Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Обещание на рассвете

ModernLib.Net / Гари Роман / Обещание на рассвете - Чтение (стр. 7)
Автор: Гари Роман
Жанр:

 

 


Как выглядит эта форма? Ну, она синяя с золотыми пуговицами и серо-голубыми фуражками, а по воскресеньям там надевают красные брюки и фуражки с белым пером. Носят ли там саблю? Только до воскресеньям и в последний год. Начинают ли там занятия с пения "Марсельезы"? Да, естественно, там поют "Марсельезу" каждое утро. Не хочу ли я спеть им "Марсельезу"? Да простит мне Бог - я выставлял одну ногу вперед, прижимал руку к сердцу, потрясал кулаком и зажигательным голосом пел свой национальный гимн. Да, я, как говорится, шел у них на поводу, но все же я не был дураком и прекрасно видел насмешливые лица, прятавшиеся друг за друга, чтобы прыснуть со смеху. Но мне на это было плевать, и, безучастно стоя посреди бандерильерос13, я чувствовал, что впереди меня ждет великая страна, и не боялся ни сарказма, ни насмешек. Эти шутки продолжались бы и дальше, если бы небольшая группа провокаторов не затронула самого дорогого. Все началось как обычно, когда пятеро или шестеро учеников постарше почтительно окружили меня.
      - Смотри-ка, товарищ все еще здесь? А мы-то думали, что он уехал во Францию, где его с нетерпением ждут.
      Я уже собирался пуститься в обычные объяснения, как вдруг вмешался старший из группы:
      - Там бывших кокоток не принимают.
      Я уже забыл, кто был этот мальчик, и не знаю, откуда у него были такие странные сведения. Надо ли говорить, что ничто в прошлом моей матери не оправдывало подобной клеветы? Может быть, моя мать и не была "великой драматической актрисой", как она нередко выражалась, но тем не менее она играла в одном из лучших французских театров Москвы, и все свидетели ее молодости, знавшие ее в то время, отзывались о ней как о гордячке, которую ни на минуту не опьянила, не сбила с пути ее необычайная красота.
      Но мое удивление было так велико, что приняло вид трусости. Сердце у меня упало, глаза заволокло слезами, и я первый и последний раз в жизни повернулся спиной к своим врагам. С тех пор я больше не пасовал ни перед чем и ни перед кем, но в тот день я растерялся, и бесполезно отрицать это. Какой-то миг я был в замешательстве.
      Когда мать вернулась домой, я бросился к ней и все рассказал. Я ждал, что она обнимет и утешит меня, как она умела это делать. Но то, что произошло, было для меня полной неожиданностью. Внезапно выражение нежности и любви исчезло с ее лица. Она не окатила меня волной сострадания и жалости, как я ждал. Она ничего не сказала и долго почти холодно смотрела на меня. Потом отошла, взяла со стола сигарету и закурила. Затем пошла на кухню, которую мы делили с хозяевами квартиры, и занялась моим ужином. Ее лицо было безучастно, непроницаемо, и часто она бросала на меня почти враждебные взгляды. Не знаю, что со мной сделалось. Бесконечная жалость к себе охватила меня. Я почувствовал себя обиженным, обманутым, покинутым. Мать приготовила мне постель, опять-таки молча. В эту ночь она не ложилась. Проснувшись утром, я увидел, что она по-прежнему сидит у окна в старом кожаном кресле цвета морской волны с сигаретой в руке. Паркет был усыпан окурками: она всегда кидала их где попало. Мать бросила на меня отсутствующий взгляд и отвернулась к окну. Кажется, теперь я знаю, о чем она думала, - по меньшей мере, догадываюсь. Должно быть, она спрашивала себя, стою ли я труда, имеют ли смысл все ее жертвы, усилия, надежды, не стану ли я таким же, как все, не поступлю ли с ней так же, как когда-то поступил один человек. Она приготовила мне три яйца всмятку и чашку шоколада, смотрела, как я ем. Впервые легкая нежность мелькнула в ее глазах. Должно быть, она говорила себе, что мне всего лишь двенадцать лет. Когда я принялся складывать свои учебники и тетрадки, чтобы идти в школу, ее лицо снова посуровело:
      - Ты больше не пойдешь туда. Кончено.
      - Но...
      - Ты поедешь учиться во Францию. Только... Сядь. Я сел.
      - Послушай, Роман.
      Я удивленно взглянул на нее. Это было уже не Романчик-Ромушка. Она впервые отказалась от уменьшительных. Я почувствовал страшное волнение.
      - Слушай меня внимательно. В следующий раз, когда это случится, когда при тебе будут оскорблять твою мать, в следующий раз я хочу, чтобы тебя принесли домой на носилках. Ты понимаешь?
      Я застыл с раскрытым ртом. Ее лицо было непроницаемо, очень сурово. В глазах - ни тени жалости. Я не мог поверить, что это говорит моя мать. Как она может? Не я ли ее Ромушка, ее маленький принц, ее сокровище?
      - Я хочу, чтобы тебя принесли домой в крови, ты слышишь меня? Даже если у тебя не останется ни одной целой кости, ты меня слышишь?
      Ее голос нарастал, она наклонилась ко мне со сверкающими глазами, почти крича.
      - Иначе нет смысла уезжать... Незачем туда ехать.
      Глубокое чувство несправедливости охватило меня. Мои губы стали кривиться, глаза наполнились слезами, я раскрыл рот... Больше я ничего не успел. Страшная пощечина обрушилась на меня, потом еще и еще. Мой ужас был столь велик, что слезы исчезли как по волшебству. Впервые мать подняла на меня руку. И как все, что она делала, это не было сделано наполовину. Оцепенев, я застыл под ударами. Я даже не ревел.
      - Запомни, что я сказала. С этого дня ты будешь защищать меня. Мне все равно, что они с тобой сделают. Самое страшное - другое. Ты умрешь, если будет надо.
      Я все еще делал вид, что не понимаю, что мне только двенадцать лет, пытался увильнуть, но прекрасно все понимал. Мать заметила это и успокоилась. Она шумно вздохнула - признак удовлетворения - и пошла налить себе стакан чаю. Она пила чай с сахаром вприкуску. Взгляд у нее был отсутствующий. Она что-то придумывала, комбинировала, рассчитывала. Затем выплюнула остаток сахара на блюдечко, взяла сумочку и вышла. Мать направилась прямо во французское консульство и предприняла энергичные шаги, чтобы нам разрешили постоянное жительство в стране, где, как она написала в прошении, составленном господином Дьёлёвё-Колек, "мой сын имеет намерение обосноваться, выучиться и стать человеком". Но здесь формулировка, вероятно, неточно выражала ее замыслы, просто она до конца не отдавала себе отчета в том, чего, в сущности, ждала от меня.
      ЧАСТЬ ВТОРАЯ
      Глава XIX
      От первого контакта с Францией, с Ниццей, у меня остался в памяти привокзальный носильщик в длинной синей блузе, в фуражке с кожаными ремешками и прекрасным цветом лица, приобретенным благодаря солнцу, морскому воздуху и доброму вину.
      Сегодня форма французских носильщиков почти не изменилась, и, всякий раз возвращаясь на Юг, я вновь встречаю друга своего детства.
      Мы поручили ему свой кофр, в котором заключалось все наше будущее, то есть небезызвестное старинное русское серебро, чья продажа должна была обеспечить наше благополучие на несколько лет вперед, которые мне потребуются, чтобы осмотреться и встать на ноги. Мы остановились в семейном пансионе на улице Буффа, и мать, едва успев выкурить первую французскую сигарету - "Голуаз блё", - открыла кофр, выбрала из "сокровища" самые лучшие вещи, переложила их в свой чемоданчик и с уверенным видом пустилась в путь по улицам Ниццы в поисках покупателя. Я же, сгорая от нетерпения, помчался возобновлять свою дружбу с морем. Оно сразу же узнало меня и бросилось навстречу, лизнув мне ноги.
      Когда я вернулся домой, мама уже ждала меня. Она сидела на кровати и нервно курила. На ее лице была печать полного непонимания, какого-то крайнего изумления. Она вопросительно взглянула на меня, как будто ждала от меня объяснения этой загадки. Во всех магазинах, куда она являлась с образчиками нашего сокровища, ей оказали самый холодный прием. Предлагали смехотворные цены. Само собой разумеется, что она сказала им все, что о них думает. Все эти ювелиры - отпетые мошенники, стремящиеся ограбить ее. Впрочем, ни один из них не был французом. Армяне, русские и, по-видимому, немцы. Завтра же она пойдет во французские магазины, принадлежащие настоящим французам, а не сомнительным беженцам из Восточной Европы, которым, для начала, Франция должна была бы запретить вторгаться на свои территории. Мне не следует беспокоиться, все устроится, серебро царского завода стоит целое состояние; к тому же у нас довольно денег, чтобы продержаться несколько недель, тем временем мы найдем покупателя и обеспечим свое будущее на долгие годы. Я ничего не сказал, но тревога, недоумение, которые я прекрасно уловил в ее остановившихся, расширенных зрачках, тут же передались моему нутру, установив между нами кратчайшую связь. Было ясно, что серебро не найдет покупателя и что через пару недель мы окажемся без гроша в чужой стране. Тогда я впервые подумал о Франции как о чужой стране, что еще раз доказывало, что мы были дома.
      В течение этих двух недель моя мать развязала и проиграла героическую битву, отстаивая и рекламируя старинное русское серебро. Она попробовала начать с потомственных ювелиров и золотых и серебряных дел мастеров Ниццы. У меня на глазах она разыграла перед одним честным армянином с улицы Виктуар, ставшим впоследствии нашим другом, сцену подлинно артистического экстаза перед красотой, редкостью и совершенством сахарницы, которую она держала в руке, и прервалась только затем, чтобы пропеть дифирамбы в честь самовара, супницы и горчичницы. Армянин, с высоко поднятыми бровями, с бескрайним лбом, свободным от каких-либо волосяных препятствий и от удивления покрытым тысячью морщин, в оцепенении следил глазами за кривой, которую описывал в воздухе половник или солонка; он поспешил заверить мою мать, как высоко он ценит каждую вещь, проявляя сдержанность только в отношении цены, которая казалась ему завышенной в десять-двенадцать раз по сравнению с реальной стоимостью вещи. Видя такое невежество, мать сложила свое добро в чемодан и ушла из лавки не попрощавшись. Не больший успех ждал ее и в другом магазине, на этот раз принадлежавшем паре добропорядочных французов, где, сунув под нос хозяину небольшой, восхитительных пропорций самовар, она с Вергилиевым красноречием представила ему картину милой французской семьи, собравшейся у фамильного самовара, на что добрейший господин Серюзье, впоследствии часто прибегавший к услугам моей матери, предоставляя ей товары на комиссионных началах, ответил, качая головой и поднеся к глазам висевшее на ленточке пенсне, которое он никогда не надевал на нос:
      - Сударыня, самовару так и не удалось акклиматизироваться в наших широтах.
      Это было сказано с видом такого горького сожаления, что я воочию представил себе, как последняя горстка самоваров гибнет в некой чаще французского леса.
      Встретив такой куртуазный прием, мама растерялась - учтивость и куртуазность всегда обезоруживали ее, - она замолчала и, больше не настаивая, опустила глаза и молча принялась заворачивать каждый предмет, прежде чем положить его в чемодан, - кроме самовара, который был слишком велик и который предстояло нести мне, бережно держа его в руках и идя следом за ней, что вызывало любопытство прохожих.
      У нас оставалось совсем мало денег, и мысль о том, что с нами будет, когда они совсем кончатся, внушала мне ужас. По ночам каждый из нас притворялся спящим, но в темноте еще долго мелькала красная точка ее сигареты. Я следил за ней взглядом, полным отчаяния, чувствуя себя беспомощным, как перевернувшийся скарабей. До сих пор при виде прекрасного столового серебра у меня подступает тошнота к горлу.
      На следующее утро нам помог именно господин Серюзье. Как искушенный коммерсант, он сразу же оценил талант моей матери восхвалять перед колеблющимися покупателями красоту и редкость "фамильных вещей" и решил использовать его для взаимной выгоды. Полагаю, что искушенного коллекционера вдобавок сильно поразил и сам вид двух живых экспонатов в его магазине на фоне других любопытных вещей. Все это плюс врожденное благородство побудило его помочь нам. Он выдал нам аванс, и вскоре мать стала обходить богатые гостиницы побережья, предлагая постояльцам "Уинтер-паласа", "Эрмитажа" и "Негреско" свои "фамильные драгоценности", вывезенные в эмиграцию, или же вещи своего русского друга - великого князя, с которыми вследствие "некоторых обстоятельств" он вынужден понемногу расставаться.
      Мы были спасены, и спасены французом, что весьма обнадеживало, ибо Франция насчитывала сорок миллионов жителей.
      Другие коммерсанты в свою очередь предложили ей свои товары, и мало-помалу, без устали шагая по городу, мать стала прилично зарабатывать.
      Что касается злополучного столового серебра, то, возмутившись смехотворной ценой, которую нам предлагали, мать спрятала его на дно сундука, заметив, что сервиз с царским орлом на двадцать четыре персоны когда-нибудь очень пригодится мне, чтобы "принимать" - последнее слово было произнесено загадочно и чуть-чуть торжественно.
      Понемногу мама расширила поле деятельности, Она открыла киоски бижутерии в отелях, была посредницей по продаже квартир и земельных участков, вошла в пай на эксплуатацию такси, была на четверть совладелицей одного грузовика, поставлявшего зерно птицеводам области, сняла квартиру побольше, в которой сдавала две комнаты, занялась трикотажным делом короче, окружила меня всяческими заботами. Ее планы относительно меня давно оформились: экзамен на аттестат бакалавра, натурализация, лиценциат права и военная служба в чине офицера кавалерии - это само собой разумелось, политические науки и дипломатия. Когда она почтительным шепотом произносила эти слова, на ее лице появлялась робкая и счастливая улыбка. Чтобы достичь этой цели - я был в третьем классе, - нам по часто производимым подсчетам требовался пустяк - восемь-девять лет, и мама считала, что сна в состоянии продержаться до тех пор. Она удовлетворенно сопела, заранее глядя на меня с нескрываемым восхищением. "Секретарь посольства", - громко произносила она, будто желая лучше проникнуться прелестью этих слов. Надо только иметь терпение. Мне уже четырнадцать. Мы были почти у цели. Мама надевала свое серое пальто, брала чемодан, и я смотрел, как она, с тростью в руке, энергично шла к этому блестящему будущему. Теперь она ходила с тростью.
      Что касается меня, то я был большим реалистом. Я вовсе не собирался топтаться на месте еще девять лет - никогда не знаешь, что может случиться. Мне хотелось совершить для нее подвиги прямо сейчас, не откладывая. Сначала я попробовал стать чемпионом мира среди юниоров по плаванию - я ежедневно тренировался в "Гранд Блё", теперь этого бассейна уже нет, но, переплывая залив Ангелов, занял только одиннадцатое место - и снова, как и раньше, мне пришлось вернуться к литературе. На моем столике скапливались тетради, исписанные все более и более красноречивыми, все более и более пленительными, все более и более отчаянными псевдонимами; я желал разом покончить с этим, без промедления зажечь священный огонь и триумфально осветить им мир, и, читая новые для себя имена на обложках книг: Антуан де Сент-Экзюпери, Андре Мальро, Поль Валери, Малларме, Монтерлан, Аполлинер, которые, как мне казалось, блистали с витрин книжных магазинов во всем своем великолепии, - я чувствовал себя ограбленным и страшно злился, что не первый щегольнул таким именем.
      Кроме того, я предпринял еще несколько робких попыток, чтобы победить на море, земле и небесах, продолжая заниматься плаванием, бегом и прыжками в высоту, но только в пинг-понге мне по-настоящему удалось блеснуть и вернуться домой с лаврами. Это была единственная победа, которую я смог подарить своей матери, и серебряная медаль, с выгравированным на ней моим именем, в футляре фиолетового бархата, до самого конца фигурировала на почетном месте на столике у ее изголовья.
      Я попробовал и теннис, получив в подарок ракетку от родителей своего друга. Но, чтобы стать членом Клуба Императорского парка, следовало заплатить сумму, превышавшую наши средства. Здесь случился особенно мучительный эпизод в моей жизни чемпиона. Понимая, что из-за отсутствия денег доступ к Императорскому парку будет мне закрыт, мама справедливо возмутилась. Потушив в блюдечке сигарету, она схватила трость и пальто. Этому не бывать. Мне было велено взять ракетку и сопровождать ее в Клуб Императорского парка. Там она потребовала секретаря Клуба, и, как только раскаты ее голоса докатились до него, он тотчас же появился в сопровождении президента Клуба, который звался чудесным именем Гарибальди. Стоя посреди комнаты, в шляпе, слегка съехавшей набок, и потрясая тростью, мать не скрыла ничего из того, что о них думала. Как! Немного тренировок, и я мог бы стать чемпионом Франции, победоносно защищать от иностранцев честь своей страны, а вход на корты мне запрещен по жалкой и вульгарной причине деньги! Моя мать считала своим долгом сказать этим господам, что они не думают об интересах родины, - она громко провозглашает это как мать француза ( в то время я еще не получил гражданства, но это явно тривиальная деталь) и требует, чтобы меня тотчас же допустили на корты Клуба. Я всего три-четыре раза в жизни держал в руках теннисную ракетку, и мысль, что один из этих господ вдруг предложит мне выйти на корт и показать, на что я способен, бросила меня в дрожь. Но важные господа, стоявшие перед нами, были слишком удивлены, чтобы думать о моих спортивных качествах. Кажется, именно у господина Гарибальди возникла эта фатальная идея, должная, по его мнению, утихомирить мою мать, но на деле ставшая причиной сцены, воспоминание о которой до сих пор вызывает во мне оторопь.
      - Сударыня, - сказал он, - прошу вас, потише. Его Величество Густав, король Швеции, в нескольких шагах отсюда, и я прошу вас не делать скандала.
      Эта фраза возымела на мать немедленное действие. Одновременно наивная и восторженная улыбка, которую я так хорошо знал, стала вырисовываться на ее губах, и она ринулась вперед.
      Сидя на лужайке под белым зонтиком, пожилой господин пил чай. На нем были брюки из белой фланели, черно-синий блейзер и канотье, надетое чуть набок. Король Швеции Густав V был завсегдатаем Лазурного берега и теннисных кортов, и его знаменитое канотье регулярно появлялось на страницах местных газет.
      Мать ни минуты не колебалась. Она сделала реверанс и, тыча тростью в сторону президента и секретаря Клуба, воскликнула:
      - Я пришла искать защиты у Вашего Величества! У моего сына, которому скоро четырнадцать, удивительные способности к теннису, а эти недостойные французы не дают ему здесь тренироваться! Все наше состояние было конфисковано большевиками, и нам нечем заплатить взнос! Мы пришли просить помощи и защиты у Вашего Величества.
      Это было сказано в духе лучших традиций русских народных сказок со времен Ивана Грозного до Петра Великого. После чего мать обвела многочисленное и заинтересованное собрание торжествующим взглядом. Если бы в ту минуту было можно растаять в воздухе или провалиться сквозь землю, то я бы облегченно вздохнул. Но мне не суждено было так легко отделаться. Я вынужден был стоять там под насмешливыми взглядами прекрасных дам и их красивых кавалеров.
      Его Величество Густав V был в то время уже очень пожилым человеком, что, по-видимому, в сочетании с флегмой шведов и объясняло, что он ничуть не удивился. Он вынул изо рта сигару, серьезно посмотрел на мою мать, бросил взгляд в мою сторону и обернулся к своему тренеру.
      - Сыграйте с ним немного, - сказал он замогильным голосом. Посмотрим, что он умеет.
      Лицо моей матери просияло. Мысль, что я держал в руках теннисную ракетку всего три-четыре раза, ничуть ее не беспокоила. Она в меня верила и знала, кто я. Повседневные мелочи, маленькие практические трудности в счет не шли. Минуту я колебался, а потом, чувствуя на себе верящий и любящий взгляд, проглотил свой стыд и страх и, понурив голову, пошел на экзекуцию.
      Это длилось недолго, но мне все еще кажется, что пытка продолжается. Разумеется, я старался как мог. Я прыгал, приземлялся, подскакивал, делал пируэты, бегал, падал, снова подскакивал, летал, изображая танец сломанной марионетки, но мне едва удавалось коснуться мяча и к тому же только деревянной рамой ракетки - все это под невозмутимым взглядом короля Швеции, который холодно следил за мной из-под своего знаменитого канотье. Вы наверняка спросите, почему я согласился пойти на бойню, почему решился выйти на корт. Но я не забыл ни урока, данного мне в Варшаве, ни полученной пощечины, ни голоса моей матери, говорившей мне: "В следующий раз я хочу, чтобы тебя принесли домой на носилках, ты слышишь меня?" И речи быть не могло, чтобы спасовать.
      Я бы соврал, если бы не признался, что, несмотря на свои четырнадцать лет, все еще верил в чудо. Я верил в волшебную палочку и, рискнув выйти на корт, чуточку верил в абсолютно справедливую и милостивую силу, которая придет нам на помощь: всемогущая и невидимая рука будет водить моей ракеткой и мячи послушаются ее таинственных приказов. Не тут-то было.
      Вынужден признать, что это крушение веры в чудо оставило во мне настолько глубокий след, что я часто спрашиваю себя: что, если история Кота в сапогах придумана от начала и до конца, и правда ли ночью приходили мыши, чтобы пришить пуговицы к сюртуку портного из Глостера. Короче, в сорок четыре года я начинаю задавать себе некоторые вопросы. Но я много пережил, и не стоит заострять внимание на случайных неудачах.
      Когда тренер сжалился наконец надо мной и я вернулся на лужайку, мать встретила меня так, будто бы я выиграл. Она помогла мне надеть пуловер и своим платком отерла мне лицо и шею. Затем обернулась к собравшимся, и как описать тишину, это напряженное, настороженное внимание, с которым она всех пристально оглядела? Смеявшиеся почувствовали себя неловко, прекрасные дамы взялись за соломинки, опустили глаза и принялись увлеченно сосать лимонад. Быть может, смутный образ самки, защищающей своего детеныша, всплыл у них в памяти. Однако матери не пришлось бросаться на мою защиту. Король Швеции вывел нас из затруднения. Пожилой господин дотронулся до своего канотье и с бесконечной учтивостью и любезностью - хотя многие считали, что это было ему несвойственно, - сказал:
      - Я думаю, господа согласятся со мной: мы присутствовали при волнующей сцене... Господин Гарибальди, - помнится, слово "господин" прозвучало у него особенно замогильно, - я заплачу взнос за этого молодого человека: у него есть смелость и хватка.
      С тех пор я навсегда полюбил Швецию.
      Но ноги моей больше не было в Императорском парке.
      Глава XX
      Все мои неудачи привели к тому, что я все чаще стал затворяться в своей комнате и всерьез принялся писать. Повсюду сталкиваясь с неприглядной действительностью, везде получая отпор, всюду натыкаясь на границы своих возможностей, я привык уноситься в воображаемый мир, обретая там благодаря своим вымышленным персонажам жизнь, полную смысла, справедливости и понимания. Инстинктивно, отчасти под влиянием литературы, я открыл для себя юмор, этот ловкий и безотказный способ обезоруживать действительность в тот самый момент, когда она готова раздавить вас. Юмор всегда был моим дружеским спутником; только ему я обязал своими крупными победами над судьбой. Никто не смог лишить меня этого оружия, которое с еще большей охотой я оборачиваю против себя самого, а через себя - против нашего общего удела, который я разделяю со всеми людьми. Юмор говорит о человеческом достоинстве, утверждает превосходство человека над обстоятельствами. Некоторые мои "друзья", напрочь лишенные юмора, очень печалятся, когда в своих книгах и высказываниях я обращаю это мощное оружие против самого себя; эти умники говорят о мазохизме, ненависти к самому себе и даже, когда я подключаю к этим шуткам своих близких, об эксгибиционизме и хамстве. Мне жаль их. Дело в том, что моего "я" не существует, что я никогда не убивал, а лишь слегка задевал собственное "я", обрушиваясь на него со своим любимым оружием; я имел в виду положение человека во все времена, его удел, навязанный свыше, приговор, продиктованный нам какими-то неумолимыми силами, сродни фатальным нюрнбергским приговорам. В отношениях с людьми это недоразумение всегда обрекало меня на одиночество, поскольку ничто так сильно не отчуждает, как желание дружески поддержать юмором того, кто в этом смысле еще более непробиваем, чем пингвин.
      Я стал также интересоваться социальными проблемами и мечтать о таком мире, в котором женщинам не придется больше заботиться о своих детях в одиночку. Но, с другой стороны, я знал, что социальная справедливость только первый шаг, лепет младенца, и то, что я просил для себе подобных, по сути дела, сводилось к тому, чтобы они стали хозяевами своей судьбы. Я рассматривал жизнь человека как попытку революционной борьбы против собственных биологических, моральных и интеллектуальных данных. Так как чем больше я смотрел на постаревшее, усталое лицо своей матери, тем сильнее зрело во мне чувство несправедливости и росло желание исправить мир, сделать его достойным.
      Тем временем у нас опять стало туго с финансами. Экономический кризис 1929 года затронул и Лазурный берег, и для нас вновь наступили тяжелые дни.
      Мать переоборудовала одну из комнат нашей квартиры под псарню, открыв пансион для домашних животных, читала книги слепым, взяла жильцов, стала управляющей одного дома, пару раз выступала посредницей по продаже земельных участков. Я лез из кожи, чтобы помочь ей, то есть пытался создавать бессмертный шедевр. Иногда я зачитывал ей несколько удачных страниц, и она никогда не обманывала моих ожиданий, безгранично восхищаясь мной; но однажды, прослушав одну из моих поэм, она робко сказала:
      - Мне кажется, что ты будешь малопрактичным в жизни. Не понимаю, откуда в тебе это.
      И действительно, в лицее, вплоть до выпускных экзаменов на аттестат бакалавра, у меня были самые плачевные оценки по точным наукам. На устном экзамене по химии экзаменатор, вероятно господин Пассак, попросил меня рассказать о гипсе, и все, что я смог ему сказать, дословно было:
      - Гипс идет на строительство стен. Экзаменатор терпеливо ждал. Потом, так как больше ничего не последовало, он спросил:
      - Это все?
      Я свысока посмотрел на него и обратился к публике, призывая ее в свидетели:
      - Что значит "все"? Это колоссально! Господин профессор, уберите стены, и девяносто девять процентов нашей цивилизации рухнет!
      Сделки подворачивались все реже и реже, и однажды, проплакав весь вечер напролет, мать села за стол и написала кому-то очень длинное письмо. На следующий день она повела меня к фотографу, который снял меня по пояс в голубом свитере и с поднятыми кверху глазами. Фотография была приложена к письму, и после нескольких дней колебаний мать, хранившая письмо в запертом выдвижном ящике стола, все же решилась отправить его.
      Весь следующий вечер она провела, склонившись над своим сундуком и перечитывая пачку писем, перевязанную голубой ленточкой.
      В ту пору матери было около пятидесяти двух лет. Письма были пожелтевшими и истрепанными. В 1947 году я наткнулся на них в подвале, прочел и с тех пор часто перечитываю.
      Через восемь дней мы получили чек на пятьсот франков, который произвел на мою мать необыкновенное действие: она с благодарностью посмотрела на меня. Так, как будто я сделал для нее что-то значительное. Она подошла ко мне, взяла мое лицо обеими руками и внимательно всматривалась в каждую его черточку, пока на ее глазах не заблестели слезы. Странное чувство шевельнулось во мне, я вдруг понял, что она видит во мне кого-то другого.
      Целых полтора года, более или менее регулярно, нам продолжали поступать чеки. Мне купили гоночный велосипед "Томман" оранжевого цвета. Для нас наступила счастливая пора спокойствия и процветания. Я ежедневно получал по два франка на карманные расходы и теперь мог, возвращаясь из лицея, иногда заходить на цветочный рынок и за пятьдесят сантимов покупать душистый букет, чтобы подарить его матери. По вечерам я водил ее в "Руаяль" слушать цыганский оркестр: мы слушали его, стоя на тротуаре, предпочитая не подниматься на террасу, где посещение кафе было обязательным. Моя мать обожала цыганские оркестры: наряду с гвардейскими офицерами, дуэлью Пушкина и шампанским, которое пьется из туфелек, они были для нее наиболее романтическим воплощением порочного мира. Она все время предостерегала меня от цыганок, которые, по ее словам, являют собой серьезную угрозу, способны, если я не приму меры, погубить меня, подорвав физически, морально и материально, и неизбежно приведут к чахотке. Меня приятно волновали такие перспективы, но им не суждено было сбыться. Единственная цыганка, которая привлекла меня в молодости, исключительно благодаря интригующим рассказам моей матери, коими я проникся задолго до того, ограничилась тем, что украла мой бумажник, шейный платок и часы-браслет, даже не дав мне времени опомниться и тем более схлопотать чахотку.
      Я всегда мечтал, чтобы меня погубила женщина - морально, физически и материально: как это, должно быть, здорово, когда хоть что-то можешь сделать из своей жизни. Конечно, я могу еще заразиться чахоткой, но, учитывая мой возраст, думаю, что иным путем. Природа имеет свои пределы. Кроме того, что-то подсказывает мне, что и цыганки, и гвардейские офицеры уже не те, что прежде.
      После концерта я брал мать под руку и мы шли посидеть на Английскую набережную. Там тоже места были платные, но такой шик мы теперь могли себе позволить.
      Удачно выбрав место, можно было бесплатно слушать оркестр "Лидо" или Казино. Обычно мать приносила с собой черный хлеб и соленые огурцы, незаметно спрятав их на дне своей сумочки, - наше излюбленное лакомство. И тогда, около девяти часов вечера, на Английской набережной можно было нередко видеть изысканную седовласую даму с юношей в голубом свитере, которые, опершись на балюстраду и расстелив на коленях газету, разглядывали гуляющую публику, смакуя соленые а-ля рюс огурцы с черным хлебом. Это было очень вкусно.
      Но недостаточно. Мариетта пробудила во мне голод, который уже не мог утолить никакой, даже самый соленый, огурец в мире. Вот уже два года, как Мариетта покинула нас, но память о ней осталась у меня в крови и мешала спать по ночам. Я и сейчас глубоко благодарен этой доброй француженке, распахнувшей передо мной дверь в лучший мир. С тех пор прошло тридцать лет, и я честно признаюсь, что с того времени не узнал ничего нового и ничего не забыл. Пусть ее старость будет счастливой и тихой, и пусть она знает, что щедро поделилась со мной тем, чем наградил ее Господь. Я боюсь расчувствоваться, если буду и дальше продолжать тему, и поэтому кончаю на этом.
      Итак, Мариетты уже давно не было рядом, чтобы протянуть мне руку помощи. Кровь кипела в моих жилах и так нещадно и настойчиво стучалась в дверь, что даже три километра, которые я проплывал каждое утро, не могли успокоить ее. Сидя рядом с матерью на Английской набережной, я следил за каждой проходившей мимо красавицей, обладательницей хлеба насущного, глубоко вздыхал и в растерянности замирал со своим огурцом в руке.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18