Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Твербуль, или Логово вымысла

ModernLib.Net / Есин Сергей Николаевич / Твербуль, или Логово вымысла - Чтение (стр. 15)
Автор: Есин Сергей Николаевич
Жанр:

 

 


      Конечно, кое-кто из мертвяков знал о моей работе. Девочка, красавица, недотрога, да еще и романы и повести пишет! Ах, какое торжество народного просвещения! Но только для одних девочка, к которой можно и прикоснуться и о которую можно потереться, а для других - смертельный враг, - у девицы другая творческая практика! Для этих других литература - секретарь райкома, приезжающий на производство, да колхозница, которая коровам вертит хвосты или буряки за ботву из земли таскает. Другой литературы для них нет. Девочка на то, чему они посвятили жизнь, покусилась. Обыденную жизнь простых людей они писать не умели. Социалистический натурализм!
      Мертвяки закисли в своем самодовольстве. Премии распределены, места в словарях и энциклопедиях заняты, авторитеты и ранги устоялись. По этим канонам до сих пор дискуссии по подвалам ведут, ветошь перетирают. Но время все же идет, и мертвякам, как и живым, пришлось выработать более гибкую концепцию. Писатель - как овца в стаде: куда ее козел поведет, туда и пойдет. Теперь пытаются обновить политические тенденции.
      Тени из подвала пришли не для того, чтобы меня поддержать. Я сразу решила: сейчас что-то произойдет, как и всегда бывает, во время писательских сходок возникнет гвалт, живые полезут на мертвых, будут стараться обратно их закопать. Не дай Бог, в свою очередь, мертвяки вытащатся откуда-нибудь косу, которая является непременной частью их подземной жизни, и начнут превращать живых в покойников. Что же будет? Институт могут обескровить. Но мои предположения не оправдались.
      Вся публика просто на моих глазах как бы раздвоилась, словно в балете. Так в сепаратор попадает обычное молоко, а выходит разделенное на две фракции: сливки и обрат. С одной стороны ничего вроде бы в зале не изменилось, все как сидели по своим местам, так и продолжали сидеть, оппоненты что-то говорили, молодые препы терпеливо ожидали обещанную выпивку, профессора делали заинтересованные лица, болтали между собой. Но это была видимая часть; как любил говорить Хэмингуей - надводная часть айсберга.
      Что касается части невидимой, т.е. подводной, то в зале царило столпотворение. Много лет в силу плюрализма помалкивавшие писатели словно с цепи сорвались. Что они только ни выкрикивали, и как только ни комментировали мою защиту. Сразу же образовались лагеря и группы "за" и "против". Еще минуту, и дело дошло бы до рукопашной. И все это для настоящих, вполне живых людей, сидящих в зале, было абсолютно невидимо. Живые студенты и просто присутствующая на защите публика им не мешали. Иногда мне было видно, как кто-нибудь из ретивых мертвяков просовывал через живых руки, таранил живого человека головой, проходил через него насквозь. Будто перед ним не чувственная и ранимая плоть, не материальная субстанция, а легкий пар и романтические замыслы. Отдельные мертвяки целиком внедрялись в какого-нибудь из профессоров и подобным образом щеголяли перед другими. Но не это главное. Стало очевидным, что невидимая часть этой публики чрезвычайно влияла на живую, материальную. Подобный симбиоз живого и мертвого начинал управлять течением общественной мысли. Один еще совершенно живой профессор и либерал, кажется даже заведовавший кафедрой, вдруг принялся говорить о новаторстве в литературе скандального советского драматурга Сурова, уверяя, что его пьеса "Зеленая улица" предвосхитила приватизацию железных дорог. Оппоненты, после выступления Рекемчука, казалось бы довольно доброжелательно отнесшиеся к моей работе, вдруг принялись намекать на идеологические недостатки и отсутствие национальной идеи. Интересно, в каком гастрономе они видели эту идею?
      Но великое дело инстинкт, как он затягивает! Особо надо говорить о писательском инстинкте. Помимо себя, подчиняясь этому подражательному писательскому духу, я тоже совершенно явственно разделилась на две части. Естественно, не так как делят на рынке мясные туши: или вдоль, от морды до хвоста, или поперек: "задок" и более постная передняя часть. Я раздвоилась всем своим естеством. Разделилась, словно слои молочного гриба, который хозяйки держат для выращивания домашней простокваши. Возникли как бы два самостоятельных и вполне правдоподобных организма. Видимый и - опять-таки тайный, - невидимый. Будто компьютер снял копию с вполне конкретного оригинала.
      Я видимая и реальная вслушивалась в замечания и точку зрения моих абсолютно живых оппонентов, которые, к моему удивлению, начали просто нести чушь. Намеченный заговор не удавался, потому что чушь - она и есть чушь, даже прекрасная. Возможно, этому заговору, о котором меня предупредил Саня, препятствовала атмосфера института. А может быть, сами произведения, которые я написала, оказались не так плохи, и ругать их - значит терять репутацию. Может быть, подумала я, все обойдется? Но параллельно среди невидимой части публики начинался скандал.
      Вторая моя летучая и воздушная часть ринулась в самое жерло схватки. Когда еще современной писательнице представится возможность наяву наблюдать и реконструировать события минувшего политического строя. Будто закрутилась машина времени. Я ловила и запоминала детали, язык еще недавних реальностей становился моей явью. Мертвая публика была явно плохо ко мне настроена. Чем я им досадила? Особенно непримиримы были бывшие наши же преподаватели.
      - Анонимку надо на эту особу написать, - выкрикнул некий старичок, занимавшийся ранее марксистско-ленинской философией. - Смотрите, как она распинается. Старичок при этом указал на мой реальный образ. - А какая на ней юбка? - Анонимка - оружие пролетариата. Я сам при жизни их написал не одну дюжину; дело не хитрое, но творческое. В институте и сейчас есть здоровые силы, которые готовы писать и писать, им только надо дать импульс, толчок.
      - Да, было время, как интересно и весело мы жили! -вторил ему вполне респектабельный критик, который ранее преподавал в Институте. - Как же его фамилия, хотелось уже мне спросить у окружающих. - Какие замечательные устраивали облавы и травли, - мечтательно продолжал критик и сделал несколько шагов вперед, будто по привычке пробиваясь к трибуне. При этом я заметила, что критик немножко хромал. Может черт? - Каким высоким слогом говорили на партийных собраниях! Как принципиально. Щадили - только действующее начальство. Как цвела анонимная критика, как важен был тайный сигнал! Любая критическая инициатива приветствовалась. Помню, как дружно мололи Михаила Петровича Лобанова, когда он в своей статье в журнале "Волга" сказал, что первым террористом был Владимир Ильич Ленин, когда стал утеснять крестьян. Добили бы, как говорится, гадину, если бы не мягкотелый интеллигент Андропов! Весело было во время этих разборок, душа ликовала. Андропов тогда к Георгию Маркову, первому секретарю Союза Писателей лично приезжал. КГБ к писателю! Вот это резонанс! Тогда всю Поварскую оцепили, у каждого окна по топтуну в плаще. Советовались. - Что будем с Лобановым делать? - спрашивает государственный деятель у секретаря союза писателей. Два часа занятые люди рядили, судили, и все же дали слабину. Лобанов, дескать, фронтовик, в Литинституте преподает, общественность будет обеспокоена. Плохо они знали общественность. Именно общественность тогда и статьи написала, и анонимные письма. КГБ - лишь откликнулся на зов, импульс дала общественность. Все тогда решили передать Литинституту. Попугать до смерти или инфаркта, но спустить на тормозах. Как обсуждали статью из журнала "Волга" на заседании кафедры творчества...
      - Но вы, кажется, дорогой коллега, были в своей войне с Лобановым не один. Не был ли с вами заединщиком поэт-песенник? Вы ведь сами, дорогой коллега, - в разговор вмешался совсем ветхий мертвец, читавший в институте лекции про иностранную литературу; мертвец был бойкий, остатки волос у него были подкрашены и чуть подзавиты на голом черепе, на манер любимой этим препом эпохи Людовика ХIV, - сами-то вы всегда к какому-нибудь чужому мнению прислонялись, любили идеологическое соавторство! И я бы на вашем месте, - продолжал череп с прической, - поостерегся говорить о еще живом. Лобанов прекрасно до сих пор работает в институте, несмотря на преклонные годы. Может произойти казус, фронтовики горячий народ. Он еще о вас не написал? Напишет. Наша репутация, знаете ли, в руках у живых.
      - Да я ничего, ничего, - немедленно испугался прихрамывающий, маскирующийся под черта критик. При этом он застрелял глазами в представительную тень того самого поэта-песенника, пытаясь перевести разговор на него. Но на поэта переводить разговор никто не хотел - поэт был лауреатом. - Я просто вспомнил, мы жили в очень интересное время. То на партийном бюро разбираем заявление, то принимаем к сведению анонимку, то кафедра гудит от морально-этических вопросов. У нас тогда родилась хорошая мода, когда ректор уходил с должности, то сразу на него писали анонимку. Ректору Владимиру Федоровичу Пименову, например, какое-то старое кресло вменили, народный контроль наслали. Кресло, на котором восемнадцать лет ректор просидел, он домой унес. Естественно, у него сразу же - инсульт. Кресла никому не было жалко, развалина - важен принцип. Да и завидно, а что мне тогда из института унести? Замечательно жили: либералы сражались с патриотами. Оружием не брезговали никаким.
      - Да, шумел сурово Брянский лес, - на мотив известного вальса прошептал поэт-песенник, на которого исподтишка кивал хромой критик. - Отлетело золотое время.
      - Ну, уж не скажите, - заявила дама, выдававшая себя за любовницу Блока, - времена возвращаются, и мы своего не упустим. Этой проститутке, - жест в мою сторону, но не туда, где я "внутри", а "наружу", где я стою перед комиссией, - этой "писательнице", которая позорит честное звание советского творца, надо вручить "волчий билет". Вы помните, вы все, конечно, помните, в прежние времена была изумительная традиция. Сейчас, когда наконец-то наступило время духовности, пора ее возобновить. Я совершенно не согласна числиться с этой, простите меня, девицей легкого поведения в писательском цехе.
      - Интересно и правильно мыслите, коллеги, - раздался здесь тихий ироничный голос писателя-природоведа Паустовского. - Я где-то читал, что большую часть доносчиков и осведомителей до революции составляли артисты и писатели. Мы до сих пор толком не знаем, кто из коллег или из ближайших друзей в свое время написал донос на критика Дмитрия Беленкова и поэта Эмку Манделя, который потом стал Наумом Коржавиным.
      - Я прошу без иронии, любезнейший, - сказал преподаватель, ходивший всегда с портативным магнитофоном в руках, чтобы фиксировать неосторожные высказывания коллег. - Не следует кичиться своей земной известностью, мы здесь все в одних чинах - покойники. Мы все, допустим, знаем, рукописи не горят, следы доносов обнаруживаются... Я только не могу понять, вы "за" или "против"?
      - Нам со Светловым девку эту молодую жалко. Чего пристали, старые пердуны?
      - Я прошу здесь без эротики, - снова выступила дама, гордящаяся дружбой с Блоком. - Пусть выступающий в защиту товарищ объяснится.
      - Каждый пишет, как он дышит. Она реалистка - пишет поток жизни. Вы первый раз слышите, что секретарь райкома малолетнюю оттрахал? Это вас удивляет? А про Берию не слышали? Сходите на Вспольный переулок, благо это рядом, побродите по подвалам его особняка, может быть, там вы и не такое нанюхаете. Правда, Миша? - обратился Паустовский к Светлову за поддержкой. Но Светлов был или совершенно пьян, или, по обыкновению, чтобы не входить в сложную дискуссию, притворялся пьяным. Покачиваясь и мелодично погромыхивая косточками, он повторял, словно "Отче наш" - "Гренада, Гренада, Гренада моя...."
      Поддержка классика против людей, которые выдают себя за писателей, всегда лестна. Мужская поддержка всегда придает силу. Я подумала, что может быть, лучше всего, действительно, объясниться. Я начала очень осторожно.
      - Никого винить нельзя: время было такое. Развитие литературы идет неравномерно. В ваше время вы все писали мнимость, искусственную жизнь, парящую над самой жизнью. Это тоже трудно, здесь нужна определенная стилистика, мы относимся с уважением к знаменитому методу социалистического реализма. Литературная синтетическая действительность была похожа на настоящую. В отдельных реальностях и проявлениях эти две действительности смыкались. Это как в средние века: считалось, что у королевы нет ног, потому что помыслить, что она, как настоящая женщина, не только ест, но ... было невозможно. А теперь жизнь поменялась, действительность стала, как на картинах Рубенса. Советские писатели знали Рубенса? - Здесь я, конечно, перебарщивала, я также подумывала ввинтить слово "тоталитаризм", но побоялась: слово могло кого-то обидеть. - Ну, естественно, социальные явления оставались: воровство, коррупция, обман. Как без этого? - я переходила на учительский, столь любимый в советское время, тон. - Но ведь в жизни человек любит, у него есть страсти; дети, в конце концов, получаются не путем сложения "икса" и "игрека", а через некий физиологический механизм. Железы внутренней секреции у молодежи бунтуют. Вот я об этом и пишу... Я хочу напомнить вам, что в романе Фадеева "Разгром" тоже есть эротическая сцена... Мнимость - исчезла, осталась действительность. Пишу, - продолжала я говорить самым ласковым и увещевающим голосом, - про то, что было в жизни. Это ведь реализм. Процесс появления на свет детей не всегда связан с переживаниями любви и духовности. Но надо пробовать, развивать тенденции. Сегодняшний президент требует от нас демографических изменений. Я понимаю, вас смущает моя профессия. А может быть, вас просто смущает слово? Тогда называйте меня, скажем, Манон Леско. У меня есть постоянный парень, за которого я собираюсь замуж и который знает обо мне, он учится в нашем институте. Я могу с ним познакомить. Я меняю профессию, и сегодня мы вместе, как актеры, выступаем в клубе с отрывком из моей новой пьесы, так сказать, фрагментом...
      - Ах, как вы сладко, милочка, поете, - ввинтилась в мой монолог дама из Серебряного века. - А вы, старые пентюхи, - это уже к теням прошлой литературы, - развесили уши и слушаете? Вам о том, чтобы вовремя менять памперсы, надо думать, а не об эротике. Кто-нибудь заглядывал в эту пьесу? Кто-нибудь ее читал? Знаете, она о ком? Это вам не Алитет уходит в горы. Это пьеса о Михаиле Кузмине.
      - Ну почему только о Михаиле Кузмине, - сказал занятой рыжеватый профессор. - Я полюбопытствовал, хорошая пьеса на двух актеров, один из которых играет поэта, а другой - трех его любовников 1905 года. Даже соблюдена некая революционная хронология.
      - Не другой, - тихо сказала я, но значительно, как и положено в театре. - Кузмина играет женщина.
      - Как Сара Бернар или Алла Демидова Гамлета?..
      На этих словах я услышала треск и топот на лестнице. Это шло подкрепление, душа моя возликовала.
      Естественно, в "верхнем" мире все шло по-старому: мелкие придирки, одна дама - оппонент начала про христианскую идею и безнравственность, но я почувствовала, что давление вроде ослабевает. Наверху, тоже не без предчувствия, догадались, что ситуацию не надо загонять глубоко. Про моих "гостей", конечно, не предполагали, но наверняка заработала бюрократическая интуиция. Такая бойкая девочка, как я, могла и в Федеральное агентство по надзору за образованием написать, и какие-нибудь другие каверзы сотворить. Ум писателя, даже маленького, подозрителен и подл, а какая зато фантазия! А вдруг у этой "красотки по 300 долларов за ночь" есть какой-нибудь поклонник из администрации, скажем, президента? Это было, конечно, все не так, но я моделирую чужое сознание.
      Гости влетали в дверь по старшинству, вернее в соответствии с иерархией. Первым появилось огромное кресло. Сорванное с постамента у Малого театра, дымясь, как космический корабль, кресло порыскало равновесие и приземлилось прямо в центр зала, по оси с бюстом Горькому.
      Другая часть защиты моего диплома, условно говоря, "верхняя", надводная часть тем временем шла своим чередом. Никто из присутствующих ничего не замечал. Я по-прежнему, половина моего "я" находилась на своем месте среди условно живых и выслушивала критику. Если бы кто-нибудь в президиуме в прошлой жизни был собакой, то наверняка почувствовал бы внедрение чужой среды, но все, видимо, раньше были львами, тиграми и крокодилами. Чехов, великий русский писатель, никогда не ошибался. Никто ничего так и не чувствовал.
      Потом в зал, в зону "нижнего действия", вслед за влетевшим, как космический корабль, креслом, степенно вошла бронзовая, но как живая, скульптура Александра Николаевича Островского. В дверь вслед за ним попытался протиснуться кто-то из героев его пьес, то ли Глумов, то ли старая дама, твердящая о людях с пёсьями головами, но великий драматург грозно цикнул, и вся эта самодеятельность превратилось в прах. При этом, как мне показалось, маскируя происходящее в нижнем мире, декан заочного отделения Зоя Михайловна Кочеткова демонстративно хлопнула дверью. Звуки слились. Может быть, только она о чем-то догадалась? Драматург степенно опустился в кресла, подоткнул под себя полы халата, закинул ногу на ногу. Присутствующие писатели второго, подчиненного ряда немедленно стушевались, потеряли свой объем и в виде силуэтов, которые иногда умельцы вырезают на улице из черной фотографической бумаги, церемонно, словно придворные в тронном зале, расположились по обе стороны от кресла. Как писателей тянет к монархизму! Все стало напоминать дворцовый зал, но вместо орла или другой эмблемы царил гипсовый бюст Горького.
      Потом, наподобие морской торпеды или низко, параллельно земле стремящейся ракеты класса "земля-земля" в дверь горизонтально влетел памятник Гоголю. Тот, другой, уже советского бронзового производства с Гоголевского бульвара. Я успела подумать: хорошо, что прилетел без гранитного постамента с надписью "Н.В. Гоголю от правительств Советского Союза". Лестница бы обвалилась. Правительство сгнило и забылось, а Гоголь тут как тут, как живой.
      Николай Васильевич был мил и даже галантен. Раскланялся и посетовал, что в такое общество явился в бронзовом плаще, а не в голубых панталонах и пестром жилете, как он любил хаживать в юности. Но ведь национальная известность - это вечная юность. Театрально и фатовато облокотившись, даже несколько фривольно, на спинку кресла великого драматурга, глава натуральной школы стал бочком к публике. Возможно, своим внутренним взором он увидел "ненатуральность" происходящего, картина сия показалась ему фантастической, и классик гадливо отвернулся. Почему надо защищать то, что защиты не требует? А может быть, он начал прислушиваться к грохоту, который раздавался снизу, от лестницы.
      Я тоже тревожно прислушалась. Так и есть, Александр Фадеев, памятник которому стоит на улице Александра Невского напротив Дворца пионеров и рядом с домом бывших ЦК-овских служащих, где проживает нынче профессор Лев Иванович Скворцов! Не подвел! Фадеев прискакал на боевом коне. Здесь у меня сразу мелькнула мысль. Вот и включай в памятник средство передвижения. Хорошо, что не позвала Юрия Долгорукова от Моссовета, называемого ныне на западный лад мэрией, или Юрия Никулина от цирка на Цветном бульваре. Один мог приехать на бронзовой кобыле, переделанной по деликатному указанию Сталина при помощи сварки ко дню открытия в жеребца, другой; Никулин - на своем бронзовом автомобиле, в котором любят сниматься дети.
      Фадеев, как известно, вообще был человеком красивым, а тут соскучился по руководству и командам. Влетев верхом в зал, он поднял на дыбы горячего бронзового коня и крикнул:
      - Кто у вас, товарищи писатели, за старшего?
      Откуда-то из придворного полукружья писательского строя деликатно раздалось:
      - У нас коллективное руководство.
      - Это значит - руководства нет. Плохо, товарищи, отсутствует дисциплина. Ну, тогда рассказывайте, что у вас случилось?
      Довольно нестройно писатели принялись повторять мне и читателю давно известное. Когда дошли до секретаря райкома, изнасиловавшего падчерицу, Фадеев, так и не слезший с боевого коня, сказал:
      - Может быть, нам секретаря райкома материализовать и воскресить? Допросим, дадим выговор, исключим из партии, по-товарищески пожурим.
      - Не надо прецедентов с оживлением, - сказал тихий природовед Паустовский. Он-то в природе разбирался. - Я знаю эту публику: оживишь одного, потом, как от клопов, не избавишься. Вы уж сами, Александр Александрович, как бывший член ЦК решайте.
      - Ладно, будем считать, что у девушки ошибка юности. Все ошибались, я даже от алкоголизма страдал, но, как видите, излечился. А еще в чем девица виновата?
      - Понимаете, товарищ Фадеев, - вступилась, немного осмелев, прежняя дама, - студентка еще написала некую вредную пьесу. Нам это не нравится. Пьеса в диплом не вошла, но ее собираются сыграть. Но каков герой этой пьесы! Ему, понимаете ли, все не нравится! Вы только послушайте, - и дама, как и все покойники обладавшая исключительной начитанностью, заверещала: "Я не люблю молочных блюд, анчоусов и теплого жареного миндаля к шампанскому, я не люблю сладковатых вин, я не люблю золота и бриллиантов, я не люблю "бездны и глубинности", я не люблю Бетховена, Вагнера и особенно Шумана, я не люблю Шиллера, Гейне, Ибсена и большинство новых немцев (исключая Гофмонсталя, Ст. Георги и их школы), я не люблю Байрона. Я не люблю 60-ые годы и передвижников. Я почти не люблю животных, я не люблю запах ландыша и гелиотропа, я не люблю синего и голубого цвета, я не люблю хлебных полей и хвойных деревьев, я не люблю игру в шахматы, я не люблю сырых овощей".Каков? Вот оно - лицо врага! - заключила дама.
      При этих словах, как мне показалось, Гоголь облизнулся. Вот тебе и аскет!
      - Что за пьеса? - немедленно вмешался Александр Николаевич Островский. - Это по моей специальности.
      - Я тоже пьесы писал, - по-молодому бойко вошел в разговор Николай Васильевич. - Это, наверное, какая-нибудь сатира? Не волнуйся, милочка, - тут Гоголь обернулся ко мне, - сатира сначала всегда встречается плохо. У меня на премьере "Ревизора" в Александринском театре директора императорских театров чуть апоплексический удар, инсульт по-современному, не разбил. Приехал император в театр, и никто не знал, как он отнесется, к сей дерзости. И ничего - царь мне перстень пожаловал.
      - Понимаете, дорогие классики, - я на секунду замялась, потому что не знала, как мне к ним обращаться: "товарищи" - в этом есть оттенок фрондирования, "господа" - подобострастно и для меня неорганично, - я написала пьесу на основе произведений знаменитого поэта Серебряного века Михаила Кузмина. Он был первым русским, открывшим для публики свой специфический мир, когда написал роман "Крылья".
      - Содомитом он был, - сказал Островский. - Это порок встречался даже в Библии. - При этом классик нахмурился.
      Гоголь как-то деликатно устремил взгляд вверх, будто не слышал. Гоголь никогда женщин не знал, но об этом мечтал. Рюши, кружева, косыночки вокруг лилейных шеек. Мечты, мечты, где ваша сладость!
      Фадеев вспомнил о своем алкоголизме, а также мысль И.В.Сталина, когда тому донесли о том, что кто-то из писателей пьет, кто-то балуется с малолетними девушками, а кто-то грешит другими недостатками. Сталин тогда сказал: "Других писателей у меня нет". Фадеев знал, что писатели - редкий зверь и на всякий случай решил не высказываться. Все не без греха.
      Я продолжала:
      - Дело не в этом. В 1905 году Кузмин написал цикл замечательных стихотворений, которые посвятил трем своим интимным друзьям.
      - Понятно, понятно, - буквально выкрикнула из своего полукружья дама, ровесница Серебряного века. - Мы знаем, как это называется. - На секундочку дама даже обрела некоторый объем и телесную полноту, потребную для появления голоса. - Пусть выпускница Литинститута напомнит, что эти стихи посвящены мальчишке Павлу Маслову, банщику. Ни токарю или слесарю, в крайнем случае, инженеру, создателям материальных основ общества. Именно с ним классик занимался блудом.
      Я не обратила на скандалистку внимания и продолжала:
      - Цикл назывался "Любовь этого лета". Стихи поразительные. Можно я их чуть-чуть почитаю?
      - Валяйте! - дружно и неманерно сказали классики, и я порадовалась нашему языковому единству и богатству русского языка. В каком другом языке найдешь такое замечательное и всеобъемлющее слово "валяйте"?
      Я начала, уже совсем было войдя в ту роль, которую мне предстояло сыграть вечером:
       Где слог найду, чтоб описать прогулку,
       Шабли во льду, поджаренную булку
       И вишен спелых сладостный агат?
       Далек закат, и в море слышен гулко
       Плеск тел, чей жар прохладе влаги рад.
      - Знаем, знаем, читали, слышали, - дружно подтвердили классики, а Гоголь, мягко, на украинский манер смягчая согласные, стихотворение прочел даже дальше.
       Твой нежный взор лукавый и манящий, -
       Как милый вздор комедии звенящей
       Иль Мариво капризное перо.
       Твой нос Пьеро и губ разрез пьянящий
       Мне кружит ум, как "Свадьба Фигаро".
      Фадееву это, конечно, не очень понравилось. Он немножко скривился:
      - Упадочные стихи, эгоистические, но скроено ловко. Не вписываются в нашу эпоху. Все о личном, мелком. Не для рабочего класса. Что это такое? - Теперь уже Фадеев продолжил чтение стихотворения:
       Дух мелочей, прелестных и воздушных,
       Любви ночей, то нежащих, то душных,
       Веселой легкости бездумного житья!
       Ах, верен я, далек чудес послушных.
       Твоим цветам, веселая земля.
      - Что это такое? - для усиления смысла повторил классик риторический вопрос, - мещанские чувства.
      - Стихи как стихи, - возразил Гоголь. - Пушкин тоже повесничал: "откупори шампанского бутылку иль перечти "Женитьбу Фигаро". И вино и Фигаро.
      Разговор уходил в литературоведческие споры; мне надо было продолжать, тем более, что Островский, кажется, собирался задремать. Я решила продолжать.
      - Кроме этих стихов Кузмин также вел Дневник, который стал фактом литературы и ее истории.
      - Дневник для писателя очень опасная вещь, друзей с дневником не приобретешь, - сказал Фадеев и, видимо, подумал о чем-то своем.
      Я, естественно, совершенно с Фадеевым была согласна, но в дискуссию вступать не стала. Надо было проводить свою линию. Я продолжала:
      - Не даром, несмотря на всем хорошо известные недостатки, отраженные, кстати, в тексте дневника Михаила Александровича, этот манускрипт по инициативе Владимира Владимировича Бонч-Бруевича был приобретен Литературным музеем. Владимир Владимирович Бонч-Бруевич к этому времени, когда Ленин умер, стал заведовать музеем. Значит, что-то важное кроме этих недостатков в дневнике было?
      - Бонч, - пояснил всем коллегам Фадеев, - это тот самый, который при Ленине занимался планом ГОЭРЛо. В литературе тоже, кажется, разбирался.
      Не даром его сын сейчас служит в "Литературной газете". Но дневник потом комитетчики чуть ли не зажилили, всякие пикантные подробности про интеллигенцию читали.
      - Так вот, - решилась я снова продолжать и отстаивать свою идею, - в этом дневнике есть еще и большие фрагменты, так сказать, весьма прозаических свидетельств отношений. Грубо говоря, я хотела бы показать, как большой поэт извлекает поразительные образы из быта, переосмысляя его. В социалистическом реализме происходило приблизительно то же самое. Ахматова хорошо сказала: "Ах, если б знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда..." Меня лично, - продолжала я свой монолог, - преследует этот двойной образ. - Тут я почему-то перешла на какую-то личную и женскую интонацию. - С одной стороны поразительная лирика, с другой, когда чувство к этому мальчику стало уходить, в дневники появились циничные и грубые замечания. Двойной текст: один произносит лирик, а другой человек, в теле которого этот лирик живет.
      - Ну, это что-то на манер драматурга Николая Коляды? - внезапно открыл свои полусонные глаза Островский. Стало видно, что небожитель внимательно ко всему прислушивается. - Коляда, кажется, выпускник Лита, не так ли? Что касается вашей задумки, это обычный литературный прием, сейчас в Москве многие пьесы "про это". Саша Родионов, ваш недавний выпускник, перевел пьесу, и ее поставили "Шопинг и факинг". В этой пьесе тоже какого-то малолетку все время отчим, выражаясь вашим новым языком, трахает, и тоже все про содомию. А пьесы с двумя-тремя исполнителями - очень сегодня модные. Мобильно, удобно для антрепризы. А если дама в этой пьесе играет мужчину, - продолжал драматург, - это даже эффектно, публике это понравится, когда дама в мужском костюме разгуливает. Сара Бернар так представлялась, а в ваше время Франческа Галь и Марлен Дитрих. Не слабые дамочки. Это, наверно, сценично. Но мне все это не близко, вы бы что-нибудь про земное, про возвышенное. Уходите от схемы. У вас здесь Виктор Розов, говорят, хороший драматург был. Нет, ребята, - классик обратился здесь к своим бронзовым сотоварищам, - дело здесь простое, зачем нас вызвали, сорвали с пьедесталов, от почвы оторвали?
      - Но то, что я вам рассказала, - взмолилась я, - это лишь первый акт моей пьесы. - Главное удержать внимание, а дальше уже пошло. - Это все, Перро, Фигаро, "губ разрез пьянящий" произошло в 1905 году, но через пять лет случилась еще одна история, новая, трагическая. Второй акт - это уже вторая половина десятых годов. Как всегда у Кузмина, история частично рассказана в дневнике, а частично в его прозе, в повести "Картонный домик". - Тут, чтобы не лезть в давнюю довольно запутанную историю, я снова прочитала кусочек стихотворения.
       Обладанье без желанья
       И желанья без конца.
       В этом таинство слиянья
       В дивной вечности кольца...
      
       Прикоснешься, не гадая,
       И утратишь сам себя...
      - Это какая-то новая мораль, - перебил мое чтение Колумб Замоскворечья. - В наше время все как-то с любовью по-другому происходило.... Это о ком Кузмин пишет? Какая-нибудь живая подкладка под стихотворением есть?..
      Ответить я не успела.
      - Плохо о вашем Кузмине Анна Ахматова отзывалась, - внезапно видимо вспомнив, потому что у каждого писателя в голове целая библиотека, сказал Фадеев. - В "Поэме без героя" она лихо его описала:
       Маска это, череп, лицо ли -
       Выражение злобной боли,

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17