Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Я жил в суровый век

ModernLib.Net / Поэзия / Григ Нурдаль / Я жил в суровый век - Чтение (стр. 18)
Автор: Григ Нурдаль
Жанр: Поэзия

 

 


      — Мы пошли к вам и потребовали выдать дезертира, вы же его не только не отдали, но велели нам повернуть кругом и убираться подальше от вашего расположения, пока вы не взялись за пулеметы.
      — Где это было?
      — В Кассано.
      — Мы стоим в Манго, но думаю, мы поступили бы так же. Вы были не правы: зачем возвращать человека, который больше не хочет иметь с вами дела?
      — Не о том речь, — сказал Немега, прищелкнув пальцами. — Он дезертировал с винтовкой, винтовка принадлежит отряду, а не ему. Вы нам даже винтовку не захотели отдать, а ведь вас снабжают с воздуха, вы получаете столько оружия и боеприпасов, что вам их девать некуда, и вы должны зарывать их в землю. Вальтер наврал, будто это его винтовка и он принес ее в отряд. Винтовка принадлежит отряду. Таких, как Вальтер, пусть убегает хоть десять человек, но мы не можем терять ни одной единицы оружия. Скажи Вальтеру, когда увидишь его, чтобы, не ровен час, не заблудился: пусть обходит стороной наши края.
      — Обязательно скажу. Попрошу показать мне его и скажу. А теперь я могу видеть Омбре?
      — Ты знаешь Омбре? Я хочу сказать — лично, не только понаслышке.
      — Мы были вместе в бою под Вердуно. Казалось, это произвело на него впечатление, как бы застало врасплох, и Мильтон решил, что во времена Вердуно Немега еще не был на холмах.
      — Вот оно что, — сказал он. — А Омбре нет.
      — Нет?! Ты морочил мне голову каким-то Вальтером и его несчастной винтовкой, чтобы теперь объявить, что Омбре нет? А где он?
      — В отлучке.
      — Где именно? Как далеко?
      — За рекой.
      — Я сойду с ума. А что ему понадобилось за рекой?
      — Я как раз хотел тебе сказать. Он добывает бензин. Что -нибудь, заменяющее бензин.
      — Сегодня вечером он не вернется?
      — Скажи спасибо, если он появится здесь сегодня ночью.
      — Я пришел по важному и очень срочному делу. У вас есть пленный фашист?
      — У нас? У нас их не бывает. Мы теряем их в ту же минуту, как берем в плен.
      — Мы не мягче вашего. Это видно из того, что у нас тоже их нет и что мы просим у вас.
      — Это что -то новое, — сказал Немега. — И мы, стало быть, должны дарить вам пленных?
      — Дать в долг. Только и всего. А комиссар, по крайней мере, на месте?
      — У нас еще нет комиссара. Пока что к нам иногда заглядывает комиссар из Монфорте — там штаб нашей дивизии.
      Немега отошел, чтобы прибавить света в керосиновой лампе, и, возвращаясь, спросил:
      — Что вы собираетесь делать с пленным? Обменять на одного из ваших? Когда его сцапали?
      — Сегодня утром.
      — Где?
      — На противоположном склоне, со стороны Альбы.
      — Как?
      — Туман. У нас было сплошное молоко.
      — Это твой брат?
      — Нет.
      — Значит, друг? Ясно, раз ты шлепал по грязи в такую даль. Но неужели вам не под силу там у себя поднять всех на ноги и взять одного пленного?
      — Под силу, конечно. Наши уже действуют. Вот почему мы уверены, что сумеем вернуть вам долг. Но это тебе не виноград, с которым все ясно: пришел сентябрь — снимай урожай. Тут, глядишь, не один день уйдет, и, может, пока мы с тобой пререкаемся, моего товарища уже поставили к стенке.
      Немега выругался — негромко, но с чувством.
      — Значит, нет у вас пленного?
      — Нет.
      — Рано или поздно я увижу Омбре и расскажу ему о своем сегодняшнем приходе.
      — Можешь рассказывать ему все, что угодно, — сухо ответил Немега. — У меня совесть чиста. Повторяю тебе, нет у нас пленных, это правда. Впрочем, подожди, я сведу тебя с одним человеком, он объяснит, почему у нас их нет.
      — Не вижу смысла... — начал Мильтон, однако Немега уже скрылся в глубине дома, зовя:
      — Пако, Пако!
      При звуке этого имени Мильтон содрогнулся. Неужели тот Пако, которого он знает? Нет, не может быть, наверняка это другой Пако. И все же партизан по кличке Пако не должно быть так уж много.
      Он снова услышал голос Немеги, зовущего Пако: теперь он звучал с раздражением, уже не так громко.
      Мильтон думал о Пако, который раньше, в начале лета, был бадольянцем. Потом он поцапался с Пьером, своим командиром, не согласившись с каким-то его требованием, и исчез из Неиве, где стоял его отряд; кто -то высказал предположение, что он подался к красным, «И все равно не может быть, что это тот самый Пако», — решил в конце концов Мильтон.
      Но это был он, тот же, что прежде, — огромный, неповоротливый, с руками, похожими на лопаты пекаря, с рыжеватым чубом на желтом лбу. Войдя, он сразу узнал Мильтона. Он всегда отличался общительностью, а на этот раз, в кои веки, Мильтон тоже держался рубахой-парнем.
      — Мильтон, старый проныра, ты помнишь Неиве?
      — Еще бы. Но потом ты ушел. Из-за Пьера, что ли?
      — Ошибаешься, — ответил Пако. — Все считают, будто я смотался из-за Пьера, только это не так. Мне не нравился Неиве.
      — А мне ничего.
      — Не дай бог. Под конец я уже готов был на стену лезть, сон потерял. Пускай я это внушил себе, но мне не нравились окрестности, раздражало, что Неиве состоит из двух поселков, что посредине проходит железная дорога! Под конец даже звон тамошних колоколов, отбивающих время, и тот стал для меня невыносимым.
      — А как ты теперь, у красных?
      — Вроде неплохо. Но красный ты или голубой, не в этом главное, главное — отправить на тот свет всех чернорубашечников, всех до последнего.
      — Правильно, — согласился Мильтон. — Ты не скажешь, у Омбре есть пленный фашист?
      Пако покачал головой.
      — Закури английскую, — предложил Мильтон, протягивая ему пачку.
      — С удовольствием. Почему бы не выкурить одну для пробы? Когда я был у голубых, англичане еще не сбрасывали посылок.
      — Это правда, что Омбре нет?
      — Он за рекой. Легкие сигаретки, бабские.
      — Да. Значит, у вас нет пленного?
      — Ты опоздал на один день, — шепотом ответил Пако.
      Мильтон беспомощно улыбнулся.
      — Лучше бы ты мне этого не говорил, Пако. А кто он был?
      — Капрал из дивизии «Литторио» .
      — То, что нужно.
      — Дылда. Ломбардец. Ты ищешь пленного на обмен? Кого из ваших взяли?
      — Джордже, — сказал Мильтон. — Нашего товарища из Манго. Может, ты его помнишь. Красивый парень, блондин, аккуратный...
      — Кажется, был такой.
      Мильтон опустил голову и поправил карабин на плече.
      — Только вчера, — шепнул Пако, — только вчера мы его отправили.
      Они вышли на гумно. Те четверо или пятеро, что недавно были там, исчезли неизвестно куда; собака рванулась на цепи с хрипом удавленника. Было невероятно темно, и дул бешеный ветер, завиваясь вихрем, как будто вертелся, ловя себя за хвост.
      Пако решил проводить Мильтона до дороги и потом еще немного.
      — Я всегда считал: побольше бы таких голубых, как ты, — сказал он.
      Они вышли на дорогу.
      — Хочешь знать, как он умер? — спросил Пако.
      — Нет, мне достаточно знать, что он мертв.
      — В этом можешь не сомневаться.
      — Твоя работа?
      — Нет, я его только проводил. В лесок, которого отсюда не видать. И тут же обратно. О таких делах люди молчат, правильно?
      — Правильно.
      — Он кричал. Знаешь, что он кричал? Да здравствует дуче!
      — Его воля, — сказал Мильтон.
      Дождя не было, но в объятиях ветра взъерошенные акации отряхивались от капель, резко, едва ли не с вызовом. Мильтона и Пако била дрожь. Массивная известковая скала чуть белела в темноте.
      Пако понял — Мильтон проглотит все, что он расскажет, и начал:
      — Целое утро вчера я только и слышал от него, что про эту сволочь дуче. Пленный был на моем попечении. Часов в десять Омбре послал мотоцикл за священником из Беневелло. Видите ли, капралу понадобился священник. Да, кстати, этот пастырь из Беневелло вчера утром меня рассмешил, а сейчас я посмешу тебя. Вылезает он из коляски — и бегом к Омбре: «Все, хватит, можно подумать, что на мне свет клином сошелся и, кроме меня, некому исповедовать приговоренных вами к смерти! Сделайте милость, обращайтесь в следующий раз к моему коллеге из Роддино. Во-первых, он моложе меня, да и живет поближе, а во-вторых, лучше делать это по очереди, через раз, поймите, Христа ради».
      Мильтон не засмеялся, и Пако продолжал:
      — Слушай дальше. Священник и капрал уединяются на лестнице, которая в подвал ведет. Я и еще один наш, Джулио его зовут, стоим наверху наготове, чтобы пленный не выкинул какого-нибудь фокуса. Но из того, что они говорили, мы ничего не понимали. Минут через десять они поднимаются назад, и на последней ступеньке священник ему говорит: «Я уладил твои отношения с богом, а с людьми, увы, не могу», — и сматывается. Мы остаемся втроем — я, Джулио и капрал. Капрал дрожит, но не очень. «Чего мы ждем?» — спрашивает. А я ему: «Твое время еще не подошло». — «Ты хочешь сказать, что сегодня этого не будет?» — «Будет, только не сразу». Тогда он с размаху плюхается посреди двора в самую грязь, обхватывает голову руками. Я ему говорю: «Может, хочешь написать письмо, чтобы передать священнику, пока он не уехал...» А он в ответ: «А кому мне писать? Я ведь сын шлюхи и невидимки. Или хочешь, чтобы я написал президенту подкидышей?» Тут Джулио вставляет словечко: «Я вижу, в этой вашей республике полным-полно ничьих детей». После этого Джулио говорит, что должен на пять минут уйти по делам, и уходит, оставив мне оружие. «В сортир приспичило», замечает капрал, не глядя ему вслед. «А тебе не надо?» — спрашиваю. «Может, и надо, только стоит ли?» — «Ну, выкури тогда сигаретку», — говорю и протягиваю ему пачку, но он отказывается. «Я не курю. Ты не поверишь, но я некурящий». — «Да закури. Они некрепкие, вполне приличные сигареты». — «Нет, я некурящий, если я закурю, буду кашлять — не остановишь. А я хочу кричать. Только это мне и остается». — «Кричать? Сейчас?» — «Не сейчас, а когда подойдет мое время». — «Кричи сколько хочешь», — говорю. «Я буду кричать: да здравствует дуче!» — предупреждает он. «Да кричи что хочешь, — говорю, — нам все равно. Только подумай, чего зря горло драть? Твой дуче — большой трус». — «Врешь, — заявляет он, — дуче — великий герой, самый великий. Это вы, вы большие трусы. И мы, его солдаты, тоже трусы. Если бы мы не были такими трусами, если бы не думали только о собственной шкуре, мы бы уже всех вас перебили, наше знамя уже развевалось бы над последним из ваших холмов. Но дуче ты не тронь, он самый великий герой, и я умру со словами: да здравствует дуче!» А я ему: «Сказал тебе, можешь кричать что хочешь, но повторяю: по-моему, ты это зря. Я уверен, ты умрешь гораздо лучше, чем он, когда придет его час. И это будет скоро, если на свете есть справедливость». А он мне: «Я тебе повторяю, что дуче самый великий герой, невиданный герой, а мы, итальянцы, мы все, и вы, и мы, слизняки, недостойные его». А я ему: «Учитывая твое положение, не хочу с тобой спорить. Но твой дуче самый великий трус, невиданный трус. Я прочел это у него на лице. Как-то мне в руки попала газета. У вас тогда все в порядке было, и полстраницы в газете занимала его фотография. Я ее битый час изучал. Так вот, я прочел это у него на лице, И если я так упорствую, то потому только, что не хочу, чтобы ты зря горло драл, крича перед смертью: да здравствует он. Для меня это ясно как божий день. Когда придет его очередь, как пришла твоя, он не сумеет умереть как мужчина. И даже как женщина. Он сдохнет, как свинья, для меня это ясно. Потому что он отъявленный трус». — «Да здравствует дуче», — говорит он мне, но не громко, по-прежнему сжимая голову руками. Я не теряю терпения и стою на своем: «Он грандиозный трус. Тот из вас, кто умрет, как последний слизняк, все равно по сравнению с ним умрет, как бог. Потому что твой дуче — колоссальный трус. Самый трусливый итальянец, какого видела Италия, с тех пор как она существует, и равного которому никогда не будет в ней, даже если она просуществует миллион лет». — «Да здравствует дуче», — повторяет он, и опять вполголоса. Потом вернулся Джулио и сказал мне: «Говорят, надо кончать». И я — капралу: «Вставай». — «Ясное дело, — соглашается он, — нечего рассиживаться на солнце». А ты заметь, дождь лил как из ведра.
      Они остановились недалеко от мостика.
      — Дальше меня не провожай, — сказал Мильтон. — Одно противно: снова купаться в грязи, будто свинья.
      — С какой радости?
      — Мост. Он же заминирован... Разве нет?
      — Заминирован? Откуда у нас взрывчатка? А что ты думаешь делать теперь?
      — Вернусь к своим.
      — Что ты сделаешь для своего товарища? Мильтон ответил, чуть помедлив.
      Пако громко вздохнул.
      — Да, но где искать? Скажи, где ты собираешься попытать счастья? В Альбе, Асти или Канелли?
      — Асти слишком далеко. Альба — мой дом, и если мне не повезет... я даже боюсь думать об этом. Фашисты устроили бы процессию, гнали людей смотреть на меня. Ну а вдруг я наломаю дров, вдруг мне придется стрелять, чтобы уйти, тогда у них есть Джордже, на котором можно тут же отыграться.
      — Остается Канелли, — сказал Пако, — но в Канелли стоят одни санмарковцы. Худшей лужи для рыбалки не найти, ты ведь знаешь, что такое дивизия «Сан-Марко».
      — Со спины все люди одинаковые.

8

      Около десяти вечера Мильтон, вместо того чтобы быть в Треизо, где его ждал Лео, сидел в лачуге, затерявшейся в складках необъятного холма, обращенного другим склоном к Санто-Стефано: ходьбы до Треизо отсюда было два часа.
      В темноте он отыскал дом на ощупь, а ведь он прекрасно его знал. Домишко был приземистый и покосившийся, будто получил шлепок по крыше да так с тех пор и не оправился. Был он того же серого цвета, что туф в балке, окна разбиты и почти все до единого зашиты досками, гнилыми от непогоды, деревянное крылечко тоже прогнило и залатано жестью, вырезанной из банок, в которых продается керосин. Один угол обвалился, обломки громоздились вокруг ствола дикой черешни. Если что и могло радовать добротностью в этом доме, так это кровля, настеленная наново, однако на общем фоке она выглядела как красная гвоздика в волосах старой карги.
      Мильтон курил и смотрел на чахлое пламя сортовых стеблей, сидя спиной к старухе, макавшей грязные тарелки в таз с холодной водой. Он уже облачился в штатское и чувствовал себя полуодетым. Особенно легким казался ему пиджак, подчеркивавший его дикую худобу, — летний пиджачок, да и только. Он поставил карабин к печке и рядом с собой ,на скамейке, положил пистолет.
      Не глядя на него, старуха сказала:
      — У тебя жар. Не пожимай плечами. Жар не любит, когда, говоря про него, пожимают плечами. У тебя небольшой жар, но он есть.
      При каждой затяжке Мильтон либо кашлял, либо изо всех сил старался сдержать кашель. Женщина продолжала:
      — В этот раз я тебя плохо накормила.
      — Нет, что вы! — горячо возразил Мильтон. — Вы мне дали яйцо!
      — Эти стебли гореть горят, но тепла от них никакого, правда? А дрова надо беречь. Зима будет длинная.
      Мильтон кивнул не оборачиваясь.
      — Это будет самая долгая зима, с тех пор как стоит мир. Зима на полгода.
      — Почему на полгода?
      — Никогда бы не поверил, что нас ждет вторая зима. Пусть только кто-нибудь попробует сказать мне, будто он это предвидел, я в глаза назову его лжецом и хвастуном. — Он полуобернулся к старухе и прибавил: — Прошлой зимой у меня была замечательная куртка из мерлушки. В середине апреля я ее выбросил, хотя она была замечательная и хотя у меня всегда сердце щемит, когда я выбрасываю свои вещи. Представьте, я был мальчишкой, еще до войны, и у меня щемило сердце, когда я бросал окурки, особенно ночью, в темноте. Представьте, меня мучила судьба окурков. Свою куртку я зашвырнул в кусты недалеко от Мураццано, Тогда я был уверен, что до новых холодов времени у нас с лихвой, чтобы сбросить двух Муссолини.
      — Ну а теперь? Теперь -то когда этому будет конец? Когда мы сможем сказать: конец?
      — В мае.
      — В мае?
      — Потому-то я и сказал, что эта зима на полгода.
      — В мае, — повторила женщина для себя. — Конечно, это ужасно долго, но это хоть какой-то срок, я тебе верю, ты парень серьезный и ученый. А бедным людям — главное срок знать. Теперь я буду привыкать к мысли, что с мая наши мужчины смогут ездить на ярмарки и на базар, как бывало, и по дороге их никто не убьет. Парни и девушки смогут танцевать на улице, молодые женщины захотят детей, а мы, старухи, сможем выходить за порог и не бояться, что наткнемся на чужого человека при ружье. А в мае красота, какие вечера, и можно будет спускаться в деревню и глядеть в свое удовольствие на иллюминацию.
      Женщина все говорила, описывала мирное лето, не видя, что на лице Мильтона появилось и застыло выражение горечи. Без Фульвии для него нет лета, он будет единственным существом в мире, дрожащим от холода в разгаре лета. Вот если Фульвия ждет его на берегу бурного океана, через который он пустился вплавь... Он должен непременно знать, должен непременно, не позднее, чем завтра, разбить ту копилку и извлечь из нее монету, чтобы купить книгу, содержащую правду.
      Ему удалось сосредоточиться на этой мысли благодаря тому, что женщина на минуту смолкла, прислушиваясь к барабанящему по крыше дождю.
      — Тебе не кажется, что небеса сильнее всего поливают мой дом?
      Она прошла мимо Мильтона, высыпала в огонь остатки стеблей из корзины и, уперев в бока тоненькие костлявые ручки, остановилась перед гостем, сухонькая, волосы сальные, беззубая, вонючая. Глядя на нее, Мильтон тщетно силился представить себе, какой она была в юности.
      — А что же ваш товарищ? — спросила она. — Тот, которому не повезло нынче утром?
      — Не знаю, — ответил он, уставясь в пол.
      — Видать, что тебе тяжело. Вы ничего не смогли для него сделать?
      — Ничего. Во всей дивизии не было ни одного пленного на обмен.
      — Теперь ты понял, что пленных надо беречь, держать их для такого случая, как нынче утром. — Говоря, женщина размахивала руками. — А ведь пленные-то у вас были. Я сама видала одного несколько недель назад, он проходил по тропинке перед моим домом с завязанными глазами и скрученными руками, а за ним шел Фирпо и все время поддавал ему коленом. Я еще крикнула ему со двора про милосердие, потому как в милосердии у нас у всех нужда. Фирпо обернулся, ну прямо как бешеный, обозвал меня старой ведьмой и упредил, что, если я не сгину сию минуту, он меня пристрелит. И это Фирпо, который сто раз ел и спал у меня. Теперь ты понял, что пленных надо беречь?
      Мильтон покачал головой.
      — Эту войну только так и можно вести. Да и не мы распоряжаемся ею, а она распоряжается нами.
      — Может быть, — сказала хозяйка. — А пока что в Альбе, в том проклятом месте, в которое превратилась Альба, его, наверно, уже убили. Убили, как мы убиваем кролика.
      — Не знаю, не думаю. Возвращаясь из Беневелло, на дороге в Монтемарино я встретил Отто, его отряд в Комо стоит. Вы знаете Отто?
      — И Отто знаю. Я его не раз кормила и пускала переночевать.
      — Отто еще ничего не знал. Он из самого близкого к Альбе отряда. Если бы Джорджо уже расстреляли, Отто было бы известно.
      — Значит, до завтра можно не волноваться?
      — Как сказать. Одного из наших они поставили к стенке в два часа ночи.
      Старуха поднесла руки к лицу и снова опустила.
      — Если я не путаю, он тоже был из Альбы, как ты.
      — Да.
      — Вы были друзьями?
      — Мы выросли вместе.
      — А ты?
      — Что я? — взвился Мильтон. — Я... что я могу сделать?
      — Я хотела сказать, что ты мог оказаться на его месте.
      — Разумеется, мог.
      — Ты об этом думаешь?
      — Да.
      — И тебе от этого не...
      — Нет. Наоборот. Еще хуже.
      — У тебя есть мать?
      — Да.
      — А о ней ты не думаешь?
      — Думаю, но всегда после.
      — После чего?
      — Когда опасность позади. А заранее или в минуту опасности — никогда.
      Старуха вздохнула, и на ее лице появилось подобие блаженной улыбки — улыбки облегчения.
      — Я так горевала, — сказала она, — так рвала на себе волосы, что еще чуть-чуть — и меня бы отправили в сумасшедший дом...
      — Я вас не понимаю...
      — Я говорю о своих двух сыновьях, — ответила она с грустной улыбкой. — Они умерли от тифа в тридцать втором году. Я так горевала, до того была бешеная, что меня хотели в сумасшедший дом отдать, даже те, кто по -настоящему меня любил. А теперь я рада. Боль со временем прошла, и теперь я рада за них и спокойна. О, как им хорошо, моим бедным мальчикам, как им хорошо в могиле: земля укрыла их от людей!
      Мильтон прижал палец к губам, приказывая ей замолчать. Взял «кольт» и направил на дверь.
      — Ваша собака, — шепнул он старухе. — Не нравится мне, как она себя ведет.
      Собака во дворе глухо рычала, это хорошо было слышно за ровным шумом дождя. Мильтон приподнялся с лавки, продолжая держать дверь на прицеле.
      — Сиди, сиди, — сказала старуха громче обычного. — Я своего пса знаю. Он не опасность учуял, а на самого себя рычит. Это такой пес, который сам себя терпеть не может, всегда терпеть не мог. Я не удивлюсь, если выйду как-нибудь утром во двор и увижу, что он повесился, — сам на себя лапы наложил.
      Собака не успокаивалась. Мильтон послушал еще немного, потом положил пистолет и сел. Старуха вернулась в дальний угол кухни.
      Неожиданно она с любопытством повернулась к Мильтону и спросила, что он сказал.
      — Я молчал.
      — А вот и не молчал.
      — Не думаю.
      — Я старая и не собираюсь доказывать, будто слышу не хуже тебя, двадцатилетнего. Но ты сказал «четыре» и еще что -то. Может, ты сказал «один из тех четырех». Только что, еще и минуты не прошло. Ты о чем-нибудь таком думал, чтоб слово «четыре» там было?
      — Не помню. Теперь все со странностями. Только дождь еще без странностей.
      На самом деле он напряженно думал об «одном из тех четырех» и, конечно же, что-то сказал. И продолжал думать, и к носу подступал воскрешенный памятью запах вареного говяжьего легкого, которым провоняла в то утро остерия в Вердуно.
      Это был первый бой, когда голубые и красные сражались вместе. В Вердуно стояли бадольянцы, а противоположный склон занимал красный отряд Виктора, француза. В глубине долины уже показался батальон из Альбы. В нем была пехота и кавалерия, но кавалерия появилась внезапно — потом, в последний момент. Пехота вопреки здравому смыслу двигалась без дозорных, без бокового охранения, без всяких предосторожностей. Виктор был уже на площади. Он долго смотрел в бинокль, после чего сказал: «Пока они на подходе, огня открывать не будем, пусть думают, что это мирное селение и никто его не собирается защищать, а потом ударим по ним на улицах и на площади, a bout portant — в упор. Они и не заметят, как попадут в западню. Разве не видите — они то ли спятили, то ли нализались?»
      Обсуждать план пошли в остерию, там чудовищно воняло вареным говяжьим легким. Эдо, командир голубых, был против плана Виктора: ведь на поселок потом обрушатся страшные репрессии. Гораздо лучше, сказал он, дать бой на подступах к поселку, по всем правилам. Зато независимо от исхода поселок не пострадает, а этого нельзя не учитывать.
      «Чистой воды бадольянец», — шепнул Мильтону Омбре, в то время всего лишь командир группы. Мильтон и еще несколько голубых поддержали план Виктора, но Эдо стоял на своем: бой по всем правилам. У него были мозги кадрового офицера, и, не сомневаясь в конечной победе, он был убежден, что партизаны неизменно будут проигрывать все малые и большие промежуточные бои. Тогда, мешая французские и итальянские слова, Виктор сказал: «Вердуно ваше селение, но, раз уж я здесь, я отсюда не уйду. Пожалуйста, защищайте свой Вердуно снаружи, а я буду оборонять его изнутри. Но все равно, как ни кинь, все клин, потому что своими силами мне селение не удержать».
      С этим Эдо согласился и уступил.
      Было решено встретить фашистов в поселке, а пока что не подавать признаков жизни. Мильтон укрылся за парапетом на площади, и рядом с ним, пригнувшись, как раз устроился Омбре. Они смотрели на приближающегося врага. Фашисты разделились: часть поднималась по дороге, часть двигалась напрямик — через крестьянские поля и целиной. Этим приходилось хуже, они часто падали, поскользнувшись, земля только неделю как освободилась от снега, и если бы не офицеры, они повернули бы на дорогу, точно отара овец. Они подошли уже настолько близко и воздух был так прозрачен, что Мильтон с его отличным зрением хорошо видел лица, видел, у кого борода и усы, а у кого нет, у кого автоматическая винтовка и у кого простая. Потом он посмотрел назад — как там расположились обороняющиеся — и возле амбара увидел в засаде Виктора и основные силы красных. Он взглянул в другую сторону и увидел своих. У бадольянцев был американский пулемет, у гарибальдийцев — «сент-этьен».
      Мильтон и Омбре оставались за парапетом еще несколько секунд, потом на четвереньках отползли назад, и Мильтон поспешил к своим, выбравшим для укрытия портик муниципалитета. Омбре в общую засаду не пошел, а спрятался за углом табачной лавки. Первый появившийся фашист, высокий тучный сержант с бородкой щеточкой, вышел как раз к табачной лавке. Омбре чуть высунулся из-за угла и дал очередь. Он не втуловище, он в голову стрелял и вместе с каской снес этому сержанту полчерепа.
      Автоматная очередь Омбре послужила для всех сигналом открыть огонь. Фашисты сделали лишь несколько беспорядочных выстрелов, они были ошеломлены и уже так и не опомнились. Больше всего жару задал им «сент-этьен» Виктора. На дороге перед амбаром осталось восемнадцать трупов, щедро нашпигованных свинцом. Мильтон помнил, как Джорджо Клеричи вырвало, как он упал в обморок и его отхаживали потом, точно тяжелораненого.
      Выстрелы смолкли, пальба больше не заглушала криков. Кричали живые еще фашисты, и кричали люди в домах. Солдаты, только бы спастись, бросились в дома и, осилив забаррикадированные двери, попрятались под кроватями и в квашнях, даже под юбками у старух, не говоря уже о сеновалах и хлевах. Было слышно, как по одному из переулочков, топая, как лошадь, несется Виктор, крича: «En avant! En avant, bataillon!»
      Внезапно Мильтон оказался один, не понимая, как это вышло, только неожиданно для себя совсем один — кругом были только трупы солдат. В этой относительной тишине, в этой пустыне его охватила дрожь. Потом он различил чьи-то быстрые шаги, метнулся за каменный колодец и взял карабин наизготовку. Но это был Омбре. Они пошли друг другу навстречу как братья. Они снова услышали крики и стрельбу, это их товарищи торжествовали победу. Они с Омбре были возле церкви, когда Мильтон уловил подозрительный шум, будто несколько человек, хоронясь, бегут на цыпочках. Мильтон утвердительно кивнул Омбре, который глазами спрашивал, слышал ли он. «В церкви», — шепнул Омбре, и они вошли туда со всей осторожностью. Внутри было сумрачно и прохладно. Сначала они обследовали баптистерий, за ним — первую исповедальню. Никого. Ни звука. Омбре покосился на хоры, но потом махнул рукой и стал осматривать ряды скамей — один за другим. Так, челночным ходом они постепенно приближались к главному алтарю. И вдруг из-за алтаря появляется солдат с поднятыми руками и говорит девичьим голосом: «Мы здесь». Он до того перетрусил, что плен для него был спасением. Омбре чуть заметно ему улыбнулся и сказал: «Выходите все, сколько вас есть», — тихо сказал, ласково, тоном взрослого, прощающего детскую проделку, о которой только что узнал. Те — их было четверо — вылезли с поднятыми руками из-за алтаря к величественно спокойным Омбре и Мильтону и, видя, что никто не набрасывается на них с пинками, зуботычинами, не оскорбляет их, облегченно вздохнули.
      Они вышли из церкви. Солнце показалось им в два раза жарче и ослепительней. Четверо пленных непрерывно моргали и переводили взгляд с красной звезды Омбре на голубой платок Мильтона. Оружие, должно быть, они бросили много раньше.
      Мильтон увидел, что их товарищи уже за поселком и направляются к гребню холма, и сказал Омбре, что нужно их догонять. Оставив позади последний дом, они пошли через холм по диагонали. До гребня было раза в три ближе, чем до подножия; холм был не очень высокий, правда, довольно крутой и без единого дерева или хотя бы кустика.
      Вдруг Мильтон заметил какое-то странное движение в хвосте отряда, опередившего их метров на триста. Внутри у Мильтона что-то оборвалось, его охватило внезапное ощущение тревоги и отчаяния, и в ту же секунду в уши ему ударил дробный топот скачущих галопом лошадей. Отряд было рассыпался, но Виктор в мгновение ока восстановил порядок и принял самое правильное решение. Он приказал всем мчаться на гребень и оттуда — кубарем вниз, в лощину: для людей это все равно что с горки детской съехать, а для коня тот спуск все равно что обрыв. Они поднялись на гребень, и кубарем покатились вниз, и могли считать себя в безопасности. Другое дело — Мильтон и Омбре. Они порядком отстали, и до гребня им было еще шагов двести. Они бы успели при одном только условии — если бы мчались как угорелые, но если они и мчались как угорелые, то этого нельзя было сказать о пленных, уже смекнувших, что к чему. «Бегом! — подгонял их Омбре. — Бегом! Живее!» Но те бежали, как бабы. Мильтон бросил взгляд вниз и увидел первых лошадей, взлетевших на склон: их бока дымились, будто печки. Между бегущими пленными образовались небольшие просветы; солдат, который бежал последним, был, наверно, метрах в ста от первых всадников и делал им знаки. Всадники не стреляли: во-первых, далеко, во-вторых, на полном скаку в своих недолго попасть. Их можно было узнать по серо-зеленой форме, в то время как Омбре и Мильтон были одеты довольно пестро.
      «Что будем делать?» — крикнул Омбре Мильтону. «Решай ты!» Но у обоих волосы дыбом стояли. Конные были в восьмидесяти шагах, они летели галопом. И тогда Омбре крикнул пленным, чтобы держались ближе друг к другу, да так крикнул, что те сразу подчинились, и едва Омбре собрал их в кучу, он выпустил по ним всю обойму. Они упали как подкошенные, потом трупы — один быстрее, другой медленнее — покатились навстречу скачущим лошадям, и послышался ужасающий вопль всадников. Ужасающий этот вопль подхлестнул Мильтона, и он помчался пулей после секундного оцепенения, вызванного действиями Омбре. Всадники стреляли, но могли попасть в них разве что чудом, хотя и были уже в пятидесяти шагах. Оба одновременно взбежали на гребень и очертя голову бросились вниз. Со дна лощины они первым делом посмотрели сквозь заросли папоротника вверх, но всадников там, на гребне, еще не было...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34