Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Счастья и расплаты (сборник)

ModernLib.Net / Поэзия / Евгений Евтушенко / Счастья и расплаты (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Евгений Евтушенко
Жанр: Поэзия

 

 


Если есть и строчки-одиночки,

тыщи строчек прячутся внутри.

Больше открывайся счастью, бою

и себе, как лучшему врачу.

Не хочу довольным быть тобою.

Я тебе завидовать хочу.

2 января 2011

«Моими друзьями с детства не были держиморды…»

A teaspoon of silence

Two spirals swirling, melting into a cup

A teaspoon of sugar

And all that is —

All that is well —

The result will always remain a mystery

Even to the creator of the recipe.

Dmitry Yevtushenko, Mystery Recipe

Моими друзьями с детства не были держиморды,

а Буратино,

          Тиль Уленшпигель,

                    и Сирано,

                              Дон Кихот.

А у младшего сына —

          корова тряпичная и диджимоны

и отмалчиванье —

          самый тонкий и вежливый ход.

Но было его тряпичной коровы немое мычанье

красноречивее, чем, например, Монтень,

а его сокровеннейшее молчанье

разговорчивей, чем его тень,

          наводимая на плетень…

И когда он совсем от ответов ускальзывал,

даже в этом была беззащитная нагота,

даже этим,

          захлебываясь,

                    он рассказывал

то, что я не сумею понять никогда…

29 апреля 2012

«Из всего настоящего…»

Из всего настоящего,

перед чувством конца,

я хотел бы хрустящего

малосольного огурца.

В сталинской эре, пышной и низкой, был я беременной машинисткой

Мне до детства бы опять помолодеть,

ибо в детстве счастья видел маловато.

На земле еще счастливых мало детств,

надо сделать, чтоб их были миллиарды!

Были шмотки у меня убогие,

Но зато какая антология!

Любка-красногубка

Вся в сосульках ржавых юбка.

Не в себе. Пьяным-пьяна.

«Эй ты, Любка-красногубка!

Что срамишься, сатана!» —

поносила ее бабка,

потрясая кулаком,

та, что прячет ключ от бака

с привокзальным кипятком.

Раньше было тут бесплатно,

а теперь для недотеп

продает она приватно

кипяток за двадцать коп.

Ну а Любка-красногубка

ей в ответ не сгоряча —

будто капала так хрупко

на морозище свеча:

«Я прошу тебя, суседку,

пожалей – ведь я вдова.

Муж пропал, уйдя в разведку,

Но Москва – она жива.

Жизнь была хужей всех адов,

но, дитятей тяжела,

я для ранетых солдатов

нянькой в госпиталь пошла.

А сынок родился мертвый,

видно было по лицу,

но, отцом, как видно, гордый,

отлетел душой к отцу.

Ну а я любила многих,

всех, кто с мужем шел на бой,

и безруких, и безногих

утешала я собой.

Колыбельные им пела,

а не малому дитю.

Все их жалобы терпела.

Мерли —

          стряпала кутью.

Я себя не измарала.

Верной им была женой

и ни с кем не изменяла

нашей армии родной».

А у бабки еще злистей

поднялась, трясясь, рука,

где веревочка на кисти

с ключиком от кипятка.

Вновь завелся, как пластинка,

лживой праведницы смех:

«Ты, солдатская подстилка,

здесь в Зиме позоришь всех!»

Но готовы в драку, в рубку,

мы прикрыли не впервой

нашу Любку-красногубку

всей мальчишеской братвой.

И сибирского пацанства

голодухинских тех дней

не сменяли б за полцарства

на позорный смех над ней.

21 января 2012

«Предатель», не предавший никого

Алексею Пивоварову – замечательному кинодокументалисту, с болью рассказавшему в своих фильмах о Великой Отечественной о тех окруженных советских солдатах и офицерах, кого иногда называли «предателями», и когда они были вынуждены отступать без боеприпасов, иногда и без оружия, их беспощадно расстреливали заградотряды.

Предатель, не предавший никого,

он знал – солдатам было каково.

Все было по приказу.

          Пуля в лоб,

когда он отступал,

          и пал в сугроб,

и сам свои кишки в сугробе сгреб,

и все-таки пошел вперед,

          качаясь,

от собственного выхрипа отчаясь:

«Я не преда…»

          и с кровью – «я не пре…»

чуть хрупнуло под Ржевом в декабре,

и очередью горло перере…

Не надо слов о зле или добре.

И вообще не надо больше слов,

и упаси Господь от этих снов.

9 мая 2011

Был я беременной машинисткой…

В жизни при Сталине,

          пышной и низкой,

был я беременной машинисткой.

Что я имел —

          тощеватый студентик?

На винегрет и на студень деньги.

Я всем поэтам описывал сочненько

юную жертву по имени Сонечка,

брошенную так жестоко

          нечистым

на ногу

          пьяницей-футболистом.

Вот и ждала, из себя, как на пенышке,

сына, как братца,

          вроде Аленушки.

Соне я дал машинистки профессию,

но не простой,

          а влюбленной в поэзию,

так что с участьем волшебных перчаток

Соня печатала без опечаток.

И, не гонясь, как иные, за платою,

Соня стихи возвращала заплаканными.

Сентиментальные наши писатели

ринулись в Сонечкины спасатели,

передавая стихи и повести

для очищения собственной совести.

Был я той самой

          придуманной Сонечкой,

став на беду машинисткой-бессонечкой.

Чтоб горе-рифмы бумагу не пачкали,

я исправлял их чуть-чуть ее пальчиками.

Если какой-нибудь грубый эпитет

слово стоящее рядом обидит,

я заменял,

          становился преступником,

но незамеченным и непристукнутым,

ибо коллеги мои в беспечальи

этих поправочек не замечали.

Я им про Соню сказки рассказывал,

я пару строчек

          слюной чуть размазывал,

чтобы творцы этих виршей и прозы

думали, что это Сонечки слезы.

Я говорил:

          «Соне очень понравилось!» —

и содержанье карманов поправилось.

Разоблачений боялся,

          а там уж

Соне помог я родить,

          выдал замуж.

Ну а сегодня грущу потихонечку:

«Где мне найти для меня

          мою Сонечку?!»

11 декабря 2011

«Что, неучи бессмысленных страданий…»

Что, неучи бессмысленных страданий,

забыли мир барачный, магаданий,

как, раскрестьянив миллионы ртов,

их гнали в ссылки и пускали по миру,

и чтоб от счастья в СССР не померли,

им в руки не давали паспортов?

Нам стоят слишком дорого тираны.

Но пусть дороже стоит жизнь детей.

Кто остановит сразу все терроры?

Кто сразу всех спасет от всех смертей?!

2012

Я сделался «любимцем Сталина»

Я сделался «любимцем Сталина»

лет девятнадцати, когда

шушукалась об этом сдавленно

вся цэдээльская среда.

Литературные все лисоньки,

критическая волчарня,

теперь меня почти облизывали,

за хулиганство не черня.

В рубашке с украинской вышивкой,

плюя на этот лисий труд,

уже давно из школы вышибленный,

был принят я в Литинститут.

И при всеобщем опасательстве,

хотя я был так пацанист,

мне выдан был билет писательский

от страху недооценить.

А как все это получилось-то?

Я в ССП,

          еще никто,

речь двинул перед палачищами,

не сняв дырявого пальто.

Любя глазами все, что движется,

я, изучив борьбы азы,

пришел на обсужденье книжицы

с названием «После грозы».

Но автор из гробокопателей

и враг поэзии любой

был прозван «автоматчик партии»,

и кем вы думали? Собой.

Разоблачая, был как в мыле он,

пот лил с него аж в пять ручьев.

Да кто же был он по фамилии?

Сейчас забытый Грибачев.

И я его уделал точечно

без всяких личностных обид,

как у других он лямзит строчечки,

а после авторов гнобит.

Его боялся даже Симонов,

Фадеев хил был супротив,

а я его так раскассировал,

вмиг в клептомана превратив.

И тут пошла гулять легендочка

за моей худенькой спиной,

шепча, как девочка-агенточка,

что Сталин якобы за мной.

Что срочно он звонил Фадееву,

и я был вмиг доставлен в Кремль,

вел себя чуть самонадеянно,

но в целом вождь меня пригрел.

Сказал, стихи послушав до ночи,

когда мы даже обнялись:

«В Иосифе Виссарионыче

был вами найден спецлиризм».

Ах, ты моя Россия-Азия,

где сплетен полные мешки!

Неисчерпаема фантазия —

и анекдоты, и слушки.

И зависть вроде озверелости

так вдохновляет на вранье,

когда не верят просто смелости

без разрешенья на нее.

С усмешкой ядовито-сахарной

шептали, что защищена

какой-то, выше Божьей, санкцией

моя прикрытая спина.

Не приходило даже в голову

и обладателям седин,

что был я со спиною голою

совсем-совсемушки один.

5 января 2012

Из почты

Я получил ошеломившее меня письмо, отправленное мне 20.12.11 из Девона, Англия, несмотря на адрес типа «На деревню дедушке» – Поэту Евтушенко, Университет города Талса, США, и добралось оно до меня почти через месяц. В нем было мое письмо, написанное мной от руки ровно полвека назад Винстону Черчиллю, наверняка прочитанное им, но, видимо, не отвеченное. К нему была приложена записка от посланца:

«Дорогой мистер Евтушенко! Я нашел Ваше письмо среди вещей моей матери, которая умерла два года тому назад. Моим отцом был личный телохранитель мистера Винстона Черчилля (1950–1965), и это входило в его должность сберегать его. Боясь потерять его или направить по неверному адресу, я не посылаю оригинала, а только копию для Вас. Заметки на конверте принадлежат моей матери. Тед Хьюз (знаменитый английский поэт, живший в Девоне, переводивший мои стихи. – Примеч. авт.) был хорошим другом моих родителей и моим. Я иногда рыбачил с ним и играл в снукер. Я надеюсь, что это письмо наконец найдет Вас и будет Вам интересным как счастливые воспоминания. Я тоже большой почитатель сэра Винстона и имел счастливую возможность встречаться с ним и разговаривать при разных случаях. Искренне Ваш Билл Муррей.

Вот текст моего письма, копия которого у меня самого не сохранилась, а быть может, ее и не было. Заодно представьте себе, что оно было написано во времена разгара «холодной войны», и не думаю, чтобы такие письма советские люди часто рисковали писать, да еще таким крупным политическим деятелям: «Дорогой мистер Черчилль! Перед поездкой в Англию я мечтал встретиться с Вами, чтобы поговорить о многом – и о поэзии, и о политике. Должен Вам сказать, что в России Ваше имя связано с очень многими замечательными воспоминаниями, когда мы вместе дрались за свободу и честь наших наций. Я читал вашу книгу. По-моему, Вы настоящий писатель. Иные мои ровесники (мне 28 лет) кажутся мне моими прадедушками. А вы мне кажетесь моим ровесником, и я до сих пор в этом не разуверился. Мне очень хочется, чтобы Ваша знаменитая яхта завернула в Советский Союз и Вы бы увидели те удивительные перемены, которые происходят в нашей стране. Вы бы ее не узнали. И уверен в том, что Вы написали бы о ней, ибо, как я уверен, Вы – писатель помимо всего прочего. И если бы сказали и написали об этом Вы, Вам бы поверили. Вы не знаете меня, как поэта, и я пришлю Вам свою книгу, когда она выйдет в издательстве «Пингвин букс» по-английски. Пока же я очень хотел бы, если Вам было бы возможно, прислать мне Вашу книгу, которую трудно достать в России, с Вашим автографом… Ваш Евгений Евтушенко».

И вдруг у меня само собой написалось стихотворение, обращенное к мистеру Черчиллю. Иногда с некоторыми людьми хочется поговорить и после их смерти.

Безответный ответ

Только позавчера,

          на холодной, проигранной нами войне

мистер Черчилль прислал запоздало

          мое же письмо, безответное мне.

И давно уже Черчилля нет,

          и меня почти нет.

Но сама неотвеченность через полвека —

          ответ.

Мистер Черчилль,

          я жил в победившей стране,

а она и голодная нравилась мне,

и за мной,

          зажигалки тушившим на крыше песком,

наблюдали Нью-Йорк,

          да и Лондон —

          хотя бы глазком,

и со мною,

ловившим салютинки с неба Москвы,

разделяли победу

          и Рузвельт, и вы.

А потом я увидел кораблик из «Правды»,

          плывущий в ручье,

с вашим профилем в мокрой измятой статье,

где слова чуть расплылись,

          но все-таки были видны,

и какие слова!

          Да еще и о вас! —

                    «Поджигатель войны».

Год был сорок шестой,

          и кораблику крикнул я: «Стой!»

Я его просушил

          на Четвертой Мещанской над общей плитой.

Все соседи читали кораблик,

          который привез нам из Фултона речь.

и дядь Вась, проводник,

          ею тоже не смог пренебречь,

Только он ворчанул,

          хоть прочел ее с пьяненьких глаз:

«Это все же не текст,

          а, простите меня, пересказ».

А бухгалтер Дубенский —

          впал в панику сразу почти:

«Боже, снова война…»

          и упали, разбившись, очки.

Я в двенадцать свои

          не поддался, как он, на испуг —

только был потрясен:

          «Черчилль, он же ведь Сталина друг».

«Нет в политике дружб…» —

          усмехнулся дядь Вась. —

В нее лучше не лезь!

          О политику нос не расквась…»

Я в политику, правда, не лез.

          Она лезла в меня

прямо липкими лапами в душу,

          ее раздирая,

                    грязня.

Но когда я писал «Бабий Яр»

          и «Наследники Сталина»,

                    то

это было моим искупленьем за то,

и разрушился занавес ржавый,

          и были причиной не чудеса,

а весенних поэтов

          молоденькие голоса.

Ну а все-таки жаль, мистер Черчилль,

          что Вы не ответили мне,

ибо мы, но и Вы

          проиграли в холодной войне,

и осколки железного занавеса,

          при крокодильих слезах,

до сих пор

          в наших общих невыздоровевших глазах.

Разделяют народы религий вражда,

          и взаимобоязнь.

Отменить бы войну навсегда,

          словно общую смертную казнь!

Да и спор наших наций,

          не думаю – к пользе людей —

это спор корпораций —

          не соревнованье идей.

И хотя шар земной,

          он, конечно, немножко иной,

мир холодный беременен

          новой холодной войной.

А война – лицемерка,

          и если она холодна,

кто ее угадает,

          какой будет завтра она.

21 января 2012

А еще я был агитатор

А еще я был агитатор,

и притом за товарища Ста,

так что примет меня аллигатор

там, на Лете-реке,

          в уста.

И сказал мне старшой, жутче тени:

«Чтобы все до двенадцати дня

в урны сунули бюллетени,

а иначе тебя и меня…»

И при этом в ладоши он хлопнул

так, что я от башки до подошв

похладел, как на месте Лобном,

там, откуда с башкой не сойдешь.

Я дрожал, понимаете сами,

словно в чем-то я был виноват,

ибо был этот дядя с усами

мне порученный кандидат.

Становилось все более жутким,

Были выборы на носу.

Я ходил по московским джунглям,

как охотник Узала Дерсу.

«Завтра выборы… Завтра выбо…»

Ключик надо к любому найти:

«Не могли бы к нам в десять?», «А вы бы —

не могли б хоть к одиннадцати?»

Был я счастлив от пониманья

то одной, то другой семьи:

«Это я, дядь Гриш!» «Я, теть Кланя!» —

«Да не бойсь – всей семьей мы к семи».

Кто рычал мне, все зубы оскаля:

«Я безногий. Мне все до хрена.

Где протезы?» На дух не пускали

и сквозь дверь посылали на…

Объяснить я пытался культурно,

что протезы еще впереди,

но что есть переносные урны.

«Ежли самосожжусь – заходи!»

И дыша портвеюгой люто,

и пытаясь взасос целовать,

запивалка-малярочка Люда

затащить попыталась в кровать.

Я руками-ногами обвитый

в сапогах был повален уже,

«Люда, ты подожди до любви-то…» —

я ее умолял в мандраже.

«Тебе выспаться, милая, надо.

Протрезвись да покрепче усни.

Обещаю, что будет награда,

но сначала сходи, голосни».

То ли псковской, а то ли тамбовской

домработницей огражден

был художник седой Кончаловский,

защищенный медалью с вождем.

Но крестьянскую добрую душу

все же тронуло оттого,

что увидела, как я трушу,

если барин не соизво…

Мне сочувствья не выразив бурно,

поняла всю тощищу мою

и шепнула: «Ташшы свою урну,

Может, барина уговорю».

В избирательный наш участок

я пришел, всем давая пример,

где томилось уж много несчастных

из счастливого СССР.

Были все хорошо обученными

есть конфеты, бесплатные всем,

и запели Нечаев с Бунчиковым

в дверь, открывшуюся ровно в семь.

И пошли приодетые наши,

как хозяева этой земли,

тети Маши и тети Клаши,

дяди Миши и Гриши пошли.

Шли они опускать бюллетени,

помня все, что такое война,

шли, не зная, что в их володеньи

и должна находиться страна.

Шли и деды, и сироты-дети

всех убитых на фронте солдат,

там, где вождь на бесплатной конфете,

а отцы их в Гулаге сидят.

Им их Родину в руки не дали,

за какую их сердце болит,

и я вздрогнул, услышав медали, —

прикатил даже мой инвалид.

И пришла разодетая Люда,

ну хоть впрямь на прием у посла,

деревенское женское чудо,

и шепнула: «Я жду опосля».

И взглянула в глаза мне несмело,

пусть с оконной геранью в руках,

но стоически и неумело

на высоких впервой каблуках.

Я принес Кончаловскому урну.

Сквозь дверную цепочку в тот день

глаз взглянул чуть зловатый и умный,

и нырнул с быстротою бесшумной

в щель подписанный бюллетень.

Сидр мы пили сладющий и пенный,

я и Люда до самого дна.

«Знаешь, ты у меня почти первый», —

мне, краснея, призналась она.

Мы росли в синяках и в заплатах.

Все нам было по кочану.

Но заплакала. Я заплакал

и не мог объяснить почему.

Июль 2011

«Все поэты России немножко родились в Одессе…»

Все поэты России немножко

          родились в Одессе.

Даже я сибиряк-одессит,

          и для ясности дело замнем.

Если вынуть Одессу из жизни —

          не выживет жизнь, не надейтесь!

Поскучнеет на обезодессевшем

          шаре земном.

Скольких женщин я знал,

          были умницы, были шалавы,

но одна была Соня-рыбачка,

          меня отфутболившая наотрез.

Перекинь мне сейчас

          хоть кефалинку из шаланды,

о которой мне пел

          в моем детстве сибирском Бернес!

12 января 2012 года

Попавший под железный гребень Михаил Голодный

1903, Бахмут (ныне Артемовск, Украина) – 1949, Москва

С двенадцати лет он, выросший в трудовой еврейской семье, работал на гребеночной фабричке в Екатеринославе и, как многие провинциально романтические подростки за чертой оседлости, мечтал о революции, которая отменит это унижение. Но вряд ли он мог догадываться, что, утвердившись, революционная идеология, как беспощадный железный гребень, начнет выдирать романтизм из слишком горячих голов и многие изначальные идеалисты либо пойдут под расстрел, либо сопьются, либо превратятся в трусов и циников. А некоторые – и в палачей, как судья Горба, которого Голодный описал так страшноватенько, что ода революционной справедливости читается сегодня как приговор жестокости:

«Сорок бочек арестантов! Виноват!.. Если я не ошибаюсь, Вы – мой брат. Ну-ка, ближе, подсудимый. Тише, стоп! Узнаю у вас, братуха, Батин лоб… <…> Воля партии – закон. А я – солдат. В штаб к Духонину! Прямей Держитесь, брат!»

Чем не французский Термидор по-екатеринославски, но с такой уютной домашней кашей, ожидающей судью из нежных рук жены после одного расстрела за другим! Правда, не слишком верится в демонизм обвиняемой гражданки Ларионовой, которая и крысятину варила в борще, и хлеб подавала со стеклом.

Мне кажется, что и у Голодного, и у других рабоче-крестьянских поэтов поздние обличения нагнетались из инстинкта самосохранения, из опасения, как бы самих авторов не обвинили в контрреволюционной мягкотелости. И они громоздили примеры чей-то вражескости все азартнее, а получалось все абсурднее, как порой в признательных показаниях несчастных арестованных на допросах.

Сын репрессированного драматурга Владимира Киршона, Юрий, запоздало учившийся вместе с Беллой Ахмадулиной, рассказывал мне, как следователь побоями заставил его, шестнадцатилетнего, «признаться», будто он хотел бросить бомбу на автомобиль вождя из окна своей квартиры. Затем самого следователя посадили, а Киршона снова избили, потребовав переменить показания, ибо окна его квартиры выходили не на улицу, а во двор.

Друзья по Екатеринославу, Михаил Эпштейн и Михаил Шейнкман, вошли в литературу под псевдонимами. Один с оглядкой на прошлое (и на Демьяна Бедного, конечно) назвался Голодным, другой, мечтая о светлом будущем, стал Светловым. Оба крепко связали себя с комсомолом. Но и винтовкой новой власти послужили.

Голодный добровольно вступил в ЧОН (партийно-военные части особого назначения, известные жестокостями с колеблющимся крестьянством), состоял в комиссии губкома РКСМУ по переселению «буржуазных элементов» из принадлежавших им домов и квартир. Здесь даже заикаться о справедливости не полагалось, ибо это было бы расценено как пособничество классовым врагам. Гуманные колебания приравнивались к предательству. Спрос был не на идеалистов, а на исполнителей. Голодному и Светлову кое-как удалось выскользнуть из рук, втягивавших их в красное колесо, но время от времени им напоминали о прежних «шатаниях» и опять пытались привлечь к сотрудничеству.

Несмотря на пересечения их судеб в коридорах власти, пахнущих порохом расстрелов, не только по талантливости, но и по литературной образованности они были несравнимы. Светлову несколько больше повезло в его полуголодном детстве. Он вспоминал: «Моя культурная жизнь началась с того дня, когда мой отец приволок в дом огромный мешок с разрозненными томами сочинений наших классиков». Голодному и такого подарка в детстве не досталось. Вот что рассказывал о нем Семен Липкин:

«Перед войной к нам присоединили Бессарабию. Образовалась Молдавская ССР. Как полагалось, освобожденный молдавский народ написал Сталину письмо в стихах. Мне предложили сделать перевод. Я сказал, что связан с Востоком, молдавской поэтики не знаю. Но заказчики упорствовали, и, наконец, мы договорились, что я буду редактором перевода. Со мной согласились. Я предложил в качестве переводчиков Голодного, Светлова и Уткина. Заказчики и с этим согласились.

И вот, как и двум другим, я звоню Голодному и сообщаю ему, какую часть письма я отобрал для него – и добавил:

– Размер, как в «Гайавате», четырехстопный хорей, рифма перекрестная, сплошь женская.

Долгое молчание. А телефон – в коридоре коммунальной квартиры, задерживаться нельзя. Наконец, голос Голодного:

– Дай пример.

Даю пример: «Прибежали в избу дети. Второпях зовут папашу, Тятя, тятя, наши сети Притащили простоквашу».

Голодный – с облегчением:

– Так бы и сказал, а то строишь из себя интеллигента».

Поначалу стихотворные восторги Голодного были даже искренними, хотя и пародийно вдохновенными: «В переулках заводских окраин Я брошюру Октября нашел, С этих дней горю я, не сгорая, Как и ты, горящий комсомол!» (1922). Но дальнейшие покаянные стихи о своих «отклонениях от генеральной линии» написаны уже со сломленной понуростью – лишь бы отстали: «Стал я за морем славить синицу И соседние ветви ломать, Стал я с чертополохом родниться И на левую ногу хромать. Комсомольцы сказали: ошибка, До конца он быть нашим не мог. Большевик пригрозил мне с улыбкой: «Ты подумай еще, паренек» (1932).

Главным преступлением идеологии, исключавшей совесть, было вовлечение многих простодушных людей в заговор против них самих. Но тогда все было до того запутано в людях, что иногда обманыватели и сами были обмануты собой. Лучше всего об этом сказал Борис Пастернак: «Что ж, мученики догмата, Вы тоже жертвы века».

Есть у Светлова весьма прозрачное аллегорическое стихотворение, которое каким-то чудом прошло цензуру сначала в 1930 году, а затем и в послевоенном, 1948-м:

И жара над землей полыхает,

И земля, как белье, высыхает,

И уже по дороге пылят

Три приятеля – трое цыплят:

«Мы покинули в детстве когда-то

Нашу родину – наш инкубатор,

Через мир,

Через пыль,

Через гром —

Неизвестно, куда мы идем!»

Ваша жизнь молодая потухнет

В адском пламени фабрики-кухни,

Ваш извилистый путь устремлен

Непосредственно в суп и в бульон!

И с цыплятами, и с теми, кто за ними стоит, все уже ясно, но поэт последним штрихом переводит бытовую зарисовку в библейский контекст:

Над совхозом июльский закат,

И земля в полусонном бреду…

Три приятеля – трое цыплят,

Три вечерние жертвы бредут…

Кто же были эти трое? По-видимому, речь о екатеринославской комсомольской троице: самом Светлове, Голодном и их близком товарище Александре Яновском, писавшем под псевдонимом А. Ясный (1903–1945). В ранних двадцатых он был способен на такие задорные строки: «Поведи удалой головушкой, Подыши на чужие края. Эх ты, Русь, стальная зазнобушка, Советская краля моя». Но уже к середине тех же двадцатых Ясный признавался, что временами рука нащупывает револьверный курок. Такое случалось, возможно, и с Михаилом Голодным, который в тридцать первом году написал о случайно уцелевшем полковом жеребце красной кавалерии: «Врангеля гонял он в Крым, К морю припирал барона…» И вот через десятилетие новая встреча с ним: «Что же вижу? В Понырях Конь мой Ходит водовозом! На худых, кривых ногах Не стоит перед начхозом. <…> / Пуля не брала его, Шашка не брала его, Время село на него – Не осталось ничего. / Я подумал: «Что ж ты брат…» – И пустил в него заряд!»

Какая трагическая перекличка комсомольского поэта с белоказаком Николаем Туроверовым, тоже пристрелившим своего коня. Вряд ли они знали стихи друг друга.

Восходящая звезда нового поколения советских поэтов, талантливейший, но во многом загубленный Ярослав Смеляков в тех же тридцатых весьма иронично посмеивался над Голодным:

Не был я ведущий или модный,

без меня дискуссия идет.

Михаил Семенович Голодный

против сложной рифмы восстает.

Слава Богу, Ярослав не слышал, как один молодой поэт сказал мне о нем самом гораздо хуже: «Как ты можешь дружить с этим старым маразматиком!» Мы не имеем права быть высокомерно жестокими к поэтам, пережившим страшное время, которое все-таки минуло нас, и судить их только с сегодняшней точки зрения. Нужно справедливо анализировать их, но обязательно спасать от забвения все лучшее, что они написали.

На мое счастье, я случайно нашел в 1941 году крошечную книжку Михаила Голодного, кажется, в синем ледериновом переплете и сразу и навсегда влюбился в гениальное, на мой взгляд, стихотворение «Верка Вольная».

Верка Вольная

Верка Вольная —


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4