Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Москва - Подольск - Москва

ModernLib.Net / История / Фрин В. / Москва - Подольск - Москва - Чтение (стр. 12)
Автор: Фрин В.
Жанр: История

 

 


      Принцип социального равенства в лагерных "браках" соблюдался не всегда. Мог, скажем, конторский придурок выбрать подругу из своего окружения, но чаще бывало по-другому. И приличные женщины, случалось, жили с ворами или суками - страдая от несоответствия. Помню, еще в Ерцеве, когда скотина Толик Анчаков "совал мне в рот и в нос", т.е., материл по-черному, возлюбленная Толика, тихая миловидная ленинградка, смотрела на меня из-за его плеча, вздыхала и глазами извинялась за сожителя.
      А на 15-м была вольнонаемная врачиха Ольга... забыл отчество. Она освободилась году в сорок пятом и, как многие, осталась при лагере: бывалые контрики чувствовали, что так безопаснее. На носу у этой очень славной дамы был глубокий шрам. Мне объяснили его происхождение: оказывается, в бытность заключенной, она жила с блатным. Эта связь стала ее тяготить, и врачиха попросила опера отправить неудобного любовника на этап. Тот узнал об этом, но промолчал. А когда настал час разлуки, пришел к подруге, поцеловал на прощанье и вцепился зубами в нос. Откусил, но не напрочь: удалось поставить на место и сшить. Но шрам остался памятью на всю жизнь...
      За свой срок я погостил на трех лагпунктах, где были женщины. И как ни странно, не могу вспомнить ни одного случая изнасилования или убийства из ревности. Драки, понятное дело, случались. При мне одноногий сапожник Сашка, застигнутый в женском бараке соперником, отбивался от него отстегнутым протезом. Да что там отбивался: молотил как цепом и его, и еще двоих, прибежавших на подмогу. Страшно было смотреть - но и приятно: шесть ног спасовали перед одной.
      Я и сам однажды подрался "из-за бабы" - но это уже из области комического. В тот вечер в клубе (он же столовая) были танцы девчата упросили инспектора КВЧ разрешить. Чудеса! Весь день вкалывали на общих, а тут - откуда силенки взялись? - пошли плясать под баян и плясали до самого отбоя. Молодость великое дело, она и в лагере молодость - как в Африке туз.
      Я-то и в молодости не умел танцевать, так что в клуб не пошел. А незадолго до того я рассорился с Катькой Серовой, хорошенькой и совершенно бессмысленной девчонкой из Вологды. Но весь лагпункт продолжал считать ее моей барышней. И вот прибегает ко мне в барак ее подружка, кричит:
      - Там Витька-парикмахер твоей Катьке по морде дал! При всех!
      Ну не стану же я объяснять, что Катька уже три дня, как не моя?.. Надел сапоги пошел в столовую.
      У дверей я подождал, пока выйдет Витька, сказал:
      - Хочу с тобой поговорить. - И не дожидаясь ответа, дал ему по уху. Он взвизгнул и кинулся бежать - вприпрыжку, как заяц. Мы с Лешкой Кадыковым потом измерили длину первого прыжка по следам на снегу - метра три, не меньше. Шапка с Витькиной головы слетела, я подобрал ее, принес к себе в барак и повесил на гвоздик - как скальп врага. Владелец придти за шапкой побоялся, прислал надзирателя Серова. Тот спросил - с уважением:
      - Чем ты его?
      - Кулаком.
      Серов не поверил: Витькино ухо здорово распухло. Так ведь вмазал, что называется, от души.
      По-настоящему парикмахера звали не Виктор, а Мечислав; чем-то его не устраивало красивое имя. Он выдавал себя за блатного, но позорное бегство сильно подпортило его репутацию - а мою укрепило, совершенно незаслуженно.
      Потом мы помирились и я ходил к нему бриться. Иметь бритву, даже безопасную, зеку не положено. Некоторые ухитрялись бриться осколком стекла, но я бы не смог. Витька объяснил:
      - У тебя щетина как у кабана, а шкура как у зайца.
      Я садился в парикмахерское кресло, не боясь, что он перережет мне горло опасной бритвой. Витька-Мечислав отомстил по-другому. Узнав, что в Ховрине, подмосковном лагере, вместе с ним в сорок пятом году сидела моя невеста Нина, он "вспомнил":
      - Такая блондинистая? Ну, скажу я тебе, она там давала жизни! Сто грамм на трассе, килограмм на матрасе.
      Поганый был мужичонка - но мастер хороший.
      Примечания автора
      *) Лагерное начальство с прямо-таки детской наивностью поощряло самые фантастические проекты зеков в надежде погреть руки на чужом костре. Так, на 3-м лаготделении Минлага заключенный художник Коля Саулов (ст.58-1б, срок 25 и 5 по рогам) лепил из пластилина макет скульптуры "Флагман Коммунизма": корабль, на носу Сталин в развевающемся чайльд-гарольдовом плаще, а по бортам - дети разных народов, в пол-сталина ростом, тянут к нему ручонки. Начальник шахты 13/14 дурак Воробьев освободил Саулова от других работ и даже дал ему двух подручных. Но неожиданная смерть флагмана испортила все дело.
      Там же на 13/14-й был зек, составлявший словарь русского языка, где должны были разместиться все слова в алфавитном порядке но не по первой букве, а по последней. Начальство и к этой идее проявляло благожелательный интерес. Мне она казалась бредом, но говорят, такие словари существуют.
      **) Нормальному человеку, живущему в нормальном мире, эта готовность продаться представляется отвратительной. Но девушки попадали в ненормальный, уродливый мир с перевернутой моралью. И не надо строго судить безымяную сочинительницу частушки:
      От барака до барака
      Шарики катала.
      Если б не было пизды,
      С голоду б пропала!
      Это не аморальность, это спасительный цинизм - близкий к юмору висельников. А кроме того, лагерные отношения между полами не проституция и никак уж не блядство. Скорее, это были браки по расчету - а иногда и по любви.
      Беременели женщины не часто: и кормежка не та, и моральное состояние играет, наверное, роль. Но у бытовичек-малосрочниц была надежда на специальную амнистию для мамок. Время от времени такие амнистии случались.
      В нашем лагере беременным было не так уж худо. На последних месяцах их переводили на легкую работу, давали дополнительное питание. Рожать они уезжали на Островное - лагпункт мамок. Там ребеночка помещали в Дом младенца за зоной. Мать водили кормить его положенное количество раз.
      Плохое начиналось через 2-3 года, когда малыша разлучали с матерью и отправляли в детдом. Впрочем, адрес детдома матерям давали; некоторые после освобождения разыскивали своих детей и забирали.
      IX. НЕ ВСП КОТУ МАСЛЕНИЦА
      Столовая на 15-м могла служить не только танцплощадкой. Иногда она становилась зрительным залом, а случалось - и залом суда. Но об этом после, в самом конце главы.
      С головного лагпункта к нам привозили иногда целые спектакли. Не знаю, как назвать труппу: "крепостной театр?". Не моя стилистика. Обойдусь официальным "драмколлектив". А играли они комедии: "Вас вызывает Таймыр" и "Одиннадцать неизвестных" - оперетку, вдохновленную победным турне московских динамовцев по Англии, а нынче напрочь забытую. Но я помню:
      Вылетает быстрой птицей на поле он, Томми Мак-Клют.
      Кто британского футбола Наполеон? Томми Мак-Клют!..
      (А может, не Томми, а Джонни. И не Мак-Клют... Чей текст, не знаю, а музыка, по-моему, Никиты Богословского).
      Нам нравилось. Но чаще мы обходились своими силами. Все, как и в Кодине: одноактные пьески про шпионов, чечетка, пение. К репертуару художественное руководство в лице добродушного старшины-украинца не особенно придиралось. Мне старшина откровенно признался, что в этом деле он не того... (Злые языки утверждали, что это он объявил как-то раз со сцены: "Женитьба Гоголя", сочинение Островского). Его бы самокритичность всем киноначальникам, с которыми мы с Дунским имели дело потом, уже на воле! Отвлекусь, чтобы рассказать: наш министр, раскритиковав "Служили два товарища", особо отметил, что в фильме крайне неудачен образ Буденного.
      - Буденного? - удивились мы. - Но ведь там нет Буденного.
      - Как нет? А этот, с усами?
      - А!.. Так это же безногий комбриг. Вы разве не заметили: у него нет обеих ног.
      Слегка смутившись, министр пробормотал:
      - Вот это и вызывает недоумение.
      Не называю фамилий: старшины - потому, что забыл, а министра помню, но не хочу обижать, человек он был не злой.
      А на 15-м, пользуясь нетребовательностью начальства и аудитории, со сцены пели всякую муру. Голосистая Неля Железнова, симпатично картавя, вызванивала:
      Там мор-ре синее, песок и пляж!
      Там жизнь пр-ривольная чар-рует нас!
      То небо синее, мор-рскую гладь
      Я буду часто вспоминать!..
      Но в бараке, для своих, она со слезой в голосе пела совсем другую песню:
      Над осенней землей, мне под небом стемневшим
      Слышен крик журавлей все ясней и ясней.
      Сердце просится к ним, издалека летевшим,
      Из далекой страны, из далеких степей.
      Вот все ближе они и как будто рыдают,
      Словно грустную весть они мне принесли.
      Из какого же вы неприветного края
      Прилетели сюда на ночлег, журавли?
      Я ту знаю страну, где луч солнца бессилен...
      Там, где савана ждет, холодея, земля
      По пустынным полям бродит ветер унылый
      То родимый мой край, то отчизна моя.
      Холод, голод, тоска... Непогода и слякоть,
      Вид усталых людей, вид усталой земли.
      Как мне жаль мой народ, как мне хочется плакать!
      Перестаньте ж рыдать надо мной, журавли...
      Этот вариант "Журавлей", привезенный вояками с запада, нравится мне куда больше, чем тот, что теперь поет - хорошо поет, согласен - Алла Боянова.
      Неля была очень музыкальна и даже любовь крутила с парнем по фамилии Музыка. После лагеря они с Жоркой поженились, о чем написали мне из Владивостока.
      Певуний у нас было много, но самым большим успехом пользовалась Тамашка Агафонова. Маленькая, худенькая - чистый воробышек! Мы с Жоркой Музыкой забавлялись тем, что перекидывали ее из рук в руки как мячик. А голос у нее был на удивление сильный, низкий. Тамашка (по-другому никто нашу звездочку не звал - ни Тамарой, ни Томой) была прямо-таки влюблена в Ольгу Ковалеву - замечательную исполнительницу русских песен, которую теперь мало кто помнит. А Тамашка ее спокойную, неаффектированную манеру решительно предпочитала эстрадной удали Руслановой. Рассказывая о ней, она никогда не говорила "Ковалева" или "Ольга Ковалева", а только полностью, с придыханием: "Оль-Васильна-Ковалева". И пела все песни из ее репертуара - и на концертах, и до, и после.
      Девчоночке этой не было и двадцати лет. В лагерь она попала за прогул. Своим родителям написать об этом не посмела - как же: не было у них в роду каторжников! И все три года просидела без посылок. А когда освободилась, прислала своей - и моей - подруге Вальке Крюковой письмо.
      "Валечка, - писала она - меня дома не ругали, жалели. На работу не пускают, велят кушать. Я уже поправилась на двенадцать килограмм..." Кончалось письмо так: "Валечка, как освободишься приезжай! Валечка, передай привет Валерию Семеновичу, пускай он нарисует мне морячка и девочку".
      И я нарисовал - как и раньше рисовал для нее - картинку. Конторским сине-красным карандашом изобразил матросика и девочку с огромными как у самой Тамашки глазами.
      С Валькой - доброй, веселой, бесхитростной - они очень дружили, хотя та была постарше года на четыре и москвичка. (Тамашка была из Вологды). В самом начале нашего знакомства Валька меня предупредила:
      - Валер, на воле я прошла огонь и воду, а в лагере у меня была любовь только с одним человеком. Я тебе честно говорю: если он придет к нам с этапом, я буду с ним.
      Но конец нашему - очень счастливому - роману положил не приезд "одного человека", а совсем другое событие. Валентина, с ее пустяковой бытовой статьей попала под так называемую "частную амнистию". Такие амнистии объявлялись без особой рекламы довольно часто: для беременных, для мамок, просто для малосрочниц. (Пятьдесят восьмой это не касалось).
      Нарядчик встретил меня у конторы и показал список - не очень большой.
      - Твоя Валька тоже тут.
      Я побежал искать ее. Еще издали крикнул:
      - Валь, ты на волю идешь!
      И - такая странная реакция - она вся залилась краской. Шея, лицо, уши стали пунцовыми. Я и не знал, что такое бывает. От стыда краснеют - но от радости?!
      Сразу стали думать, в чем ей идти на свободу. У кого-то из женщин выменяли лиловое вискозное платьишко, еще какое-то шмотье. Раздобыли три лишних пайки хлеба - и простились.
      А дня через три я получил письмо - такое же милое, как сама Валька. Вспоминала все хорошее, писала, что не забудет... Может, и забыла, а я вот почти полвека спустя вспоминаю с нежностью. Оно и понятно: хорошие люди прочно застревают в памяти.
      Правда, другого очень хорошего человека с 15-го ОЛПА я вспоминаю всегда с чувством вины. Он тоже ушел на волю, но это было не досрочное освобождение - совсем наоборот. "Старый Мушкетер", как мы с Лешкой Кадыковом прозвали его, отсидел свой червонец, потом пересиживал лет шесть - и наконец-то дождался.
      Работал он писарем у старшего нарядчика, осетина Цховребова, и тот, надо сказать, робел перед своим подчиненным: так независимо и с таким достоинством писарь держался. (А был Цховребов не робкого десятка и свой срок, говорили, получил за то, что на фронте собственноручно расстрелял перед строем троих, которых, как выяснилось, стрелять не следовало. Помню, как Старый Мушкетер решительно отказался сесть с нами за стол, когда мы с Лешкой в гостях у нарядчика собирались встречать Новый 47-й год - с тройным одеколоном вместо шампанского. Большая гадость, между прочим: будто пьешь самогон, закусывая туалетным мылом... Хотя закусывали мы салом из Лешкиной посылки...
      Седоусый, с дореволюционной выправкой и петербургским говором, писарь был, я не сомневался, офицером царской армии. Но он о себе говорить не любил, предпочитая вспоминать со мной хорошие старые книги. А на вопрос - кто вы? - отвечал одно:
      - Я?.. Пьяница землемер.
      В Куйбышевскую область, где он действительно работал до ареста землемером, Старому Мушкетеру предстояло ехать через Москву. Я попросил его зайти к маме, дал адрес и письмо. Но он не зашел. Письмо опустил в почтовый ящик, а мне написал открытку с извинениями: постеснялся зайти в лагерном облачении. Только тогда я со стыдом подумал: мог ведь, мог приодеть его перед выходом на свободу! У меня кроме отцовского кителя была еще "американская помощь". Предназначалась она не мне: профессору Фриду по разнарядке выделили два пиджака разного размера, присланных из Америки какой-то благотворительной организацией. Пиджачки были б/у: обтрепанные рукава аккуратно подшиты, все пятна уничтожены без следа, на внутренней стороне лацкана заплата не того цвета. Но это внутри; а так очень даже нарядные пиджаки - клетчатые, один зеленый, другой бежевый. Мать прислала их мне. И конечно же, я должен был предложить один из них Старому Мушкетеру - но вот, не сообразил. А две девчонки, его землячки, сообразили: одна сшила кисет, другая набила его махоркой на дорогу...
      Американские пиджаки у меня не залежались. Один не помню куда делся, а в другом ушла на освобождение, отбыв свои пять лет, Шура Юрова по прозвищу Солнышко - круглолицая, бело-розовая, как пастила. Как такое могло сохраниться на лагерных харчах, на общих работах? У нее даже дыхание пахло парным молоком.
      Конечно, на 15-м с кормежкой было получше, чем на других лагпунктах. Во-первых, сельхоз; во-вторых, за воровство беспощадно карал поваров заключенный зав. кухней горбун Кикнадзе. И каша была кашей, а не жидким хлебовом, как у других. Но все равно: картошка в баланде всегда была черная, гнилая. Круглый год на овощехранилище картофель перебирали, и на нашу кухню попадали только отходы. Настоящих доходяг у нас не было, а голодных - полно. Я слышал как хорошенькая Лидка Болотова делилась с подружками девичьей мечтой:
      - Залезть бы, девки, в котел с кашей и затаиться. Повара уйдут, а ты сиди и наворачивай... Я бы хавала, хавала - аж до самого утра!
      Это от нее я узнал лагерную переделку старой песни:
      Вдруг в окошке птюха показалася.
      Не поверил я своим глазам:
      Шла она, к довеску прижималася
      А всего с довеском триста грамм.
      Птюхой нежно называли пайку...
      Кикнадзе (его все звали Сулико. Наверно, Шалико?) удивлялся, почему я не приду к нему, не попрошу лишнего? Но я знал: для других он не даст. А самому мне и посылок хватало. Ну, вообще-то не совсем хватало - что там могла прислать мать с ее лаборантской нищенской зарплатой! Но я не хотел попадать в зависимость от хитромудрого зав. кухней. Вот с его земляком Мосе Мгеладзе я подружился. Мосе заведовал продкаптеркой; подворовывал, конечно - но в меру. И мы варили отборные куски "мяса морзверя", отбивая луком отвратительный вкус ворвани. Нам казалось - вполне съедобно! А вот на Инте, когда я попал туда, обнаружилось, что непривычные к моржатине и тюленятине зеки из других лагерей этим блюдом брезгуют. (Про них говорили: "зажрались, хуй за мясо не считают!") И лотки с порциями морзверя, от которых отказывались целые бригады, доставались нашим каргопольчанам.
      С Мосе интересно было разговаривать и про еду, и про гурийское многоголосное пение, и про любовь, и вообще про жизнь.
      - Ненавижу, кто прощает зло! - говорил он и свирепо скалил все тридцать два белых зуба. - Кто зло не помнит, тот и добро забудет!
      Я с ним соглашался. Не было у нас разногласий и по поводу женщин: нам нравились одни и те же.
      Понимаю, что к этому предмету я возвращаюсь слишком часто, но напомню: на 15-м женщин было в семь раз больше, чем представителей противоположного пола. Придурки и ребята из РММ, которые на работе не слишком изматывались, не теряли времени, словно предчувствуя: скоро хорошая жизнь кончится. Она и кончилась. В 48-49 годах уже нигде не было "совместного проживания" - отдельно мужские лагпункты, отдельно женские.
      Свального греха на нашем 15-м не было; и вообще грязи в отношениях было не больше, чем на воле. Правда, не было и романтики.
      Единственная по-настоящему романтическая любовная история, о которой мне известно, случилась не у нас, а в Кировской области, на лагпункте, где был Юлик Дунский. Случилась не с ним: ее героями были зечка-бесконвойница и молоденький солдат вохровец. Об их отношениях узнало начальство и девушку законвоировали - так что видеться они уже не могли. А это была нешуточная любовь; такая, что солдатик решил застрелиться. Выстрелил в себя из винтовки, но неудачно. Или наоборот, удачно: только ранил себя. Его положили в больницу за зоной. А его возлюбленная, узнав об этом, подлезла под колючую проволоку и прибежала к нему... Ее, конечно, силой оторвали от него, уволокли распухшую от слез. А стрелка, когда он поправился, перевели в другую часть, подальше... Конца истории Юлий не знал; вряд ли он был счастливым.*)
      У наших на сельхозе отношения глубиной не отличались. Не было конкуренции, не было и ревности. Если и оказывалось, что девушка делит внимание между двумя мужичками, это редко становилось поводом для ссоры. Просто эти двое считались теперь "свояками". Так и приветствовали друг друга при встрече: "Здорово, своячок!"
      Одна, выражаясь по-старинному, интрижка сменялась другой отчасти из-за текучести состава. Только начнется роман - девчонку увозят. Хорошо, если на освобождение, как Шуру и Валю; но чаще на другой ОЛП. Начальство ведь знало от стукачей, кто с кем, и время от времени разгоняло "женатиков" по разным лагпунктам. Причем отправляли на этап того или ту, в ком администрация меньше нуждалась. Например, если она бухгалтер, а он простой работяга, уходит он. А если на общих она, а он агроном - он, естественно, и останется.
      Существовал и такой неписанный закон: если во время облавы на женатиков в мужском бараке застукают женщину, ей дадут от пяти до десяти суток карцера, а ему ничего. Если же его застанут в женском бараке, тогда наказание заслужил он, а на ней вины нет.
      Облавы такие проводились часто; я сам однажды спасся позорным способом: забежал в женскую уборную, присел над очком и закинул на голову полу бушлата, чтоб не видно было небритого лица.
      "Встречались" пары и в бараках, и в служебных помещениях например, в пустой бане, в конторе. У придурков имелось больше возможностей - хотя случались и накладки. Про одну из них расскажу.
      Посреди зоны, в отдалении от вахты, стоял маленький одноэтажный домик, точнее, конурка с громким названием "учкабинет". Днем в его единственной комнате вольный агроном по прозвищу Помаш (так он произносил "понимаешь?") обучал девчат премудростям сельхозработ, а ночью там можно было с кем-нибудь из его учениц уединиться.
      Заведывал учкабинетом Федя Кондратьев, одноглазый красавец, морской офицер, до лагеря чемпион по гимнастике Черноморского флота. Глаза и части скулы он лишился в бою - но не с фашистскими захватчиками, в с родной милицией. Их было много, а он один - зато пьяный. И решил взять не числом, а уменьем: бросил себе под ноги гранату. Противник понес серьезные потери, а Федя отделался увечьем и десятью годами срока. Случай был нетривиальный. Даже история Панченко, застрелившего двух милиционеров, меркнет по сравнению с Фединым подвигом. Лагерное начальство им даже гордилось: Федю демонстрировали всем приезжим комиссиям.
      - Расскажи, Кондратьев, как ты их!..
      И он, поправляя идеально белую повязку на глазу, рассказывал. Так было на обоих лагпунктах, где я с ним пересекался. И всегда для Феди находилась блатная работенка.
      Мы с ним приятельствовали, и когда мне потребовалось убежище, Кондратьев с готовностью предоставил в мое распоряжение учкабинет.
      Впустил нас с Ирочкой Поповой, моей приятельницей, и запер снаружи на большой висячий замок. Договорились, что ровно через час Федя придет и откроет. Но кто-то стукнул на вахту. Я даже знаю кто: настучал на нас не мой, а Федин враг, зав. баней - до ареста полковник, между прочим. Идея была - сделать Кондратьеву гадость.
      И не успели мы с Ирочкой расположиться на столе с образцами сельхозпродукции, как послышались шаги и лязг железа: кто-то открывал замок. Я крикнул:
      - Федя, ты? - В ответ ни звука. И я понял что это дежурный надзиратель Пелевин, самый вредный из всех; у них на вахте был второй комплект ключей от всех помещений. Хорошо еще, что я - сам не знаю почему и зачем - едва мы вошли, запер дверь изнутри на здоровенный засов.
      Отомкнув, надзиратель подергал дверь и, убедившись, что ее не открыть, снова накинул замок и побежал на вахту за подкреплением: ему однажды устроили темную в бараке РММ и он боялся повторения.
      Я посоветовал Ирочке одеться, а сам стал в панике ковырять какой-то железкой оконную раму. В отличие от меня Ирочка - вот что значит офицерская дочка! - сохраняла присутствие духа и ясность мысли. Сказала:
      - А ты просто выбей раму.
      Я разбежался и вышиб хлипкое окошко сапогом. Помог Ирочке вылезти и велел скорей бежать в барак, пока не вернулся Пелевин. А сам остался ждать неприятностей. Ирочка удивилась:
      - А ты чего ж?
      Это трудно объяснить, но я ведь высаживал окно для нее, а не для себя: очень не хотел чтоб эту девочку застали на месте преступления. И когда она выбралась наружу, решил, что дело сделано; как-то не подумал, что могу уйти тем же путем. Такой вот заскок. В оправдание своей глупости могу напомнить известный эпизод из биографии Ньютона. Великий физик велел прорезать в двери своего кабинета специальное отверстие для кошки, чтобы она могла приходить и уходить, не отрывая его от работы. А когда у нее родились дети, попросил сделать еще три маленьких лаза - для котят. Аналогия не полная, но тоже пример странной блокировки интеллекта. Не знаю, кто объяснил Ньютону его ошибку, а я последовал Ирочкиному совету, выбрался из учкабинета и помчался в барак - не к себе, а к друзьям, организовывать алиби. Прошло благополучно... А Пелевина, кстати сказать, через месяц убили - не в зоне и, разумеется, без всякой связи с моим приключением. Пробили голову железнодорожным молотком - видимо, зуб на него имели не только зеки.
      Особых злодеев среди лагерных начальников я не встречал. Были хуже, были лучше, попадались и тупые злобные скоты, но на настоящего злодея никто не тянул.
      А на 15-м нам, считаю, с начальником просто повезло. Это был шестидесятидвухлетний младший лейтенант Куриченков. Как и вся каргопольская "вохра" он был из местных. Начинал надзирателем, и дослужился до должности начальника лагпункта. Когда вышло распоряжение аттестовать всех, кто был на офицерских должностях, старику навесили на погон одну звездочку - на большее образования не хватило (по-моему, там и пяти классов не было).
      Году в девяностом мы с режиссером Миттой побывали в моих местах - искали натуру для фильма о сталинских лагерях "Затерянный в Сибири". Подходящего ничего не нашли: теперешние "учреждения" выглядят совсем по-другому. Но меня поразило, что начальником маленького лагпункта (сейчас это называется как-то иначе) был полковник, а в подчинении у него ходили подполковники и майоры. Видимо, излишки офицерского состава армия сбывает теперь в исправительно-трудовые заведения. А в наше время на весь Каргопольлаг имелся только один полковник - Коробицын, начальник управления. Интересно, в каком звании нынешние начальники управлений? Наверно, генералы армии, а то и маршалы...
      Наш младший лейтенант был мужик не злой и справедливый. К мелким нарушениям режима не придирался; больших строгостей при его правлении не было. Как-то раз он вызвал меня к себе в кабинет и посоветовал поменьше заниматься бабами.
      - Конечно, без греха один бог, - хмуро сказал он, глядя мимо меня. - Но надо поаккуратней, чтоб разговоров не было.
      Насчет того, что без греха один бог, Куриченков говорил со знанием дела. Его старушка жена, такая же низенькая и круглолицая как он, жаловалась заключенной медсестре Лиде, что дед никак не угомонится, седьмой десяток пошел, а все лезет, лезет. (Совсем как Нехама в бабелевском "Закате": "Ему шестьдесят два года, бог, милый бог, и он горячий, как печка!" Только Нехама не окала). На наших девчонок старик тоже поглядывал, а было ли еще что - про это не знаю.
      Полной противоположностью начальнику был его заместитель Купцов, тоже младший лейтенант. Это равенство в чинах Куриченкова наверняка ранило: заместитель был моложе его лет на сорок с лишним наглый крикливый мальчишка. Но приходилось терпеть: родной брат Купцова, майор, был по каргопольским меркам большой шишкой, начальником оперчекистского отдела, кажется.
      В отличие от Куриченкова, Купцов-младший вечно искал повод сделать кому-нибудь из зеков пакость. Мне - маленькую: привел в бухгалтерию парикмахера Витьку и приказал:
      - Этого кудрявого остричь!
      (А кудри-то и отросли сантиметра на три, не больше). Другим приходилось хуже.
      В очередь с прочими придурками я иногда дежурил в адм. корпусе. Из-за перегородки доносился голос вольнонаемной телефонистки: "Мостовича! Мостовича! Дай Кругличу!" Иногда она принималась напевать:
      Мама, цаю, мама, цаю, цаю, кипяценого,
      Мама, дролю, мама, дролю, дролю заклюценного!..
      (В тех краях смешно путают "ц" и "ч", меняя их местами. Я своими глазами видел бумагу, адресованную в Цереповеч).
      Но мне и более интересные вещи случалось слышать во время тех дежурств. Например, спор Купцова с командиром дивизиона охраны старшим лейтенантом Наймушиным.
      Во время шмона на вахте у девчонки за пазухой обнаружили три килограмма унесенной с поля картошки.
      - Судить будем! - кричал Купцов. - Судить!
      А Наймушин, фронтовой офицер, урезонивал его:
      - Не пори хуевину. Ну, получит девка по году за килограмм. Это хорошо?.. Дай десять суток - и хватит с нее.
      На том и порешили... И другой их спор я запомнил.
      Расконвоированные зеки обязаны были возвращаться в зону к определенному часу. И вот на поверке выяснилось, что один, бесконвойник-прораб, отсутствует.
      - Сбежал! - кричал Купцов. - Давай, объявляй его в побеге!
      А Наймушин отвечал негромким ленивым голосом:
      - Не пори хуевину. Куда он сбежит? Ему через неделю на освобождение идти.
      - А где он?!. Ты знаешь?
      - Знаю. На Островное пошел, к своей бабе. Прощаться.
      У прораба действительно на Островном, лагпункте "мамок", готовилась рожать его подруга.
      Вообще-то побеги изредка случались: "ваше дело держать, наше дело бежать". Уйти с 15-го было не слишком сложно. Нестрогий режим, вместо сплошного забора - проволочное ограждение. Один молоденький вор по-пластунски подлез под колючую проволоку - и с концами. Поймали его случайно: в Вологде на базаре столкнулся нос к носу с оперативником, знавшим его в лицо.
      Второй побег я описал со всеми подробностями в сценарии "Затерянный в Сибири". Семеро блатных договорились спрятаться от развода; их отыскали и вывели "доводом" - т.е., отправили догонять свою бригаду в сопровождении одного вохровца. Это входило в их планы. В лесу один из воров, симулируя мучительную боль в желудке, повалился на землю и стал кататься по хвое. Подкатился к ногам конвоира, обхватил его за сапоги и повалил. Налетели остальные, обезоружили стрелка - он и не сопротивлялся, только просил не убивать. Большинством голосов - шесть против одного - решили не пачкать рук кровью. Запихали ему в рот кляп, привязали к сосне и двинулись дальше. Ножом, отобранным у вохровца, вожак строгал палочку; шел и строгал, а остальные держались чуть поодаль - такая ничем не приметная компания деревенских парней. Но подлость натуры взяла свое: не слушая уговоров, вожак вернулся и тем же ножом перерезал связанному конвоиру горло. Дикое, совершенно бессмысленное убийство... Их поймали в той же Вологде, поэтому привезли обратно живьем и судили. Этим всем дали по четвертаку.
      Ст. лейтенант Наймушин, не в пример Купцову, "понимал сорт людей". Блатные одно, бесконвойный прораб-бытовик совсем другое...
      Ко мне Наймушин испытывал - не знаю, почему - явную симпатию. Может быть, ему нравилось, что в моем голосе он не слышал заискивающих ноток, какие неизбежно появляются, когда зек разговаривает с начальством. (Когда я обещал Куриченкову вести себя скромнее, эти нотки в моем голосе были, сам слышал. Но от командира дивизиона охраны я мало зависел: ведь не собирался же я уйти в побег?) И Наймушин часто заходил в бухгалтерию специально, чтобы поболтать со мной. Подсаживался к моему столу, расспрашивал о Москве, о моей прошлой жизни. Как-то раз сказал:
      - Вчера вечерком хотел зайти потолковать. Заглянул в окошко а ты сидишь, с Ленкой разговариваешь. Ладно, думаю, не стану им портить настроение.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18