Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом Альмы

ModernLib.Net / Современная проза / Коруджиев Димитр / Дом Альмы - Чтение (стр. 10)
Автор: Коруджиев Димитр
Жанр: Современная проза

 

 


В следующий миг вспыхнула надпись «Анита Экберг», и я мысленно попросил У актрисы прощения. Я не понимал ни слова, но тембр голосов был драматичный. Интервьюер надел смешную бумажную шапочку, которая исподволь властвовала над нашими чувствами, определяла восприятия. Шапочка как бы подмигивала: «маскараду скоро конец». Анита изнемогала. Она тоже шумно себя вела, смеялась и подмигивала, посылала публике воздушные поцелуи; но я не мог избавиться от впечатления, что она то ли тонет, то ли наоборот – бьется, как рыба на суше. Ужаснее всего было, когда показали отрывок из: «Сладкой жизни»… Яс пятого на десятое схватывал ее комментарий: «…съемки шли накануне Нового года, Феллини потребовал, чтобы я забралась в фонтан «Треви» – прямо босиком в ледяную воду; смотрите, меня же прямо судорогой сводит…» (Высокая-высокая женщина из загадочной Скандинавии, обладательница загадочной, безумной красоты.) Сразу после кадров из фильма мы снова видим лицо той, которая утверждает, будто это она влезла в фонтан «Треви»; конечно же, никто ей не поверил. Женщина на телеэкране не знала, что Анита Экберг осталась в ледяной воде, растворилась в ней воспоминанием образом, сложившимся у миллионов людей, загипнотизированная декадентской идеей Феллини мимолетно бросить цветущую плоть в холодные объятья вечности. Женщина в черном платье давно всех раздражала: что за шальная мысль – утверждать, будто ты Анита Экберг? Ребенок мог бы спросить – если это она, куда же девалась ее красота? Мир давно пришел к мысли, которую разделяют многие, но мало кто решается произнести во весь голос: «Устами младенца глаголет истина».

Похоже, у женщины на экране не нашлось более веских, чем ушедшая красота, более долговечных доказательств того, что она – Анита Экберг. И потому чувствовала она себя все хуже и хуже. Человек в шапочке воспользовался ее состоянием самым бесцеремонным образом. Догадавшись, что она стесняется собственной громоздкости, он под разнымипредпогами то и дело заставлял вставать собеседницу. И пока она пыталась обдернуть платье или прикрыть расползающуюся под напором плоти молнию, он обсыпал ее издевательскими вопросами, опережал с ответами, шутовски целовал руку и невесть за что благодарил. Стоя, она уже не находила сил для борьбы.

А мне казалось, будто я вижу нечто, чего не замечают другие: как только мужчина принимался кривляться, вместе с ним кривлялась и его шапочка. Она подскакивала, крутилась волчком и пела: «До чего же смешны люди, они постоянно думают о том, как выглядят со стороны!»

Вот так и пляшут и поют вокруг людей, высоко мнящих о себе, младенец, чьими устами глаголет истина, клоунский колпак и сказка Андерсена «Новое платье короля». Да только никто их не видит.

Увлекшись передачей, я не заметил, когда Питер вышел из комнаты, когда вернулся. А поднявшись к себе в комнату, обнаружил три больших листа лопуха в стакане с водой: именно такие использовал я для компрессов на щиколотке.

(Нет лучшего снотворного, чем чье-то внимание. Лопухи, а следом за ними пробуждение.)

Утро. Я спустился на кухню, а через минуту туда вошел Питер. (Но минута эта вместила многое. Стук приборов, смех и разговоры почему-то оборвались за пару секунд до его появления… Тревожное предчувствие?) Мы впервые видели его таким: белые брюки, шейный платок, нарядный полосатый пуловер. Оживленный говор сменился гробовым молчанием, даже записным шутникам не пришло в голову заметить: «Ого, Питер, да ты оказывается, франт!» Все ждали, что последует за его появлением, и Питер стал прощаться.

Он уезжал…

(Каждому он уделил поровну внимания, не задержавшись подольше ни возле Пиа, ни возле Рене, ни возле меня. Альмы на кухне не было. Я успел только пробормотать: «Какая неожиданность… почему… мне так грустно…» «Мне тоже», – ответил Питер.)

А через пять минут он уже сидел в «фольксвагене» Пиа и без улыбки прощально махал рукой. За рулем был Зигмунд. До поезда Питера оставалось совсем немного времени. С Альмой он попрощался еще раньше, успел даже черкнуть пару строк в дневнике.

Вещей у него почти не было.

Альма так и не вышла, она плакала в комнатке на первом этаже, обняв одну из своих кукол – «мордашек».

73.

Не исключено, что моя просьба относиться к этой книге как к живому существу, показалась вам безумной или нелепой. Что ж, я-то по крайней мере в состоянии воспринимать ее именно так, это помогает мне вникать в ее капризы.

Действие идет своим чередом, сопровождаясь то слезами, то смехом. Бывают, однако, мгновенья, когда любое существо, наделенное пытливым умом, останавливается, чтобы оглядеться; бывают события, требующие прервать движение.

Чувствую, как отъезд Питера преградил путь моей книге, возник перед ней обломком скалы, нежданно скатившимся со склона. (Пребен тоже покинул дом как-то вдруг, но это не задело нас столь глубоко. В его отъезде не было знака судьбы, что же касается Питера…) Столь решительный поступок заставил нас увидеть в неприкрытой наготе собственные невысказанные надежды и тайные иллюзии. Он Называл себя моим другом, и я, вполне в духе общепринятого мышления, пленником которого оставался, вообразил, будто мы похожи. Что бы он ни делал, я искренне считал его образцом заботливой мягкости, воспитанности, был уверен, что и к радости, и к скорби он готовит тех, с кем его сводит судьба, исподволь, постепенно (ведь именно так знакомил он каждого с буднями «Брандала»). Шоковая терапия, считал я, не в стиле Питера. И не отдавал себе отчета только в одном: сколь тверда и непримирима его мягкость. Вот почему столь огромным было мое изумление. Разом ощутив его силу, я не смог в ней разобраться. Одним махом он оторвал нас от себя – всех тех, включая и меня, кто воображал, что быть Питером не так уж трудно. Куда он ушел? В какой мир? Какие законы управляют этим миром?

В короткие мгновения прощания он был, как и всегда, тактичен, но в действиях его чувствовалась твердость – вот откуда впечатление, что он меняет привычную жизнь на какую-то иную; кроме того, мы смутно сознавали, что отныне Питер снимает с себя все заботы о нас – ведь он даже не предупредил о своем решении… Все это было трудно понять и принять… До последнего вечера, до последней секунды того вечера он вел себя так, будто намерен покинуть дом последним. А может, решение пришло к нему ночью? Откуда же знать! Да и способен ли Питер подчиняться внезапному порыву? Возможно, он покидал нас без сожаления, с сознанием выполненного долга… (Вот что казалось самым важным, самым поразительным – без сожаления.) Чего я не мог себе объяснить, так это критерия, которым он руководствовался, определяя завершенность взваленной на плечи задачи. Выходило, что его отношение к миру так и осталось для меня книгой за семью печатями. Догадки вспыхивали одна за другой, но убедительными мне не казались. Может быть, он разочаровался в Альме? Может, посчитал для себя унизительным жить здесь бесплатно? Интуиция – неосознанная, но такая важная часть нашей личности, – говорила мне «нет». Причины, приходившие мне в голову, наверняка показались бы Питеру ничтожными. Способен ли я, человек сторонний, встать на точку зрения того, кто делал здесь настоящее дело? (У слова «дело» два значения, впрочем, не только у него; чистить чеснок или строить дом, жевать или искать кров – тоже можно назвать делом, но все-таки это больше занятие. Настоящее же дело предполагает, что за видимыми действиями стоят невидимые, они-то неуловимо меняют дом, землю, воздух. Главное – воздух, неясную субстанцию, объемлющую всех нас.)

Много раз мысленно возвращался я к последнему вечеру, проведенному с Питером. Почему последний точкой в наших отношениях должны были стать три лопуха, поставленные в воду. И почему тогда, а не днем раньше или позже?

(В дневнике я обнаружил адрес Питера, дважды писал ему, прося объяснить свои действия, выбор времени, все. Ответа не получил и в отказе слать вести отчетливо ощутил очередную твердость друга.)

74.

Весь день прошел впустую, я слонялся по комнатам, террасам, этажам, ни с кем толком не разговаривая. Отдельные слова, короткие перешептывания не в счет, цена им не больше, чем шарканью подошв. Из дома уехал самый скромный его обитатель, но было ясно, что за собой он оставил невосполнимую пустоту. (Понятно, все мои намерения остаться еще на сорок дней в покинутом всеми «Брандале» тоже пошли прахом. А как спокойно воспринимал я эту возможность… Самое серьезное мое заблуждение; я считал, будто Питер не строит никаких планов на будущее, а, значит, мог бы до бесконечности оставаться там, где к нему хорошо относятся. Абсолютное непонимание его формы свободы и, опять же, ограниченность моего представления о том, что касается настоящего дела.)

Лег я рано – не пробило и девяти, но заснуть даже не пытался – тело все равно не могло найти удобного положения, пока дух бесплодно метался в поисках ответа на мучительные вопросы. Но вот распахнулась дверь и в комнату, не стучась, вошла Альма. Выглядела она осунувшейся и печальной. А ведь я забыл о ней…

(Свет ночной лампы овалом лежал на потолке над моим изголовьем. Я уже погружался в это пятно, как в сновиденье, когда в его матовом блеске, напоминающем потускневший топаз, возникла Альма.)

Поразительно: забыть о ней здесь, в полумраке комнаты! Неужто «Брандал» может восприниматься отдельно от нее? Неужто у дома действительно может быть совершенно своя, иная жизнь? В освещенном ночной лампой круге я видел какие-то разрозненные образы… (Вот Альма… она идет, преодолевая темное пространство… времени на эту иллюзию отпущено ровно три секунды…) Новые образы возникали медленно и мучительно.

(Маленькая мордочка с торчащими ушками – щенок? кошка? – в испуге шарахалась от каждого человека, от миллиардов угрожавших ей пинков. Негде, негде укрыться – и я обещал ей прибежище… Широкий проспект февральским вечером, толпа мальчишек и их главарь – враг февральских вечеров по имени Фернандо; толпа готова бить витрины и переворачивать автомобили, она заражена бешенством, которое обычно исходит от подобных толп. Где, где укрыться этому февральскому вечеру?… И я обещал его спасти… Мужчина, повисший над бездной, вцепившись в балконные перила; его беспомощно болтающееся тело вкрадчиво вопрошает: «Почему бы и не разжать пальцы?» Пока еще не иссякли его силы, я обещал ответ, который должен принести ему спасение…)

– Петер, – сказала Альма, – ты печалишься о своем друге? Я кивнул.

Она подошла совсем вплотную к кровати, так что я мог рассмотреть ее с близкого расстояния. И я понял: Альма действительно несчастна, но странно – не испытал жалости.

– Больно, – тихо добавила она, – больно вот здесь… И указала рукой на грудь.

– Ты единственный, с кем я могу говорить об этом, ведь ты знаешь истинную цену Питеру. Ах, какой человек – мягкий, добрый, деликатный… Да, деликатный! Почему он уехал так неожиданно, даже не предупредив заранее? Ты ведь тоже ничего не знал?

Я снова кивнул.

– Вот как, значит… Да, он поступил с нами жестоко…

Она все говорила и говорила. У нее и вправду болело сердце, вопрос «почему» действительно приобрел для нее жизненно важное значение…

Позже мне не удавалось вспомнить только одного: на каком языке мы разговаривали? Так на каком же? (Возможно ли, чтобы я с моим зачаточным немецким) Но не было слова, которого я не понял бы.

75.

Приход Альмы стряхнул с меня остатки сна. Когда она ушла, я оделся и вышел на веранду. Белесое небо северной ночи накрыло своим куполом загадочный скандинавский мир: темные воды канала с чуть белеющими гусями на его поверхности, маленькие причалы, домик Берти, заросли крапивы на земле Альмы (Пиа и все мы, натянув перчатки, совершали набеги на нее), пространство между лесом Зигмунда и Стокгольмом, между лесом Зигмунда и матерью Рене. Может быть, где-то там, в Северной Швеции, как раз сейчас, встав на колени в углу простого деревянного дома, молится об мне старая женщина. «Не оставь, Господи, своим попечением мою Рене и молодого, но такого больного человека… «А потом перечисляет имена остальных своих четырнадцати детей. Эта молитва заставила меня почувствовать себя братом Рене и всех, кому служит защитой материнский шепот. Но холод железных перил, на которые я опирался, напоминал о Пиа, грубая деревянная решетка, на которой я стоял, – тоже. Шезлонги с ржавыми болтами были Пиа, все вокруг было Пиа. Да, «Брандал» – это нечто большее, чем какое-либо одно конкретное место. Ни одно конкретное место даже условно не может быть названо «Брандалом», если в нем не живет девушка, подобная Пиа.

Я должен отправиться с Рене в ее бедный дом. Я должен уехать вместе с Пиа. Я должен одновременно оказаться в тысяче мест. Каким же образом?

Осторожные шаги за спиной.

– Петер, – говорит Пиа, – я пришла сделать тебе массаж. Я не пошевелился, и она, встав рядом, безропотно

позволила взять себя за руку. Вот точно так же, только на Другой веранде, я держал за руку Рене; и настроение у меня тогда было такое же: вернется Альма или нет – все равно.

– Пиа, тебе нужно уехать.

– Ты тоскуешь по Питеру… Поэтому тебе хочется, чтобы другие тоже уехали.

– Сейчас я думаю только о тебе. Питер показал, что тебе нужно делать. Это знак.

– Я погибну. Мир велик.

– Нет. Ты всего лишь восстановишь справедливость.

– Не уверена. Альма просто наймет другую девушку.

– Девушки, подобной тебе, нет, а если есть, то разыскать ее очень трудно. Существа, принадлежащие вечности, – редкость.

– Что значит «принадлежащие вечности»?

– И сто, и десять тысяч лет назад здесь где-то жила девушка, похожая на тебя, как две капли воды. Такая же самоотверженная, занятая только самым важным. Но ведь и тогда ничуть не меньше, чем теперь, жизнь остальных людей подчинялась предрассудкам, стадному чувству, моде…

– Петер, сжалься! Когда меня хвалят, я прихожу в ужас… Знаешь, мама с папой тоже хотят, чтобы я покинула «Брандал». Вот уже несколько лет они с такой грустью провожают меня сюда по понедельникам…

– Выходит, Пиа, ты достаточно сильна: несколько лет работать в «Брандале» против воли родителей!

– Вначале они были довольны: им по душе вегетарианство, вообще все, чем я тут занимаюсь. Потом они решили, что Альма просто эксплуатирует меня, выжимая все соки. Только знаешь, Петер, никакой другой работы я не могла бы делать…

– Знаю. Езжай в клинику Вигмор, там тоже лечат силами природы.

– Миссис Вигмор действительно прекрасно ко мне относится. Не исключено, что если я напишу ей…

– Вот и напиши. Завтра же.

– Чтобы я могла работать в Штатах, она должна дать мне рекомендацию, отправить ее в Вашингтон – там есть специальная служба.

– Рекомендацию Вигмор тебе даст, все остальное тоже утрясется. Двадцатого июня, когда кончится сезон, тебе надо расстаться с «Брандалом». Зачем возвращаться сюда в сентябре? Конец сезону, конец контракту, все вполне естественно. Когда открывается вегетарианский конгресс в Германии?

– Двадцать второго июля. Пять дней на глазах друг у друга. Альма привыкла вести себя со мной по-барски, и если к тому времени она узнает о моем решении, этот период окажется особенно мучительным для нас обеих.

– Сам удивляюсь, как так получилось, что именно я обнаружил неприглядную истину о доме Альмы… А какие восторги вначале!

Она прислонилась к моему плечу.

– Петер, мне так не хватало поддержки. Постоянно чудилось, будто всевидящие и всеведущие преданные Альме невидимые существа обо всем немедленно ей докладывают. В первые годы я ее буквально боготворила, но постепенно это чувство выродилось в страх… И теперь я воспринимаю ее как-то двойственно.

– Что ты собираешься делать после конгресса?

– Поеду в Венецию с группой бывших одноклассников. Каждое лето мы снимаем там дом дней на двадцать.

– Наконец-то ты отдохнешь…

– Вряд ли. Как раз к тому времени они решат поститься – так бывает всегда, и я целыми днями буду готовить вегетарианские блюда, картофельную воду.

– Да, это не особенно приятно…

– Отнюдь… Мне это доставляет удовольствие. Я создана именно для такого образа жизни.

– Я напишу тебе в августе. Ты ведь вернешься в Стокгольм из Венеции?

Вокруг нас кричали невидимые птицы, говорили нам о том, что станется, с Пиа, что произойдет со мной. Но стояли мы в полумраке, и это мешало рассмотреть то, что было вдали. (Мы инстинктивно прижались друг к другу – самая ненадежная защита от незнания, от колебаний…)

76.

Мое пребывание в Швеции совпало с одним из национальных праздников – так называемой «серединой лета». Лето тут действительно было случайным подарком, и, чтобы задобрить скупые силы, пославшие его, весь народ пел и танцевал.

Был субботний день. Рене не брала выходной в четверг, и Альма отпустила ее в пятницу вечером до воскресенья; Рене собиралась отмечать праздник со своими сестрами и братьями из христианской секты на лоне природы, где-то под Стокгольмом. Так что бедной Пиа пришлось в субботу утром готовить завтрак, обед и картофельную воду. Только закончив все дела, она могла отправиться на своей маленькой машине на север, в родное село отца (каждый год праздник она проводила там).

Я пораньше спустился в кухню. Беспокоясь о том, что Пиа может не успеть вовремя все сделать, я крутился вокруг нее, пытаясь помочь. Время шло: десять, одиннадцать, двенадцать, час… До чего же кошмарно ощущать, как два среза времени текут в противоположных направлениях. Текут в тебе самом. С одной стороны, там, где должна уже быть Пиа, праздник вот-вот начнется, и местное божество-скряга, удобно устроившись в межоблачной седловине, ожидало, когда к нему устремятся восклицания и смех людей; с другой, время ее обязанностей достигло кульминационной точки и теперь ползло вниз, к своему концу. Но первое время летело слишком быстро, а второе удесятерило свои секунды. (Убыстренное и замедленное время, две боли, распинающие меня). Как мне хотелось, чтобы Пиа, словно по мановению волшебной палочки, очутилась у своего отца. Я ненавидел Альму – почему она не наняла за двойную плату другую девушку на этот день? Еще хуже было то, что она не показывалась на кухне, оставив свою помощницу в одиночестве. Около часа дня зазвонил телефон: мать Пиа… Бедная женщина беспокоилась, но продолжала надеяться, что дочь сможет пораньше отправиться в путь на север. Я стоял недалеко от телефона и услышал, как Пиа плачет. И тогда понял – несколько часов подряд я олицетворял собой эту мать, подобно ей, не думал о себе, чтобы в какой-то степени освободить Пиа; чтобы хоть немного ослабить чувство напряжения, когда внутри все обрывается, стоит только погрузиться в поток нежеланного времени, – не надеясь скоро увидеть свет.

Наконец, Пиа вошла в ванную комнату. Все так же дрожа от напряжения, я встал поближе к двери. Я поступил так инстинктивно, полный решимости устранить любого, кто попытается задержать ее еще хоть немного.

Ничего подобного не случилось. Пиа быстро вышла, на ней был купальный халат, волосы распущены. Халат плотно облегал ее фигурку. Все также бессознательно я отнес это наблюдение не к себе, а к кому-то другому, постороннему, кому захотелось бы дотронуться до нее. Мне же доставляло радость, что она хорошо выглядит – дополнительная возможность понравиться, не остаться одинокой. Я проводил ее до лестницы, и она побежала наверх, в свою комнату на втором этаже.

(Только тогда до моего сознания дошел шум журчащей воды, только через минуту после того, как я его услышал, когда краны уже были закручены. Наконец-то я был чистым и невинным, хоть бы только в это мгновение; все было отмыто, все, кроме истинной заботы о Пиа. Наконец я приблизился к одному из предполагаемых состояний Питера – приблизился, но не более того, моя душа все еще была сжата. Я даже не испытывал ненависти к Альме, как двадцать минут назад; она была лишь поводом, причиной, не столь уж значительной, чтобы скрыть от моих глаз подлинного виновника – проникшее даже сюда несовершенство; жажда садизма – этой выродившейся формы регулированного хищничества в природе.)

Через каких-нибудь пятнадцать минут я уже стоял на улице, рядом с «фольксвагеном», и Пиа покрывала мое лицо поцелуями… «Спасибо, что провожаешь меня, мне так жаль, очень хотелось бы взять тебя с собой… «В «фольксвагене» действительно было тесно, да и пятичасовое путешествие измотало бы меня вконец.

Уехала, вот наконец и уехала. Спустя некоторое время остальных обитателей «Брандала» отвезли на автомобилях Альмы и еще трех больных в городской парк Седертелле. Я не поддался на их просьбы поехать с ними, а почему, и сам до сих пор не знаю.

Волнения в связи с отъездом Пиа не прошли даром: я растянулся на кровати и почти сразу заснул. Разбудил меня стук в дверь – Зигмунд. Вернулся из Седертелле и предлагает прогуляться вдоль домиков с крохотными причалами. Говорит, что переживал за меня, в точности, как я – за Пиа. Он тоже проникся духом «Брандала». (В городском парке люди пели и танцевали, а он интересовался, не скучно ли мне одному, не чувствую ли себя одиноким.) Я поблагодарил его и, поскольку лег одетым, мы почти сразу вышли. Дорога терялась где-то вдали, окутанная сумерками.

– Для шведов праздник кончился, – сказал Зигмунд. – По крайней мере, для горожан. А славяне празднуют дома и вечером, даже ночью.

Мы медленно брели по улице, он иногда наклонялся (так до недавнего времени поступал и Питер), срывал листья, которые мне потом нужно приложить к лодыжкам.

– Знаешь, какая страна – самая прекрасная в мире? Бразилия. Люди бедные, но очень веселые. Обедаешь в каком-нибудь ресторане, и вдруг дверь открывается – крики, топот, вваливаются человек десять – и начинают танцевать самбу. Все посетители вскакивают на ноги, выходят на улицу, владелец ресторана тоже, там к ним присоединяются и другие – их сотни. Скачут, поют и потом исчезают неизвестно куда! Душа истосковалась по веселью… По веселью и солнцу!

– Тебе ничего не остается, кроме как каждый год ездить в Бразилию.

– Далековато… Во время отпуска я, конечно, не сижу в Швеции, регулярно отдыхаю на Канарских островах Даже купил участок на Тенерифе. Как-нибудь летом поедем со мной, чудесно проведем время. Там у меня есть маленький деревянный домик.

И Зигмунд продолжал рассказывать, какой климат в этом благословенном уголке земли, сколько стоят участки и как он приобрел свой – просто повезло, да и цена оказалась вполне сносной. Но я уже его не слушал. Невозможно было участвовать в таком разговоре, все равно, что обсуждать дележ Луны на участки.

У одной ограды мы остановились: красивый дом, как и все другие, идеально подстриженная трава, бассейн. Пожилой мужчина в шортах ходил по саду и иногда без надобности заглядывал в бассейн. Двигался он совершенно бесцельно.

– Это самые несчастные люди в мире! – сказал Зигмунд.

Категоричность его слов ошеломила меня. Я прислушался. Было невероятно тихо, швед двигался тоже бесшумно. Тишина все больше сгущалась – возможно, в силу того странного факта, что владелец дома ни разу не поднял головы, чтобы взглянуть на нас. Я напрягся – хотелось все же уловить звук далекого детского голоса или смех людей, гостивших у кого-нибудь. Ничего… Звуковая гамма была такой же идеально ровной и невыразительной, как и трава в саду. Тишина, сотканная из отсутствий.

– Где же дети? – еле слышно спросил я. Зигмунд пожал плечами.

– Тут нет ни детей, ни гостей.

– Но Зигмунд…

– Серьезно тебе говорю, не знаю, где дети. Они – настоящая загадка. Хоть и у меня их трое… Правда, мать постоянно заставляла их сидеть по комнатам, каждый ребенок – в своей. У нас было восемь комнат. Женщины – тоже загадка. Взять, например, мою жену. Прожили вместе семнадцать лет, а я ничегошеньки так и не узнал о ней. Мы вообще не разговаривали. В постели она была холодна. Бывало, возвращаюсь поздно, а она спит или делает вид, что спит. Сбрасываю с нее одеяло и требую ласки… А утром она равнодушно так спрашивает, было ли это на самом деле или ей приснилось? Как бы ты чувствовал себя на моем месте? Непрерывно называла меня «дураком», я так и не понял, что она имела в виду. Скажу ей пару слов, в ответ: дурак. Вот и весь разговор. После развода мы продали дом и поделили деньги. Я купил небольшую квартирку, она – квартиру попросторнее, пятикомнатную. Дочери остались с ней.

Зигмунд упомянул вскользь об алиментах и вернулся к теме одиночества.

– Знаешь, сколько хочешь можешь идти, километры, но дома, где бы светились окна, было бы шумно, встречали гостей не увидишь. Несмотря на праздник…

– Но в «Брандале» все пациенты очень дружелюбны… – Именно потому они и несчастны. Ведь они – люди, и им хочется встречаться с другими людьми. Когда я поступил на работу, мы с коллегами раз в месяц собирались с женами в каком-нибудь дешевом ресторанчике. Сидим, бывало, едим, пьем пиво. Я не переставал им удивляться. Не разговаривают друг с другом, а только улыбаются, и видно, что они вполне счастливы. Объяснение простое (так мне сказал один знакомый, тоже поляк): целый месяц вкалывают, вечерами сидят дома, не ходят в гости и вот, наконец, ощущают рядом с собой плечо другого человека…

Справедлив ли я был раньше к Зигмунду, когда презирал его, потому что он надоедал мне рассказами о своем прошлом? Возможно, это был рассказ о его одиночестве. В конечном итоге, разве не в том самый главный урок «Брандала», чтобы показать нам, что даже его собственные внушения есть своего рода ограничение? Человек, о котором ничего не знаешь, человек, о котором знаешь все, – какое это имеет значение? Существенное – впереди.

В тот день к Зигмунду должна была приехать старшая дочь; он пригласил ее погостить здесь, и она согласилась. Когда мы вернулись, Мария, так звали девушку, уже была там. Но кроме нее, в доме находилась и еще одна незнакомка – внушительного объема женщина, встретившая меня вопросом: «Вы – болгарин?» Четыре дипломницы из Копенгагена, говорила она скороговоркой, помните их, не правда ли? Три норвежки и одна датчанка – я прихожусь ей тетей… (Она прижала меня в углу своим грузным телом, не давая возможности пошевельнуться, отодвинуться. Ее напористость была непонятна. Оказалось, девушки много рассказывали обо мне, особенно Торил… Звали тетушку Туве.)

Тут подошел Зигмунд с дочерью, и Туве отступила на шаг назад. Мария, хрупкое и нежное создание, казалось, относилась к некой исчезающей породе. Наши руки задержались на мгновенье одна в другой, и я поблагодарил судьбу, пославшую ее нам только теперь, после всего пережитого, незадолго до того, как я решил уехать.

77.

Стоя на своем обычном месте, Альма знала: что бы она ни сказала – несколько сотен слов, а может, и несколько тысяч, все это, по сути, будет повторением одного и того же: «Питер, Питер…» За исключением союзов. Так и потечет ее речь: «а Питер, и Питер, но Питер…» В тот день боль от того, что кроткий соотечественник ее отверг, усилилась от дерзости Рене. Рано утром та ворвалась в кухню одновременно с нею, с Альмой, чтобы сказать, как она глубоко обижена и не понимает, чем заслужила ежедневные издевательства… И это Рене, которая спала с Берти, а возможно, и с Петером, к которой приезжали какие-то столичные ловеласы? Альме хотелось запустить в нее связкой бананов, которые были под рукой. Какая бестактность со стороны новой служанки! Не связана ли терпимость к ее аморальному поведению в этом доме со щедростью, проявленной и к Питеру? Теперешняя ее неблагодарность стала как бы продолжением его… всеобщей неблагодарности по отношению к ней, по отношению к Альме… Однако одна мелочь (вода лилась ей на руки, и они замерзли) случайно отрезвила ее, и она отнеслась ко всему с внезапной кротостью: «Я растворилась в Питере». Отождествляя себя с ним, скорбя о нем и забывая о том, что только что обвиняла его в неблагодарности, она просто замолчала – на секунду-другую. (Смелость Рене стала таять, хрящик ее курносого носа все отчетливее проступал под кожей…) Расслабившись в снизошедшем на нее смирении, Альма разжала пальцы: бананы полетели в кастрюлю с водой, обрызгав ее. Альму залила внезапная волна жалости к Рене и Пиа, к Петеру и Зигмунду, ко всем. Они умрут раньше нее, да, они умрут раньше нее (как произошло со столькими другими). Не нашелся еще такой человек, который пережил бы ее.

– Извини, – сказала Альма, – я была не в себе. Ты работаешь очень хорошо, и я хочу, чтобы ты всегда говорила правду, как только что. Мне полезно услышать ее.

Она обняла Рене и попросила ее не торопиться…

Сжав руками спинку стула, Альма никак не могла начать лекцию; там, где сидели Грете и Таня Харрис (да, только что они были там), вновь повторялась утренняя сцена… Вот она возвращается, дает Рене 2500 крон – ее месячную зарплату. Рене ошеломлена и тронута (сумма немалая) и, в свою очередь, обнимает ее. Тогда Альма вручает ей лист бумаги – только что в своей комнате написала несколько слов благодарности за ее старательность…

Появилась и сама Рене с двумя дымящимися мисками в руках. И ее нынешний образ стер прежний, а в точке, где разыгрывалась промелькнувшая было сцена, опять возникли Грете и Таня Харрис. Рене казалась счастливой… Была достойна презрения.

Ох, уж эти жалкие людишки… Можешь ругать и бить их, но стоит сказать им пару благосклонных слов, готовы целовать тебе руки. Два благосклонных слова, слетевшие с твоих уст, достаточны, чтобы превратить их дерзость в кучу опилок. (Их случайная дерзость – дерзость пигмеев.) Случайное качество, способное убить их. Пять или шесть поступков вроде этого свели бы Рене в могилу. Пять или шесть проявлений смелости обессиливают маленьких людей, и первый порыв ветра ломает их.

Кроме Питера, который мог… пережить ее. Только теперь она поняла, почему скорбит о нем столь глубоко: ему предстояло взирать на мир и после нее: вглядываясь в его глаза, она ощутила вкус будущего, проникла за пределы отпущенного ей срока. Вечный Питер, лишенный дерзости, потому что жизнь не пугала его, он не растрачивал себя, решаясь на смелые поступки.

«Я уже стара, – сказала Альма, – очень, очень стара. Через месяц-другой в Швеции выпадет снег. Зимой мне всегда кажется, что мир столь же стар, как и я, или, точнее, – я стара, как мир. Вся Швеция, вся Дания стареют надолго.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14