Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Москва - Подольск - Москва

ModernLib.Net / История / Фрин В. / Москва - Подольск - Москва - Чтение (стр. 9)
Автор: Фрин В.
Жанр: История

 

 


      Погоны сработали. У нас в администрации Обозерского отделения не было офицера званием старше капитана. (В зоне был и генерал, но то не в счет). Отцу сразу разрешили свидание, и вертухай отвел меня в контору Управления.
      К этому времени я сносил всю вольную одежду и явился на свидание в лагерном обмундировании. На мне был бушлат, перешитый из солдатской шинели (один рукав черный, чтобы сразу видно было: арестант), застиранные добела брюки в ржавых пятнах, ватные стеганые чулки - один серый, другой в цветочках - и суррогатки. Причем на моих кордовые союзки подшиты были не подогнутыми внутрь, а вывернутыми наружу; каждая подошва, соответственно, была с теннисную ракетку - я ходил как бы на канадских лыжах-снегоступах. На голове - лагерная тряпичная ушанка, одно ухо книзу, другое кверху, как у дворняги. Не очень красивый наряд, но для работы удобный; ноги сухие, в тепле... Я и не понял, почему отец, увидев меня, заплакал.
      Свиданию никто не мешал, только время от времени заходил кто-нибудь из начальства поглядеть на полковника. А "полковник" каждый раз вскакивал и стоял чуть ли не навытяжку перед лейтенантами и даже старшиной-надзирателем. Мне было стыдновато - да и им, по-моему, неловко.
      Пришел познакомиться с отцом и начальник санчасти Друкер, фельдшер по образованию. Рассказал про странную эпидемию, попросил совета и впоследствии важно вставлял в разговоры с подчиненными:"Я консультировался с московской профессурой". Батю он заверил, что найдет для меня какую-нибудь работу по медицинской линии, и оставил нас одних.
      Понизив голос, отец спросил:
      - Валерочка, скажи... правда ничего не было?
      Я даже не сразу сообразил, что он говорит о нашем покушении на Сталина. Успокоил его, рассказал, что успел, про следствие - и свидание подошло к концу. Отец снова расстроился:
      - Может быть, в последний раз видимся. Старый насос уже не тот. - Он похлопал себя по сердцу. Я не поверил, велел не выдумывать глупости. А зря: через полгода он умер - правда, от рака, а не от болезни сердца.
      Отец уехал, и Друкер выполнил свое обещание: предложил послать меня на другой лагпункт, санитаром. Но я отказался - думаю, к его облегчению: покровительствовать зеку с режимным восьмым пунктом пятьдесят восьмой статьи было рисковано. "Кум", оперуполномоченный, этого не одобрил бы.
      Отказался я от лестного предложения не ради душевного покоя начальника санчасти. Просто не хотелось уезжать с насиженного места, от Петьки Якира, с которым мы "хавали вместе" - знак тесной дружбы. Появились уже и новые друзья. А тут как раз освободилось в конторе место хлебного табельщика. И бухгалтер продстола Федя Мануйлов взял на эту должность меня.
      Главную роль здесь сыграло не личное обаяние, а посылки, которые каждый месяц слали мне родители. С посылочниками было полезно водиться: кормежка и на нашем благополучном лагпункте была никудышная: жиденькая как понос кашка из гороха или же из магара, несортового проса, суп из иван-чая - изобретение отдела интендантского снабжения. Иван-чай, красивый лиловый цветок, в инструкциях ОИС проходил по графе "дикоросы". А зеки называли его Блюмин-чай, по фамилии начальника ОИС. Баланда из Блюмин-чая - темная прозрачная жидкость, от которой небо делалось черным как у породистой собаки. В суп закладывалась и крупа - "по нормам ГУЛАГа". "Крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой" - так описывал это блюдо лагерный фольклор. И еще так: "суп ритатуй, сверху пусто, снизу..." понятно, что. По тем же нормам зеку раз в день полагалось мясо или рыба. Чаще всего это был маленький, с пол спичечного коробка, кусочек соленой трески. А если ни трески, ни мяса на складе не было, заменяли крупой: сколько-то граммов добавляли в кашу. Словом, "жить будешь, а ... не захочешь", грустно констатировал тот же фольклор. О еде говорили и думали постоянно. Продуктам давали ласковые уважительные прозвища:"хлеб - хороший человек", "сахареус", "масленский". Как волшебную сказку мы слушали рассказы старых зеков (кстати, в Каргопольлаге говорили "зыков") о довоенном времени, когда в лагерных ларьках можно было купить халву. Халва - она сладкая, жирная, тяжелая. Чего еще надо для счастья?
      Посылку из дому ждали, как второго пришествия - и некоторым, в том числе мне, "обламывалось". Съедал я посылку не один, а вместе с Петькой и новым начальником Федей Мануйловым. Якир продолжал учить меня лагерным правилам хорошего тона:
      - Зачем ты ешь хлеб маслом кверху? Переверни, как я. Вкус такой же, а никому не завидно.
      У него я пытался выяснить, почему по фене посылка "бердыч". Может, в честь Бердичева? (Еврейские мамы, как известно, очень заботливы.) Петька не знал.
      Обязанности хлебного табельщика были не очень сложны: получить от бригадира рабочие сведения - листок оберточной бумаги со списком работяг и процентом выполнения нормы против каждой фамилии - и начислить питание на завтра.
      Разные виды работ вознаграждались по-разному. Скажем, лесоруб мог заработать три дополнительных, т.е., кроме "гарантийки", шестисот пятидесяти граммов, получить еще 300гр. хлеба и три дополнительные каши - не скажу сейчас, за какой процент выполнения, кажется, за 120. А вот на откатке, где раньше трудился я, такого не дадут и за двести процентов.
      Память у меня тогда была хорошая, все нормы я помнил наизусть и без труда составлял ведомость, по которой кухня получала нужное количество продуктов из каптерки. Считать на счетах я не умел, но насобачился складывать цифры в уме с удивлявшей всех скоростью. Я и сейчас быстро считаю.
      Главную часть работы приходилось делать вечером, когда бригады вернутся в зону. А днем я праздно сидел в конторе, за барьером, отвечал любопытным на вопросы и наблюдал за лагерной жизнью.
      Она была пестрая - как и население лагпункта. Которое делилось по трем признакам: по социальному, по национальному и по половому. (К этому времени - 45-й год - еще не было строгого размежевания лагпунктов на мужские и женские, в отличие от школ на воле. А когда там вернулись к совместному обучению, нас, наоборот, отделили от женщин, что сразу же ужесточило нравы).
      В социальном плане зеки делились - по горизонтали - на блатных, бытовиков и контриков, а по вертикали - на работяг и придурков.
      Придурки - это заключенная администрация, от комендантов и нарядчиков до дневальных и счетоводов - словом, все, кто сидит в тепле под крышей. "Придуриваются, будто работать не способны," завистливо говорили те, кто вкалывал на общих. Вот откуда малопочетное название. Со временем оно утратило первоначальный смысл как всякий привычный образ. Ведь не представляем мы себе яму и лопату, когда говорим "встал, как вкопанный".
      Кто такие блатные, я уже рассказывал. Бытовиками считались все осужденные за "бытовые преступления", от насильников и растратчиков до прогульщиков. (Сейчас уже трудно поверить, что при Сталине можно было угодить в лагерь на два-три года за обыкновенный прогул, а то и за опоздание.) А контриками (так же и фашистами) назывались все подпавшие под какой-нибудь из пятнадцати пунктов пятьдесят восьмой. Судили за измену Родине, за террор, за антисоветскую агитацию, за саботаж, за никому не понятное пособничество иностранному капиталу - не то 3-й, не то 4-й пункт 58-й. Особенно много было изменников (58-1а и 1б) - думаю, больше половины списочного состава. Случалось, вся бригада сплошь состояла из изменников.
      - Предатели! - весело кричал бригадир-бытовик. - Получай пайку!
      Или просил у другого бригадира:
      - Одолжи мне на трелевку двух предателей поздоровше.
      Никто всерьез не принимал суровых формулировок УК. Понимали, что изменники - это побывавшие в плену, агитация - неосторожная болтовня, а саботаж (58-14) - неудавшийся побег из лагеря. Любопытно, что получив срок по 14-му пункту, блатные автоматически превращались из социально близких в "политиков" и попадали, как кур во щи, в особые лагеря для особо опасных. Но об этих лагерях разговор позже.
      Побегов за время моего пребывания на комендантском было два, причем один из них прямо-таки анекдотический: возвращаясь с работы в зону, воришка бежал "на рывок", т.е. рванул прямо на глазах у конвоира в лес. Вохровец стрелял вслед наугад: за деревьями разве увидишь. Была зима, морозный день. Беглец заблудился, замерз и, проплутав в лесу целый день, к вечеру прибежал на вахту Хлам Озера и сдался. Его даже не судили - вернули на комендантский, дали десять суток карцера, и все.
      Второй побег был посерьезнее. Бежали с Юрк Ручья, штрафной командировки; и не блатные, а контрики - один русский, три норвежца. Русский - вернее, советский поляк - был, говорили, в войну нашим разведчиком, работал против немцев в Норвегии. В награду получил 25 лет за измену Родине. А норвежцы - их у нас было пятеро, один журналист и четверо рыбаков - попали в лагерь по обвинению в шпионаже в пользу англичан.
      Троих норвежцев, крепких молодых парней, еще не успевших дойти на лагерной пайке, полячок выбрал себе в спутники неспроста: от Кодина до Норвегии было не так уж и далеко, а границу ему случалось переходить не раз, дело привычное.
      Бригада, где работали все четверо, прокладывала в лесу дорогу. Водил их на работу один конвоир - с каждым днем все дальше от лагпункта. Готовились к побегу они солидно. У посылочников выменяли на хлеб сало и еще кое-что из еды и припрятали в придорожных кустах. А бежали, как и тот воришка, "на рывок". В назначенный день и час по сигналу поляка бросились врассыпную и скрылись в густом лесу. Конвоир растерялся: в кого стрелять?.. Пострелял все же для порядка, потом построил бригаду и бегом погнал в зону. А путь был не близкий; пока дошли, пока оповестили кого следует, беглецы получили фору часа в четыре. Понятно, за ними отправилась погоня - стрелки, собаки. (У одной из овчарок, самой заслуженной, был - так рассказывали - золотой зуб: сломала свой при исполнении служебных обязанностей). И через два дня население Юрк Ручья оповестили: беглецов настигли, они оказали сопротивление, и всех пришлось перестрелять. В доказательство привезли и повесили на гвоздь у вахты кепку поляка - очень приметную кепочку в шахматную клетку. А на место поимки повезли заключенного врача - составить акт о смерти. Что он и сделал.
      Но никто из зеков не поверил; я и до сих пор думаю, что этот побег был одним из немногих удачных. Да, как правило, живыми беглецов не брали, стреляли на месте. Но трупы всегда привозили и оставляли на день перед вахтой в назидание всем остальным. А тут под предлогом трудностей транспортировки привезли одну кепку. Что же касается акта о смерти, то доктору оставалось до освобождения две недели - к чему ему было конфликтовать с начальством? Могли ведь и в последнюю минуту навесить новый срок по 58-й - такое случалось. Попросили подписать туфтовый акт - подписал. И спокойно ушел на свободу. Но, конечно, это только мое предположение, может, все было и не так...
      Норвежцев осталось двое - Вилли-Бьорн Гунериуссен, журналист, и совсем молоденький Биргер Фурусет. С их сложными именами лагерным писарям нелегко было справиться, особенно с Биргером. Имя это или фамилия? В результате на него завели две "арматурные книжки", куда вписывалась вся выданная одежда: бушлат, телогрейка, куртка и брюки х/б: одну на Биргера Ф., другую на Фурусета Б. По незнанию русского языка он не мог объяснить, что ему выдают лишний комплект обмундирования - и сменял его на хлеб. В скобках замечу, что необязательно было быть норвежцем, чтобы твою фамилию перепутали местные грамотеи. И татарин Сайфутдинов превратился у нас - навсегда - в Сульфидинова, а Прошутинская - в Парашютинскую.****)
      Что до Фурусета, он был рослый парнишка и все время хотел есть. Я ему симпатизировал - вот уж кому выпало в чужом пиру похмелье! И злоупотребляя служебным положением, время от времени исхитрялся выписать ему пайку побольше (для себя не жульничал, честно говорю!)
      Русского языка ни один из норвежцев не знал; разговаривали мы с Вилли-Бьорном на английском, а с Биргером - на немецком, в котором я был, мягко говоря, не силен, да и он тоже. Но лагерь, как я уже отмечал, мобилизует способности, и к своему удивлению, вспоминая обрывки фраз из школьного учебника, ("Ich weiss nicht was soll es bedeuten...", "Odysseus irrte...", "Wir bauen Traktoren...") я ухитрялся кое-как объясниться. Да много ли для этого надо?
      Был у нас знаток английского языка, малолетка*****) из Мурманска, города, куда в войну из Англии приходили караваны судов, конвои. Так он на воле подрабатывал сводничеством, предлагая морякам:
      - Джон, вонт фик-фок рашен Маруська?
      И матросики прекрасно понимали его.
      Лагерь тех лет - настоящее Вавилонское столпотворение; имею в виду обилие языков и говоров. Прощаясь на Лубянке с Олави Окконеном, я был уверен, что больше уж ни с кем говорить по-английски не придется. А на комендантском оказались два американских финна шофер Фрэнк Паюнен, очень славный малый, приехавший, как и Олави, строить советские пятилетки, и коминтерновец Уолтер Варвик. И еще была английская еврейка Эстер Самуэль, работавшая в Мурманске переводчицей, за что и поплатилась. Английские и американские капитаны, естественно, предпочитали ее другим переводчицам, знавшим язык не на много лучше предприимчивого малолетки. Приятельские отношения с британцами и янки обошлись ей в пять лет ИТЛ (гражданство у Эстер было советское).
      Не знаю, что стало с финнами - оба не отличались здоровьем. А Эстер вышла из лагеря инвалидом, на костылях, и умерла в Ленинграде - лет десять назад.
      Кроме финна Варвика был у нас еще один коминтерновец врач-китаец по фамилии Гладков. Не очень китайская фамилия, но и Варвик (как у "делателя королей") тоже не очень финская. У воров клички, у коминтерновцев псевдонимы...
      Русские, пожалуй, были на комендантском в меньшинстве. Преобладали украинцы-бандеровцы (почему-то у нас говорили "бендеровцы", а собирательно - "бендера"), латыши и литовцы. Этих называли "йонасы-пронасы": Ионас и Пранас - не Пронас! - самые распространенные литовские имена. Их дразнили - довольно безобидно:
      Возле мяста Каунас
      Йонас, Пронас, Антанас.
      Все на камушке сидят
      И на бибисы глядят.
      ("Място", кому не понятно, это город, а "бибис" - анатомическая подробность.) Или еще так: "Герей, герей, десять лет лагерей". "Герей", а точнее, "гяряй", по-литовски "хорошо".
      Как-то раз по лагпункту пронесся слух: пришел этап эстонцев, разгружается на станции. Все в шляпах, в фартовых лепенях! Т.е., в хороших костюмах. Этап действительно прибыл, но в нем оказались не одни эстонцы, а и блатные. Именно на них были эстонские лепеня и шляпы: отобрали в пути. На комендантском большую часть барахла вернули эстонцам; впрочем, вскоре и шляпы, и костюмы перешли к лагерным придуркам - нарядчикам, нормировщику, прорабу - в обмен на обещание легкой работы.
      А я этот этап запомнил потому, что в зону их впустили поздно вечером, когда я уже выписал продукты на завтра. Надо было составлять дополнительную ведомость - а я только что получил письмо от мамы, вскрыл и успел прочесть: умер отец. Хотелось уйти куда-нибудь, погрустить в одиночку, но не оставишь же людей голодными!.. До сих пор стоят перед глазами эстонские фамилии, которые я вписывал в ведомость: Хаак, Ратх, Линдпере, Тоомсалу, Мандре...
      Новоприбывшие оказались честными и несмышленными. Их собрали в одну бригаду - и не обманули, послали на сравнительно легкую работу, на лесобиржу. Но бригадир-эстонец весь объем выполненной работы делил по справедливости - поровну на всех. И вся бригада изо дня в день получала урезанную пайку, так называемые "минус сто", т.е. 550 граммов вместо положенной гарантийки - потому что нехватало двух-трех процентов до выполнения нормы.
      Каждый божий день ходок от бригады, пожилой эстонец, помнивший русский язык еще с царского времени, возникал на пороге конторы, снимал шапку и вежливо здоровался:
      - Драстутте... Доппры ден... Доппро поссаловат. Касытте, сто мы будем покуссат сафтра?
      И я ничем не мог его обрадовать. Завтра они опять "будут покушать" минус сто. Им просто не приходило в голову, что можно посадить двух работяг на 60 %, а освободившиеся проценты разделить между остальными - так, чтоб у всех, кроме тех двоих, вышло выполнение на 103-104 %.
      Все бригадиры владели этой лагерной арифметикой. Наказывали работяг по очереди и за счет наказанных кормили остальных.
      Кончилось тем, что эстонцам дали бригадира из русских - ссученного вора по фамилии Курилов.И я стал начислять им по 650, а то и по 750 граммов хлеба вместо пятисот пятидесяти. Для оголодавшего человека разница немаленькая.
      Но тут бригаду подстерегла новая беда. Курилов был заядлый картежник - то, что воры называют "злой игрок". Три дня подряд он проигрывал весь хлеб своей бригады. Два дня эстонцы терпели, а на третий пожаловались лагерному куму - оперуполномоченному.
      Меня вызвали в "хитрый домик" как свидетеля и переводчика.
      - Курилло - лейба нетт, - жалобно повторял голодный эстонец. А Курилов, разыгрывая праведное негодование, божился:
      - Гражданин начальник! Не брал я ихних паек, гад человек буду - не брал! - И поворачивался к работяге. - Я ж тебе отдал пайку! Ты что, падло, не помнишь?!
      Эстонец кивал:
      - Да... Да. - И твердил свое. - Курилло - лейба нетт.
      На хлеб играли многие. В лазарете самым доходным из игроков доктор Розенрайх собственноручно крошил пайку в миску с супом чтоб не проиграли. Впрочем, играли и на суп, со сменкой: проигравший отдавал победителю гущу, а тот ему шлюмку... Но чтобы проиграть хлеб всей своей бригады - это уже слишком! Пришлось еще раз менять бригадира.
      Я эстонцам очень симпатизировал. Да и все знали: эстонец не украдет и не обманет, при эстонце можно что хочешь говорить - стукачей среди них почти не было. Называли их куратами; самое страшное ругательство, какое можно было услышать от эстонца, это "курат" - черт.
      Другие национальности тоже имели лагерные названия. Я уже упоминал, что цыган по фене "мора"; татарин звался почему-то "юрок", кавказцы были "звери". Евреев блатные называли жидами, но у них, как у поляков, это не звучало оскорбительно, евреи-воры пользовались среди своих уважением.
      Национальной розни - во всяком случае, на нашем комендантском - не было. Ну, дразнили блатные среднеазиатов, но вполне добродушно:
      - Моя твоя хуй сосай, твоя моя рот ебай! - Так, якобы, узбек "тянет" (ругает, отчитывает) русского.
      Ворья на нашем лагпункте было не очень много. Самых заметных спроваживали на Юрк Ручей.
      Откуда-то с этапом пришел и Васька Бондин, тот, с которым я дрался на Красной Пресне. Увидел меня в конторе, забеспокоился: вдруг захочу "устроить ему"? (Так зеки и говорили: "Ну, падло, я тебе устрою!" - не уточняя, какую именно неприятность.) Я, конечно, мог устроить, я ведь был уже авторитетный придурок, но мне и в голову не пришло: я считал, мы с Васькой квиты, и вообще - я человек злопамятный, но не мстительный. А он и без моей помощи проследовал на штрафняк.
      Кое с кем из блатных мне было интересно разговаривать. Часто заходил к нам в контору Серега Силаев, чахоточный щипач. Мне нравился его совершенно неожиданный, даже компрометирующий настоящего вора, интерес к литературе. Я давал Сереге читать, что у меня было, и он прекрасно отличал хорошую книгу от плохой. Но ходил он в контору не только за книжками.
      Ошиваясь около барьера - вроде бы ("с понтом") пришел узнать про завтрашнюю пайку, он "насовывал", т.е., шарил по чужим карманам. Почти каждый раз его ловили за руку и били.
      Вообще-то серьезные воры в лагере не воруют, фраера им и так принесут, "за боюсь". Ворует мелкота, торбохваты - Серега был как раз из таких. Метелили его здорово, но это и в сравнение не шло с тем, как разделывался с провинившимися комендант Иоффе, который сменил на боевом посту грузина Надараю. Иоффе был высокий красавец еврей, балтийский моряк - капитан второго ранга; в лагерь загремел за длинный язык. С трубкой в зубах он разгуливал по зоне во флотском кителе и хорошо начищенных ботинках. Я видел, как он, не вынимая из кармана рук, а изо рта трубки, бил своей длинной худой ногой проворовавшегося полуцвета - не Серегу, другого. Иоффе выбрасывал ногу как-то вбок; наверно, так бъет своего врага страус. (Не ручаюсь; как дерутся страусы, не видел.) Воришка пытался встать, но удар комендантской ноги снова валил его на землю. Я не вмешивался; знал, что бесполезно. Бог наказал капитана: через год он умер от рака в лагерном лазарете.
      Вольное начальство во всех лагерях поддерживало порядок с помощью самих заключенных - комендантов, нарядчиков, заведующих ШИЗО, завбуров (БУР - барак усиленного режима, внутрилагерная тюрьма). Чаще всего это были ссученные воры или бытовики; для контрика Иоффе сделали исключение - он сидел по легкому десятому пункту. Была у нас и самоохрана из расконвоированных бытовиков-малосрочников. Но не та, про которую пелось в старой песне:
      Далеко, на Севере дальнем,
      Там есть лагеря ГПУ
      И там много историй печальных
      О них рассказать я могу.
      Там, братцы, конвой заключенный,
      Там сын охраняет отца,
      И он тоже свободой лишенный,
      Но должен стрелять в беглеца.
      Наши самоохранники ни в кого не стреляли, им, по-моему, винтовок не доверяли.
      * * *
      Внутри нашей зоны была еще одна, женская. Хоть лагпункт и был смешанный, зечек полагалось изолировать от мужчин. Изоляция была довольно условная: все бригады кормились в одной столовой, сдавали рабочие сведения одному нормировщику, да и зону женскую огораживал заборчик, через который пролезть не составляло труда. Правда, на вахте сидел сторож з/к, в чью задачу входило не впускать мужиков. Но за полпайки или за одну закрутку махорки он охотно изменял служебному долгу. Я по неопытности поперся "без пропуска", а когда он загородил дорогу, да еще и обматерил меня, стукнул его в грудь. Стукнул не сильно, но он упал как подстреленный. И я к ужасу своему увидел, что из одной штанины торчит деревянная нога. Помог встать, стал извиняться - что его очень удивило. Чего извиняться? Нашел слабее себя - бей! Сам он сидел за хулиганство... Сказать не могу, как мне было стыдно.
      С этого дня инвалид приветливо здоровался со мной и пропускал в женскую зону без звука. (Зато однажды обознался и не пустил домой Эстер Самуэль. И я могу его понять: тощая, плоскогрудая, в ватных стеганых штанах, она больше походила на доходягу мужского пола, чем на женщину.)
      Ходил я в ихнюю зону с самыми невинными намерениями. Еще когда работал на общих, стал учить английскому языку старосту женского барака, а она за это подкармливала меня. Это была Броня Моисеевна Шмидт, польская комсомолка. Году в тридцать пятом она по заданию компартии нелегально перешла советскую границу и вскоре очутилась в лагере. Подвела фамилия: был какой-то враг народа Шмидт, которого чекисты записали ей в родственники.
      Срок у Брони кончился в начале войны, но ее оставили в лагере "до особого распоряжения". Таких пересидчиков - их еще называли указниками - у нас была куча. Многие из них так привыкли к лагерю, что о свободе думали со страхом. Когда старичка, заведывавшего больничной каптеркой, вызвали на освобождение, он упросил врачей положить его в лазарет. Но держать вольного в лагере нельзя, и пришел повторный приказ: вывести из зоны и, если надо, положить в больницу для в/н в/н. Тогда он спрятался на чердаке. Его искали целый день, к вечеру нашли и поволокли к вахте; а он упирался и плакал вот такими слезами. Это было на моих глазах. Маразм? Да нет, не совсем. На комендантском он жил в отдельной каморке, в тепле и сытости - даже девочку имел, прикармливал ее. А что его ждало на воле?..
      Броню Шмидт тоже в конце концов освободили - по-моему, уже после смерти Сталина.
      Кургузенькая, с выпученными базедовыми глазами и сильным еврейским акцентом, она пользовалась всеобщей любовью и уважением. Была добра, справедлива и рассудительна; без труда улаживала все склоки, возникавшие в вверенном ей бараке. А публика там жила всякая: воровки, бытовички и - как же без нее? - пятьдесят восьмая. В бабском бараке я услышал такую веселую частушку:
      Подружка моя,
      Моя дорогая!
      У тебя и у меня
      Пятьдесят восьмая...
      По другой статье, 155-й, получила свои пять лет переводчица из Мурманска с заграничным именем Хильда. При ближайшем знакомстве выяснилось, что по-настоящему она Рахиль, а проституция - это роман с английским моряком. Статьи своей она стеснялась не меньше, чем имени - говорила всем, что сидит по 58-й.
      Из того же Мурманска были две подружки, Катя Касаткина и Маша Пиликина. Попали они вместе, по одному делу, о котором стоит рассказать подробней.
      На воле обе они тоже завели романы с морячками - но с американскими. Те, видимо, всерьез увлеклись красивыми русскими девчонками и придумали увезти их из голодного Мурманска в Америку. Девушки охотно согласились, пробрались на корабль, и матросики спрятали их в трюме, загородив ящиками и бочками. Строго-настрого наказали: сидеть и не высовываться!.. Корабль отошел от причала, шли часы, но никто из Катиных и Машиных покровителей не появлялся. Девочкам захотелось есть, а главное, писать. Они решили на свой страх выбраться из убежища. Раздвинули ящики и отправились на поиски своих ребят - но напоролись на офицера, который совсем не обрадовался: ведь они все еще были в советских территориальных водах. Сразу же отправлена была радиограмма: "Всем, кого это касается! На борту две русские девушки!"
      Кораблю еще предстояло - о чем Катя с Машей не знали - стать на короткую стоянку в порту Полярное, заправиться углем. "Все, кого это касается" отреагировали оперативно. Как только судно стало на якорь, к борту пришвартовался катер, энкаведешник помахал голубой фуражкой и весело крикнул:
      - Приехали, девчата! Американский порт Сан-Франциско!
      Дальше, рассказывала Машка, события развивались так. Еще на берегу они с Катей договорились: если что, обе бросаются за борт и топятся. Но Машка забоялась и не прыгнула. А Катя прыгнула. Ее выловили, высушили и вместе с подругой отправили в тюрьму.
      Они славные были девчонки, не жаловались на судьбу: ну, не получилось, так не плакать же? Обе, надеюсь, вышли в свое время на волю - срока у них были небольшие: Кате за незаконный переход границы дали три года, а Машке, которая не прыгала за борт, пять наболтала себе довесок по 58-10 уже в камере.
      Любопытно, что три года за незаконный переход границы причитается и по новому УК. Знакомый парень уже в наше время получил те же три года за то, что перевел отказника-еврея через финскую границу - перевел, а сам вернулся в Россию. Кате с Машкой, я считаю, повезло: могли бы судить за измену родине...
      Женщинам в лагере приходилось туго. Тем из них, кто спал с нарядчиком или еще с каким-нибудь влиятельным придурком, жилось, конечно, полегче. И не всегда это были самые хорошенькие. Как мне с гордостью объяснила хорошо устроившаяся блатнячка, "симпатия ебет красоту". (Прямо, как героиня Раневской: "Я некрасива, но чертовски мила").
      Но были и другие способы избежать общих работ - например, самодеятельность. На комендантском я познакомился с Софой Каминской, ленинградской актрисой-кукольницей. Узнав, что я учился на сценарном факультете, она попросила меня дописать текст опереточной арии: она ее собиралась петь на концерте, а половину слов забыла. Эту просьбу я исполнил - что-то на уровне "Ах, боже, боже, а муж на что же?" Потом она уговорила меня сыграть с ней в комедии "Весна в Москве" - кажется, так.
      В лагерном формуляре, в графе "профессия", у меня значилось: киносценарист. Что такое "сценарист" мало кто знал, но можно было предположить, что я имею отношение к сценическому искусству. Все участники самодеятельности ревниво ожидали моего дебюта. На премьере я опозорился; говорил так тихо, что из зала кричали: "Громче! Громче!" Но этим я завоевал расположение остальных артистов им не надо было бояться конкуренции. А раньше относились настороженно, с опаской: москвич, учился в специальном институте...
      Кроме Софы в спектакле принимал участие только один профессионал - Сашка Клоков, игравший до ареста в театре Северного флота, которым в годы войны руководил Валентин Плучек. Остальные были любители - но посильнее меня.
      Потом уже, на другом лагпункте, я освоился и играл не без успеха молодых красавцев лейтенантов. Красавцем я не был никогда, но молод был - а кроме того, успеху помогал отцовский китель: его после смерти отца прислала мама. Я надевал его не только на сцене; носил всегда, и он производил впечатление. Однажды пожилой надзиратель робко обратился ко мне:
      - Гражданин начальник, как бы мне рисом получить?..
      Дело в том, что лагерный продстол выписывал продукты "сухим пайком" не только зекам-бесконвойникам, но и вохровцам. И тот надзиратель хотел бы получить свою норму не "конским рисом", т.е. овсянкой, а настоящим. Такое одолжение я ему сделал, он был не вредный.
      Вохра, охранявшая нас, набиралась из местных архангельских мужиков. Про себя они говорили - полувсерьез: "Мы не русские, мы трескоеды". И охотно выменивали у бесконвойников треску, отдавая мясо из своего пайка. Тамошнее присловье - "тресоцки не поешь, не поработаешь" - известно всем. Чем им так хороша была соленая лежалая "тресоцка" - понятия не имею. Но вернусь к пище духовной.
      В программу лагерных концертов обязательно входили танцевальные номера - чечетка или цыганочка, обычно в исполнении какого-нибудь "полуцвета". (Серьезным ворам по их закону не полагалось принимать участие в официальных забавах.) Певцы исполняли и романсы, и советские песни, и народные. А что до драматического репертуара, то ставились как правило одноактные пьески из сборников для самодеятельности. В соответствии с духом времени там действовали шпионы, диверсанты и разоблачающие их чекисты. Зеки играли и тех и других с одинаковым рвением: к реальной жизни эти персонажи отношения не имели, были чисто условными фигурами, как все равно пираты или индейцы.
      На мужских лагпунктах женские роли исполнялись - как в шекспировские времена - мужчинами. С улыбкой вспоминаю Борю Окорокова, рослого парня с длинными как у девушки ресницами и грубыми шахтерскими руками. Он очень хорош был в ролях обольстительных шпионок. Но с Борей мы познакомились много позже, на Инте. А в Кодине женщин играли женщины.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18