Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гойя, или Тяжкий путь познания

ModernLib.Net / Классическая проза / Фейхтвангер Лион / Гойя, или Тяжкий путь познания - Чтение (стр. 35)
Автор: Фейхтвангер Лион
Жанр: Классическая проза

 

 


Растрачено господство мировое.

Но жар искусства, пламенно пылавший

В творениях Веласкеса, Мурильо,

Поныне жив! Он – в нашем славном Гойе!

Перед его фантазией волшебной

Действительность, смущенная, померкла.

Настанет день! О, скоро он настанет,

Когда перед тобой, Франсиско Гойя,

Склонится мир, как перед Рафаэлем

Сегодня он склоняется. Из разных

Земель и стран в Испанию стекаться

Паломники начнут, чтобы увидеть

Твои картины… О Франсиско Гойя —

Испании немеркнущая слава!

Растроганно улыбаясь, смотрели друзья на Гойю, он и сам улыбался, немного сконфуженно, но тоже был тронут.

Si vendra un dia

Vendra tambien, oh, Goya! en que a tu nombre

El extranjero extatico se incline… —

повторил он стихи Кинтаны, и всех поразило, что он так хорошо расслышал их. Кинтана покраснел еще сильнее.

– Вы не находите сами, что перехватили через край? – улыбаясь спросил Гойя. – Добро бы вы написали, что я лучше коллеги Жака-Луи Давида, но уже лучше Рафаэля – это, пожалуй, несколько преувеличено.

– Слова наивысшей похвалы слишком слабы для человека, создавшего такие рисунки! – пылко воскликнул Кинтана.

Гойя видел, как ребячески простодушен сам Кинтана и как ребячески простодушны его стихи, да и вообще не нуждался в подтверждении того, что после Веласкеса он – величайший художник Испании, и все-таки в нем поднялась волна радости. Значит, его «резкие, грубые, безвкусные» рисунки вдохновили молодого поэта на такие возвышенные, торжественные стихи. А ведь когда Кинтана их видел, они еще лежали в беспорядке и были мало понятны.

Гойе хотелось показать друзьям «Капричос» в том виде, в каком они были сейчас, и он спросил как можно равнодушнее:

– Хотите еще раз взглянуть на рисунки? Я тут разложил их по порядку и сделал под ними подписи. Впрочем, я и пояснения написал, – добавил он задорно, – для дураков, которым надо все разжевать.

Гости только и мечтали еще раз посмотреть рисунки, но не смели просить Франсиско, зная его чудаческий нрав. Когда же мир «Капричос» вторично предстал перед ними, зрелище это потрясло их. Та последовательность, в которой Гойя разложил теперь листы, подчеркнула настоящий их смысл. Даже резонер Мигель сказал почти благоговейно:

– Это лучший, величайший из созданных тобой портретов. Ты запечатлел здесь лицо самой Испании.

– Конечно, я человек свободомыслящий, – подхватил молодой Кинтана, – но теперь мне в каждом закоулке будут мерещиться демоны и ведьмы.

– А есть же такие умники, которые считают Жака-Луи Давида художником! – с мрачной иронией присовокупил Агустин.

Они добрались до последнего листа – до удирающей, орущей погани в монашеском обличье.

– Ya es hora! – воскликнул Кинтана. – Cierra, Espana! Испания, на бой! – воодушевленно и радостно повторил он старый боевой клич.

– Подписи очень удачны, некоторые просто великолепны, – задумчиво заметил Мигель. – По-видимому, ты надеялся ими смягчить содержание. А они зачастую подчеркивают его.

– В самом деле? – с лукавым удивлением спросил Гойя. – Я, конечно, понимаю, что мне моей неискусной речью не передать того, что хотелось бы выразить. Я был бы очень благодарен тебе, Мигель, и вам, дон Хосе, и тебе, Агустин, если бы вы помогли мне советом.



Друзья были польщены и счастливы, что могут внести посильную лепту в великое произведение Гойи.

Мигель сразу же придумал удачную надпись для рисунка, где дряхлый скупец прячет свои сокровища. Он предложил подписать под ним слова Сервантеса: «Человек таков, каким создал его господь, а порой и много хуже». Остальные тоже изощрялись в выдумках. Они поняли, чего добивается Франсиско: чтобы подписи звучали по-народному, были меткими и выразительными.

– Грубоватость должна остаться, – решил Мигель.

– Обязательно, – подтвердил Гойя, – нечего меня приглаживать.

Гости работали дружно, усердствовали вовсю, придумали целый ряд новых подписей и пояснений; в эрмите не умолкали смех и шутки.

Но при всем веселье у Мигеля было неспокойно на душе. Почему Франсиско, не любитель писать, стал придумывать все эти названия и пояснения? Неужели он в самом деле носится с опасной мыслью обнародовать «Капричос»? Чем больше думал над этим Мигель, тем сильнее мучила его тревога. Без сомнения, гениальный дурак Гойя заразился дурацким фанатизмом Кинтаны. Мигель ломал себе голову, какими способами удержать друга от этого гибельного безрассудства.

Помочь делу могла только Лусия. Отношения Мигеля и Лусии по-прежнему были двусмысленны. Когда он сообщил ей, что выходит в отставку, потому что не желает быть соучастником пагубной политики дона Мануэля, Лусия постаралась его утешить приветливо, умно, но без всякой сердечности.

Вероятно, она уже была осведомлена Пепой, а может быть, и самим Мануэлем. Лусия искренно жалела о ссоре Мигеля с Мануэлем, в которой была виновата она, и надеялась помирить их. Но только со временем. Потому что на ближайшее будущее у Мануэля был опытный, надежный советчик, искренно преданный интересам родины: аббат дон Дьего.

Да, соглашение между Великим инквизитором и главой кабинета не было нарушено. Аббата выпустили из монастыря. Это не значило, что священное судилище отменило приговор, просто чиновники инквизиции не замечали аббата, зеленые гонцы проходили мимо него, и хотя он не решался показываться в королевских резиденциях, но Мануэль убедил его, что он может негласно бывать в столице, пока двор не вернулся туда. Именно теперь, лишившись своего верного Мигеля, Мануэль нуждался в таком помощнике, как дон Дьего.

Разумеется, Мигель все это знал. Он был глубоко уязвлен тем, что Лусия и Мануэль отстранили его, заменив аббатом.

Теперь же, из-за Гойи, у него нашелся желанный предлог поговорить по душам с Лусией. Расхвалив со всей авторитетностью знатока самобытность и потрясающую художественную силу «Капричос», он перешел к безумной затее Гойи опубликовать их и принялся красноречиво сокрушаться по поводу того, как глупы бывают умные люди. Лусия охотно с ним согласилась. В конце концов она обещала, что исполнит его просьбу и попытается отговорить Гойю от этого нелепого намерения.

Лусия отправилась к Франсиско.

– Я слышала, что у вас есть целый ряд новых, замечательных рисунков, – начала она, – с вашей стороны очень нехорошо утаивать их от старой приятельницы.

Гойя был возмущен бесхарактерностью и болтливостью Мигеля. Впрочем, он и сам, наперекор здравому смыслу, показал офорты Каэтане.

Лусия напрямик спросила его, когда можно посмотреть «Капричос». Кстати, она придет не одна, а с одним их общим другом.

– С кем? – насторожился Гойя. Он думал, что это будет Пепа, а ей он не собирался показывать «Капричос».

Но Лусия объяснила:

– Я бы хотела взглянуть на ваши новые офорты вместе с аббатом.

Гойя опешил.

– Как! Дон Дьего здесь? Значит, ему…

– Нет, ему ничего не разрешено. Но все-таки он здесь, – ответила Лусия.

Гойя не мог опомниться. Ведь если он впустит к себе в дом осужденного еретика, которому при нем прочитали приговор, он тем самым бросит неслыханно дерзкий вызов священному судилищу. Лусия поняла его растерянность, Ее узкие, раскосые глаза смотрели ему прямо в лицо, на тонких губах змеилась насмешливая улыбочка.

– Вы считаете меня шпионкой инквизиции? – спросила она.

Гойя и в самом деле заподозрил на миг, что она хочет выдать его инквизиции. Ведь не кто иной, как она, из-за своей пагубной прихоти навлекла несчастье на голову Ховельяноса. Нет, конечно, это нелепость. И так же нелепо бояться встречи с аббатом. Если дон Дьего показывается в Мадриде и его не трогают, так вряд ли ему, Франсиско, поставят на вид, что он не выставляет старого приятеля за дверь.

Это прямо какой-то рок – именно при Лусии он всегда попадает в смешное положение, так повелось с первой их встречи на Прадо. И вот теперь опять, после того как он преодолел страх, тяготевший над ним и над всей Испанией, и создал «Капричос», перед ней, перед Лусией, он показал себя мелким и глупым трусом.

«Carajo!» – мысленно выругался Гойя.

Однако ему очень хотелось показать свои рисунки Лусии. При всей враждебной настороженности он всегда чувствовал к ней смутное влечение. У них было что-то общее: как и он, возвысившись, она не утратила своей плебейской сущности, и в этом была ее главная сила. Он не сомневался, что она поймет «Капричос» лучше, чем остальные знакомые ему женщины. Мало того, ему представлялось, что, показывая офорты Лусии, он мстит Каэтане.

– Пожалуйста, донья Лусия, передайте мое почтение дону Дьего, – сухо сказал он, – и окажите мне честь вместе с ним посетить меня в четверг в три часа дня в мастерской на калье де Сан-Бернардино.

Когда аббат вместе с Лусией пришел к Гойе, на первый взгляд в нем почти не было заметно перемены. Одет он был просто и очень изящно, по самой последней французской моде, и старался показать себя таким же беспечным, самоуверенным, остроумным и тонким циником, каким его привыкли видеть раньше. Но Гойя понимал, каких это ему стоит усилий, и сам чувствовал себя неловко. Он по возможности сократил вступительный разговор и поторопился достать из ларя офорты.

Донья Лусия и аббат стали рассматривать «Капричос». Все вышло так, как предвидел Гойя. С лица доньи Лусии слетела маска, и оно выражало теперь горячее одобрение. С присущей ей страстностью впивала она кипучую жизненную силу, исходившую от рисунков, и сама вся лучилась ею.

Разглядывая первый цикл офортов, изображавших «Действительность», аббат, как подлинный знаток искусства, сделал ряд умных замечаний по поводу техники рисунка. Но при виде новых офортов, становившихся чем дальше, тем дерзостнее и фантастичнее, он умолк, и лицо его постепенно приняло то же самозабвенно-восторженное выражение, что и у Лусии.

Вот они оба склонились над рисунком с привязанными друг к другу мужчиной и женщиной, в волосы которых вцепилась сова-рок. «Неужто нас никто не развяжет?» – подписал Гойя под офортом. С глубоким удовлетворением заметил он, как жадно Лусия и аббат смотрят на рисунок и на свою судьбу. После этого между ними тремя установилось такое взаимное понимание, какого не выразишь словами.

Наконец они досмотрели все и, скрывая радость под нарочитой грубостью, Гойя сказал:

– Ну, теперь хватит, – и собрался спрятать листы. Но не тут-то было!

– Нет, нет! – по-детски непосредственно закричал аббат, да и Лусия не собиралась расставаться с рисунком, который держала в руках.

– Мне казалось, я до конца разгадала эту свору, – начала она. – Но нет! Только вам удалось наглядно показать гнусное сочетание глупости и подлости. – Она гадливо поежилась. – Mierda! – вырвалось у нее, и странно было слышать непристойное ругательство из изящно очерченных уст благородной дамы.

– Всего семьдесят шесть рисунков? – заметил аббат, указывая на нумерацию страниц. – Нет, их тысячи! Это весь мир! Вся Испания с ее величием и ничтожеством.

Но тут Франсиско решительно сгреб листы, и они исчезли в ларе.

Аббат смотрел на ларь безумным, потерянным взглядом, Гойя понимал, что происходит в нем. Недаром он видел, как дон Дьего стоял на коленях перед Таррагонским трибуналом. «Капричос» были местью всех попранных, в том числе и аббата; «Капричос» – это был и его вопль ненависти и мести, орошенный в лицо наглым властителям.

– Трудно допустить, что это существует в мире, но не для мира, – произнес аббат тихо, медленно и страстно.

И Гойе мгновенно передалось жгучее желание аббата, чтобы весь мир увидел подлинное лицо нечестивцев, правящих сейчас Испанией, как оно показано тут у него на картинках, запертых в даре. Сильнее прежнего захотелось ему бросить «Капричос» в мир.

– Я открою их миру, – хрипло выговорил он.

Но тут аббат опомнился и вернулся к окружающей действительности, к мастерской художника в городе Мадриде.

– Вы, конечно, шутите, дон Франсиско, – возразил он непринужденным тоном.

Гойя вгляделся в его лицо и за маской светского человека увидел лик смерти, лицо мертвеца. Да, мертвец. Тайком, без разрешения, отверженным бродит он по тому самому Мадриду, где привык блистать во всех аристократических гостиных, оказывать влияние на каждое крупное политическое событие, и живет он только жалостью и милостью женщины, ради которой пошел на то, чтобы стать живым мертвецом. А теперь этот мертвец сидит тут в мастерской и силится вести непринужденную, остроумную светскую беседу.

Гойе представился новый рисунок: полуистлевший покойник стоит, изящно опершись на клавесин, и курит сигару.

Ему стало как-то не по себе перед этим человеком, который делает вид, будто он живой, а на самом деле он – мертвец.

– Я не расслышал, – растерянно ответил Франсиско.

Лусия посмотрела ему в лицо гневно, но без насмешки.

– Аббат советует вам образумиться, – отчетливо произнесла она.

И вдруг ему стала ясна вся подоплека. Лусия для того и привела к нему аббата, чтобы он собственными глазами увидел, каково быть жертвой инквизиции. Урок, преподанный Лусией, оказался как нельзя кстати. Он вел себя точно малое дитя. «Слава Испании!» Стихи Кинтаны вскружили ему голову, и тщеславие взяло верх над разумом. Ему захотелось осязать эту свою «славу». Да, строгий взгляд и выговор Лусии вполне им заслужены. Лусия умно поступила, что привела дона Дьего: авось, вид аббата отрезвив его старую, но все еще неразумную голову.

И сказал он просто: «Да, Вы

Правы». И аббату тоже

Так ответил.

Но Лусия

Молвила перед уходом,

Указав на ларь и четко

Выговаривая каждый

Слог, чтоб лучше он услышал:

«Я благодарю вас, Гойя,

Коль на свете существует

Это чудо, не стыжусь я

Называть себя испанкой».

И в присутствии Диего

Подошла, поцеловала

Гойю горячо, бесстыдно,

Прямо в губы.

26

Доктор Пераль отыскал Гойю в эрмите. Франсиско понял, что того привело важное дело.

И верно, сразу же после первых вступительных слов Пераль сказал:

– Мне надо вам кое-что сообщить. Я колебался, говорить или нет, и, может быть, лучше не говорить. Но вы позволили мне взглянуть на донью Каэтану вашими глазами в «Капричос» и сделали меня свидетелем, когда хотели узнать мнение доньи Каэтаны, помните, о том портрете. Я позволю себе считать, что мы оба близкие друзья дукеситы.

Гойя молчал, его тяжелое лицо было замкнуто, он выжидал. Пераль опять заговорил нерешительно, обиняками. Он спросил, не замечал ли Гойя в самое последнее время легкой перемены в Каэтане. «Ага, она обнаружила, как я ее провел с Агустином, – подумал Франсиско, – и Пераль пришел меня предостеречь».

– Да, – сказал он, – в последние дни я как будто заметил в донье Каэтане какую-то перемену.

– Перемена действительно есть. Она беременна, – с нарочитой беззаботностью сказал Пераль.

Гойя задал себе вопрос, правильно ли он понял, но он знал, что понял правильно. «Esta prenada – беременна», – сказал Пераль. «Беременна, бремя, обременительно», – лезли Гойе в голову дурацкие слова. Внутри у него все кипело, но он сдерживался. Не надо было Пералю говорить об этом. Франсиско не хотел знать о таких делах, не хотел, чтоб его посвящали в неприглядную интимную жизнь Каэтаны. Но Пераль не прекращал своих навязчивых признаний; он даже прибег к письму, «Прежде в подобных случаях, – написал он, – донья Каэтана своевременно принимала меры, чтобы освободиться от беременности. Но на этот раз она сначала, По-видимому, хотела родить, а потом передумала. И я боюсь, что слишком поздно; если она не изменит своего решения, дело может плохо кончиться». Гойя прочитал.

– Почему вы сообщаете об этом мне? – сердито спросил он.

Пераль только посмотрел на Гойю, и тот вдруг понял: это ребенок его, Франсиско. Каэтана сначала хотела его ребенка, а теперь не хочет.

Пераль написал: «Хорошо бы, дон Франсиско, если бы вы уговорили донью Каэтану отказаться от вмешательства».

Гойя ответил хрипло и очень громко:

– Не мое дело влиять на решения ее светлости герцогини. Я этого никогда не делал и не буду делать.

А в голове бессмысленно вертелось: «Prenada – беременна, бремя, обременительно… Она погубила мужа, она погубила мою Элену, она погубит и этого моего ребенка». – Он очень громко сказал:

– Я не скажу ей ничего, ни единого слова не скажу.

Пераль чуть побледнел. Он написал: «Дон Франсиско, прошу вас, поймите – вмешательство не безопасно». Гойя прочитал, пожал плечами.

– Я не могу говорить с ней, доктор, – сказал он со страдальческим видом, и слова его звучали мольбой о прощении. – Не могу.

Доктор Пераль ничего не сказал и ничего не написал. Он вырвал исписанный листок из тетради и разорвал на мелкие клочки.

Гойя сказал:

– Простите мою резкость, дон Хоакин.

Он достал из ларя «Капричос», отобрал два листа: один с изображением Каэтаны, как она не на облаках, а на головах трех мужчин кощунственно возносится на небеса или уносится в преисподнюю, и другой, с двуликой Каэтаной, обезумевшим любовником, дьявольской нечистью вокруг и волшебным замком в облаках.

– Хотите эти листы, доктор? – спросил он.

Пераль покраснел.

– Спасибо, дон Франсиско, – сказал он.

Через несколько дней Пераль прислал за Гойей, чтоб тот поспешил в Монклоа. Гойя приехал, увидел лицо Пераля, понял – надежды нет.

В занавешенной комнате, где лежала Каэтана, было побрызгано духами, но и сквозь них пробивался тошнотворный, тяжелый запах, шедший из алькова. Полог был задернут. Пераль жестом показал Франсиско, чтобы он его отдернул, и вышел. Франсиско раздвинул занавески. У кровати сидела прямая, застывшая, окаменелая дуэнья. Франсиско подошел к кровати с другой стороны.

Каэтана лежала прозрачная, как воск, глубоко ввалившиеся глаза были закрыты. Высокие дуги ее бровей часто казались Гойе огромными арками ворот, но что творится за этими воротами, ему так и не удалось узнать. Теперь ему до боли хотелось, чтобы поднялись закрытые восковые веки. Он знает ее глаза, по ним только догадываешься о буре разноречивых чувств, но уверенности они не дают ни в чем и никогда. Только бы она открыла глаза – и в этот единственный, в этот последний раз он увидит правду.

Очень явственно, так явственно, словно они облеклись плотью и стоят тут же в комнате, ощущал он в себе последние слова, которые унес из говорящего мира в свой немой мир, ее слова: «Я любила одного тебя, Франчо, одного тебя, мой глупый, старый, некрасивый, мой единственный. Только тебя, дерзкий художник. Только тебя». А ведь она знала, что любовь к нему принесет ей гибель; ей пророчили это и мертвая Бригида и живая Эуфемия. Она сознательно шла на любовь и на смертельную опасность. А он, хоть она и просила его много раз, даже не написал ее. Он не мог ее написать. А может быть, он потому не написал ее, что не хотел подвергать опасности. И вот теперь она лежит здесь и все равно умирает.

Он смотрел на нее, и мысли его путались. Нет, это невозможно, она не умрет, нельзя себе представить, что это горячее, своенравное, надменное сердце перестанет биться. Он приказывал ей шевельнуться, открыть наконец глаза, узнать его, заговорить. Он ждал в страшном нетерпении. Он проклинал ее в душе за то, что она и сейчас верна себе, своему строптивому нраву. Но она не открыла глаза, она не сказала ни слова, она прислушивалась к своим уходящим силам и утекающей жизни, к своему умиранию.

Чувство страшного одиночества, страшной отчужденности охватило его. Они были связаны – она и он – самой тесной связью, какой могут быть связаны два человека, но какими же они остались чужими! Как мало знала она его мир, его искусство. И как мало знал ее он. Его «Тантал» ложь: она не приоткрыла веки, она умирала.

Донья Эуфемия, чопорная и враждебная, подошла к нему. Написала: «Вам пора уходить. Сейчас придет маркиза де Вильябранка». Он понял дуэнью. Все эти годы он бесчестил герцогиню Альба, пусть хоть теперь не нарушает величия ее смерти. Он чуть не улыбнулся. Этой последней представительнице рода герцогов Альба больше пристало бы умереть с озорным, дерзким, насмешливым словом на языке. Но она лежит здесь такая жалкая, вокруг стоит тяжелый запах, и нет в ее уходе из жизни величия и не будет, даже если она умрет не при нем, а в присутствии всех маркизов Вильябранка.

Дуэнья проводила его до дверей.

– Вы погубили ее, господин первый живописец, – сказала она с безграничной ненавистью в глазах.

Пераль стоял в зале. Мужчины молча, низко поклонились друг другу.

Через залу торопливо прошествовал священник со святыми дарами. Гойя, как и все остальные, преклонил колена. Каэтана так же не заметит священника и маркизу де Вильябранка, как не заметила его, Франсиско.

Среди мадридского народа, падкого на всякие слухи, и на этот раз шля толки об отравлении, причем все кивали на иноземку, на итальянку, на королеву, якобы отравившую свою соперницу. Враждебность, которую после смерти герцога вызывала герцогиня Альба, сменилась жалостью, любовью, обожанием. Из уст в уста передавались трогательные рассказы, какая она была простая, незаносчивая, как разговаривала, будто с ровней, со всяким, как играла с уличными ребятами в бой быков, как охотно и щедро помогала каждому, кто обращался к ней с просьбой.

Весь Мадрид провожал ее в последний путь. Похороны были торжественные и пышные, как и полагалось при погребении такой знатной дамы; маркизы Вильябранка не пожалели денег, но зато и не скрывали своего равнодушия. Только добросердечная донья Мария-Томаса жалела Каэтану, такую красивую и так безвременно и трагически погибшую. Старая маркиза с высокомерным презрением взирала на горе народа. Каэтана любила чернь, чернь любила ее. Лицо доньи Марии-Антонии было холодно и надменно. Каэтану убила та же рука, которая помогла ей, позабывшей свой долг, погибшей женщине, убрать со своего пути ее, Марии-Антонии, любимого сына. Старая маркиза чуть шевелила губами во время молитв за упокой души усопшей, но шептала она при этом далеко не благочестивые слова.

В своем завещании герцогиня Альба щедро обеспечила дуэнью Эуфемию, камеристку Фруэлу и многочисленную дворню своих имений, не был забыт и шут Падилья. В духовной отразился взбалмошный нрав Каэтаны. Денежные суммы, подчас очень крупные, были отказаны людям, которых она почти не знала: студентам, случайно повстречавшимся на ее пути, выжившему из ума нищему монаху, который доживал свой век у нее в имении, подкидышу, найденному в одном из ее замков, различным актерам и тореадорам. Первому королевскому живописцу Франсиско де Гойя-и-Лусиентес донья Каэтана оставила только простое кольцо, его сыну Хавьеру – небольшую ренту. Зато ее домашний врач доктор Хоакин Пераль получил полмиллиона реалов да еще усадьбу в Андалусии и несколько редких картин. Донья Мария-Луиза злилась, что предмет ее зависти – драгоценности герцогини Альба – достаются слугам и всякой челяди, а не ей, ибо, вопреки обычаю, Каэтана ничего не отказала их католическим величествам. Дон Мануэль тоже был разочарован. Он надеялся выгодно выменять у главного наследника маркиза де Вильябранка кое-какие картины из галереи герцогини Альба. Теперь эти картины переходили в собственность противного доктора Пераля, славившегося своей несговорчивостью.

И королева и первый министр с удовольствием узнали, что дон Луис Мария маркиз де Вильябранка, ныне четырнадцатый герцог де Альба, оспаривает завещание. Покойная донья Каэтана была доверчива и неопытна в делах. Возникло подозрение, что некоторые особенно щедро награжденные лица – главным образом врач, дуэнья и камеристка Фруэла – выманили у завещательницы такие несообразно большие суммы нечестным путем. Скоропостижная смерть герцогини тоже казалась подозрительной. Предполагали, что алчный врач – страстный коллекционер – хитростью обошел завещательницу, а затем, чтобы скорее получить наследство, извел ее.

Королева сообразила, что процесс против врача сразу прекратит нелепые слухи, ставящие ее августейшую особу в связь со смертью Каэтаны. Она поручила дону Мануэлю лично принять меры к расследованию причины смерти ее первой статс-дамы, а также дела о завещании.

Был возбужден процесс против доктора Пераля, дуэньи и камеристки Фруэлы по обвинению в captacion de herencia – присвоении наследства обманным путем. Обвиняемых подвергли тюремному заключению, на наследство был наложен арест. Вскоре дознались, что на волю завещательницы было оказано недопустимое давление. Завещание признали недействительным. Против трех арестованных велось следствие.

Спорное имущество отошло к основному наследнику. Новый герцог Альба попросил дона Мануэля выбрать себе из галереи покойной герцогини несколько картин и принять их как дань благодарности за его хлопоты по разбирательству дела о наследстве. Правда, некоторые картины, ранее облюбованные инфантом, исчезли загадочным образом. К донье Марии-Луизе, соизволившей милостиво позаботиться о выяснении причин таинственной смерти доньи Каэтаны, новый герцог Альба обратился с почтительнейшей просьбой благосклонно принять на память о дорогой усопшей кое-какие оставшиеся после нее драгоценности.

Вскоре многие картины

Каэтаны появились

В галереях Мануэля.

А на шее и на пальцах

Королевы засверкали

Кольца, броши, ожерелья

Из прославленных сокровищ

Герцогини Альба.

27

Друзьям хотелось, чтобы Гойя поговорил с ними о смерти Каэтаны и тем облегчил себе душу. Но он на это не шел, и они уже стали бояться, как бы он опять не впал в черную меланхолию. Однако судьба пощадила его.

Мрачно, молчаливо сидел и бродил он между голых стен кинты. Он пытался представить себе Каэтану. Это ему не удавалось. В памяти сохранилось только восковое замкнутое лицо умирающей и тяжелый запах, окружавший ее. Даже напоследок она осталась себе верна и назло не открыла глаз. В месяцы, предшествовавшие ее внезапной кончине, он как-то примирился с тем загадочно-жутким, что чуял в ней. Теперь, когда ее не стало, обида и злоба вновь нахлынули на него.

С достойным видом, надвинув на лоб боливар, опираясь на дорогую трость, держась по-арагонски прямо, гулял он по своему обширному саду и предавался мрачным думам. Каэтаны больше нет, совсем нет, он это знал. Он не верил ни в небо, ни в ад, о которых толкуют попы. Его небо и ад были от мира сего. Раз Каэтаны нет на земле – ее нет вовсе.

Ничего не осталось от нее, и в этом виноват он. Написанные им портреты были всего лишь жалкой, ничтожной тенью и ничуть не передавали ее гордой красоты; даже ремесленный портрет, сделанный Агустином, был ближе к ней. Искусство его, Франсиско, оказалось бессильным. Пожалуй, вернее всего было то, что он запечатлел в «Капричос». Но там он запечатлел лишь ее бесовскую природу, а от ее сияющей, чарующей сущности не осталось и следа: ни в его рисунках, ни на портретах.

«Мертвые живым глаза открывают», – гласит народная мудрость. Мертвая Каэтана не открыла ему себя. Он не понимал ее теперь, как не понимал никогда, как она не понимала его. Ни одной из близких ему женщин не было так чуждо его искусство, как ей. «Безвкусно и грубо». Может быть, именно «Капричос» побудили ее изменить решение и убить в утробе зачатого от него ребенка.

Он старался быть к ней справедливым. Конечно же, она возненавидела его с первой минуты, но и он возненавидел ее с той минуты, когда впервые увидел сидящей на возвышении. Никогда он не мог понять ее, не может понять и теперь. Даже в самые жгучие мгновения страсть сочеталась в нем с ненавистью. Когда он притворялся спящим, Каэтана говорила ему слова любви; он же даже мертвой не в силах сказать, что любил ее.

Он плакал над ней и над собой; из глаз его катились жалкие, недостойные слезы, ничего не смывая: ни любви, ни ненависти.

Подло поносить мертвую, беззащитную. Он перекрестился перед деревянной статуей пресвятой девы Аточской, той самой, которую Каэтана в их первую ночь накрыла мантильей, чтобы пречистая не видела ее распутства.

– И оставь ей прегрешения, как мы оставляем должникам нашим, – молился он; и молитва его тоже была подлой, потому что он-то ей ничего не прощал.

В нем самом было так же пусто, как в кинте. Раньше жизнь его была полна через край все вновь возникающими желаниями и трудами. А тут ему впервые стало скучно. Ничто его не соблазняло: никакие развлечения, ни женщины, ни яства и напитки, ни честолюбие, ни успех, ни даже работа. Самый запах красок и холста наводил на него тоску.

Он со всем покончил счеты: с искусством, как и с Каэтаной. То, что ему нужно было сказать, сказано. «Капричос» лежат в своем ларе, готовые и исчерпанные.

Нет, с Каэтаной не покончено. Ему не давала покоя несправедливость, которую творили королева и дон Мануэль.

Когда он вспоминал, что доктор и дуэнья заточены в тюрьму, что память Каэтаны позорят гнусными слухами, его трясло от бешенства. Он один мог быть несправедлив к покойной, а больше никто.

И с «Капричос» тоже не покончено.

«Искусство теряет смысл, когда оно перестает быть действенным», – сказал Кинтана. Прятать свой труд от зрителя – это все равно, что женщине удушить дитя в утробе.

Ему доставляло удовольствие воображать, что произойдет, если он обнародует «Капричос». Случалось, что отчаянные по своей смелости поступки действовали на правителей ошеломляюще, парализовали их. Прежнему, молодому Гойе показалась бы заманчивой именно дерзость этой затеи. А если он сейчас открыто всему миру выскажет свое мнение об обидчиках Каэтаны, не искупит ли он этим и собственную вину перед ней? Искупительная жертва на ее могиле? Что ж, может быть, она, по крайней мере, поймет тогда, чего стоят «безвкусные» «Капричос», и вместе с мертвой Бригадой будет тщетно ломать над этим свой мертвый череп.

Конечно, обнародовать «Капричос» неразумно; об этом говорили ему и другие, да и сам он убедительно доказал себе это. Но неужто же он до такой степени состарился и кровь у него так остыла, что иначе как разумно, поступать уже не может? Неужели он превратился в нудного Мигеля? Нет, трусливо, точно старой бабе, прятать «Капричос» в эрмите недостойно его.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39