Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Семья Тибо (Том 3)

ModernLib.Net / Гар Роже / Семья Тибо (Том 3) - Чтение (стр. 30)
Автор: Гар Роже
Жанр:

 

 


      - Даже одного из пятидесяти не найдется.
      - И все-таки весь мир убежден, что Клемансо и Пуанкаре - подлинные выразители общественного мнения Франции. Война породила атмосферу небывало наглой официальной лжи. Во всем мире! Хотелось бы мне знать, услышим ли мы когда-нибудь истинный голос народов и удастся ли когда-нибудь европейской прессе...
      Их прервало появление профессора.
      Сегр по-военному ответил на приветствие обоих врачей. Но руку подал одному только Бардо. Подбородок сапожком, горбатый нос, золотые очки, хохолок белых, легких, как пух, волос, вся щупленькая фигурка напоминала карикатуры на г-на Тьера. Он тщательно следил за своей внешностью, всегда был чисто выбрит. Говорил он кратко, вежливо, но без тени фамильярности даже по отношению к сослуживцам. Профессор вел уединенную жизнь, почти не выходил из кабинета и нередко даже обедал там. Целые дни он проводил за письменным столом, писал для медицинских журналов статьи о методах лечения отравленных газами на основании клинических наблюдений Бардо и Мазе. Сам он редко осматривал больных: только по их прибытии в клинику и в случае внезапного ухудшения.
      Бардо начал было рассказывать ему о состоянии пятьдесят седьмого. Но с первых же слов профессор прервал его речь и направился к дверям:
      - Пойдемте.
      Антуан проводил их взглядом. "Славный малый этот Бардо, - подумал он. Мне повезло, что он здесь..."
      В это время он обычно уходил к себе в комнату, где заканчивал процедуры и отдыхал до завтрака. Он так уставал от утренних часов лечения, что порой засыпал, сидя в кресле, и вскакивал, только когда его будил гонг, сзывающий к столу.
      Он шел по лестнице на некотором расстоянии за Сегром и Бардо. "И все-таки, - вдруг подумалось ему, - если мне суждено умереть здесь, никакая дружба с Бардо не поможет..."
      Шел он медленно, чтобы не вызвать одышки. Стоило ему подняться на второй этаж, не соблюдая необходимой осторожности, и тотчас же начиналась колющая боль в боку, не очень, правда, мучительная, но утихавшая только через несколько часов.
      Жозеф опять забыл опустить штору. Мухи толклись над полочкой, где были выстроены в ряд пузырьки с лекарствами. Хлопушка для мух висела на гвоздике; но Антуан слишком устал, чтобы начать охоту - свое обычное утреннее занятие. Даже не взглянув на чудесный вид, открывавшийся из окна, он опустил штору, сел в кресло и на минуту закрыл глаза. Потом достал из кармана телеграмму, машинально перечел ее...
      Она прожила свое, бедная старушка. Что оставалось ей, как не исчезнуть? Однако она вовсе не такая уж старая... "Пойми, Антуан, - говорила Мадемуазель, тряся головой, - я никому не хочу быть в тягость на старости лет". Эту фразу она повторяла особенно часто, с тех пор как решила окончить свои дни в Убежище для престарелых. Было это вскоре после смерти г-на Тибо. В декабре 1913 года, может быть, в январе 1914-го... А сейчас май 1918-го, значит, прошло уже больше четырех лет! Сколько ей, - семьдесят, меньше? Он вспомнил: узенький желтый лоб под седыми буклями, освещенный висячей лампой, трясущиеся ручки цвета слоновой кости, расправляющие скатерть, глаза испуганной ламы... Всего она боялась: скребущейся в углу мыши, и раскатов грома, и чумы, обнаруженной в Марселе, и подземных толчков, отмеченных в Сицилии. Она вздрагивала от каждого стука двери, от резкого звонка: "Господи помилуй", - и боязливо сжимала свои крошечные ручки под черной шелковой пелеринкой. А как она смеялась... Смеялась часто, из-за любого пустяка, девичьим смехом, жемчужным, наивным... Наверно, в дни юности она была просто очаровательна. Так и видишь ее: вот она во дворе пансиона играет в серсо, на шее у нее черная бархотка, косы уложены под сетку! Какой она была в молодости? Никогда она об этом не говорила. Никто ее об этом не спрашивал. Да и знал ли кто-нибудь ее имя? Никто не называл ее по имени. Не называли даже по фамилии. Говорили просто "Мадемуазель", по занимаемому ею положению, как говорят "консьержка", как говорят "лифтер"... Двадцать лет подряд она прожила в благоговейном трепете под тираническим игом г-на Тибо. Двадцать лет подряд, незаметная, молчаливая, неутомимая, она была главной пружиной в доме, и никто даже не был ей благодарен за ее аккуратность, за ее предупредительность. Десятилетия безличного существования, преданности, самопожертвования, забвение себя, скромность, сдержанная пугливая нежность, - но ей не отвечали тем же. И так всю жизнь.
      "Должно быть, Жиз огорчена", - подумал Антуан. Он не знал, так ли это, но ему хотелось, чтобы это было так, ему требовалось горе Жиз, во искупление долгих лет несправедливости.
      "Надо будет написать", - подумал он и недовольно поморщился. (С тех пор как его мобилизовали, он писал только в случае крайней необходимости, а с тех пор как заболел, мало-помалу и совсем бросил писать: только изредка несколько слов Жиз: Филипу, Штудлеру, Жуслену.) "Пошлю ей длинную соболезнующую телеграмму, - решил он. - Таким образом выиграю несколько дней, письмо можно будет написать позднее... Зачем она сообщает мне час похорон? Неужели она думает, что я предприму такое путешествие?"
      С начала войны Антуан ни разу не был в Париже. Что ему там делать? Те, кого приятно было бы встретить, мобилизованы, так же как и он. Зайти в дом, увидеть безлюдную квартиру, пустынную лабораторию? Чего ради? Свою очередь на отпуск с фронта он всегда уступал товарищам. На позициях, по крайней мере, можно было уйти во фронтовую деятельную жизнь, в размеренный ее уклад, и это помогало не думать. Единственный раз Антуан поехал в отпуск из Абвиля, перед наступлением на Сомме{462}; решил провести конец зимы в полном одиночестве в Дьеппе. Но уже через двое суток после приезда сел в поезд и вернулся в свою часть, так ему наскучило безделье в этом пропахшем рыбой городе, который день и ночь хлестали влажные ветры. К тому же Дьепп наводнили раненые англичане. Он ни разу не видел Жиз со времени мобилизации (ни Филипа, ни Женни, ни одной близкой души). Даже запретил Жиз навестить его в Сен-Дизье, где он лечился после своего первого ранения. Ласковых и кратких писем, которыми они обменивались с Жиз раз в два или три месяца, было достаточно, чтобы поддерживать тончайшую связь с миром тыла и миром прошлого.
      Из писем он узнал о беременности Женни; из писем же - когда пришло окончательное подтверждение - о смерти Жака. Зимой 1915 года Женни, с которой он уже успел обменяться двумя-тремя вполне дружескими письмами, сообщила, что намеревается уехать в Женеву. Она предпринимала поездку с двоякой целью: хотела родить в Женеве, одна, вдали от своих, и рассчитывала воспользоваться своим пребыванием в Швейцарии, чтобы разузнать подробности о смерти Жака - об обстоятельствах его смерти, оставшихся достаточно загадочными: в революционных кругах, с которыми Женни поддерживала связь, ходили слухи, что Жак исчез в первых числах августа, выполняя "опасное задание"... Антуану тогда пришла мысль направить Женни к Рюмелю; дипломат был мобилизован и оставлен на своем посту на Кэ-д'Орсе. В Париже он без труда достал Женни нужные для поездки визы. В Женеве Женни нашла Ванхеде. Альбинос помог ей в розысках, съездил вместе с ней в Базель, познакомил с книготорговцем Платнером. У Платнера она получила, наконец, точные сведения о последних днях Жака, включая составление воззвания, ожидание аэроплана Мейнестреля, полет на фронт в Эльзас утром 10 августа. Больше ничего Платнер и сам не знал. Но Антуан, извещенный Женни, пустил по следу Рюмеля. И после бесплодных поисков фамилии Жака в длинных списках военнопленных Рюмель наконец обнаружил в архивах военного министерства в Париже рапорт штаба пехотной дивизии, помеченный именно 10 августа. В документе, касавшемся отступления в Эльзасе, сообщалось, что объятый пламенем аэроплан упал в расположении французских войск. По обуглившемся останкам не представлялось возможным опознать личность пилота; но судя по остову разбившейся машины можно было заключить, что это гражданский аэроплан швейцарского происхождения; далее в рапорте говорилось, что среди груды сгоревших бумаг удалось найти и разобрать клочки листовки резко антимилитаристского характера. Сомнений не оставалось, эти останки были останками Жака и летевшего с ним пилота... Нелепый конец! Антуан так и не мог решить, как сам он относится к обстоятельствам бессмысленной смерти Жака. Даже сейчас, через четыре года, гибель брата вызывала в нем скорее раздражение, чем горечь.
      Он поднялся, снял со стены хлопушку и в ярости перебил дюжину мух; собрался было прогнать остальных полотенцем, но сильный приступ кашля приковал его к месту, согнул пополам, вынудил ухватиться обеими руками за спинку кресла. Наконец он смог выпрямиться, намочил скипидаром марлю и положил на грудь компресс. Потом, почувствовав минутное облегчение, снял с постели обе подушки, подложил их под спину, уселся в кресло и, сидя прямо, во избежание застоя крови в легких, осторожно начал дыхательные упражнения сжимал большим и указательным пальцем гортань и, с каждым разом дыша все глубже, старался произносить как можно отчетливее звуки: "А... Э... И... О... У..."
      Взгляд его бесцельно блуждал по комнате. Тесной и удручающе неуютной. Морской ветерок раздувал штору, и тени пробегали по стенам, розово-кирпичным, блестящим, сплошь голым, если не считать гирлянды коричневых вьюнков, которая волнисто шла где-то под самым потолком. Над зеркалом шеренга американских girls* в матросках - иллюстрация из какого-то журнала - подымала ноги с вытянутыми по-балетному носками, - последний след украшений, оставленных прежним обитателем, вскоре умершим, видимо, пытавшимся хоть как-то оживить свое жилье, украшений, которые удалось постепенно вытравить, за исключением вот этих шести лихих girls, висевших так высоко, что Антуан счел неблагоразумным тратить силы на то, чтобы добраться до них. Ему не раз хотелось поручить эту операцию Жозефу, их коридорному; но Жозеф был маленького роста, а табуретка стояла внизу, в передней, и Антуан решил, что лучше об этом просто не думать. На узеньком белом сосновом столике стояла большая фарфоровая плевательница, грудами лежали, среди пузырьков и коробочек с лекарствами, старые газеты, журналы, военные карты, пластинки - так что на краешке едва умещалась тетрадь, куда Антуан каждый вечер заносил врачебные наблюдения за день. Стеклянная полочка над умывальником тоже была заставлена пузырьками с лекарствами. Между столом и белым шкафом (в котором лежали белье и прочие пожитки) стоял поставленный ребром пустой офицерский сундучок, на котором можно было еще разобрать полустертую надпись: "Доктор Тибо, военный врач 2-го батальона". Сундучок служил подставкой для граммофона, давно уже бездействовавшего.
      ______________
      * Девушек (англ.).
      Вот уже почти пять месяцев Антуан, замурованный в этой розовой келье, следил за изменчивым ходом своей болезни и напрасно ждал признаков улучшения. Почти пять месяцев... Здесь он страдал, считал минуты, ел, пил, кашлял, начинал и не кончал читать книги, мечтал о прошлом, о будущем, принимал гостей, шутил, до одышки спорил о войне и о мире... Ему опостылела эта постель, это кресло, эта плевательница, безмолвные свидетели бессонницы, удуший, лихорадки. К счастью, его состояние позволяло ему довольно часто выходить, вырываться на волю. В такие дни Антуан, взяв книгу, - не для чтения, а для того, чтобы хоть немного оградить свое одиночество, скрывался в кипарисовых аллеях или под тенью оливковых деревьев, иной раз уходил в самый дальний угол огорода и устраивался у нории; ему казалось, что журчание воды распространяло вокруг свежесть. Или же, когда силы позволяли подолгу оставаться на ногах, Антуан спускался вместе с Бардо и Мазе в лабораторию. Тут он дышал родным воздухом. Бардо давал ему халат, втягивал в свои изыскания. Выходил Антуан оттуда еле живой, но счастливый, и это были самые лучшие его дни.
      Если бы только он мог извлечь пользу для будущего из этого вынужденного заточения, если бы не пропадали зря эти недели, эти месяцы выздоровления! Он пытался начать какую-нибудь работу для себя. Но каждый раз наступало ухудшение и приходилось бросать задуманное в самом начале, так ничего толком и не сделав. Особенно его привлекал один замысел: подытожить в пространном труде наблюдения - накопленные еще перед войной - над заболеваниями дыхательных органов у детей в связи с общим развитием интеллекта и внимания ребенка. Его записи уже сейчас давали достаточно богатый материал, из которого могла составиться обширная журнальная статья или даже небольшая книжка. И он торопился, желая ограничить себя определенным сроком, ибо тема, как говорится, носилась в воздухе и можно было ждать, что его опередит какой-нибудь другой специалист по детским болезням. Но если бы даже здоровье и позволило, Антуан все равно не справился бы с работой, за неимением под рукой выписок и результатов "тестов", которые остались в Париже. И не было никакой возможности их получить: его секретарь, юный Манюэль Руа, пропал без вести вместе со всем взводом во время наступления под Аррасом на втором месяце войны; Жуслен вот уже два года был в лагере военнопленных в Силезии; а Халиф, раненный под Верденом{466} в 1916 году и в результате потерявший слух, специализировался в рентгенологии и был прикомандирован к санитарной службе в Восточной армии{466}.
      Первый удар гонга, возвещавший приближение завтрака, поднял Антуана с кресла. Он зажег лампочку над умывальником и посмотрел себе горло. Прежде чем садиться за стол, он из предосторожности делал смазывание, чтобы умерить боль при глотании - боль, которая в иные дни бывала столь мучительна, что приходилось прибегать к помощи Бардо и его гальванокаутеров.
      В ожидании второго сигнала он придвинул кресло к окну и поднял штору. Перед ним расстилался покатый склон, дальше уступами шли возделанные поля, а выше виднелись гребни скал, направо волнистой линией до самого горизонта, сливающегося с лазурью моря, тянулись в солнечной пыли знакомые очертания холмов. Прямо внизу - сад, откуда доносились запахи цветов и голоса. Он выглянул в окно и несколько минут следил глазами за обычной прогулкой больных, расхаживавших по широкой кипарисовой аллее. Он знал их всех: вот Гуаран и его дружок Вуазене (только у них двоих не были затронуты голосовые связки, и они болтали с утра до вечера); Дарро - с вечной книгой под мышкой; Экман, по прозвищу "Кенгуру", и майор Ремон, который каждое утро, собрав кучку юных офицеров, раскладывал карту и комментировал сводку. Хотя Антуан видел только их жесты, движения, ему казалось, будто он слышит их разговоры; и он почувствовал себя таким же усталым, как если бы сам участвовал в этой прогулке.
      Гонг прозвучал вторично, и весь сад ожил, как потревоженный муравейник.
      Вздохнув, Антуан отошел от окна. "Трудно придумать что-нибудь более унылое, чем этот зловещий звон, - подумал Антуан. - Почему бы не завести обыкновенный колокол, как повсюду?"
      Есть ему совсем не хотелось. Да и не хватало мужества еще раз спускаться, пройти два этажа, снова вдыхать запах еды, выносить фамильярность, неизбежную за общим столом, суету прислуги, с любезной улыбкой выслушивать ежедневные споры о замыслах Германии, пророчества о сроках войны, толкования скрытого смысла сводок... и ко всему еще полагались застольные поддразнивания, рассказы о фронте, скабрезные анекдоты и, наконец, - что было совсем уж плохо, - интимные признания насчет характера слизи или обилия ночных мокрот.
      Сменив пижаму на старый полотняный белый китель с тремя галунами, Антуан вытащил из кармана телеграмму Жиз и вдруг остановился:
      "А что, если поехать?"
      Он невольно улыбнулся. Он знал, что ни за что не поедет, был внутренне уверен в этом, именно эта уверенность расковывала воображение. Сам по себе проект был вовсе не так уже нереален. Приняв известные меры предосторожности, не прерывая лечения, захватив с собой ингалятор и все лекарства, можно было не бояться ухудшения. "Похороны воскресенье 10 часов..." Нужно только завтра, в субботу, сесть на скорый, отходящий после полудня, и в воскресенье утром он будет в Париже... Конечно, Сегр не откажет в отпуске: отпустил же он Досса, невзирая на состояние его здоровья!.. В некотором смысле случай был соблазнительный... Даже заманчивый, в силу своей неожиданности.
      Вдруг он увидел себя, как в довоенные времена - во времена легкой жизни и здоровья - в вагоне-ресторане, одного, без собеседников, перед красиво сервированным столиком.
      В Париже он мог бы посоветоваться со своим старым учителем, профессором Филипом... А главное - взял бы выписки, карточки, привез бы сюда с собой целый чемодан заметок, книг; тогда будет над чем работать, будет на что употребить эти бесконечные месяцы выздоровления...
      Париж! Три дня вольной жизни! Три дня без общего стола!
      Почему бы не поехать, в конце концов?
      II
      В тишине щелкнул замок, и окошко сестры-привратницы приоткрылось. Антуан успел разглядеть синий суконный обшлаг и желтую, как пергамент, руку, на которой сверкнуло обручальное кольцо.
      - Прямо по коридору, во дворе, - пробормотал невидимый голос.
      Вестибюль переходил в выложенный плитками коридор - пустынный, блестевший чистотой, уводивший в безмолвные недра Убежища. Налево Антуан увидел живописную группу: две старушки в черных вязаных косынках примостились на нижней ступеньке лестницы и, наклонившись друг к другу, тараторили вполголоса.
      Во дворе, на три четверти залитом солнцем, было пусто. Часовня стояла в самой глубине. Одна из дверных створок была открыта, отчего на освещенной стене вырисовывался черный прямоугольник; изнутри доносились звуки фисгармонии. Служба уже началась, Антуан вошел. Его взгляд различил в полутьме часовни зубчатый строй огоньков. Пол часовни был ниже уровня двора; пришлось спуститься вниз на две ступеньки. Антуан проскользнул мимо факельщиков похоронного бюро, толпившихся в проходе. Небольшой придел был набит людьми. Здесь чувствовалась прохлада склепа. Опираясь рукой о кропильницу, Антуан с трудом поднялся на цыпочки. Перед алтарем покоился гроб, наполовину прикрытый черным покровом, с четырьмя свечами по углам. У скромного гроба, скрестив руки на груди, стоял седовласый карлик с очками на носу, а рядом коленопреклоненная девушка в форме сестры милосердия; лицо ее закрывала синяя вуаль; она повернулась, и он узнал профиль Жиз. "Ни родных, ни друзей... Никого, кроме этого идиота Шаля, - подумал он. - Хорошо, что я приехал... Женни нет... Ни госпожи де Фонтанен, ни Даниэля... Тем лучше. Скажу Жиз, чтобы она никому не говорила, что я в Париже; тогда я могу не ездить к ним в Мезон-Лаффит". Оглядев еще раз ряды скамей, где кучкой сидели старушки в косынках и монахини в рогатых чепцах, он убедился, что из знакомых никого нет. "Мне ни за что не выстоять всю службу... Не говоря уже о том, что здесь холодно..." Он собрался было выйти вон, но вдруг скамьи заскрипели, присутствующие встали с мест и опустились на колени. Священник, отправлявший богослужение, воздев руки, повернулся к молящимся. Антуан узнал высокую фигуру и лысеющий лоб аббата Векара.
      Он поднялся по ступеням, вышел во двор, уселся на скамейку, залитую солнечным светом. Между лопатками мучительно ныло. И все же это длинное путешествие по железной дороге не так уж утомило его; ночью удалось полежать несколько часов. Но переезд с Лионского вокзала в стареньком такси по неровной булыжной мостовой буквально доконал его.
      "Прямо детский гробик, - думал он. - Такая маленькая!" Он вспомнил, как Мадемуазель семенила по их квартире на Университетской улице, увидел ее фигурку, скромно примостившуюся на самом кончике стула перед инкрустированным секретером. "Моя фамильная мебель", - вот и все, что она привезла в дом г-на Тибо, который ей предстояло вести. Здесь, в потайном ящике, она держала деньги, которые ежемесячно выдавал ей г-н Тибо на хозяйство, там хранила все свои реликвии, держала сбережения. Сюда же она складывала сушеные ягоды и счета, бумагу для писем и палочки ванили, огрызки карандашей, выброшенные г-ном Тибо, проспекты и рецепты, иголки, пуговицы, крысиный яд, пластыри, саше, пропахшие ирисом, бутылочки арники, ключи от всего дома, и молитвенники, и фотографии, и огуречный крем для смягчения кожи рук; когда она отпирала секретер, приторный запах крема, смешанный с ароматами ириса и ванили, слышался даже в передней. Очень долго в глазах мальчиков, Антуана и Жака, этот письменный стол обладал всеми чарами сказочных сокровищ. Позже Жак и Жиз окрестили стол мадемуазель де Вез "галантерейно-бакалейным", потому что он был, как те деревенские лавчонки, где можно найти все, что душе угодно...
      Шум шагов заставил его поднять голову. Люди в черном распахнули вторую створку двери и стали раскладывать венки прямо на земле, во дворе. Антуан поднялся.
      Служба кончилась. Две монахини в тиковых передниках, волоча за собой большую груженную овощами корзину на колесиках, прошли мимо, потупив глаза, и скрылись в одном из строений в глубине двора. Во втором этаже раздвинулись шторы, и немощные старушки в ночных кофтах появились у окон. Другие, пободрее, выходили из часовни и, ковыляя, выстраивались по обе стороны паперти. Фисгармония умолкла. Серебряный крест, белый стихарь выплыли из полутьмы. Показался гроб, его несли двое мужчин. Сзади шли певчие, за ними старенький священник, за ним аббат Векар.
      Жиз тоже поднялась по ступенькам и показалась в дверях, освещенная солнцем. За ней шагал г-н Шаль. Процессия остановилась, и факельщики, выступив вперед, стали убирать крышку гроба венками. Жиз смотрела на гроб глазами, полными слез. В выражении ее серьезного, повзрослевшего лица было что-то новое, поразившее Антуана: в мыслях Жиз всегда представлялась ему пятнадцатилетним подростком. "Она меня не видит. Она и не подозревает, что я здесь", - думал он и испытывал какую-то неловкость оттого, что может на свободе разглядывать ее, а она даже не догадывается о его присутствии. Он забыл, что у нее такой смуглый цвет лица. "Это, должно быть, от белой каемки на лбу..."
      На г-не Шале были черные перчатки, в руках он держал какую-то допотопную шляпу; он вытягивал шею и вертел во все стороны своей маленькой птичьей головкой. Вдруг он увидел Антуана и быстро поднес руку ко рту, как бы желая заглушить крик. Жиз отвела глаза от гроба, и взгляд ее упал на Антуана. Она смотрела на него секунды две, будто не узнавая, потом бросилась к нему и зарыдала. Он неловко обнял ее. Но похоронная процессия снова двинулась в путь, и Антуан осторожно высвободился из объятий Жиз.
      - Пойдем вместе, - шепнула она. - Не оставляй меня одну.
      Она вернулась на прежнее место. Антуан последовал за ней. Г-н Шаль глядел на них с остолбенелым видом.
      - Ах, это вы? - пробормотал он как бы сквозь сон, когда Антуан протянул ему руку.
      - Кладбище далеко? - спросил Антуан у Жиз.
      - Наш склеп в Левалуа... Есть кареты, - ответила она тихо.
      Кортеж медленно пересек двор.
      Катафалк, запряженный парой лошадей, ждал на улице. Местные жители, взрослые, дети, выстроились у края тротуара. К старым извозчичьим дрогам было прилажено что-то вроде закрытого кузова на три сиденья, высоко, как паланкин на спине слона. Лезть туда пришлось по ступенькам. Места предназначались для Жиз, для г-на Шаля и распорядителя похорон; но распорядитель уступил свое место Антуану, а сам вскарабкался на сиденье рядом с кучером в треуголке. Экипаж тряхнуло, и он покатился, подпрыгивая на неровной мостовой. Оба священника ехали следом в траурной карете.
      Антуан с трудом взобрался на сиденье и тут же почувствовал боль в бронхах. Сразу же начался жестокий приступ кашля, и с минуту он сидел, зажав рот платком, низко наклонив голову.
      Жиз поместилась между Антуаном и г-ном Шалем. Она переждала приступ и тронула Антуана за руку.
      - Как хорошо, что ты приехал... Я тебя совсем не ждала!
      - По нынешним временам нужно ждать всего, - рассудительно вздохнул Шаль. Он придвинулся ближе и с любопытством присматривался поверх очков к кашлявшему Антуану. Затем покачал головой. - Простите. Я не сразу вас узнал. Вы так изменились... Не правда ли, мадемуазель Жиз?
      Антуан не мог подавить неприязненное чувство. Тем не менее он постарался ответить как можно любезнее:
      - Да... Я изрядно похудел. Иприт!
      Жиз повернулась к нему, вдруг испугавшись его замогильного голоса. В первые мгновения, там, во дворе, ее тоже поразил вид Антуана, но тогда она не успела его как следует разглядеть. Впрочем, ничего не было удивительного в том, что он изменился за эти пять лет разлуки; да еще эта военная форма. Мысль, что его болезнь может быть гораздо серьезнее, чем она считала, внезапно пришла ей в голову. Она знала, что Антуан отравлен газами, и только. Знала, что лечится он на юге. "Я на пути к выздоровлению", - гласили его письма.
      - Иприт? - самодовольно, с видом знатока повторил Шаль. - Чудесно. Газ, который был впервые применен под Ипром. Его называют также "горчичным"... Последнее слово техники. - Он по-прежнему с любопытством разглядывал Антуана. - Вас, должно быть, здорово пробрал этот газ... Но зато вы получили военный крест. И с пальмовыми ветвями, поскольку мне известно. А это большая честь.
      Жиз взглянула на китель Антуана. В своих письмах он ни словом не обмолвился о награждении.
      - А врачи? - решилась она спросить... - Что они говорят? Долго тебе еще оставаться в клинике?
      - Выздоровление идет медленно, - признался Антуан. Он попытался улыбнуться. Хотел что-то добавить, глубоко вздохнул и замолчал: лошади трусили по мостовой, и от толчков у него захватывало Дух.
      - В нашей конторе изобретений мы продаем все необходимое для военных, и противогазовые маски тоже, - выпалил одним духом Шаль, любезно осклабясь.
      Жиз, желая доставить ему удовольствие, спросила:
      - А как идет ваша торговля, господин Шаль? Хорошо?
      - Да идет помаленьку, идет... Как и все в нынешние времена, мадемуазель Жиз! Приходится приспосабливаться. У нас забрали на фронт всех изобретателей; а на фронте, черт побери, они ничего путного не делают... Иногда, конечно, кому-нибудь приходит в голову интересная мысль. Например, наше "Лото Антанты". На днях выйдет... Портативное... Картинки на мотив военных операций: Марна, Эпарж, Дуомон{473}... Большой успех у фронтовиков... Приходится приспосабливаться, мадемуазель Жиз...
      "Зато ты нисколько не переменился", - подумал Антуан.
      Из Пуан-дю-Жур в Левалуа катафалк ехал Внешними бульварами. Радостный и сияющий вставал воскресный день. Уже пригревало солнце. У фортов разгуливали солдаты. Парижанки в светлых платьях направлялись через ворота Дофина в Булонский лес с детьми, с собачками; вдоль тротуаров стояли тележки, полные цветов. Как когда-то...
      - А от... чего она... умерла? - спросил Антуан. Голос его прерывался от толчков.
      Жиз круто повернулась к нему:
      - Отчего? Бедная тетя... Она, как говорится, вся изболелась. Желудок, почки, сердце. Целыми неделями у нее не работал желудок. В последнюю ночь сердце внезапно сдало. - Она помолчала. - Ты представить себе не можешь, как изменился ее характер за последнее время, с тех пор как она переехала в Убежище... Ничем, кроме себя, не интересовалась. Ее режим, ее здоровье, ее сберегательная книжка. Тиранила сиделок, монахинь. Да, да! Жаловалась на всех: ей казалось, что ее преследуют. Даже обвинила свою соседку, что та ее обокрала: вышла целая история... Тетя по суткам не пила: думала, что сестры хотят ее отравить.
      Жиз снова замолчала: никто не произнес ни слова. Молчание она истолковала превратно - приняла его за упрек. Потому что в последние дни ее мучила совесть: она спрашивала себя, все ли сделала, что должна была сделать для тетки. "Ведь она воспитала меня, - твердила про себя Жиз, - а я ушла от нее при первой же возможности; и в Убежище я ее почти не навещала".
      - В Мезоне, - снова заговорила она, повысив немного голос, как будто желая оправдаться, - мы так поглощены вашим госпиталем... Пойми, мне нелегко было выбраться. Последние месяцы особенно; я ее почти не видела. А потом настоятельница мне написала, и я тут же приехала. Никогда не забуду... Бедная тетя... Сидела в самом углу комнаты, где висели ее платья, - на чемодане, в рубашке и в белой холщовой юбке, чепец сбился набок. Одна нога в чулке, другая голая. Она высохла вся, как скелет. Лоб торчит, щеки ввалились, шея тощая... Но удивительно - нога у нее была совсем молодая, даже юная: нога как у девушки... Она ничего не спросила - ни про меня, ни про кого. Сразу начала жаловаться на своих соседок, на монахинь. А потом открыла свой секретер, помнишь его? Ей захотелось показать мне ящичек, где она хранила свои сбережения, "чтобы оплатить все расходы". И тут она начала говорить о своем погребении: "Ты меня больше не увидишь. Я скоро умру!" А потом сказала: "Но ты не бойся, я скажу настоятельнице, чтобы она все-таки высылала тебе деньги на рождество". Я попробовала было пошутить: "Тетя, ты уже лет десять твердишь, что скоро умрешь". Она рассердилась на меня: "Я хочу умереть! Я устала жить!" И потом взглянула на свою ногу: "Посмотри, какая у меня крошечная ножка. А у тебя всегда были лапищи, как у мальчишки". Прощаясь, я хотела ее поцеловать, но она меня оттолкнула: "Не целуй меня. От меня плохо пахнет, старостью пахнет..." И тут заговорила о тебе. Я была уже у дверей; она меня окликнула: "Знаешь, у меня выпало шесть зубов. Прямо рву их, как редиску!" И так весело рассмеялась своим смешком, помнишь? "Шесть зубов. Скажи об этом Антуану... Если он хочет меня увидеть, пусть поторопится".
      Антуан слушал. Слушал с волнением: с недавних пор его стали интересовать рассказы о болезнях, о смертях. Кроме того, болтовня Жиз позволяла ему молчать.
      - Это было твое последнее посещение?
      - Нет. Я приезжала еще недели через две. Она написала мне, что соборовалась. В комнате было темно. Тетя не могла выносить дневного света... Сестра Марта подвела меня к постели. Тетя лежала, скорчившись под пуховиком, совсем крошечная... Сестра попыталась вывести ее из оцепенения: "Это ваша любимица Жиз!" Пуховик зашевелился. Не знаю, поняла ли она, узнала ли меня. Вдруг она сказала очень четко: "Как это долго!" - а через минуту: "Что слышно о войне?" Я стала ей рассказывать, но она не ответила, очевидно, не понимала. Несколько раз перебивала меня: "Ну? Что же нового?" А когда я хотела поцеловать ее в лоб, она меня оттолкнула: "Ты меня растреплешь!" Бедная тетя... "Ты меня растреплешь!" - последние ее слова.
      Шаль утер глаза платком. Потом аккуратно сложил платок и неодобрительно пробормотал сквозь зубы:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46