мудрость всегда была чертой личности, лишь воплощения у нее были разные. Мудр Диоген, но мудр и Гете. Почему? Потому что ни тот, ни другой не вели отсчет с себя, оба оборачивались назад. Века нашептывали им свои наставления, как родных детей учили освобождаться от сиюминутных влияний, помогая постепенно обрести себя. Вот с чего начинается мудрость.

Вы, конечно, спросите: а не станем ли мы близорукими и наивными, избрав такой путь, не возьмет ли верх действительно достойное критики, пока мы благодушествуем? На этот вопрос мне не хотелось бы отвечать сейчас. Я и так предостаточно вам наговорила: о почитании, о восхищении, поиске самих себя, мудрости. Постигнув все это, вы будете знать, как себя вести. А может, все это говорильня, может, недостижимо все это для нас – людей обыкновенных? Может, мудрых мужчин и женщин никогда и не было, и только какая-то боль заставляет нас их искать? А вдруг род человеческий и задуман-то с издевательской целью – чтобы каждый критиковал всех, сам подвергаясь вечному осмеянию?…

Она пристально посмотрела на Питера. Разведя руками, он выдохнул: «Паф-ф-ф!», а затем как ни в чем не бывало приступил к еде. На лицах собравшихся заиграли улыбки… Напряжение спало, словно открыли клапан.

Легкая пища. Легкое дыхание.

21.

Что-то я теряю темп; или, может, затухает мой невроз – заурядное состояние современного человека. Одно из двух. Но так или иначе, это отражается на моей книге. Она тоже теряет темп либо постепенно освобождается от невроза. У книги, как у любого живого существа, есть собственный пульс. Читая ее, мы проходим по ее жизненному пути из начала в конец, ритм ее пульса передается и нам. Мне кажется, некоторые современные книги взрываются, распадаются на части, не добравшись до конца – столь напряженна их пульсация. Вот так и люди, кончающие жизнь инфарктами да инсультами. Ритм… Это как огромный пресс, давящий на нас изнутри и снаружи. Внутренний ритм подчинен внешнему, «Plus lentement, сказал Питер, – plus lentement». Надо сбавить темп. Как? Сменив ритм, то есть внешний подчинив внутреннему. Замедлите внутренний ритм.

«Plus lentement» – два эти слова вошли в плоть и кровь книги, вслед за ним на ее страницах появились осторожные Движения Питера, тихо произнесенный вопрос «Вам помочь?», лекции Альмы. На книгу мою снизошло умиротворение, прерывистое дыхание ее улеглось.

Спокойствие. Расслабленность.

Скука.

Спокойствие. Расслабленность.

Скука.

Вот порядок, в котором незрелое сознание воспринимает любое умиротворение. Подлинное размышление глубоко и неспешно, оно переходит в медитацию и порядком этим пренебрегает.

«Башня из черного дерева» – гимн незрелому сознанию, его артистизму. Если б не свалилась на меня болезнь и не прочел я книгу музыканта, то воспринял бы как высший, но недоступный мне, обыкновенному человеку, путь – воспетую Джоном Фаулсом жизнь ради творчества и любви.

Честно говоря, таково и теперешнее мое желание: жить ради творчества и любви. Но автор «Башни из черного дерева» видит в любви двоих стимул к творчеству, способного принести славу; его идеал – свобода человека искусства. Общепригодного рецепта утешения он не дает. Это рецепт для избранных.

Некоторые религии предназначены для избранных – бедняков.

Некоторые книги о том, как вести себя в обществе, тоже для избранных – богачей.

А теперь смешаем карты. Если немотивированное пренебрежение есть игривая свобода, то и почитание ее без видимой нужды – артистизм. Если принять, что любое действие человека запечатлено в пространстве, то неспешное движение, которым разливают чай по чашкам, может принести не меньшее эстетическое наслаждение, чем созерцание «Завтрака на траве» Э. Мане. Подобное восприятие превращает скульптуры в застывшее движение, а движение – в воображаемые скульптуры. Кто-то красиво ваяет, кто-то красиво двигается. Бедняк – неосуществленный туз. Преуспевающий туз – неосуществленный бедняк. Начало же у всех одно: миниатюрное ню.

Повторим вместе – миниатюрное ню.

Министр, чабан, художник, ученый. Что-то тут не так. Разве этими словами обозначено подлинное различие?

22.

В «Брандале» я понял, что воспитание и культурная информированность – не одно и то же. Большинство моих новых знакомых трудно назвать людьми культурными (в смысле эрудированными). (Оставляю в стороне факт, что все они знали английский.) Их не интересовали история, география, политика, искусство… Книг они не читали. Правда, встречались исключения: Пребен, хотя бы; он еще не появился Но жить среди этих людей было легко – ни намека на национальное чванство, ни одного бестактного вопроса.

23.

Если хочешь, чтобы книга твоя была свободна, берись за нее только тогда, когда сам достигнешь абсолютной внутренней свободы. Однозначных правил тут не существует. Эту книгу можно назвать романом, но ни для меня, ни для нее это ничего не значит. Роману противопоказаны прямые умозаключения, вот правило, выведенное… кем? Важны единственно нужды самой книги. Предыдущая глава состоит из прямых умозаключений; то, о чем там говорится, знать отнюдь не мешает, но доказывать изложенное художественным методом не имеет смысла. А почему не имеет?

Несется мой поезд, и я вижу людей. Опускаю раму и выкрикиваю какую-то истину. Не рву стоп-кран, чтобы поезд остановился и мог поведать им о том же в форме притчи. Знаю, что люди готовы воспринять эту истину, она им уже почти известна; сказки и притчи, которые я до сих пор рассказывал, были о другом, но другое и эта несформированная, но в то же время витающая в воздухе истина, тесно переплетены меж собой. Воспитание, вот то, истинное что прививается только в семье.

Не останавливать без особой нужды поезд – тоже не относится к числу строгих правил. Стоит довериться чутью, предвещающему удовольствие, и не будешь скучать до конца пути.

24.

Не знаю ли я доктора Эдиссона из Бухареста, спросил Том. Доктор американец, соотечественник Тома. Объясняю, что Бухарест – столица другого государства. Том смущенно мигает, у него глаза большого младенца, которого мир непрестанно приводит в изумление. Соединенные Штаты он покидает впервые, а ему ведь уже пятьдесят– работа, работа и работа в собственном салоне для лечения сколиоза позвоночника. Ни о своем здоровье, ни о каких-то интересах думать было некогда. Трое детей от первого брака, вторая жена привела с собой еще двоих. Так что – пятеро детей, работа и болеутоляющие таблетки. Нет, это не только артрит…

Что думают об американцах в Болгарии? Считают ли их невоспитанными и необразованными? Я сказал, что это страшно динамичная нация, которая всем интересна. Насколько мне известно, у нас очень популярны многие их фильмы и книги. Следим мы и за американской научной периодикой. Том ужасно доволен. Правда, он отнюдь не уверен, что ему знакомы эти книги и фильмы. Не стоит беспокоиться, сказал я ему, я ведь тоже порядком отстал в чтении. А потом несколько неожиданно для самого себя добавляю: не так уж это важно, да и поездки по миру тоже… Есть люди, поглощающие и книги и расстояния, но наступает день, когда жизнь в них замирает. Ни чтение, ни путешествия не дают им новых сил, и тогда на них обрушиваются работа, болезни и заботы о детях. Том, как видно, сумел сохранить способность к порыву. Оценить великое сумасбродство его поступка (как же – махнул рукой на маститых американских врачей, отличные больницы и вон куда забрался) может оценить только не меньший сумасброд, вроде меня; тоже ведь примчался с другого конца Европы, прочитав кое-как переведенную статью, которую друзья в один голос объявили «сомнительной». Том расплылся в счастливой улыбке: его так легко увлечь любой идеей, и он не уверен, хорошо ли это (я заметил, что комплимент, сделанный мною самому себе, Питеру не понравился). А мне разрешат переписываться с человеком, живущим в Америке? Да, конечно. Он вообще-то не намеревался говорить о политике и просит забыть только что заданный вопрос. Как мое самочувствие, получше? Я похвастался, что уже на третий день перестал принимать лекарства. Том зааплодировал, а Питер сразу позвал Альму, которая во всеуслышание объявила, что.,она счастлива первым успехом в лечении Петера». Потом приказала мне пройтись без костыля, и я, слегка опешив от твердости ее тона, зашагал среди столов сильно прихрамывая. Тут уж все бурно захлопали в ладоши. В холл вошел Крего, таксист, – он снова заглянул к нам из Стокгольма. Замерев в дверях, он воскликнул: «Фантастиш!» Это слово в «Брандале» часто слышалось.

Сразу после обеда Том и Питер уселись в принадлежавший Пиа «фольксваген» и отправились осматривать Стокгольм. «И Тому удовольствие, – пояснил мне Питер, – и ей хоть какой-то приработок». Я недоуменно на него воззрился. Деньги. Тема денег.

25.

На одной улочке двое, вооружившись кастетами, смертным боем избивали какого-то парня. Питер выскочил из машины, бросился между ними и заговорил, никого не трогая. Потом Том описывал участников драки рассвирепевших, издававших нечленораздельные звуки, с безумными глазами; они наскакивали на Питера, замахивались, угрожая стереть его в порошок, но ударить так и не посмели. Американец умирал от любопытства, ему очень хотелось узнать, что такого наговорил им наш друг, но датчанин в ответ только пожал плечами, «Слова мои не имеют никакого значения, какой смысл их повторять».

26.

Растянувшись на кровати, ты вспомнил, как Альма приказала бросить костыль и пройтись между столиками. Получилось А двумя часами позже ты попытался сделать то же самое уже в собственной комнате, да не тут-то было. Снаружи, на веранде, вполголоса беседуют пациенты. Их слова сливаются в монотонную журчащую мелодию – она успокаивает, от нее тяжелеют веки.

В подобном состоянии – на грани сна и бодрствования – в памяти всплывают полузабытые образы, выстраиваясь постепенно в легион. Вот твоя вытянувшаяся в струнку, будто сосенка, воля. Со всех сторон обрушиваются на нее вихри но она, несгибаемая, не поддается им, изо всех сил тянется кверху

Не меняя тона, на веранде заговорили, кажется о Египте Все ближе накатывает поток ясной речи, уже позабытой и еще не родившейся.

Должно быть ты все глубже погружаешься в сон, и должно быть, никогда еще бодрствование твое не было столь полным.

В конце концов ты видишь – знаешь, что увидишь, – себя: стоя на гладком валуне, ты опираешься на плечи тех, что одесную и ошуюю. Каждый из них вложил руку в руку рядом стоящего, тот же, в свою очередь, в руку следующего – по обе стороны от тебя берут начало длинные, теряющиеся вдали вереницы людей. Ты возвышаешься над ними, ты -на камне. В твое тело стекается общая энергия.

Ты впиваешься взором в огромный, вытесанный из скалы монолит – от него до тебя десяток метров. Мановение твоей руки – и титаническая глыба взлетает над многолюдьем, а затем занимает свое место в недостроенной стене за вашими спинами.

(Никто не в состоянии объяснить, как возведены некоторые строения… Тысячи раз слышанная фраза. Теперь ты знаешь – как, но узнал это во сне. А сон еще ничего не доказывает.)

27.

Своим именем Рене была обязана матери, давшей своим восьмерым детям звучные английские, французские и итальянские имена. Все ее братья и сестры родились в далекой Северной Швеции, но теперь живут в самых разных уголках земли. Наступил день, когда мать ее овдовела. (Рене выразилась бы «Я потеряла отца».) Эта мужественная | женщина не поколебалась, однако, еще раз выйти замуж. Отчим Рене тоже был вдовцом, на чьих руках осталось семеро детей. Таким образом общее число сводных братьев и сестер достигло пятнадцати.

Вот какие дела происходят в Северной Швеции – в краю, где нет бесплодия как результата истерии. Разумеется, все странное и страшное свалилось на дом Рене потом. Из пятнадцати детей никто не остался в отчем доме; только она обосновалась сравнительно недалеко, в Стокгольме. (Следом за нею туда переехал и один из двоюродных братьев, так что в этом городе у нее оказался хоть какой-то родственник.)

Она долго будет помнить тот ранний час, когда зазвонил телефон. На проводе была Альма; голос Рене дрожал, ибо» она была уверена: эти звуки возвещают счастье, которое наконец-то согреет ее своими лучами.

– Вы приезжали в прошлом месяце, – слышалось из трубки, – просили принять на работу в моем доме, если появится возможность… Приглашаю вас на летний сезон. Пациентов стало больше, вы нам нужны…

Рене потребовалась небольшая пауза, чтобы вознести хвалу Господу, а затем она спросила:

– Когда мне приехать?

– Завтра утром, и пожалуйста, пораньше. Жить будете здесь. Выходной день в четверг.

Работать предстояло на кухне, но Рене почему-то казалось, что следует одеться во все белое. Она достала белые брюки и такую же хлопчатобумажную блузку. Остальная одежда, которую Рене уложила в чемодан, была в коричневых, красных и темно-синих тонах. Хоть в первый день одеться как ей хочется.

А назавтра она проспала. Собиралась проснуться в шесть, а открыла глаза едва в восемь. (Вечером долго не удавалось заснуть от приятного возбуждения.) Во сне звучал чей-то голос – важный, многозначительный, вещий. Он произнес ее имя: «Рене Грундстрем!» Но она не придала этому значения.

До «Брандала» Рене добралась лишь к одиннадцати. Досадные мелочи: кто-то позвонил, утюг вышел из строя – а в результате опоздала. Альма, похоже, рассердилась. Это Рене удивило: возможность вспышки гнева не вписывалась в сложившееся у нее представление о доме. «Одетая в белое, я еду туда, где никто не повышает голоса».

– Только что я говорила Питеру, – заявила ей Альма, – что мир катится в пропасть, поскольку исчезает чувство ответственности. Вы обещали приехать рано, а сейчас одиннадцать. Я уж было подумала, вы вообще не явитесь.

Запомнилось Рене и добродушие человека, которого назвали Питером. Вступиться за нее он не вступился, но и взгляда не опустил, подбадривая улыбкой, пока Альма распекала ее. Потом он выложил продукты для картофельного салата и попросил у хозяйки разрешения научить новенькую принятому здесь способу приготовления обеда. Поведение Питера стало для нее, разумеется, поддержкой, хотя некоторое недоумение осталось. Странно, что первые наставления приходится получать от пациента, а не от Альмы или ее ассистентки. В то же время абсолютно ясно: так гораздо спокойнее. Растерянность помешала ей услышать начало инструкции, потом Рене все же удалось сосредоточиться, но ненадолго: в кухню вошел худой темноволосый иностранец. «Наверно, из Средиземноморья», – подумала Рене, окончательно перестав слушать. Питер терпеливо улыбнулся и спросил, знает ли она французский. Да, знает… Иностранец (он опирался на костыль) оказался болгарином. Французский служил ему языком общения. Вот как? Интересно. Да, весьма. Тот скользнул взглядом по ее белым брюкам, они познакомились.

Теперь бы и взяться по-настоящему за дело, но дверь снова распахнулась, пропуская по пояс голого пожилого мускулистого человека. Увидев ее склоненной к Питеру, он разразился неудержимым, радостным хохотом. Рене ощутила легкое волнение. «Садовник Берти», – сказал Питер, и она протянула руку вошедшему. А тот ухватил ее за плечи и бесцеремонно повернул к окну, чтобы показать, где он живет – в домике у канала. Рене смутилась. А беспричинный смех садовника гремел на всю кухню, придавая происходящему несерьезность.

Затем он полез в какой-то горшок, Альма хлопнула его по рукам. Последовал очередной залп хохота. «Ему семьдесят, – заметил Питер, – а какое завидное жизнелюбие!» Рене почувствовала, что волнение ее растет: по всему телу побежали мурашки.

28.

В три часа пополудни она увидела из окна своей комнаты болгарина и Питера, расположившихся в шезлонгах на маленькой, смотревшей на дорогу, веранде.

Стоял первый теплый день, похожий на летний. Облачившись в шорты, Рене поспешила присоединиться к ним.

Мужчины, похоже, обрадовались ей. Датчанин быстро разложил еще один шезлонг, а болгарин снова осмотрел ее ноги, теперь открытые для обозрения. Его улыбка выдавала радостное удивление и уверенность, что вовсе не ради Питера пришла она на веранду. «Это мое лицо виновато… Мое бесстрастное лицо, – подумала Рене. – Сегодня утром Питер так и не понял, что он мне понравился. Женственности мне не хватает…» Подставив солнцу крупный нос с горбинкой и худые плечи, она притворила глаза и вступила в разговор. Почему болгарин знает только французский? После войны в Болгарии… А она, где она выучила этот язык? Во Франции, целый год была гувернанткой в одной семье. В Париже. Питер тоже там научился французскому, – голос болгарина. Вот как? Да, это работа ему помогла. И что же у него за профессия? Ну… а впрочем, действительно, как ее назвать? – голос Питера. Странно, что он сам не знает. Питер нигде и никогда не работал постоянно, с радостной увлеченностью сообщил болгарин. Питер – свободный человек. Летом он на два-три месяца уезжает из Дании. Отправляется, к примеру, в парижский пригород Сен-Дени. Обычно отдает предпочтение гостиницам с курортно-лечебной специализацией, выбирает наугад какую-нибудь из них. Представляется владельцу и предлагает организовать для постояльцев уроки танцев на таких условиях: тот обеспечивает зал, а Питер выплачивает ему десять процентовсвоих доходов. Если хозяин не дурак, предложение принимается. И все дела… Заработанного за два-три месяца хватает на весь год. Что-то не верится, заметила она. Да нет, право же, хватает, сказал Питер. Постепенно приходишь к пониманию, что можно обходиться все меньшими и меньшими деньгами, все меньшим и меньшим количеством еды, меньшим гардеробом. Это ей понравилось. Он ведь не внушал, что нужно быть бережливым, речь шла о другом. Она открыла глаза и взглянула на Питера. Прекрасный человек. Снова опустила веки, чувствуя, что может расплакаться. Ей было хорошо. А как Питер проводит свои уроки танцев? Как… Музыку выбирает, разумеется, такую, чтобы действовала успокаивающе, объяснил болгарин. Его зовут Петер. Интересное совпадение. (Ей чудилось, будто он рассказывает еще о себе.) Движения легкие, неспешные, тоже успокаивающие. А я представляла себе что-то более современное, отозвалась она. Молодые никогда не записываются на мои курсы – голос Питера. Только пожилые. Больные и одинокие. Понимаю, – ей стало стыдно. Важны не столько танцы, сколько контакт. Эти люди отвыкли бывать вместе, а в танцзале завязываются знакомства, дружеские отношения. Когда им звонят из дому, чтобы справиться о здоровье, они ни словом не обмолвятся ни о целебных водах, ни о пляже, если гостиница приморская, только об уроках танцев и рассказывают.

Питер умолк. Рене открыла глаза и, увидев, что тот одевается, спросила, куда это он собрался.

– Помогу Пиа приготовить к полднику чай.

Рене стало неудобно. Не следует ли и ей спуститься с ним вместе? Альма о полднике ничего не говорила…

– Не надо торопиться, – сказал Питер. Он участвует во всем добровольно, получает удовольствие, ее же обязанности и без того обещают быть многочисленными, так что лучше действительно не торопиться, а полежать еще немножко на солнце. Наслаждаться покоем она сможет только до половины пятого, когда начнется приготовление ужина.

Хлопнула дверь. Питер исчез с веранды.

Она чувствовала – Петеру ужасно хочется тронуть ее рукой, но он не смеет. С его стороны струилось к ней напряжение. Она вся подобралась. В чем дело? Что происходит с ними здесь, на маленькой веранде? Абсолютно ненужное. Под закрытыми веками расплывались желтые, красные, синие круги. Пространство между нею и Питером было свободно и спокойно. Пространство же между нею и Петером переполнено нечистыми желаниями. Она хочет, чтобы он ее коснулся, хочет снова погрязнуть в грехе. Нет, она не хочет этого. Хватит уже. Хватит. Неужели и здесь, у Альмы? Ведь не за этим же она приехала? «Эрнестина, тебе вот-вот стукнет двадцать», «Эрнестина тебе вот-вот тридцать…», «Эрнестина, тебе уже скоро тридцать девять…» Ничего. Ничего больше произойти с ней не может. Она уже не верит. Он, поди, думает – Рене лет двадцать пять, не больше. Очень я худая, вот в чем дело. Тридцать девять. Поздно. Она любит его. Его жизнь – огромная неизвестность, страна со множеством городов, сел, людей. Она любит его жизнь. Ничего из этого не выйдет.

Вошла Грете и уселась в шезлонг Питера. Рене открыла глаза. Грете улыбалась ей и болгарину. Рене убрала левую руку, которую инстинктивно опустила на пол, ожидая, чтобы Петер взял ее.

Она сказала Петеру, что в Болгарии никогда не была, но добралась почти до самой ее границы – как-то летом в горах восемь дней провела в одной румынской гостинице. В ресторанах не допросишься пива, а ведь пивной завод совсем рядом… Он перебил ее, предложив увидеться после ужина на большой веранде, куда выходит его комната. Тогда они смогут еще поболтать…

29.

После ужина я устроился в одном из шезлонгов на большой веранде и стал ждать. Я был один. Думал о жене и презирал себя; думал о том, как она смотрела мне вслед там, в аэропорту; твердил себе, что я – посредственность, что ничем не отличаюсь от других и никогда не буду отличаться. Любой дурной поступок, твердил я себе, каким бы ничтожным он ни казался, кроме всего прочего, помешает моему исцелению. Я как-то внезапно проникся этим убеждением (мне и правда было очень тяжело).

И все же я не ушел.

Рене появилась, когда пробило половину восьмого. К моему удивлению, за ней притащился Крего. Случайность или его тревожит то же, что и меня? Попробуй угадай. Она села на свободное место, Крего навис над нами, пытаясь хоть что-то понять из нашего разговора по-французски.


Мы говорили о незначительных вещах. Меня раздражали ее чересчур резкие, явно дешевые духи. Я уже несколько дней постился, внешне порядком похудел, всем своим воспрянувшим телом ощущал некое просветление. Все чувства как бы обострились, стали тоньше. Откровенная подготовка Рене к нашему свиданию отдавала дешевкой. Ни к чему, ни к чему все это. Я ничего не добился, да и этого следовало ожидать…

Наконец они засобирались. Заглянуть к ней попозже? Заглянуть или нет? И без того темное и неясное влечение почти прошло, к тому же я был уверен; эти духи уже зовут ее куда-то.

30.

Дольше сидеть на веранде не имело смысла. Крего был готов торчать рядом хоть до утра. Судьба приняла облик Крего. Как только мы спустились в холл, таксист распрощался. Но путь назад уже был отрезан. Конец.

Рене вышла из дому и направилась к каналу. Скрипнула какая-то быстро распахнувшаяся дверь – она как раз проходила мимо домика Берти. Ей почудилось, будто громогласный хохот садовника заливает воду и небо. Рене обреченно склонила голову.

31.

И меня не миновала чаша сия, и я испытал, что такое темный поток страсти, бушующий за светлой завесой видимой жизни. В нем смешалось все – война, насилие, измена, суета, тирания, беспринципность и смерть. Таков спектр Эроса. Но он может быть также щедрым и свободным подарить миг торжества, вознести над будничными мелкими заботами. Я ожидал, что когда-нибудь Альма заговорит об этом, но так, увы, и не дождался. Тогда меня охватило беспокойство – по возвращении домой мне столько придется решать самому.

Пока я размышлял о Рене, Том готовился к отъезду. И однажды утром я увидел его внизу в черной сорочке и серых, идеально отутюженных брюках. С простодушной радостью он принимал комплименты по поводу своей элегантности. Остановившись против нас, Альма сказала, что до сих пор Том жил не очень праведно, гнался за деньгами и престижем, но вот, быть может, отныне… Слезы помешали ей продолжить, она опустилась на ближайший стул. Потом встала, подошла к Тому, обняла его и вручила что-то аккуратно упакованное и перевязанное бечевкой, – прощальный подарок.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14