Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Семья Тибо (Том 3)

ModernLib.Net / Гар Роже / Семья Тибо (Том 3) - Чтение (стр. 41)
Автор: Гар Роже
Жанр:

 

 


Ничего, - мысль, временами просто нестерпимая. Если бы у меня хватило терпения в течение этих месяцев отсрочки вести день за днем эти записи... Быть может, когда-нибудь, маленький Жан-Поль, тебе любопытно будет сыскать мой след, отпечаток меня, последний отпечаток, след шагов человека, который ушел? Тогда "дядя Антуан" станет для тебя не просто именем, карточкой в альбоме. Конечно, этот образ не может быть схож: нет сходства между тем человеком, которым я был некогда, и этим больным, которого сглодал недуг. Однако это будет нечто; все-таки лучше, чем ничего! Цепляюсь за эту надежду.
      Слишком устал. Лихорадит. Дежурный санитар заметил, что у меня горит свет. Я попросил у него еще одну подушку. Капли совсем не действуют. Попрошу у Бардо чего-нибудь другого.
      В темноте голубоватое пятно окна. Луна? Или уже рассвет? (Десятки раз после тревожного короткого забытья, - трудно сказать, сколько оно длилось, я включал свет, чтобы взглянуть на часы, и с отчаянием видел на циферблате насмешливое: 1 час 10 минут... 1 час 20 минут!)
      Четыре часа тридцать пять минут. Это уже не луна. Это бледность предрассветного неба! Наконец-то!
      11 июля.
      Горькая, раздражающая мягкость этих дней, смутного страдания все в той же постели...
      Завтрак окончен. (Эти бесконечные трапезы за маленьким больничным столиком, придвинутым вплотную к постели, томительные паузы, которые выводят из себя, отбивают последний аппетит. Ждешь не дождешься, покуда появится Жозеф с подносом - крошечные детские порции на блюдечке!) А потом от двенадцати до трех пустые и спокойные часы, похожие своим безмолвием на ночь, прерываемые кашлем в других палатах; и я сразу узнаю, кто кашляет, даже не вслушиваясь, - как знакомые голоса.
      В три часа - термометр, Жозеф, шаги в коридоре, голоса в саду, жизнь...
      12 июля.
      Два грустных дня. Вчера просвечивание. Бронхиальные ганглии еще увеличились. Я это чувствовал давно.
      Кюльману, произнесшему в рейхстаге столь умеренную речь, пришлось выйти в отставку. Как показатель настроения в Германии - это плохо. Зато подтвердились слухи о наступлении итальянцев в дельте Пьявы.
      Вечер.
      Не вставал с постели. Хотя день прошел менее мучительно, чем я опасался. Даже сумел принять гостей - Дарро, Гуарана. Утром была длительная консультация с Сегром; за ним посылал Бардо. Не нашли ничего особо тревожного, серьезного ухудшения нет. А вокруг меня все предаются самым радужным надеждам. И хотя я не перестаю себе твердить, что не следует принимать желания за действительность, чувствую, что меня самого захватывает волна веры. Теперь уже ясно видно, что мы продвигаемся: Виллер-Котре, Лонгпон... IV армия... (Если славный Теривье все еще там, ему, должно быть, здорово пришлось поработать!) Не забудем также разгром австрийцев{635}, и разгром окончательный. И новый фронт на востоке - с Японией. Но Гуаран, вообще хорошо осведомленный, утверждает, что с того момента, как стали бомбардировать Париж, моральное состояние заметно пошатнулось, даже на передовой, где солдаты с трудам представляют себе, что их жены, дети подвергаются такой же опасности, как и они сами. Гуаран получает много писем. Больше нет сил выносить войну. И нет желания. Только бы она кончилась, любой ценой!.. Быть может, скоро кончится благодаря подмоге американцев. Я вижу в этом хотя бы то преимущество, что если наши правители предоставят Америке возможность закончить войну, они вынуждены будут предоставить ей и заключение мира - американского мира, мира Вильсона, а не наших генералов.
      Если завтра состояние не ухудшится, напишу наконец Женни.
      16 июля.
      Сильно страдал все эти дни. Нет сил, нет вкуса ни к чему. Дневник лежит рядом, но нет охоты открыть его. Едва хватает духу вести каждый вечер записи о состоянии здоровья в черной тетрадке.
      С сегодняшнего утра как будто чувствую себя лучше. Приступы удушья реже и короче, кашель не такой глубокий, терпимый. Может быть, это результат лечения мышьяком, возобновленного с воскресенья? Значит, и на сей раз вспышка пресечена?
      Бедняга Шемри совсем плох! Явления септицемии. Рассеянные очаги гангренозной бронхопневмонии. Безнадежен.
      У Дюпле - гнойный флебит вены на правой ноге!.. То же самое и с Бертом и Ковеном!
      Все, что дремлет в тайниках! (Например, все те неведомые мне самому семена, которые проросли во мне под влиянием войны... Даже семена ненависти и ярости, даже жестокости. И презрение к слабым... И страх, и т.д. ... Да, война помогла мне открыть в себе самые гадкие инстинкты, то, что на дне человеческой натуры. Отныне я буду способен понять все слабости, все преступления, ибо подметил их в самом себе - как зародыш, как склонность.)
      17 июля, вечер.
      Явное улучшение. Надолго ли?
      Воспользоваться этим, чтобы написать наконец то письмо. Писал после обеда. Изорвал несколько черновиков. Трудно взять верный тон. Сначала думал подготовить почву, подойти издалека. Но потом решился написать всего одно письмо, длинное и исчерпывающее. Будем надеяться. Если Женни такова, какой она мне кажется, то лучше говорить с ней напрямик. Постарался представить это дело как простую формальность, необходимую в интересах мальчика.
      Вечерний обход закончен. Впереди целая ночь. Успею перечитать письмо и решу, стоит ли его отсылать.
      Наступление немцев в Шампани{636}. Роша, должно быть, в самом пекле. Что это? Начало их пресловутого плана: достичь Марны, дойти до Сен-Миеля, взять в кольцо Верден и повернуть на запад в направлении Марны и Сены? Они уже продвинулись на север и юг от Марны. Дорман под угрозой. (Как сейчас, вижу этот городок: мост, соборную площадь, госпиталь напротив собора.) Как далеко еще до развязки! Никакой надежды увидеть хотя бы первые признаки ее приближения. Возьмем даже лучший вариант, 1919 год, год вступления в дело американских войск, год, так сказать, ученичества; 1920 год, год упорной, решительной борьбы; 1921 год, год капитуляции Центральных держав, Вильсонова мира, демобилизации...
      В последний раз перечел письмо. Тон довольно верный, без недомолвок, и аргументы весьма убедительны. Не может Женни их не понять и не согласиться с ними.
      18-е, утро.
      Сейчас видел Сегра в одном нижнем белье. В таком виде он ничуть не похож на г-на Тьера!
      После обеда, в саду.
      Записать то, что произошло сегодня утром.
      Встал пораньше, чтобы успеть отправить письмо с машиной эконома.
      Подойдя к окну, чтобы опустить штору, я вдруг увидел в одном полуоткрытом окне флигеля No 2 г-на Сегра, профессора Сегра, совершающего свой утренний туалет. Полуголый, в трикотажных кальсонах (худой зад, как у старого верблюда!), волосы мокрые, гладкие, прилипли к черепу... Он усердно чистил зубы. Я так привык видеть Сегра этаким Тьером, того Сегра, каким он показывает себя нам; торжественный, церемонный, затянутый в мундир, с торчащим хохолком на голове, подбородок задран, чтобы казаться выше хотя бы на полсантиметра, - поэтому-то я не сразу его узнал. Я смотрел, как он выплевывал мутную воду, потом нагнулся к зеркалу, засунул пальцы в рот, вытащил вставную челюсть, озабоченно осмотрел и обнюхал ее с любопытством животного. Тут я отпрянул от окна, отошел на середину комнаты, смущенный, взволнованный непонятно чем; я испытал вдруг к этому чванливому сухарю, странно сказать, даже какое-то братское чувство...
      Такие вещи случаются со мной уже не в первый раз. Если не по отношению к Сегру, то по отношению к другим. Уже несколько месяцев я живу здесь в непрерывном общении, в непосредственной близости с врачами, санитарами, больными. Я прекрасно изучил их внешность, их жесты, склонности - настолько, что безошибочно узнаю любого по затылку, даже не подойдя близко к креслу, или по руке, вытряхивающей пепел за окно, или по звукам голосов, доносящихся из-за ограды фруктового сада. Но мое товарищеское к ним отношение всегда было ограничено рамками самой банальной сдержанности. Даже в те времена, когда я был, как и все, беззаботным, общительным, я постоянно чувствовал себя отделенным от них какой-то непроницаемой перегородкой, чужим среди чужих. Как могло быть, что это чувство обособленности вдруг бесследно растаяло, уступив место братскому порыву, даже нежности, стоило мне только застигнуть кого-нибудь в глубинах его одиночества? Сотни раз, когда нечаянно (случайное отражение в зеркале, случайно открылась дверь) я подмечал какой-нибудь жест соседа по коридору, самый обыкновенный жест, но такой, который человек делает только тогда, когда уверен, что его никто не видит (смотрит на фотографическую карточку, которую потихоньку вытащил из кармана, или крестится на ночь, или, того обычнее, улыбается своим тайным мыслям с каким-то растерянным видом), он сразу становился человеком близким, во всем подобным мне, таким же, как я, и в эту минуту я мечтаю стать его другом!
      И, однако, полная неспособность дружить. У меня нет друга. И никогда не было. (Предмет моей зависти к Жаку - его друзья.)
      Снова пишу с удовольствием. Значительно лучше эти дни.
      Вечер.
      Сегодня утром делились воспоминаниями о фронтовой жизни. (Когда будет заключен мир, фронтовые рассказы заменят охотничьи.) Дарро рассказал, как он был в разведке в Эльзасе в самом начале войны. Как-то вечером он вошел с несколькими своими людьми в брошенную деревню, молчаливую в свете луны. Три немецких пехотинца крепко спали прямо на земле, слегка похрапывая; винтовки они положили рядом с собой. "Так вот, - рассказывал Дарро, - вблизи это уже были не боши, это были свои парни, просто бесконечно усталые люди. Я остановился, не зная, что делать. Потом решил идти дальше, будто ничего не заметил. И восемь солдат, которые были со мной, поступили так же. Мы прошли на расстоянии десяти метров от спящих, не повернув головы в их сторону. И никогда ни один из нас ни намеком не напомнил о том, как мы поступили в тот раз по общему молчаливому согласию".
      20 июля.
      Вчера какая-то "комиссия" обследовала клинику. В комиссии - все местное начальство. Сегр, Бардо и Мазе начали суетиться еще с вечера... В тылу война не изменила ничего. Тот же зловещий казарменный дух.
      Многое можно сказать о нашей "дисциплине", этой "силе армии"... Дело темное! Вспоминаю Брена и многих других военных врачей. Их уровень знаний куда ниже по сравнению с врачами запаса. Продолжительное подчинение казенной иерархии не проходит даром. Привычка повиноваться: соизмерять смелость своих диагнозов и чувство своей ответственности с количеством галунов.
      Военная дисциплина. Вспоминаю грубияна Паоли, фельдшера в учебном полку в Компьене. Морда - как у сутенера, глаза - вечно налитые кровью. Впрочем, может, и неплохой парень; каждый вечер он ходил к реке, в поле, собирать конопляное семя для своего скворца. Паоли принадлежал к гнусной и отверженной породе сверхсрочников довоенного времени. (Почему он был сверхсрочником? Без сомнения, потому, что видел в этом ремесле единственную возможность господствовать над своими ближними при помощи устрашения.) Военный врач поручил ему записывать новобранцев, которые являлись на прием. Из моей канцелярии было слышно, как больные стучались в двери. И каждый раз ревущий голос задавал один и тот же вопрос: "Эй ты, дьявол! Ты больной или симулянт собачий?" Воображаю испуганную физиономию новичка... "Если симулянт, катись!" Желторотый новичок поворачивался кругом, не дожидаясь продолжения. А врач считал, что Паоли - превосходный служака. "Ему ни один черт очков не вотрет!"
      "Армия - великая школа наций", - любил повторять Отец. И сдавал в рекруты своих питомцев из колонии в Круи.
      21-е, воскресенье.
      Анализы в течение недели показывают прогрессивную дефосфатизацию и деминерализацию, вопреки всем усилиям врачей.
      Сводка. Хорошие новости. Наступление к югу от Урка. Наступление на Шато-Тьерри. Оживление по всей линии от Эн до Марны. Говорят, что Фош давно поджидал удобного момента для перехода от обороны к наступлению. Может быть, это и есть удобный момент?
      Майор целые дни переставляет флажки на карте - это главное его развлечение. Злобные споры об "измене" Мальви{640} и о военном суде. Как только сводки стали получше, политика снова берет свои права.
      22-е, вечер.
      Керазеля вчера навестил его зять, депутат от Ньевра. Завтракал с нами. Кажется, радикал-социалист. А впрочем, не все ли равно: сейчас все партии усвоили оппортунизм военного времени и пробавляются одними и теми же общими местами... Удручающе плоские разговоры. Кое-что все же интересно. Предложение Австрией мира{640}, переданное французскому правительству Сикстом Бурбонским весной прошлого года. Гуаран возмущен отказом Франции. Говорят, что самым непримиримым оказался старик Рибо{640}, он-то и сумел повлиять на Пуанкаре и Ллойд-Джорджа. И одним из аргументов, популярных во французских политических кругах, был якобы следующий: "Республика не может обсуждать условия мира, передаваемые через одного из членов дома Бурбонов. Это было бы на руку монархической пропаганде. Поставило бы под угрозу будущее Республики. Особенно сейчас, когда власть находится в руках генералов!.."
      Просто невероятно!
      23 июля.
      Вчерашний депутат. Блестящий образчик современной нервозности! Приехал из Парижа ночным экспрессом, лишь бы выгадать несколько часов. Все время тревожно поглядывает на часы. Все время находится будто в состоянии легкого опьянения; когда наливает воду из графина, руки трясутся. Когда рассуждает, путаются мысли...
      Считает свои метания активностью, а свою беспорядочную активность работой. Считает свое краснобайство разумной аргументацией. А решительный тон - признаком авторитетности, знания дела. В разговоре принимает какую-нибудь анекдотическую деталь за самое главное. В политике считает отсутствие великодушия разумным реализмом. Выдает свое прекрасное здоровье за отвагу, удовлетворение своих аппетитов за жизненную философию и т.д.
      Быть может, он и мое молчание принял за восторженное согласие?..
      23 июля, вечер.
      Почта. Ответ от Женни.
      Жалею, что я не обратился сначала к ее матери, как и намеревался. Женни отказала. Письмо вежливое, но тон непреклонный. Она с большим достоинством подчеркивает свою полную ответственность за все свои поступки. Она ведь отдалась свободно, следуя голосу чувства. Сын Жака не должен иметь никакого другого отца - даже перед лицом закона Жена Жака не должна выходить вторично замуж. Ей нечего бояться, как взглянет на это ее сын, и т.д.
      Совершенно очевидно, что мои практические соображения ее не только не поколебали, но показались никчемными, даже мелочными. Прямо об этом не пишет, но употребляет несколько раз такие выражения, как "общественные условности", "старые предрассудки" и т.д., и все это в явно пренебрежительном тоне.
      Разумеется, я не сложу оружия. Нужно будет взяться за дело по-другому. Раз эти "общественные условности" не имеют никакой цены, так зачем же восставать против них? Не значит ли это придавать им тот вес, которого они не имеют? Не забыть подчеркнуть, что это делается не ради нее, а ради Жан-Поля. Предубеждение, которое существует против незаконнорожденных, нелепо, согласен. Но оно существует. Если сумею убедить ее, она должна согласиться принять мое имя и позволить мне усыновить ребенка. Ведь обстоятельства исключительные; все так упрощается моим скорым исчезновением!
      Постараюсь ответить ей сегодня же.
      Напрасно я не уточнил, как все это должно произойти. Она, вероятно, вообразила, что неизбежны разные неловкие положения. Поставить точки над "i". Просто сказать: "Вам нужно только как-нибудь вечером сесть на скорый поезд. Я буду ждать вас в Грассе. В мэрии все будет уже готово. И через два часа после вашего приезда вы снова сядете в парижский поезд. Но с нужными документами".
      24-е.
      Доволен своим вчерашним письмом. Хорошо сделал, что не отложил его на сегодня. Плохой день. Очень устал от новой процедуры.
      Как это глупо: ведь достаточно простой формальности, чтобы избавить раз навсегда этого ребенка от трудностей, которые, возможно, ждут его в дальнейшем. Невероятно, чтоб я не сумел убедить Женни.
      25 июля.
      Газеты. Мы заняли Шато-Тьерри. Поражение немцев или стратегический маневр? Швейцарская печать утверждает, что наступление Фоша еще не началось. Сейчас речь будто бы идет о том, чтобы помешать отступлению немцев. Затишье на английском фронте делает эту гипотезу вероятной.
      Все время приступы удушья, страха. Температура колеблется.
      Подавленность.
      Суббота, 27-го.
      Плохая ночь. Плохие вести. Женни упрямится.
      После обеда.
      Укол. Два часа передышки.
      Письмо Женни. Она не хочет понять. Упорствует. Простая запись в нотариальной книге ее женскому уму кажется чуть ли не отречением. ("Если бы я могла спросить Жака, он, конечно, отсоветовал бы мне сдавать позиции в угоду самым низким предрассудкам... Я считала бы, что изменила ему, если бы..." и т.д.)
      Досадно, что столько времени потеряно в спорах. Чем позже она согласится, тем меньше я буду в состоянии принять все необходимые меры (получить бумаги, добиться, чтобы заключение брака происходило здесь, сделать оглашение и т.д.).
      Не хватает мужества написать ей сегодня. Решил, что мне тоже лучше перевести вопрос в область чувств Прежде всего подчеркнуть, какое нравственное удовлетворение даст мне сознание, что я облегчил мальчику жизнь. Даже преувеличить беспокойство. Умолять Женни не отказывать мне в этой последней радости и т.д.
      28-е.
      Письмо написано и отправлено. Оно стоило мне мучительных усилий.
      29 июля.
      Газеты. Тесним немцев на всем фронте от Эн, от Веля. Марна очищена от неприятеля. Френ, Ферский лес, Вильнев, и Роншер, и Романьи, и Виль-ан-Тарденуа...
      Как хорошо я помню все эти места!
      В саду.
      Вот какой вид открывается передо мною: кругом сады, такие же, как наш; шары апельсиновых и лимонных деревьев, серая зелень олив; дальше ободранные стволы эвкалиптов, растрепанные тамариски и еще какие-то растения с длинными листьями, вроде ревеня, и глиняные вазы, из которых каскадами спадают розы и герань. Буйство красок: все оттенки радуги. Дома блестят на солнце за рядами кипарисов, и каждый дом другого цвета: белые, розовые, оранжевые, лиловые. Киноварь черепиц спорит с синевой неба. А эти деревянные веранды, коричневые, красные, темно-зеленые! Справа ближайший к нам дом выкрашен охрой, а ставни светло-голубые. А другой - ослепительно-белый дом с ядовито-зелеными жалюзи, а перед ним лежит пласт фиолетовой тени.
      Как хорошо было бы построить здесь дом, найти здесь счастье, прожить здесь всю жизнь...
      В темной кипарисовой аллее солнечный луч вдруг зажигает непереносимым для глаз блеском фарфоровые чашки изоляторов на телеграфных столбах.
      30-е, вечер.
      Сегодня спускался вниз. Первый раз за два дня.
      Обессилел, отупел, гляжу кругом, на жизнь, на людей, на мир, и с тех пор, как мне отказано в будущем, все мне кажется удивительным, непонятным.
      Наступление, по слухам, уже приостановилось.
      Говорят, будто русские (Ленин) объявили войну союзникам.
      Вечер.
      Вспоминаю: после смерти Отца я взял себе его бумагу для писем; месяца через три я писал записку Патрону, перевернул листок, и вдруг - строчка, начатая Отцом: "Понедельник, Милостивый государь! Только сегодня я получил..." Страшная встреча, как будто смерть была рядом, осязаемо близко... Отцовский мелкий, аккуратный почерк, несколько живых еще слов, след движения, оборвавшегося навсегда!
      АВГУСТ
      1 августа, 18.
      Наступление в Тарденуа продолжается. Добьются ли они удачи? Значит, дело идет на лад. Но какой ценой? Важное продвижение на участке между Суассоном и Реймсом. Бардо получил с Соммы письмо: ему пишут, что еще одно наступление, англо-французское, готовится на восток от Амьена. (Амьен в августе 1914 года... Неописуемая сумятица! Но мне она пошла на пользу. Страшно сказать, сколько я нахватал морфия и кокаина, при содействии Рюо, в госпитальной аптеке, зато обеспечил свой пункт! И как мне пригодились наркотики через две недели, во время Марны!)
      Палата проголосовала за призыв 20-го года. Значит, попадает наш Лулу. Бедный малый, не раз еще он вспомнит госпиталь г-жи Фонтанен.
      2 августа.
      Нет никакой надежды сломить упорство Женни. Окончательный отказ. Письмо короткое, нежное, но непоколебимое. Ничего не поделаешь... (Прошли те времена, когда я не переносил ни малейшей неудачи. Сдаюсь.) Свой отказ она уже возводит в принцип, и - вот не ожидал! - в принцип революционный... Она не побоялась написать: "Жан-Поль незаконнорожденный, и пусть он остается незаконнорожденным. Если это ненормальное положение когда-либо - пусть даже в раннем детстве - поставит Жан-Поля перед необходимостью борьбы против общества, тем лучше: Жак не мог бы пожелать лучшего вступления в жизнь для своего сына!" (Может быть, и так... пусть будет так! И пусть торжествует, даже после смерти Жака, дух возмущения, который он носил в себе!)
      3-го, ночь.
      Больше всего я люблю писать в эти часы. Мысли яснее, чем днем, совсем уж один на один с собой.
      Женни. Не касаясь содержания ее писем, должен признать, что они необыкновенно последовательны и цельны. Чувствуется сила, благородство. Внушают уважение.
      Жан-Полю.
      Когда ты вырастешь, ты будешь восхищаться материнскими письмами, мой мальчик, если тебе придет когда-нибудь охота заглянуть в бумаги дяди Антуана. Я знаю, что в нашем споре ты, не колеблясь, станешь на сторону матери. Пусть! Мужество, величие сердца на ее, а не на моей стороне. Я прошу только одного: чтобы ты понял меня, чтобы ты видел в моей настойчивости не просто оппортунистическую и ретроградную уступку буржуазным предрассудкам. Боюсь, что тому поколению, которое идет нам на смену и к которому принадлежишь ты, придется во всех областях столкнуться с чрезвычайными, почти непреодолимыми трудностями. Что по сравнению с ними те трудности, с которыми сталкивались мы - твой отец и я! Эта мысль, мой мальчик, терзает меня. Меня не будет здесь, и я не смогу помочь тебе в этой борьбе. И потому-то мне было бы радостно думать, что я хоть что-то для тебя сделал. Думать, что, обеспечив твое положение в обществе, дав тебе мое имя, имя твоего отца, я устранил с твоего пути одно из ожидающих тебя препятствий, единственное, которое было мне под силу устранить; впрочем, может быть, твоя мама права, и я действительно все немного преувеличил.
      4 августа.
      Газеты. Суассон снова в наших руках. Он был у немцев с конца марта. Наши войска сейчас на Эн и на Веле перед Фимом (Фим - еще одно воспоминание! Здесь я встретил брата Сандерса, который направлялся на передовые позиции и больше не вернулся).
      Мудрая речь старика Ленсдауна{646}. Послушают ли ее? Если не произойдет ничего непредвиденного, - таково также и мнение Гуарана, - попытка переговоров будет сделана еще до зимы. Но Клемансо останется глухим к этим призывам, пока не козырнет своей последней картой - американцами.
      Россия... Там тоже происходят большие события. Десант союзников в Архангельске, десант японцев во Владивостоке. Но при нынешних условиях, когда оттуда почти не пропускают информацию, так трудно разобраться в русском хаосе!
      Вечер.
      Сегр вернулся из Марселя. В генеральном штабе говорят, что первый этап контрнаступления союзников, начатого 18 июля, приходит к концу. Поставленные командованием цели якобы достигнуты: фронт выпрямлен от Уазы до Мааса; устранен клин, который создавал угрозу неожиданного удара. Означает ли это, что мы останемся на новых позициях в течение всей зимы?
      5 августа.
      Не знаю, радоваться или нет действию нового успокаивающего средства, прописанного Мазе.
      От бессонницы не помогло ничуть. Зато пульс ровный, нервы спокойнее, чувствительность не так обострена. Голова ясная, мысль работает непрерывно, с удесятеренной силой, (Так, по крайней мере, мне кажется.) В общем, сна нет, ночи почти приятные, особенно по сравнению с прежними.
      Мой дневник от этого только выиграет!
      Жозеф уехал в отпуск. Заменяет его старый Людовик. От его болтовни мне не по себе. Когда он приходит убирать комнату, я скрываюсь. Сегодня утром не успел вовремя встать из-за прижиганий и попал в его лапы. Был особенно утомителен, речь все время прерывалась икотой, каким-то лаем и т.д. и т.п., потому что ему взбрело в голову натирать у меня паркет. Плясал передо мной на двух щетках что-то вроде жиги и болтал, болтал без умолку...
      Рассказывал мне о своем детстве в Савойе. И вечный припев: "Хорошее было время, господин доктор". (Верно, старина Людовик, я тоже теперь каждый раз, когда в памяти воскресает какой-нибудь обрывок прошлого, даже самый тягостный, твержу: "Хорошее было время!")
      Как и Клотильда, он то и дело употребляет сочные выражения, но не такие жаргонные. Например, сказал мне, что его отец был подгонщиком. Это тот, кто в портновской мастерской подгоняет, сшивает куски, на которые разрезал ткань закройщик. Меткое словцо! Сколько людей (Жак...) нуждаются в таком подгонщике, чтобы привести в систему то, что ими познано!
      В одном из последних писем Женни говорит о Жаке, об его "доктрине". На редкость неподходящее слово. Воздержусь начинать с ней полемику по этому поводу. Но мне кажется опасным, что воспитательница Жан-Поля решается, не колеблясь, называть "доктриной" Жака несколько случайных мыслей, которыми он поделился с ней и которые она более или менее точно затвердила.
      Если ты прочтешь когда-нибудь, Жан-Поль, эти слова, не выводи поспешного заключения, не думай, что мысли твоего отца казались несообразными дяде Антуану. Я хочу только сказать, что взгляды Жака, который был человеком импульсивным, могли иной раз показаться непостоянными, даже противоречивыми; сам он не умел свести концы с концами. Не умел, во всяком случае, составить себе четкое, устойчивое, ясное представление о вещах, взять определенное направление. И в нем самом сочетались самые разнородные, непримиримые, хотя в равной мере властные тенденции; в этом-то и заключалось его духовное богатство, но вместе с тем ему было трудно сделать выбор, привести все к гармоническому целому. Отсюда его вечное беспокойство и та болезненная страстность, которая никогда его не покидала.
      Впрочем, все мы, быть может, в той или иной степени схожи с ним в этом отношении. Мы - разумею те, которым никогда не удавалось примкнуть к какой-нибудь заранее данной, готовой системе; те, которые не сумели в определенный момент своего развития принять определенное мировоззрение, убеждение, веру. Словом, не сумели выбрать для себя какую-нибудь устойчивую платформу, неприкосновенную и не подлежащую дискуссии. Так вот, эти люди обречены вечно пересматривать уже найденные точки опоры и заново искать еще и еще раз равновесия, и так без конца.
      6 августа, семь часов вечера.
      Старик Людовик. Теми же самыми толстыми пальцами, которыми он ставил и вынимал термометр в палате сорок девятой, мыл плевательницы в пятьдесят пятой и пятьдесят седьмой, лезет сейчас в сахарницу, чтобы подсластить мой липовый чай. И я говорю: "Спасибо, Людовик..."
      День провел средне. Но я уже не вправе быть требовательным.
      Вечером укол. Легче.
      Ночь.
      Не очень страдаю, но по-прежнему бессонница.
      То, что я написал вчера для Жан-Поля, довольно-таки неточно в той части, где речь идет обо мне. Не подумай, Жан-Поль, что я всю жизнь только и делал, что искал равновесия. Нет. Вероятно, благодаря своему ремеслу я всегда чувствовал прочную почву под ногами. Не поддавался тревоге.
      О самом себе.
      Уже давно (еще в первый год моих занятий медициной) я, не придерживаясь никаких, ни философских, ни религиозных, догм, довольно удачно примирил все мои склонности, создал себе прочную основу жизни, мысли, своего рода мораль. Рамки ограниченные, но я не страдал от этой ограниченности. Даже находил в ней ощущение покоя. Удовлетворяться жизнью в тех рамках, которые я сам себе поставил, стало для меня условием благополучия, необходимым для моей работы. Таким образом, я уже тогда удобно обосновался в кругу десятка принципов (пишу "принципов", за неимением лучшего слова; принцип - выражение претенциозное и вымученное) - тех принципов, которые отвечали потребностям моей натуры и моего существования в качестве врача. (Грубо говоря, элементарная философия человека действия, основанная на культе энергии, упражнении воли и т.д.)
      Это, во всяком случае, верно для довоенного периода. Верно даже для периода войны, по крайней мере, до моего первого ранения. Тогда (находясь на излечении в госпитале в Сен-Дизье) я начал пересматривать свой образ мыслей и принципы поведения, которые до сего времени обеспечивали мне известное равновесие, весьма удобную внутреннюю гармонию и позволяли с успехом использовать свои способности.
      Устал. Вряд ли следует продолжать подобный анализ. Нет нужного подъема. Начинаю путаться. И чем дальше я углубляюсь, тем больше все, что я пишу о себе, представляется мне спорным.
      Пример. Я думаю о некоторых наиболее важных своих поступках. И убеждаюсь, что те, которые я совершал без принуждения, как раз и находились в кричащем противоречии с моими пресловутыми принципами. В решительную минуту я всегда приходил к выводам, которые моя "этика" не оправдывала. К выводам, которые подсказывала мне какая-то внутренняя сила, более властная, чем все мои привычки, все рассуждения. Вследствие чего я вообще стал сомневаться в этой "этике" и в самом себе. Я не без тревоги думал: "Да и впрямь ли я тот человек, каким себя считаю?" (Тревога, впрочем, быстро проходила, и я вновь обретал обычное равновесие на своих обычных позициях.)
      Здесь же, сегодня вечером (уединение, давность событий), я замечаю довольно ясно, что благодаря этим жизненным правилам, благодаря привычкам, которые вырабатывались в силу подчинения правилам, я искусственно, сам того не желая, исказил свой первоначальный облик и создал себе некую личину. И личина мало-помалу изменила мой врожденный характер. Постепенно (да и не было досуга мудрить над собой) я без труда приспособился к этому искусственно выработанному характеру. Но не сомневаюсь, что в иные серьезные минуты те решения, которые я принимал свободно, действительно были проявлением моего подлинного характера, внезапно обнажали реальную сущность моей натуры.
      (Рад, что разобрался в этих вопросах.)
      Подозреваю, впрочем, что тут я не одинок. По-видимому, для того, чтобы обнаружить интимную сущность человека, надо искать ее не в обычном его поведении, а в тех непредвиденных поступках, которые он совершает неожиданно для самого себя; как бы ни были они необъяснимы, а иной раз даже неблаговидны, - именно в них открывается подлинное.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46