Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Москва - Подольск - Москва

ModernLib.Net / История / Фрин В. / Москва - Подольск - Москва - Чтение (стр. 4)
Автор: Фрин В.
Жанр: История

 

 


      И вот настал день, когда меня вызвали с вещами, повезли на лифте вниз до второго этажа и впустили в общую камеру. Туда же внесли для меня и железную кровать со всеми постельными принадлежностями.
      В камере этой (N 28) уже стояло пять кроватей. Пять пар глаз смотрели на меня с доброжелательным любопытством. Я представился:
      - Валерий Фрид, пятьдесят восемь десять, одиннадцать и восемь через семнадцатую.
      - Под Спасскую башню с кривым ножиком ходил? - спросил басом самый старший из моих новых соседей. - Студент?
      - Да. Во ВГИКе учился.
      - Федьку Богородского знаете?
      Профессора Федора Богородского я не то чтобы знал, но видел в институте: он преподавал нашим художникам живопись.
      Спрашивавший тоже был художником, по фамилии Ражин. Его вскоре перевели от нас и об его деле я знаю только, что какое-то время Ражин был "номерным арестантом", т.е. не имел права никому называть свою фамилию, и успел побывать в "монастыре" - Сухановской тюрьме особого режима, которой каждого из нас пугали следователи: "Упираешься? В Сухановку захотел?" По слухам, там, в сырых и холодных камерах, койки на день примыкались к стене, сидеть можно было только на цементной круглой тумбе, намертво вделанной в пол. Говорили о строгих карцерах, об отсутствии передач, прогулок и книг, о побоях. Сам там не сидел, за точность информации не ручаюсь...
      Вторым соседом был молодой инженер из Подмосковья Фейгин. Его арестовали в день, когда на квартире у него собрались сослуживцы отпраздновать награждение Фейгина орденом "Знак Почета".
      Пришли за ним в разгар вечеринки, пригласили с собой. Жену, пытавшуюся робко протестовать - "У нас гости!" - заверили:
      - Да вы не беспокойтесь, он скоро вернется!
      Вернулся Фейгин довольно скоро; думаю, лет через пять, не позднее: статья у него была детская, 58-10, болтовня. Меня он успел научить еврейской песенке, которую ни от кого больше я не слышал. В отличие от испанских стихов, песенку помню и сейчас. Голос крови? Вот она; если что не так - простите.
      А сукеле, а клейне
      Мит брэйтелах гемейне,
      Хоб их мир мит цорес гемахт.
      Их хоб бадект дем дах
      Митн гринэм схах,
      Хоб их мир базесн ба дер нахт.
      Ди винтн, ди калтэ,
      Зэй блозн ин шпалтн
      Ун верт эс ин сукеле шойн кил...
      Их хоб гемахт мир кидеш
      Ун их хоб гезен а хидеш
      Ви дос файерл брент руик ун штил.
      Идиш я не знал и не знаю, а текст заучил как попугай; это было нетрудно из-за сходства с немецким - которого я тоже не знаю, но хоть учил в школе.***)
      Третьим в камере был Арсик Монахов, совсем пацан - года на три моложе меня. Он был участником "Союза четырех" - детской игры, которую он и трое его школьных друзей затеяли в восьмом или девятом классе. Из старой шляпы они сделали себе фетровые погончики и стали - все! - лейтенантами. Был у них и рукописный устав. В школьную тетрадку записали обязательство быть честными, справедливыми, помогать товарищам и т.д. Этот документ их и погубил: неважно было, какие цели ставила перед собой эта, как мы сказали бы сейчас, "неформальная организация". Главное - она была самодеятельная, созданная по собственной инициативе, а не по распоряжению свыше. (Встретил же я в лагере Аллу Рейф, участницу антисоветской группы "Юные ленинцы").
      Пацаны подросли, уже и думать забыли про "Союз четырех", но соседка нашла тетрадь, снесла куда следует - и ребят забрали. Кого-то из них не поленились привезти чуть ли не с фронта.
      Арсика - теперь уже Арсена Монахова - несколько лет назад я встретил в Москве: он подошел к нам с Юликом на премьере какого-то нашего фильма. Он успел отсидеть, получить образование и даже стать членом партии - на этот раз легальной, коммунистической. А чуть погодя объявился и его одноделец, главный из "лейтенантов" Вадим Гусев. Он теперь актер, режиссер и автор нескольких пьес. Оказалось, что мы с ним несколько лет прожили рядышком - в одном лагере, Минлаге, но на разных лагпунктах. И не встретились...
      Четвертым в 28-й камере был Володя Матвеев, ровесник Арсика. Вот он, в отличие от Арсена, за собой вину чувствовал.
      Вместе с двумя или тремя приятелями Володя поступил на факультет международных отношений МГУ. Советская действительность ребятам не нравилась и они надеялись, что после учебы их пошлют на дипломатическую работу за границу, а там они сбегут. Выбрали нарочно не модное английское, а испанское отделение: больше шансов попасть за рубеж. Мексика, страны Центральной и Южной Америки вон сколько возможностей!
      Еще больше шансов было попасть на Лубянку - стоило только кому-то проболтаться. Так оно и случилось.
      С Володей я с тех пор не встречался, но в пересыльной тюрьме на Красной Пресне познакомился с его однодельцем Сашей Стотиком. Знаю, что оба, отбыв срок, вернулись в Москву - со Стотиком я раза два говорил по телефону. А увидеться не довелось. Не так давно, сказали мне, он умер.
      Вряд ли надо объяснять, что эти четверо моих сокамерников рассказали мне все о себе не сразу, не в первые минуты знакомства. Тогда они только назвали себя и сказали, кто чем занимался на воле. А пятый - черноглазый, с густыми черными бровями - вообще молчал и застенчиво улыбался.
      - А вы где работали? - поинтересовался я.
      - В посолстве.
      По твердому "л" и черноглазости я определил, что он армянин и плохо разбирается в тонкостях русского языка: работал в армянском представительстве, а называет его посольством. На всякий случай я решил уточнить:
      - В каком посольстве?
      - Американском.
      Я ужасно обрадовался:
      - Так вы, наверно, знаете английский?!
      - Я родился в Ну-Йойке, - сказал он с тем акцентом, с каким разговаривают нью-йоркские персонажи Вудхауза; "Псмит-журналист" я читал еще до войны. Армянин оказался американским финном Олави Окконеном.
      Его история не то чтобы типична, но характерна для 30-х годов.
      Когда мы начали первую пятилетку, обнаружилась катастрофическая нехватка квалифицированной рабочей силы. А в Соединенных Штатах ее был переизбыток: кризис, депрессия, массовая безработица. И советские вербовщики сумели перевезти в Союз сотни рабочих семей, в большинстве американских финнов: эти ехали почти что на историческую родину.
      Окконен-отец был плотником высокого класса, сам Олави, тогда еще мальчишка, собирался стать электриком или шофером. Привезли их в Карелию, в Петрозаводск - Петроское, как называли его финны.
      Кое-что им сразу не понравилось. Олави рассказывал, например, что в первый же день мать увидела возчика в замусоленных ватных штанах, восседающего на буханках, которые он вез в булочную. Эта картина произвела на чистоплотную финку такое сильное впечатление, что она до конца дней своих срезала с хлеба верхнюю корку - так, на всякий случай.
      Но вообще-то завербованным американцам жилось у нас совсем неплохо. В стране была карточная система, а их обеспечивал всем необходимым "Инснаб"; жалованье платили долларами. Однако спустя немного времени советская власть решила, что это ей не по карману, тем более что на стройках пятилетки появились и свои более или менее квалифицированные рабочие.
      Иностранцам предложили выбор: или принять советское подданство и получать зарплату, как все, в рублях, или отправляться по домам. Некоторые уехали, но многие остались: обжились, привыкли, да и страшновато было возвращаться, вдруг опять кризис и безработица. Осталась и семья Олави. Мать была замечательная повариха; знакомые устроили ее на работу в финское посольство. А когда в 39-м началась финская война и посольство из Москвы отозвали, все семейство по рекомендации финских дипломатов взяли к себе американцы. Мать работала поваром, отец дворником, а Олави шофером возил морского атташе. Возил не очень долго: арестовали по обвинению в шпионаже, а заодно забрали и отца. Очень славный был старик; мы познакомились через десять лет в Инте, куда он приехал навестить сына - тот, как и я, после лагеря остался на вечном поселении.
      В Инте Олави женился на русской - точнее, белорусской - женщине и теперь живет со своей Лидой в Бресте (нашем, не французском). А его довоенная финская жена, пока он сидел, вышла за другого.
      Недавно Олави съездил по приглашению родственников в Финляндию, а по дороге переночевал у меня. Седой, благообразный, с черными по-прежнему бровями, он стал похож на сенатора из американского фильма. А тогда, на Лубянке, ему было лет двадцать семь. Для меня он оказался просто находкой: по-английски я читал, но совершенно не умел говорить.
      Сейчас трудно поверить, но в юности я был застенчив, робел и никак не мог перешагнуть "звуковой барьер". (Здесь на минуту отвлекусь. Во ВГИКе у меня была репутация знатока английского языка, потому что я брался переводить трофейные фильмы. Но и теперь-то я с трудом разбираю английскую речь с экрана; а тогда или фантазировал - все-таки будущий сценарист! - или спасался тем, что читал польские субтитры. Иногда, правда, случался конфуз. "Пан Престон, ваша цурка...", начинал я и спохватывался: "Мистер Престон, ваша дочь...").
      Олави по-русски говорил неважно и обрадовался возможности перейти на родной язык. Его английский, надо сказать, застыл на уровне третьего-четвертого класса: из Америки его увезли ребенком. Но это было как раз то, что нужно. С ним я не стеснялся говорить, мы болтали целыми днями; теперь, когда иностранцы уважительно спрашивают, где я учил язык, я с удовольствием отвечаю: на Лубянке.
      Разговаривали мы обо всем на свете: о фильмах, о джазе Цфасмана, о еде, о женщинах (опыт у обоих был минимальный), о его работе в посольстве. Между прочим, он предсказал, что актрису Зою Федорову, скорей всего, тоже посадят: по словам Олави, она вместе со своей сестрой часто гостила у американцев. Я, конечно, никак не мог предположить тогда, что через много лет познакомлюсь с Викой, полуамериканской дочерью актрисы, а сама Зоя Алексеевна, выйдя на свободу, сыграет маленькую роль в фильме по сценарию Дунского и Фрида.
      С Олави Окконеном мы прожили душа в душу месяцев пять; при прощании он, по-моему, даже прослезился. На девятом году сидки мы встретились снова, в Минлаге.****)
      Если не считать паркетного пола и уроков английского языка, жизнь в 28-й камере мало отличалась от той, что мы вели на Малой Лубянке. Так же водили на оправку - впереди, как знаменосцы, самые молодые с парашей; так же вздрагивали двое, услышав "На фэ!" - теперь уже я и Фейгин; так же с грохотом открывалась среди ночи дверь и голос вертухая - или вертухайки, второй этаж считался женским - требовал: "Руки из-под одеяла!" То ли самоубийства боялись, то ли рукоблудия - не могу сказать... Так же разыгрывали новеньких.
      Особенно благодарным объектом оказался пожилой инженер Чернышов, на удивление наивный и легковерный. В камеру он вошел, неся в обеих руках по кружке с какой-то едой, захваченной из дому: ни жестяные, ни стеклянные банки в камеру не допускались - разобьют и осколком перережут вены! (По этой же причине на Лубянке отбирались очки. Идете на допрос - пожалуйста, получите, а в камеру ни-ни...). Остановившись у двери, Чернышов с ужасом глядел на наши стриженые головы и небритые лица - каторжане! (Брили, вернее, стригли бороды нам не чаще двух раз в неделю; приходил парикмахер с машинкой и стриг под ноль - ни "эр", ни "агиделей" в те дни еще не было. А с опасной бритвой в камеру нельзя).
      Новенький закрутился на месте, не зная, куда пристроить свое имущество. На стол? Вдруг обидятся и обидят? Наконец нашел место: поставил еду на крышку параши. "Ну, с этим не соскучишься", решила камера. Переставили его кружки на стол - и зажили вполне дружно.
      А развлекались так - не скажу, чтобы очень по-умному:
      - Аркадий Степанович, - задумчиво говорил Арсен Монахов. - Вы не знаете, как совокупляются ежи?
      - В каком смысле, Арсик? Наверно, как все.
      - Но они ведь колючие.
      - Да, действительно... Нет, тогда не знаю.
      Арсик умолкал. Потом начинал сначала:
      - Аркадий Степанович, вы просто не хотите мне сказать! Вы инженер, вы должны знать.
      - Честное слово, не знаю.
      - Не может быть. Вы взрослый, у вас жизненный опыт... - И так далее, пока не надоедало.
      Однажды, получив передачку, старик спросил нас, почему на американских банках со сгущенным молоком "Dove milk" изображена птица. Олави объяснил: dove - это значит голубка. А злой мальчик Арсен обрадовался новой теме:
      - У них сгущенное молоко не коровье, а птичье, - объявил он.
      Чернышов удивился:
      - Как так?
      - А очень просто. У них все продукты суррогатные. Яичный порошок, например - он ведь из черепашьих яиц.
      (Такая легенда ходила в те годы по Москве). Инженер обводил нас глазами: правда? Или розыгрыш? Мы подключились к игре, подтвердили: да, некоторые породы голубей выделяют жидкость, похожую на молоко. Это ценный, редкий продукт, потому и говорится: только птичьего молока не хватает.
      Чернышов, простая душа, и верил и не верил. Тогда я попросил библиотекаря принести нам Брэма, том "Птицы". И когда заказ был выполнен, открыл книгу на разделе "Голуби" и прочитал вслух: "Еще в древнем Египте было замечено удивительное свойство этих птиц: выделять из зоба жидкость, вкусом напоминающую молоко".
      - Не может быть, - неуверенно сказал старик. Арсик сунул ему под нос Брэма, который, разумеется, ничего такого не писал. Расчет был на то, что инженер без очков не сумеет прочитать мелкий шрифт: мы знали, что у него сильная дальнозоркость. И действительно, он смог только разглядеть картинку: голуби сизые, голуби белые, голуби с хвостами как у индюков. А я снова "прочитал":
      - Еще в древнем Египте было замечено удивительное свойство...
      - Поразительно, - сказал старик. - Вот уж, поистине, век живи - век учись!
      Нашу дискуссию подслушала старушка-надзирательница. Выяснилось это так: на следующем дежурстве она принесла нам тупые с закругленными концами ножницы - стричь ногти - и сказала, хихикнув:
      - Стригите. А то станете голубей доить, вымя поцарапаете.
      Подслушивать разговоры в камерах - это вертухаям вменялось в обязанность, а разговаривать с нами строго воспрещалось. Но ведь они тоже были люди, тоже томились тюремной скукой.
      Другая надзирательница - рослая красивая девка с лычками младшего сержанта на голубом погоне - даже любила с нами поболтать. Пользуясь тем, что 28-ю камеру от центрального поста не видно - она в боковом отсеке, за поворотом - надзирательница открывала дверь, и мы беседовали о жизни. Это от нее я услышал формулу, которую вложил впоследствии в уста лагерному "куму" (в фильме "Затерянный в Сибири"):
      - А чем я лучше вас живу? Всю жизнь в тюрьме. У вас срока, а я бессрочно...
      Разговаривая, деваха одним глазом поглядывала, не идет ли кто по коридору. Как только из-за угла показывалась фигура другого вертухая или офицера, наша собеседница строго говорила в камеру: "Петь не положено!" или "Пол подметите!" - и с грохотом закрывала дверь.
      На вопросы, что там на воле происходит, она не отвечала: наверно, побаивалась, что кто-нибудь из нас ее заложит. Спрашивала, кто мы, за что сидим. О себе рассказала, что комсомолка, что живет за городом. В надзиратели пошла по совету родственника, служившего на Лубянке - а теперь и сама не рада. Она жалела нас, а мы ее. Интересно бы узнать, что с ней стало? Совсем молодая была, моложе меня. Вспоминаю о ней с симпатией...
      В один прекрасный день в камере появился Дмитрий Иванович Пантюков. Пришел он не с воли и не из другой камеры, а из лагеря. На доследствие, как он объяснил. Впервые мы увидели лагерную одежду - темносерые штаны х/б и такую же куртку. Из лагеря привез он и чудовищный аппетит: свою утреннюю пайку он не делил, как мы, на две-три части, а целиком съедал за завтраком, т.е. с кружкой кипятка и двумя кусочками сахара. И все равно оставался голодным.
      Пантюков рассказал, что сидит за участие в настоящей антисоветской организации - партии "Народная воля". Он произносил страстные антисталинские речи и даже пытался - без успеха - агитировать симпатичную надзирательницу, о которой я рассказал.
      Физически Дмитрий Иванович был очень силен - невысокий, плотный, в прошлом - боксер-разрядник. Каждое утро в камере он делал силовую зарядку, и под его напором самые молодые, Володя Матвеев и я, тоже занялись физкультурой: до изнеможения отжимались от пола; научились делать преднос, опираясь на спинки кроватей; давали своему энтузиасту-инструктору ломать нам шею сцепленными на затылке руками. Боксерское упражнение, говорил он; очень укрепляет мышцы. Смех смехом, а никогда в жизни - ни до, ни после - я не чувствовал себя таким сильным, как в пору занятий с Пантюковым. Мог даже в душевой, подтянувшись на перекладине, сколько-то времени провисеть на одной руке. Для меня - рекорд.
      А у Пантюкова личный рекорд был другой, не совсем спортивный. Он с гордостью доложил нам, что прошлым летом семь раз за одну ночь поимел свою возлюбленную - поставил рекорд в честь дня авиации.
      Заниматься спортом в камере было не положено. Если вертухай заставал нас на месте преступления, приоткрывалась кормушка и следовал приказ - прекратить! Но в карцер не сажали, и мы, оставив кого-то одного возле волчка на шухере, продолжали накачивать мускулы. Честь и слава Пантюкову! Впрочем...
      Когда кончилось следствие и меня вызвали "с вещами", Дмитрий Иванович подскочил ко мне и жарко зашептал:
      - Если выйдешь на волю, зайди на улицу 25-го Октября (он назвал номер дома и квартиры), позвони, а когда откроют, скажи: "Зернов предатель". Запомнил? Только эти два слова: "Зернов предатель..." И уходи.
      Даже тогда мне это конспиративное задание показалось странным: с чего это я выйду на волю? Ведь ясно же, что получу срок.
      Не знаю, то ли Пантюков был просто псих, то ли наседка. Теперь, когда вспоминаю, мне кажется подозрительной и его упитанность, и романтическое название его партии - "Народная воля", и даже слишком чистая для лагерника одежда. Для подозрения есть серьезная причина: в 1951 году, на 3-м лаготделении Минлага, меня вызвали к куму - оперуполномоченному. В его кабинете сидел незнакомый майор в синей фуражке - явно эмгебешник. Он задал мне несколько вопросов и составил протокол.
      Вопросы были такие: знакомы ли мне имена участников молодежной антисоветской группы, существовавшей в городе Москве?
      Ни одного из названных им имен я раньше не слышал, но лагерная, тренированная на такие случаи память, сохранила два: балерина из Большого театра Маргома Рожденственская ("Маргома" - это, конечно, "Маргоша": машинистка приняла рукописное "ш" за "м") и Джемс Ахмеди.*****) Еще там фигурировал метрдотель ресторана "Бега" дядя Паша (или Вася, не помню точно). Кто-то из этих бедолаг упомянул на следствии, что знал о "деле Сулимова", назвал фамилии Сухова, Гуревича - отсюда и интерес эмгебиста ко мне. Я честно ответил, что ни о ком из этих людей понятия не имею.
      А следующий вопрос был: "Знакомы ли вы с резидентом английской разведки Дмитрием Ивановичем Пантюковым?"
      Я подумал: это вопрос контрольный, проверка на правдивость; если скажу, что не знаком, значит и раньше врал. Ответил я так:
      - С Пантюковым Дмитрием - отчество не помню (помнил, но для правдоподобия сделал вид, что забыл) - я сидел в одной камере на Лубянке. О том, что он резидент английской разведки, мне ничего не известно. В политические разговоры я с ним не вступал, так как считал провокатором.
      С тем меня майор и отпустил, задав на прощанье еще один вопрос: знаю ли я, где отбывают срок мои однодельцы?
      Я решил рискнуть. Глядя на следователя ясными глазами, сказал: из письма матери я узнал, что Сухов умер - кажется, в Сухобезводной; а об остальных сведений не имею.
      Этот ответ был также занесен в протокол, а я вернулся в барак к Юлику Дунскому и рассказал ему про допрос. Оба мы с удовольствием отметили, что не так уж всеведуще МГБ, если не знает даже, что по крайней мере двое из однодельцев уже два года здесь, в Инте, и спят рядышком на нарах...
      Как я уже говорил, на Малой Лубянке заключенные гуляли во дворе. А на Большой - на крыше тюрьмы. Там была небольшая площадка, огороженная со всех сторон трехметровой железной стеной. Мы ходили по кругу, вспоминая каждый раз ван-гоговскую "Прогулку заключенных".
      Однажды мы договорились по дороге с прогулки заглянуть в глазок соседней камеры: интересно же было, кто там сидит. Перестукиваться мы не отваживались: за этим вертухаи следили очень строго.
      И вот, пока надзиратель, водивший нас на прогулку, возился с замком на двери нашей камеры, Олави Окконен растопырил свое широкое американское пальто, заслонив меня, а я поглядел в волчок - и никого из знакомых там не увидел. Зато меня застукал за этим занятием вертухай, неожиданно вынырнувший из-за угла с подносом в руках - он разносил обед. То преимущество, что наша камера была на отшибе, за поворотом коридора, теперь обернулось неприятностью: меня опять посадили в карцер.
      А перед этим зачем-то сводили к самому полковнику Миронову, начальнику тюрьмы. Поинтересовавшись, кто мои родители (отец профессор, мать лаборант), он уверенно поставил диагноз: был бы я из рабочей семьи, не занялся бы антисоветчиной. Суровым ликом полковник похож был на пожилого пролетария из историко-революционного фильма. Скорей всего это был тот самый Миронов, о котором я прочитал уже теперь в статье о процессах над врагами народа Бухариным и компанией. Он исполнял тогда обязанности судебного пристава или чего-то в этом роде: привозил врагов из тюрьмы и рассаживал на скамье подсудимых.
      Карцер я перенес легко, боялся только, что переведут в другую камеру: привык к своим соседям, а к некоторым даже привязался.
      К моему удовольствию, отсидев трое суток, я вернулся к своим - но застал там нового жильца, тихого грустного человечка лет сорока. Это был первый иностранец (Олави все-таки был советским гражданином), встреченный мной в тюрьме - чех по фамилии Стеглик. По-русски это будет "щегол", объяснил он мне.
      Из оккупированной фашистами Чехословакии Стеглика отправили на оккупированную Украину. Он служил в немецкой администрации не то писарем, не то бухгалтером. За какую-то провинность - кажется, за антинемецкие высказывания - его посадили в тюрьму. Вскоре немцев из города выбили, а Стеглика вместо того чтобы освободить, перевезли в другую тюрьму - в Москву, к нам. На Лубянке он сидел уже два года и все пытался объяснить следствию, что никакого задания от немцев он не получал и не знает, почему фашисты оставили его в живых.
      Передачу получать ему было не от кого, и он совершенно оголодал. Я уже упоминал о тюремных голодных психозах - так вот, классическим примером был Стеглик. Когда приносили дневную пайку, мы всегда уступали ему горбушку. Но он не ел ее за завтраком, обходясь пустым кипятком. А пайку препарировал особым способом: выщипывал мякиш и раскладывал крошки на носовом платке - для просушки. В обед он ел суп опять-таки без хлеба. (Кстати сказать, в лубянском супе иногда плавали обрезки спаржи; я и понятия не имел, что это такое, спасибо, европеец Стеглик объяснил. Наверно, в общий котел сливали объедки с генеральской кухни).
      На второе давали негустую кашу - чаще всего овсяную, иногда горох. С кашей Стеглик смешивал слегка подсушенные крошки и этой смесью начинял выдолбленную утром горбушку. Что не умещалось, позволял себе съесть, а остальное - на местном жаргоне это называлось "тюремный пирог" или "автобус" - откладывал до вечера. Мучился, терпел. И только после отбоя, уже из постели, он протягивал дрожащую от предвкушения худую ручку за своим пирогом и, укрывшись с головой одеялом, съедал его с наслаждением.
      А однажды, придя с допроса, я увидел, что Стеглик, нахохлившись как его пернатый тезка, сидит на краю кровати и губы его дрожат от обиды. Оказалось, что он ухитрился поймать голубя - тот по глупости залетел в узкое пространство между решеткой на окне и "намордником"; чех собирался свернуть ему шею и съесть сырым, но сокамерники возмутились и не позволили. Я их не одобрил: тоже мне, общество покровительства животным! Правильно говорится: сытый голодного не разумеет - они-то почти все получали из дому передачи.
      А вообще камера относилась к чеху хорошо, его нелепой участи сочувствовали.
      С Шуриком Гуревичем сидел другой иностранец, молодой солдат вермахта - сын немецкого коммуниста. При первой возможности он дезертировал из части и сдался партизанам. Те сообщили в Москву. Чекисты не поленились: прислали самолет и вывезли перебежчика на Большую Землю - точнее, на Большую Лубянку. От него, как и от Стеглика, требовалось одно: признаться, с каким заданием заслали его к нам фашисты. Парень долго упирался, рассказывал свою пролетарскую биографию, говорил об отце-коммунисте - и все без толку. В конце концов не выдержал, подписал все, что велели, но его политические взгляды сильно изменились. Целыми днями он шагал по камере из угла в угол и бормотал:
      - Die beiden Scheissbanden konnen einander die Hande reichen - обе говенные банды могут пожать друг другу руки...
      Не покривлю душой, если скажу, что таких, как этот немчик и наш чех, я жалел больше, чем своих, советских: мы сами наболтали себе пятьдесят восьмую статью, нарушили устав собственного монастыря - жесткий, несправедливый, но известный всем нам с детства устав. А эти-то попали за какие грехи?
      Вскоре Стеглика от нас увели; но свято место пусто не бывает. В ту же ночь я проснулся от лязга железа: это надзиратель вносил шестую кровать.
      Новый жилец стоял тут же с узелком в руке и неуверенно улыбался. Был он невысок, лысоват и лицом похож - не в обиду ему будь сказано - на еврея (оказалось - цыган).
      - Здравствуйте, - сказал он мне одному: остальные спали.
      - Здравствуйте. Вы москвич?
      - Я ленинградец, но вы меня знаете. Я - Вадим Козин.
      - А-а, - пробормотал я и заснул.
      Настоящее знакомство состоялось наутро. Новый сосед явно хотел понравиться: был приветлив, предупредителен, даже предложил оттереть носовым платком стену, потемневшую от въевшейся в краску пыли.
      - Тюремную стену драить?! - зарычал наш лагерник Пантюков. Да пошли они все... - Он объяснил, куда.
      Несколько смутившись, Козин переменил тему. Положил шелковый платочек на подушку, уголок подушки повязал бантиком (как только ухитрился пронести ленточку через обыски: ведь даже шнурки от ботинок отбирали!), отошел, полюбовался и, кокетливо склонив голову, сообщил:
      - Вообще-то я должен был родиться женщиной...
      Про свое дело он рассказывал так: обиженный на ленинградские власти, которые не помогли во время блокады его родственникам, Козин написал в своем дневнике, что знай он про такое бессердечие, остался бы в Иране. (Он ездил туда давать концерты для советских воинских частей. Иранские антрепренеры делали ему лестные предложения, но он из патриотизма отказывался). Эта запись неведомыми путями попала в руки "органов", и артиста, естественно, посадили.
      Недавно в одном из интервью с ним я прочитал другую версию об отказе петь про Сталина или что-то вроде этого. Но нам Вадим Алексеевич об этом не говорил.
      Освоившись в камере, Козин стал петь для нас - вполголоса, чтоб не услышал надзиратель. Пел он удивительно приятно. Пел знаменитую "Осень", "Дружбу" и даже - по-английски - "Ю ар май лаки стар". Ну, и старинные цыганские романсы: из его рассказов выходило, что он был внуком или внучатым племянником не то Вари Паниной, не то Вяльцевой, не то их обеих.
      Однажды Вадим Алексеевич пришел с очередного допроса очень расстроенный. Ходил по камере и жалобно повторял:
      - Какие мерзкие бывают люди!.. Какие мерзкие!
      Оказалось, у него была очная ставка с аккомпаниатором Ашкенази. Козин в лицах изобразил разговор следователя с пианистом:
      Вопрос следствия:
      - Свидетель Ашкенази, в каких отношениях вы были с Козиным?
      Ответ:
      - В очень плохих. Он отказывался вывезти мою семью на Урал, хотя, как руководитель культбригады, имел такую возможность.
      - Пытались ли вы ему мстить?
      - Да, пытался.
      Вопрос:
      - Каким образом?
      Ответ:
      - Аккомпанируя ему в концертах, я брал на два тона выше, и он должен был петь в несвойственной ему тесситуре...
      Мы восприняли этот рассказ юмористически, но Козину было не до смеха: ведь это ему, а не нам, приходилось петь в несвойственной тесситуре. Говорят, это очень мучительно.
      А в общем он был очень удобным сокамерником, и мы искренне огорчились, когда "камерные концерты", как мы их называли, подошли к концу. Следователь объявил Козину, что его дело закончено, и он поедет в дальневосточные лагеря.
      Вадим Алексеевич, озабоченный предстоящей неблизкой дорогой, советовался с нами, какую из шапок надеть: одна, по-моему, была из выдры, другая бобровая. Но тот же Пантюков объяснил со свойственной ему грубой прямотой, что можно не тревожиться: какую ни наденет, все равно блатные отнимут...
      Судьба козинской шапки мне не известна. А о самом Вадиме Алексеевиче лет через пять, уже в Каргопольлаге, мне рассказал один зек, приехавший к нам из Магадана, что тамошнее начальство встретило Козина хорошо. Он был расконвоирован и с большим успехом выступал в местном лагерном театре, пока не случился такой казус: во время концерта какой-то офицер, пьяный, надо полагать, - восторженно заорал:
      - Да здравствует товарищ Козин!
      Это не понравилось генералу, начальнику лагеря; Козина законвоировали и отправили на общие работы.
      За правдивость этой истории не ручаюсь; свидетелем не был, за что купил - за то и продаю.1)
      С кем-то из моих однодельцев сидел человек со странной фамилией Дебюк-Дюбек, козинский администратор, кажется. По его сведениям, у Вадима Алексеевича, кроме 58-й, была и другая статья, а
      ----------------------------------------------
      1) Рассказ о встрече с Козиным был напечатан в альманахе "Киносценарии" (N 1, 1992г. В.Фрид - "Не пайкой единой")

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18