Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Обещание на рассвете

ModernLib.Net / Гари Роман / Обещание на рассвете - Чтение (стр. 9)
Автор: Гари Роман
Жанр:

 

 


      Часто, когда мать, как я выражался, в порывах "экспрессионизма" сжимала меня в объятиях или в полдник приносила мне в гостиничный садик чай, пирожные и фрукты, я замечал на вытянутом, костлявом лице господина Зарембы тень неудовольствия, даже отчаяния. Ему тоже хотелось участвовать. Он сидел в ивовом кресле в элегантной позе, положив ногу на ногу и пристроив на коленях трость с костяным набалдашником, поправлял усы и мрачно наблюдал за нами, как изгнанник, созерцающий вход в запретное королевство. Признаться, я был еще мальчишкой и, не подозревая о том, что ждало меня в конце жизни, находил некоторое удовольствие в его раздражении. Однако, не без сомнений со своей стороны, господин Заремба нашел во мне не врага, а надежного союзника. И если я собирался в дальнейшем преуспеть в дипломатии, то это был самый подходящий момент. Я не стал ободрять его.
      Господин Заремба часто с явным неудовольствием покашливал, когда мать расставляла передо мной свои приношения, но ни разу не проронил ни слова и не позволил себе ни малейшего замечания вроде: "Нина, вы портите вашего сына и в его отношениях с женщинами готовите ему очень тяжелое будущее. Что он потом будет делать? На поиски какой несуществующей любви обрекаете вы его таким образом?" Нет, господин Заремба ни разу не позволил себе подобной бестактности; он просто, слегка расстроенный, сидел неподалеку в своем тропическом костюме, часто вздыхал и отворачивался, будучи в несколько дурном настроении от наших излияний. Я уверен, что мать прекрасно замечала его легкую зависть, не потому ли она демонстративно подыгрывала, когда ее застенчивый воздыхатель был рядом; должно быть, она входила во вкус, во-первых, потому, что, как несостоявшаяся актриса, любила публику, и, во-вторых, потому, что его отношение к нашей "исключительности" еще более укрепляло наше сообщничество и демонстрировало на глазах у всех крепость и абсолютную безопасность нашего неприступного королевства. И вот однажды, после того как передо мной на столике поставили поднос с полдником, господин Заремба позволил себе жест, который для такого застенчивого и сдержанного человека был равносилен страшной дерзости и молчаливому, но пылкому заявлению о своих чувствах. Он поднялся со своего кресла, уселся без приглашения за мой столик, протянул руку и взял из корзины яблоко, которое демонстративно принялся грызть, глядя с вызовом прямо в глаза маме. Я застыл с раскрытым ртом. Мы даже не подозревали, что господин Заремба способен на такую смелость. Обменявшись возмущенными взглядами, мы посмотрели на художника с такой холодностью, что бедняга после пары попыток прожевать яблоко положил его на поднос, встал и удалился, сгорбившись и опустив голову.
      Чуть позже господин Заремба предпринял более решительную попытку.
      Сидя у раскрытого окна в своей комнате, расположенной на первом этаже отеля, я оттачивал заключительную главу своего романа. Это была великолепная последняя глава, и до сих пор жаль, что мне так никогда и не удалось дописать все остальные, которые должны были ей предшествовать. В то время в моем активе было по меньшей мере двадцать последних глав. Мама в саду пила чай. Стоя рядом, чуть наклонившись к ней и уже положив руку на спинку стула, господин Заремба ожидал приглашения сесть, которого не следовало. Так как тема для разговора, никогда не оставлявшая мою мать равнодушной, существовала всегда, то ему ничего не стоило привлечь ее внимание.
      - Есть дело, Нина, о котором я уже давно хотел с вами поговорить. О вашем сыне.
      Она всегда пила очень горячий чай и, обжигая губы, имела странную привычку дуть в чашку, чтобы остудить его.
      - Я вас слушаю.
      - Очень плохо, я сказал бы, даже опасно быть единственным сыном. Так вырабатывается привычка чувствовать себя центром вселенной, и эта любовь, которую не с кем разделить, позднее обрекает нас на крупные разочарования.
      Мама с досадой потушила свою "Голуаз".
      - У меня нет ни малейшего желания усыновлять другого ребенка, - сухо возразила она.
      - Я не думал ничего такого, полноте, - пробормотал господин Заремба, продолжая смотреть на стул.
      - Сядьте!
      Художник благодарно поклонился и сел.
      - Я просто хотел сказать, что для Ромена важно чувствовать себя не настолько... единственным. Для него же лучше быть не единственным мужчиной в вашей жизни. Такая исключительная любовь может сделать его очень требовательным к женщинам.
      Мать оттолкнула свою чашку и взяла другую "Голуаз". Господин Заремба поспешно поднес ей огня.
      - Точнее, чего вы хотите, пане Яне? У вас, поляков, манера ходить кругами, выписывая арабески, благодаря чему вы прекрасно вальсируете, но это часто усложняет дело.
      - Я только хотел сказать, что Ромену было бы легче, если бы другой человек был с вами рядом. При условии, конечно, что речь идет о человеке чутком и не слишком требовательном.
      Она, прищурившись, очень внимательно смотрела на него сквозь дым своей сигареты с выражением, которое я охарактеризовал бы как насмешливую доброжелательность.
      - Поймите меня правильно, - продолжал господин Заремба, глядя под ноги, - у меня и в мыслях не было называть "чрезмерной" материнскую любовь. Лично я не испытал такой любви и не перестаю взвешивать, сколько мне недодали. Как вы знаете, я сирота.
      - Наверное, вы самый взрослый сирота, какого я знаю, - сказала мать.
      - Возраст здесь ни при чем, Нина. Сердце никогда не старится, и пустота, одиночество, отметившие его, не исчезают, а только растут. Конечно, я осознаю свой возраст, но человеческие отношения могут просиять и в зрелом возрасте подобно... как бы точнее выразиться? - лучезарно и мирно. И если бы вы могли разделить с другим эту нежность, которой вы окружили своего сына, то я осмелюсь сказать, Ромен стал бы мужчиной, более рассчитывающим на самого себя. Возможно, это избавило бы его от пытки всю жизнь искать имманентную, точнее, всесильную женственность... Если бы я мог помочь вам и тем самым вашему сыну...
      Он остановился и умолк, совершенно растерявшись под ее уничтожающим взглядом. Мать глубоко вздохнула, с легким свистом шмыгнув носом на манер русских крестьянок, выражающих так свое удовлетворение. Она сидела выпрямившись, уперев руки в боки. Потом встала.
      - Вы совершенно потеряли рассудок, мой бедный друг, - сказала она, и мне, хорошо знавшему весь запас ее словаря, к которому она прибегала в минуты горячности, показалось, что в выборе сказанных ею слов была сдержанность, оставлявшая надежду. После чего она удалилась с высоко поднятой головой.
      Безутешный взгляд господина Зарембы вдруг встретился с моим. Он не заметил меня у окна и смутился еще больше, как если бы я уличил его в воровстве. Я был склонен ободрить его. Лучше всего было показать, что я уже отношусь к нему как к отчиму. Мне также хотелось знать, окажется ли он на высоте и готов ли принять на себя заботу о нас.
      Я встал и высунулся из окна.
      - Не могли бы вы одолжить мне пятьдесят франков, пане Яне? - спросил я.
      Рука господина Зарембы молниеносно схватилась за кошелек. Мода на психологические тесты, которым теперь подвергают претендентов, в то время еще не существовала, поэтому можно сказать, что я был ее предвестником.
      После той попытки взять приступом наше королевство моему другу стало ясно: лучший способ ухаживания за матерью - это завоевать мое расположение.
      Так я получил великолепный бумажник из крокодиловой кожи с пятнадцатью долларами, незаметно засунутыми внутрь, затем последовал "кодак", потом часы-браслет; подарки я брал в залог - ведь когда речь идет о будущем семьи, осмотрительность никогда не помешает. Господин Заремба прекрасно понимал это. Вскоре я стал обладателем ручки "Уотермен", а для моей скромной библиотеки настала пора счастливого процветания. В моем распоряжении всегда были билеты в кино и театр, и я поймал себя на описании своим товарищам из "Гранд Блё" нашего недавно приобретенного владения во Флориде.
      Вскоре господин Заремба решил, что достаточно задобрил меня, и вот настал день, когда он обратился ко мне с просьбой.
      Я лежал с легким гриппом, когда в половине пятого наш поклонник постучался ко мне и вошел с ритуальным подносом с фруктами, чаем, медом и моими любимыми пирожными, опередив тем самым мою мать. Я был в его пижаме и в его прекрасном дамасском халате. Поставив поднос на кровать, он налил мне чаю, справился о температуре, взял стул и сел, держа в руке платок, долговязый мужчина в сером твидовом костюме. Он вытер лоб платком. Я сочувствовал его нервозности. Предложение всегда тяжело делать. И тут я вспомнил, что его родители умерли от чахотки, и забеспокоился. Быть может, надо спросить у него справку о здоровье?
      - Мой дорогой Ромен, - немного торжественно начал он, - вам, конечно, известно мое отношение к вам.
      Я взял гроздь винограда.
      - Мы к вам очень привязаны, господин Заремба.
      Я ждал с бьющимся сердцем, изо всех сил стараясь казаться безразличным. Матери не придется больше, по сто раз в день подниматься и спускаться по проклятой лестнице, что ведет из зала ресторана на кухню. Она сможет ежегодно проводить месяц в Венеции, которую так любит. Вместо того чтобы каждое утро бегать на рынок Буффа, она каталась бы в фиакре по Английской набережной, рассеянно глядя на тех, кто ею пренебрегал. Я смог бы наконец отправиться завоевывать мир, чтобы вовремя успеть вернуться увенчанным славой и тем самым осветить ее жизнь смыслом и торжествующей справедливостью. Я представил также лица своих друзей по пляжу, когда бы они увидели меня за штурвалом яхты с голубыми парусами - я решительно придерживался этого цвета. В то время я увлекся одной юной перуанкой, Люситой, а моим соперником был не кто иной, как Рекс Инг-рам - знаменитый американский кинорежиссер, открывший Рудольфе Валентино. Перуанке было четырнадцать лет, Рексу Инграму около пятидесяти, мне чуть больше семнадцати, поэтому паруса должны были быть голубыми.
      Кроме того, я уже видел себя во Флориде: огромный белый дом, теплое море, нетронутые пляжи - настоящая жизнь, что и говорить. Мы проведем там наш медовый месяц.
      Господин Заремба вытирал лоб. На его пальце я заметил перстень с гербом нашего древнего рода, герб Зарембы. Он, конечно, даст мне свое имя. У меня будет не только младший брат, но и предки.
      - Я уже не молод, пане Романе. Признаться, я прошу большего, чем могу дать. Но обещаю, что буду заботиться о вашей матери по мере сил, и это позволит вам всерьез заняться литературой. Писатель прежде всего должен иметь душевное спокойствие, чтобы лучше проявить себя. Я позабочусь об этом.
      - Я уверен, что мы будем очень счастливы вместе, пане Яне.
      Я немного сердился. Ему следовало бы напрямик сделать нам предложение, вместо того чтобы сидеть здесь и нервно вытирать лоб.
      - Так вы говорите?.. - подсказал ему я.
      Это было забавно. Долгие месяцы я ждал этого момента, но теперь, когда этот человек хотел просить маминой руки, сердце мое сжалось.
      - Я хочу, чтобы Нина вышла за меня замуж, - сказал господин Заремба таким упавшим голосом, как если бы в цирке он собирался сделать сальто-мортале. - Как вы думаете, у меня есть шанс?
      Я нахмурился.
      - Я не знаю, нам уже делали много предложений. Я понял, что зашел слишком далеко: господин Заремба, задетый за живое, быстро выпрямился.
      - Кто? - прогремел он.
      - Мне не очень удобно называть имена. Господин Заремба с трудом овладел собой.
      - Конечно, извините меня. По крайней мере, мне хотелось бы знать, отдаете ли вы мне предпочтение. Видя, как обожает вас ваша матушка, мне показалось, что ее решение во многом зависит от вас.
      Я дружески посмотрел на него.
      - Вы нам очень симпатичны, пане Яне, но вы, конечно, понимаете, насколько серьезно это решение. Не надо нас торопить. Мы подумаем.
      - Вы замолвите за меня словечко?
      - В удобный момент, конечно... Чуть позже, я думаю. Дайте нам время, чтобы обдумать все это. Женитьба - дело серьезное. Сколько вам лет?
      - Пятьдесят пять, увы...
      - Мне еще нет и восемнадцати, - нагло ответил я. - Я не могу так вдруг пускать свою жизнь на самотек, не зная точно, куда я иду. Вы не можете требовать от меня решения вот так, сразу.
      - Я прекрасно понимаю вас, - сказал господин Заремба. - Мне бы только хотелось знать, априори, симпатичны ли вам мои намерения. Если я никогда не был женат, то, конечно же, не потому, что избегал ответственности, возлагаемой семьей. Мне надо было почувствовать уверенность в себе. Думаю, вы не станете сожалеть о своем выборе.
      Я обещаю вам подумать об этом, вот и все.
      Господин Заремба встал, явно обнадеженный.
      - Ваша матушка - исключительная женщина, - сказал он. - Я еще никогда не был свидетелем такого самопожертвования. Надеюсь, вы найдете слова, чтобы убедить ее. Буду ждать вашего ответа.
      На следующее утро я решил приступить к делу, как только мама вернется. Она всегда возвращалась с рынка в отличном настроении, процарив там два часа над прилавками и испытывая терпение торговцев. Я тщательно оделся, подстригся, надел самый красивый, темно-синий, галстук с вышитыми серебром мушкетерами, подаренный мне художником, купил букет красных роз "Бархатная заря" и в половине одиннадцатого ждал ее в вестибюле в состоянии нервозности, которое мог понять только господин Заремба, томившийся в своей комнате на седьмом этаже. Я прекрасно знал, что наш поклонник с обвисшими усами ищет скорее маму, чем супругу, но это был очень приятный человек, который стал бы обращаться с ней с почтительностью, которая матери до сих пор и не снилась. Конечно, можно сомневаться в его талантливости, но в конце концов в семье довольно и одного подлинного художника.
      Мать застала меня в холле, неловко вооруженного букетом, который я держал под мышкой, а потом молча протянул ей: у меня сдавило горло. Она зарылась лицом в розы, затем с упреком посмотрела на меня:
      - Не стоило!
      - Мне надо с тобой поговорить. Я жестом предложил ей сесть. Она села на маленькую, слегка вытертую софу у входа.
      - Послушай... - сказал я. Но найти слова было нелегко.
      - Я... Э... Это очень хороший человек, - пробормотал я.
      Этого было достаточно. Она сразу же все поняла. Схватив букет, она с размаху швырнула его в вестибюль, презрительно и бесповоротно. Он угодил в вазу, которая разбилась вдребезги, с пронзительным драматичным звуком. Лина, прислуга-итальянка, поспешно вбежала, но, увидев выражение маминого лица, так же быстро исчезла.
      - Ну почему, наконец! - простонал я. - У него прекрасное имение во Флориде!
      Она плакала. Я старался оставаться спокойным, но, как всегда между нами, мне передались ее чувства, которые в свою очередь снова возвращались к ней, набирая силу с каждым возвратом по прелестной традиции любовных сцен. Мне хотелось крикнуть, что это ее последний шанс, что ей необходим мужчина рядом, что я не могу им быть, потому что рано или поздно уеду, оставив ее одну. Главное, я хотел сказать ей, что нет ничего такого, чего бы я не сделал ради нее, кроме одного - отказаться от своей личной жизни, от права располагать собой как мне заблагорассудится. Но по мере того как эмоции и противоречивые мысли обуревали меня, мне вдруг стало ясно, что в какой-то мере я пытаюсь отделаться от нее, от ее всеобъемлющей любви, от удручающего гнета ее нежности. Сколько раз мне представлялась возможность взбунтоваться и бороться за свою независимость, но я уже четко не различал, где кончается законная защита и где начинается жестокость.
      - Послушай, мама. Сейчас я не в состоянии тебе помочь, тогда как он может.
      - У меня нет ни малейшего желания усыновлять пятидесятилетнего.
      - Он очень воспитанный человек, - кричал я. - У него прекрасные манеры. Он одевается по-лондонски. Он...
      И тут я совершил фатальную и непоправимую ошибку. До сих пор не понимаю, как я в свои семнадцать лет мог до такой степени не знать женщин.
      - Он уважает тебя и всегда будет уважать. Он будет обращаться с тобой как со знатной дамой...
      Ее глаза наполнились слезами, она улыбнулась и медленно встала.
      - Благодарю тебя, - сказала она. - Я знаю, что я стара. Знаю, что в моей жизни есть вещи, навсегда утраченные. Только, Ромушка, мне довелось однажды, всего один раз, страстно полюбить. Это было очень давно, но я все еще люблю его. Он не уважал меня и никогда не был со мной джентльменом. Но это был мужчина, а не маленький мальчик. Я - женщина, старая, конечно, но я все помню. А что до этого несчастного художника... У меня есть сын, и мне достаточно. Я отказываюсь усыновлять другого. Пошел он к черту!
      Мы долго, очень долго молчали. Она смотрела на меня улыбаясь. Она знала, что творилось у меня в голове, знала, что я мечтал о бегстве.
      Но бегство мне было заказано. Я остался пленником воспоминания, вечно ускользающей женственности...
      Мне оставалось только сообщить об отказе нашему воздыхателю. Если трудно объявить мужчине, что женщина в нем не нуждается, то еще труднее сообщить маленькому мальчику, что он потерял последнюю надежду отыскать маму. Я провел час в своей комнате, сидя на кровати и мрачно глядя в стену.
      Мне всегда было мучительно трудно огорчать ближнего: наверное, это говорит о моей слабости и об отсутствии характера. Я знал, что, пока я томлюсь здесь в поисках наилучшей и деликатнейшей формы, чтобы объявить своему другу роковое известие, он мучительно ждет в своей комнате. В конце концов л нашел решение, показавшееся мне достаточно деликатным и красноречивым. Я открыл шкаф, достал оттуда халат и галстук с вышитыми мушкетерами, "кодак", пижаму, ручку и другие "залоги", полученные от моего будущего приемного отца. Снял с руки часы. Потом вызвал лифт, постучал в дверь, и меня пригласили войти. Господин Заремба ждал в кресле. Лицо его было желто, и мне показалось, что он внезапно постарел. Он не задал ни одного вопроса, ограничившись скорбным созерцанием того, как я раскладывал на кровати вещи, одну за другой. Потом мы помолчали и расстались, не сказав друг другу ни слова.
      На следующий день, не попрощавшись со мной, он уехал ранним поездом из Вентимильи, оставив на кровати заботливо разложенные подарки, которые я вернул ему, и галстук с вышитыми мушкетерами на самом видном месте. Он и сейчас у меня где-то валяется, но я его больше не ношу. Мое время д'Артаньяна прошло.
      Я часто вспоминаю господина Зарембу, когда смотрю на себя в зеркало. Мне кажется, что я похож на него, и это немного неприятно; да полно, наконец! - мне на несколько лет меньше, чем ему было тогда, и он выглядел уже стареющим человеком.
      Глава XXIII
      Поступив в Экс-ан-Провансе на юридический факультет, я в октябре 1933 года покинул Ниццу. От Ниццы до Экса пять часов автобусом, и прощание было душераздирающим. На виду у всех пассажиров мне как нельзя лучше удалась мужественная и несколько ироничная поза, в то время как мать, неожиданно сгорбившись и став будто вдвое меньше, впилась в меня взглядом и, раскрыв рот, стояла с видом горестного непонимания. Когда автобус тронулся, она сделала несколько шагов вслед за ним, потом остановилась и заплакала. У меня до сих пор стоит перед глазами подаренный мной букетик фиалок, который она держала в руке. Я же превратился в статую и, признаться, не без помощи красивой девушки, которая сидела в автобусе, глядя на меня. Мне всегда необходима публика, чтобы показать себя с лучшей стороны. Я познакомился с ней, пока мы ехали: это была колбасница из Экса; она призналась мне, что чуть не расплакалась, глядя, как мы прощались, и я в который раз услышал уже знакомый мне рефрен: "Похоже, ваша мать очень любит вас", - вздохнув, сказала она, мечтательно и с любопытством глядя на меня.
      Моя комната в Эксе, на улице Ру-Альферан, стоила шестьдесят франков в месяц. Мать в то время зарабатывала пятьсот франков: сто франков на инсулин и медикаменты, сто франков на сигареты и другие расходы, а остальное мне. Сверх того - еще то, что она тактично называла "по случаю". Почти ежедневно автобус из Ниццы доставлял мне какую-нибудь снедь из запасов пансиона "Мермон", и вскоре крыша над окном моей мансарды стала напоминать один из прилавков рынка Буффа, Ветер раскачивал колбасу, яйца рядком тянулись по водосточному желобу, вызывая удивление голубей; головки сыра разбухали от дождя, а окорока, бараньи и телячьи ножки напоминали натюрморт на черепице. Она никогда ничего не забывала: ни соленые огурцы, ни горчицу-эстрагон" ни греческую халву, ни финики, ни инжир, ни апельсины с орехами, а поставщики с рынка Буффа нередко присовокупляли к этому свои экспромты: пиццу с сыром и анчоусами от господина Панталеони, знаменитый "чеснок дольками" господина Пеппи - этот восхитительный деликатес подавался в виде обычной запеканки, которая таяла у вас во рту, постепенно поражая неожиданным вкусом: сыр, анчоусы, шампиньоны и под конец, в апофеозе, чеснок, равного которому я никогда больше не встречал; кроме того, огромные куски говяжьей туши, которые господин Жан лично присылал мне и которым позавидовал бы знаменитый парижский ресторан "Бёф". Моя кладовая снискала мне репутацию среди элиты, и у меня появились друзья: поэт-гитарист по имени Сент-Ом, юный немец - студент и писатель, мечтавший оплодотворить Север Югом или наоборот, точно уже не помню, два студента философии с курса профессора Сегона и, конечно же, моя колбасница, с которой я вновь увиделся в 1952 году, когда она была уже матерью девятерых детей, что доказывает, что провидение хранило меня, так как у меня с ней никогда не возникало проблем. Свободное время я проводил в кафе "Де Гарсон", сидя под платами Кур-Мирабо и сочиняя роман. Мать часто присылала мне короткие записочки с глубоко прочувствованными фразами, полными призывов к мужеству и выдержке: они напоминали воззвания, с которыми генералы обращаются к своим войскам накануне сражения, проникнутые обещаниями победы и почестей. Когда в 1940 году я прочитал листовку со знаменитым заявлением правительства Рейно: "Мы победим, потому что мы сильнее", то с улыбкой вспомнил о своем главнокомандующем. Я часто мысленно представлял себе, как она, проснувшись в шесть часов утра, закуривала свою первую сигарету, кипятила воду, чтобы сделать себе укол. Всаживала в бедро шприц с инсулином, как много раз делала при мне, потом, схватив карандаш, набрасывала план на день, после чего кидала его в ящик стола и бежала на рынок. "Не падай духом, сын мой, ты вернешься домой, увенчанный лаврами..." Да, вот так просто и естественно она пользовалась самыми избитыми клише. Мне кажется, что она сама нуждалась в этих записках, писала их, чтобы убедить самое себя, и черпала в них силы. Она умоляла меня не драться на дуэли, ибо ее неотступно преследовала мысль о смерти Пушкина и Лермонтова, и поскольку мой литературный гений представлялся ей по меньшей мере равным их, то она боялась, если можно так выразиться, как бы я не стал третьим. Вскоре я закончил свой новый роман и отправил его издателям, и впервые один из них, Робер Деноэль, потрудился ответить мне лично. Он надеется, писал он, что меня заинтересует отзыв одной из моих читательниц. Очевидно, прочитав несколько страниц моей книги, он решил передать ее психоаналитику с именем, а именно принцессе Марии Бонапарт, и теперь пересылал мне ее исследование на двадцати страницах об авторе "Тоста за умерших". Все предельно ясно: я одержим комплексом кастрации, фекальным комплексом, склонностями к некрофилии и не знаю какими еще извращениями, за исключением почему-то эдипова комплекса. Я впервые почувствовал, что "кем-то стал" и что начал наконец оправдывать ожидания своей матери.
      Хотя издатели и отказались печатать мою книгу, мне все же очень льстил психоаналитический трактат, предметом которого я стал, и я тотчас же усвоил позы и манеры, которых, как мне казалось, теперь от меня ждали. Я показал всем этот трактат, и мои друзья были должным образом поражены, особенно моим фекальным комплексом, который и в самом деле, свидетельствуя об угрюмом и неуравновешенном характере, казался им верхом шика. В кафе "Де Гарсон" я, бесспорно, прославился, и можно сказать, что луч успеха впервые коснулся моего юного лба. Только моя колбасница, прочитав документ, повела себя странно. Демоническая, сверхчеловеческая сторона моей натуры, о которой она раньше не подозревала, но которая теперь была открыта всем, вдруг пробудила в ней желания, которые далеко превосходили мои возможности, демонические или нет, и она с горечью назвала меня жестоким, когда, имея здоровые, но скромные запросы, я был глубоко потрясен некоторыми ее требованиями. Короче, боюсь, я вовсе не оказался на высоте своей репутации. Между тем я принялся культивировать в себе фатальный образ, следуя убеждению, которое сам себе составил о человеке, страдающем некрофилическими склонностями и комплексом кастрации: я никогда не появлялся на публике без маленьких ножниц, зазывно поигрывая ими; когда меня спрашивали, что я здесь делаю с ножницами, я отвечал: "Не знаю, но я не могу от этого отделаться". И мои друзья молча смотрели на меня. Я отчаянно рисовался на Кур-Мирабо и скоро прославился на юрфаке как поклонник Фрейда, о котором я никогда не говорил, но постоянно держал под мышкой его книгу. Собственноручно перепечатав отзыв в двадцати экземплярах, я великодушно раздал его девушкам в университете; два экземпляра послал матери, и ее реакция была абсолютно схожа с моей: наконец-то я стал знаменитым, оказался достойным ученого труда на двадцати страницах, и сверх того, написанного принцессой. Она прочитала этот трактат клиентам отеля-пансиона "Мермон", и, вернувшись в Ниццу по окончании первого курса юрфака, я был встречен с большим интересом и провел приятные каникулы. Единственно, что беспокоило мою мать, это комплекс кастрации, так как она боялась, как бы я не сделал себе больно.
      В отеле-пансионе "Мермон" дела шли превосходно, мать зарабатывала около семисот франков в месяц, и было решено, что я поеду заканчивать учебу в Париж, чтобы наладить там связи. Моя мать уже была знакома с отставным полковником, бывшим начальником управления по делам колоний, и вице-консулом Франции в Китае, опиофагом, приезжавшим лечиться от интоксикации опиумом в Ниццу. Они оба были очень расположены ко мне, и мама считала, что наконец-то у нас есть солидная база, чтобы начать новую жизнь и обеспечить наше будущее. Зато ее диабет обострился, и все более и более крупные дозы инсулина вызывали кризисы гипогликемии. Нередко, возвращаясь с рынка, мама падала прямо на улице в состоянии инсулиновой комы. Если сразу же не определить гипогликемический обморок и не принять меры, то он почти всегда приводит к смерти. Однако она нашла очень простой способ, чтобы избежать этой опасности. Она никогда не выходила из дому без пришпиленной на видном месте, под манто, записки: "Я - диабетичка. Если меня найдут без сознания, просьба дать мне принять пакетики сахара, которые лежат у меня в сумочке. Спасибо". Это была прекрасная идея, позволившая нам избежать смертельной опасности и благодаря которой мать каждый день смело уходила из дома с тростью. Иногда при виде того, как она быстро идет по улице, меня охватывала страшная тревога, чувство беспомощности, стыда, жуткой паники и на лбу выступал пот. Однажды я робко намекнул ей, что, может быть, мне лучше прервать учебу, найти работу, зарабатывать деньги.
      Она ничего не сказала, лишь с упреком посмотрела на меня и расплакалась. Больше я не поднимал этого вопроса.
      Она никогда не жаловалась, разве только на винтовую лестницу, что вела из ресторана на кухню, по которой ей приходилось взбираться и спускаться по двадцать раз в день. Но врач, заявила она, нашел ее сердце "крепким", так что не стоит волноваться.
      Мне было уже девятнадцать. Душе моей претило положение сутенера. Я жестоко страдал. Я все больше и больше чувствовал, что утрачиваю мужественность, и боролся с этим, как и многие другие мужчины до меня, стремившиеся избавиться от своих комплексов. Но совесть мучила меня. Я жил за счет ее труда, ее здоровья. По меньшей мере два года еще отделяли меня от того момента, когда я наконец смогу сдержать свое обещание, вернувшись домой с нашивками младшего лейтенанта и тем самым подарив ей ее первый триумф. Я не имел права уклоняться и отказываться от ее помощи. Мое самолюбие, мужская гордость и амбиции в счет не шли. Только легенда о моем будущем придавала ей силы жить. И речи быть не могло, чтобы я возмутился, начал капризничать. Приходилось отложить на потом благородные позы и брезгливые гримасы, излишнюю щепетильность и дрожание подбородка. На потом - и философские, и политические выводы, выстраданные знания и принципы, так как при этом я хорошо понимал, что урок жестокости, преподанный мне в детстве и вошедший в мою плоть и кровь, толкал меня на борьбу за мир, в котором больше не будет брошенных. А пока мне предстояло проглотить стыд и продолжать бег против часовой стрелки, чтобы постараться сдержать свое обещание и вдохнуть жизнь в абсурдную и трогательную мечту.
      Мне оставалось два года до окончания юридического, потом два года военной службы, потом... Я писал по одиннадцать часов в сутки.
      Однажды господин Панталеони и господин Буччи привезли ее с рынка на такси с серым лицом, растрепанными волосами, но уже с сигаретой во рту и с дежурной улыбкой на устах, чтобы успокоить меня.
      Я не чувствую себя виноватым. Но если все мои книги взывают к достоинству, к справедливости, если в них так много и с такой гордостью говорится о чести быть мужчиной, то это, наверное, потому, что до двадцати двух лет я жил за счет больной и измотанной старой женщины. И очень сержусь на нее за это.
      Глава XXIV
      Мирное течение лета всколыхнуло неожиданное событие. Одним прекрасным утром перед отелем-пансионом "Мермон" остановилось такси и из него вышла моя колбасница. Она явилась к моей матери и устроила ей сцену со слезами и рыданиями, грозя самоубийством и аутодафе. Мать была чрезвычайно польщена: именно этого она и ждала от меня. Наконец-то я стал светским человеком. В тот же день весь рынок Буффа был в курсе. Что до моей колбасницы, то ее точка зрения была проста: я должен был на ней жениться. Она аргументировала свой ультиматум самым странным доводом, какой мне только приходилось слышать, в духе покинутой девочки-матери.
      - Он заставил меня прочитать Пруста, Толстого и Достоевского, заявила несчастная с таким видом, что от жалости разрывалось сердце. - Что теперь со мной будет?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18