Современная электронная библиотека ModernLib.Net

История одной зэчки

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Екатерина Матвеева / История одной зэчки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Екатерина Матвеева
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Екатерина Матвеева

История одной зэчки

Книга первая

Откуда берутся зэчки?

Если страдаете вы из-за трусости вашей жестоко,

Не обращайте свой гнев против великих богов.

Сами возвысили этих людей вы, им дали поддержку

И через это теперь терпите рабства позор.

Солон

Вместо пролога

Огненный шар, ослепительно переливаясь голубовато-сиреневым светом и вибрируя лучами-щупальцами, на мгновенье завис над Надиной головой, как бы позволяя рассмотреть себя, затем резким скачком взмыл ввысь и понесся в сторону, к востоку, где чернели в ночи отроги Уральского хребта.

«Что это? Что за диво такое? Сейчас оно перелетит Урал и появится над Лабытнанги и Салехардом, там его непременно заметят, возможно, и определят, что за диковинное чудо!» – подумала Надя.

Вдруг раздался выстрел, и она резко обернулась. Сзади, совсем близко, увидела вышку со стрелком. Яркий свет прожектора шнырял по тундре, слепя глаза.

«Откуда здесь вышка? Проволока? Зона? Их только что не было!»

Завыла сирена, и опять раздался выстрел.

«Он целится в шар, – догадалась Надя. – Но это нельзя!»

– Стой, остановись, не стреляй, там могут быть люди! – отчаянно закричала она и бросилась бежать, махая рукой, прямо к одинокой вышке. – Не стреляй, там люди, ты убьешь их!

Но тот, на вышке, или не слышал, или не хотел слышать. Он продолжал палить вслед улетающему шару, уже не прицеливаясь.

Вдруг шар остановился, лучи-щупальцы его померкли, весь он сжался и стал стремительно падать. Еще не достигнув земли, он бесшумно взорвался и разлетелся на тысячи мерцающих осколков.

«Слава Богу! Там никого не оказалось!» – облегченно вздохнула Надя и в тот же миг заметила: рядом с ней на снегу, широко раскинув руки, ничком лежал человек. Ветер трепал его светлые волосы, шапка-ушанка отлетела далеко в сторону, на ней хищным красным глазом блестела звездочка. На спине белого полушубка черной пуговицей дымилось пятно. Стреляли предательски, в спину. Крови не было видно, но Надя знала: кровь была, она была горячей и не разливалась лужей, а текла, протаивая снег, прямо к земле.

– А-а-а!.. – завопила Надя, закрывая рот обеими руками, чтобы тот, на вышке, не услыхал ее, и кинулась в сторону. Но ноги не слушались, они словно вросли в снег… Она дернулась… и проснулась.

Сон этот снился ей из года в год: вышка, зона, человек, распростертый на снегу; и каждый раз она пыталась бежать, боясь узнать убитого, оставляя себе хоть малую надежду на ошибку. Однажды снился страшный пожар, пожирающий белый снег тундры. Полчища леммингов и огромные стада оленей проносились с ревом мимо нее, спасаясь от огня. Земля дрожала, и талая, грязная от угольной пыли вода грозила затопить черной жижей одинокую фигуру распластанного на снегу человека. А один раз она видела во сне ярко освещенную необитаемую зону с продранной колючей проволокой и покосившейся вышкой. На вышке никого не было, а между подгнившими опорами лежала все та же фигура – и всегда лицом в снег.

– Боже милостивый! Боже всемогущий, – шептала она сквозь слезы. – Ты один знаешь, могла ли я, ничтожная былинка во власти безжалостной судьбы, изменить предначертанное свыше. Только молиться могла я, просить тебя, Господи, вымаливая ему прощение за то, что возлюбил меня, смертную, больше, чем тебя, Создатель, Бессмертного. – Она знала убитого и любила…

Некоторое время она сидела неподвижно, всматриваясь в темноту, словно хотела увидеть продолжение сна. Потом тряхнула головой, отгоняя от себя страшное наваждение, и вытерла слезы тыльной стороной ладони. Часы пробили полночь…

Так всегда, в одно и то же время, – будто хотел он напомнить о себе, чтобы не притупилось в памяти давным-давно минувшее, сокровенное, глубоко захороненное на самом дне души, чтобы она вернулась мыслями к тем далеким истокам-дням, откуда все пришло, все началось.

Детство зэчки

Было бы счастье, да одолело несчастье.

Поговорка

Вот добрая, старая, довоенная Малаховка, летними вечерами пряно пахнущая душистым табаком и маттиолой. Летний сад с танцевальной площадкой и дощатым кинотеатром, больше похожим на огромный сарай. Впрочем, старожилы уверяли, что когда-то там пел сам Собинов. Вход в сад на танцы – десять копеек, вход в кино – тридцать. С наступлением сумерек далеко окрест разносились голоса Шульженко и Утесова. Мирная и покойная, совсем не похожая на пристанище воров и жулья, какой потом ее изображали авторы детективных романов. Виной всему – толкучка-барахолка, открытая в Малаховке во время войны. Тогда и пошли там пьяные драки и поножовщина. Местные жители стали бояться выходить вечерами из дома, на ночь запирались на амбарные засовы. Война всколыхнула и подняла со дна на поверхность много дряни.

Но тогда, до войны, все было иначе…

Старый дом на Тургеневской улице – ее, Надин, дом. Не бог весть какой. Были там дома-дачи несравненно лучше, и жили в них люди именитые, зажиточные. И можно было жить богаче, удачливее, наконец, но не счастливее, чем жила маленькая девочка Надя с папой, мамой и братом Алешкой. Денег всегда было маловато, прорех полно, но все знали: не за горами день, когда будет лучше. Об этом писали газеты и журналы, а по утрам радостно «пело» радио: «Жить стало лучше, жить стало веселей», эхом повторяя слова великого вождя.

На дворе зима… Снегом замело завалинку, его не отгребают: так теплее… В комнате жарко – печку только что протопили и заслонку задвинули, тоже для тепла, чтобы не уходило в трубу понапрасну. Посреди комнаты у стола под оранжевым с редкими кистями абажуром сидит Алешка и учит уроки. Он не больших способностей, но учится хорошо, прилежно, а в школе таких не любят. Надя еще не ходит в школу, да и не очень-то хочет. Она лежит на диване, под новой отцовской телогрейкой, не болеет, просто ленится. Сквозь слегка опущенные ресницы ей видно, как прыгают радужные искорки на светлых Алешкиных волосах. Он водит пальцем по учебнику и монотонно бубнит: «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам», и Надя представляет, как собирает вещи Олег. Олег – это дачник, он приезжает на зимние каникулы сюда, в Малаховку, к бабушке. Каникулы кончились, приходится ехать домой, в Москву, в школу. Но надо еще отомстить хазарам. Хазары – это мальчишки с Котика, улицы, что на другой стороне, за станцией. Хазаров ждет месть! Они стащили у Олега новые лыжи с палками, и Олег их вздует перед отъездом, а лыжи отнимет. Так им и надо. Воровать нельзя, стыдно!

Читает Алешка много и очень любит Чапаева. Везде, где только можно и нельзя, рисует его: с усами, в папахе, на вздыбленном коне, в руке огромная шашка. Вот и сейчас он бубнит про Олега, а под учебником лежит раскрытая книга. Надя знает эту книгу, она давно пересмотрела в ней все картинки, конечно – в отсутствие Алешки. За книгу, взятую без спроса, можно схлопотать «леща». «Дети капитана Гранта» называется она и раскрыта почти при конце, на той странице, где картинка с подписью: «Кара-те-те пал мертвым!»

Потом была школа. Замечательная школа, построенная до революции на средства, собранные по подписке жителями Малаховки. Стояла она, да и до сих пор стоит, на краю оврага, что около станции, с правой стороны, если ехать от Москвы. В зимнее время не было большей радости, чем в большую перемену или после уроков промчаться вихрем, оседлав старенький портфель, на дно оврага и учинить там кучу-малу. А лето! В выходные дни отец брал Надю с Алешкой на озеро. Огромное Малаховское озеро, сделанное из маленькой речушки Македонки. Алешка говорил, названа она так в честь великого полководца Александра Македонского. Там был настоящий пляж, в киосках продавались ситро и бутерброды с розовой душистой колбасой.

Но все закончилось внезапно – в один погожий, но такой предательский день. Как сейчас, помнила Надя тот выходной, когда, счастливые, возвращались они с отцом с озера. В переулке, у дачного забора, толпились люди. С террасы доносился громкий голос репродуктора – по радио передавали что-то интересное. Отец остановился. Испуганная женщина повернулась к ним и прошептала:

– Молотов говорит! Война! Слышите? Немцы!

– Война? Быть этого не может. Ведь совсем недавно в газете была фотография: немец руку жал нашему Молотову. Как же так?

Помнилось Наде, что еще раньше тоже была война, с финнами, но прошла она где-то стороной, осталась в памяти студеная зима. Было так холодно, что вымерзли яблони и отменили занятия в школе. Казалось ей тогда, что война – это когда холод и темень непроглядная.

Не сразу осознали люди, как велико свалившееся на них бедствие. Повсюду слышалось: «Шапками закидаем!», «Где им с нами тягаться», «Немцев кто не бил? Ленивый только», «Россия-матушка – это вам не какая-нибудь Франция». Отец не разделял общей уверенности.

– Плохо дело, Зинушка, – сказал он матери. – Немец всю Европу прошел. Вон какие страны на себя работать заставил. Придется воевать!

В нашей победе он не сомневался, да кому охота идти на войну, когда дел невпроворот! Посуровел отец, не улыбнется, будто подменили его. Озабоченно судачат соседки с матерью: костерят на чем свет стоит фашистов за коварство, своих – за глупую доверчивость.

По-настоящему ощутили малаховцы войну, когда посыпались повестки из Люберецкого военкомата. Не обошли и Надин дом. Мать с лицом серым, как печная зола, закусив досиня губу, собирала вещевой мешок отцу. Так и пошла провожать на сборный пункт, держась за лямку вещмешка. На прощание отец поцеловал всех, сказал: – Мать берегите, скоро вернемся!

Никто и не сомневался, что будет именно так.

В августе докатились бомбежки и до Малаховки. Всем приказано было заклеить окна крест-накрест, повесить светомаскировочные занавески и вырыть «щели» – землянки – одна щель на два дома – и по сигналу тревоги обязательно залезать туда и сидеть до отбоя. В первую военную осень 1941 года жители послушно выполняли приказ и, едва заслышав вой сирены, тащились с пожитками к своим щелям, но уже с наступлением зимы все реже выходили из дому, а к весне щели обрушились, и никто не спешил прятаться. Стали привыкать к налетам, бомбежкам, к войне. Зинаида Федоровна продолжала работать на люберецком заводе. Только раньше он назывался «Сельхозмаш им. Ухтомского», а теперь стал «Заводом № 711» минометного вооружения. Поставили ее контролером ОТК в 3-й цех, дали именное клеймо за номером 483 – клеймить мины, годные для отправки на фронт. Посыпались на пригород бомбы. Одна из них попала в железнодорожную будку, что между Малаховкой и Удельной.

Зинаида Федоровна сильно изменилась за то время, как ушел отец из дому, и не то чтобы похудела – похудели тогда все, – а лицо ее, такое миловидное, всегда приветливое, стало землистым, огромные глаза ввалились, и все больше молчком молчит, как бы прислушивается к чему-то, ей одной слышному. Один только раз не выдержала, сорвалась, заголосила на всю Тургеневскую улицу, когда Алешка, в то время ученик ремесленного во Фрезере, заявил, что уходит на фронт со своими ребятами добровольцем и будет проситься в часть к отцу. Соседка, тетя Маня Мешкова, прибежала узнать, что там приключилось, думала, пришла на отца похоронка. Узнав, в чем дело, набросилась на мать, стыдить начала:

– Не срамись, Зинаида! Эво, как тебя надирает орать! Парню твоему все едино в армию идти, а добровольцем-то почетнее. И войне скоро конец. Погнали изверга-то. Наши теперь вон в каку силищу взошли. А ты голосишь дурью. Срамовище како устроила.

Мать, пристыженная, притихла и только дрожащими губами пыталась объяснить тете Мане, почему сейчас Алешке никак нельзя уходить на фронт и бросить дом.

– А ты, стрекулист, тоже мне вояка выискался, можно ли так сразу ошапуривать! Мать не жалеешь, босяк! – Тетя Маня еще некоторое время поругалась для порядка и уплыла уточкой, переваливаясь с боку на бок.

Ушел все же Алешка, не пожалел мать. Опустел дом, словно унес он с собой что-то главное, невосполнимое. На прощание сказал: «Книги сберегите!» Вскоре закрыли школу – там поместился госпиталь. Стали прибывать раненые с фронта. Иногда перед семафором ненадолго останавливались товарные поезда, ползком пробиравшиеся куда-то за Рязань. В открытых настежь дверях теплушек толпились раненые бойцы. Завидев девушек, они что-то кричали, смеялись, махали руками. За голенищами сапог у некоторых торчали ложки. Один раз Надю подозвал молодой красноармеец с печальными, как подумалось ей, голубыми глазами на бледном лице. Он кинул к ее ногам сложенное треугольничком письмо.

– Брось в почтовый ящик! – только и успел сказать.

Состав дернулся, звякнули буфера, и эшелон медленно пополз. Надя схватила конверт и закивала головой: «Опущу!» Ей хотелось еще раз взглянуть в его печальные глаза, сказать, чтобы не беспокоился, письмо дойдет по адресу, и она пошла за теплушкой, благо состав еле тащился. Кажется, он понял и протиснулся к самой доске, прибитой барьером поперек открытой двери, и Надя увидела в его руке костыль. Она быстро отвернулась, чтобы скрыть боль и ужас, исказившие ее лицо.

Надин класс распихали по разным школам. Многие подружки-одноклассницы эвакуировались. Класс распался, и учиться стало неинтересно и вроде бы не для чего. Все едино война! Почти в каждый дом приходила беда, и, как ни были готовы к ней, все равно всегда она была неожиданной: тяжелей и больше, чем думалось. Не минула лихая и старый дом на Тургеневской. Не беда, а горе, несчастье, ни с чем не сравнимое, пришло в виде простенького треугольничка с адресом, написанным химическим карандашом. Почтальониха Дуся поспешно сунула в руку Наде самодельный конверт, сложенный из бумаги в клеточку. Та прочитала: Михайловой 3. Ф. Почерк незнакомый. Мало ли кто! Мать в ту пору работала в ночную смену, приехала домой утром с восьмичасовым паровиком – электрички только до Панков из Москвы ходили – и как в комнату вошла, тут и увидала маленький треугольник на комоде. Кинулась, схватила, прочитала да так и шмякнулась на пол как подкошенная. Долго после болела мать, месяц с лишним в больнице лежала, а без нее и похоронная пришла.

Все, что в треугольничке было написано, то и в похоронке, слово в слово. Несколько раз принималась Надя читать, а понять ничего не может. Слезы мешают, на бумагу капают, буквы расплываются. Одно уяснила себе – погиб отец и присвоено ему посмертно звание Героя. Металась она одна-одинешенька по дому, не успевая утирать рукавом распухший нос и глаза, а потом взяла да и сожгла в печке и похоронку, и письмо-треугольник, с глаз долой. Может, ошибся командир: Михайловых-то пруд пруди. И сколько таких случаев бывало. Пришлют извещение – погиб, а человек-то жив-здоров оказывается.

Но дни шли, а с фронта ни от отца, ни от Алешки вестей не было. Вскорости пришло еще одно письмо, теперь уже в настоящем конверте, и там вырезка из газеты, что награжден Михайлов Николай Игнатьевич за проявленное мужество и героизм и еще много всяких добрых слов, из чего Надя заключила, что отец погиб, спасая бензосклад на каком-то аэродроме. Посмертно… Газету Надя спрятала в комод. «Придет мама из больницы, тогда… прочитает».

Мать возвратилась еще больше посеревшая, губы стали синими, а уж худа как щепка. Достала из гардероба черное платье, траур хотела носить по покойному, да все с нее сваливалось. Пришлось наскоро ушивать. Спасибо, тетя Маня подсобила. В больничном листке ей написали: сердце больное, режим постельный. На завод она не вернулась – там здоровые люди нужны.

За мужа Зинаида Федоровна получила какие-то деньги и долго плакала потихоньку от Нади. Потом дала ей 200 рублей на туфли. На малаховской толкучке чего только не купишь. Самого черта с рогами продадут. Долго работы мать не искала, определилась на почту: не тяжело и карточка тоже рабочая. С Надей говорила редко, урывками и все одно и то же: заладила – учись, учись, доченька, покуда я жива.

Учение давалось Наде легко, да без охоты. Учителя жалели: все-таки дочь Героя. Растет сама по себе, как трава лебеда в огороде, мать болеет. Нехотя живет на свете, через силу. Добрая тетя Маня придет, утешает: «Может, еще жив, вернется». Опустит мать голову, не смотрит ни на кого, не хочет жалости ничьей. Сердцем чуяла: нет, нет его, не возвратится!

Но однажды, вернувшись из школы и едва переступив порог, Надя услыхала радостный голос матери:

– Доченька, счастье-то какое, письмо от Алеши! Читай вот! Мать протянула письмо – настоящий конверт, не какой-нибудь треугольник.

– Осторожно! – прошептала…

– Чего?

– Цветок там.

Из сложенных листков выпало несколько цветочков сирени. Они еще хранили едва уловимый аромат.

ДОРОГИЕ МОИ, МАМА И НАДЮША!

Сообщаю вам – войне конец. Фашисты еще кочевряжатся, но все это жалкие потуги, «гальванизация мертвецов», как говорит наш доктор Фрумкин. Скоро пойдем по домам. Сейчас мы вступили на территорию Германии, уже приближаемся к самому вражьему гнезду – Берлину. Немца гоним во все лопатки, хоть сопротивляется он как бешеный. Я тебе уже писал, мама, что меня наградили, но письмо ты не получила, знаю. Почта наша погибла в пути, так бывает. Ну, до скорой встречи,

Алексей Михайлов, апрель 1945 г.

Мать, сразу помолодевшая, побежала подогреть на керосинке чайник для Нади.

Ночью Надя проснулась, еще сама не зная отчего. Прислушалась. Ей показалось, что кто-то плачет.

– Ма-ам! – не своим голосом крикнула она с перепугу.

– Что ты? Спи… – тихо откликнулась мать.

Надя соскочила с дивана, где спала, и, шлепая босыми ногами по ледяным половицам, подошла и села на край кровати.

– Ну чего ты, ведь хорошо все? Письмо получила, Алешка скоро вернется, война кончается…

– Скоро, скоро, доченька…

– Так чего же ты? – недоумевала Надя.

– Сон я плохой видела, – едва внятно сказала мать.

– Сон? И из-за этого плачешь? Да кто ж теперь снам верит?

– Нет, плохой он. Не к добру, – упрямо повторила мать.

– Да ты расскажи, может, все чушь собачья, а ты в слезы.

– Вот слушай! – начала мать шепотом. – Вижу я, вошел в комнату Алешенька. Счастливый такой, вся грудь в орденах. Смеется и мне обе руки протягивает, а в одной сверток, и говорит: «Мам, это я тебе подарок из чужих земель привез, из самого вражьего гнезда – Берлина».

– Чего ж плохого-то?

– Я хочу его обнять, а он мне сверток в руки – и обратно, к двери. Я этот сверток-то возьми и на стол кинь – и за ним, догнала в дверях: «Постой, сынок, не уходи так скоро» – и за рукав шинели хвать! А рукав-то пустой. – Голос ее задрожал, и уже со слезами она продолжала: – И другой-то рукав тоже пустой, и шинель пустая, а его-то и нет, и мну я эту шинель, ощупываю, ищу его, а Алешки-то и нет. Нет его.

Надя уже успела озябнуть и рассердилась:

– Мам, ты что в самом деле, в своем ли уме, живого человека оплакиваешь, по ночам людей бунтишь!

Надя прошлепала обратно на свой диван и натянула одеяло на голову. Ей страшно, и зло берет: «И чего это ей все снится, чудится, мерещится!»

Но уже бьют в Москве и городах-героях победные салюты, двинулись долго не ходившие электрички, радостно трубя у станции. Дали электроэнергию, и дома снова осветились уютно и весело. Постепенно стали возвращаться эвакуированные. Опять засеменили старушки в допотопных шляпках с вуалетками, с незапамятных времен проживавшие в Малаховке.

Вернулись домой Надины подруги по школе, все повзрослевшие. И хоть у многих дач разорены на топливо заборы и кое-кто недосчитался барахлишка, все же дом родной, своя Малаховка.

И вот настал этот день, самый долгожданный и самый счастливый для тех, кто ждал его, а ждали все! Пришел День Победы. Такого стихийного, всеобщего ликования никогда больше в жизни своей не увидит Надя. Слились воедино счастье бытия и горечь неслыханных потерь.

На радостях мать отпустила ее с подружками в Москву.

– Гуляйте, девочки, веселитесь. – И вытерла глаза краем передника.

Ликующая толпа волной захватила Надю и внесла на Красную площадь, туда, где пели, кричали, танцевали и плакали. Она тоже, как и все, кричала, пела и плакала, чувствуя, что еще немного – и взовьется от переполнившего ее чувства вместе с разноцветными брызгами салюта под самый купол неба, где скрестились прожекторы, освещая такой знакомый с детских лет и дорогой портрет Ильича.

Едва поспели на последнюю электричку. Долго в ту ночь не могла уснуть Надя. Впервые она ощутила себя вполне взрослой. Как улыбались ей встречные незнакомые люди! Как оборачивались и провожали взглядами, в которых и слепой увидел бы восхищение и еще что-то волнующее, запретное. Подружки, хохоча, толкали ее в бока:

– Глянь, Надь, как на тебя уставился…

– Это на вас, – краснея, говорила она и тоже улыбалась в ответ, чувствуя, что в другой раз это было бы плохо, а сегодня можно и просто нельзя не улыбаться.

Это была и ее маленькая победа… Нет больше гадкого утенка, нет «цыганенка», «чернушки», как ее называли с детства. В темноте она улыбнулась себе, вспомнив, как однажды после очередного набега с ватагой мальчишек на соседские подсолнухи рассвирепевшая хозяйка орала на всю улицу:

– Ты, Зинка, своего выродка с цыганом в канаве сваляла, так присматривай за ней, не то я…

И в самом деле, не в кого было ей родиться такой черноглазой, с темными, цыганскими кудрями над низким, широким лбом. Правда, кудри обнаружились позже – а до самой школы их приходилось стричь «под первый номер», дабы не наловить вшей в Малаховском озере. Экзекуция производилась перед купальным сезоном, а начинался он, чуть сходил лед. Отец русый, глаза светлые, у матери глаза зеленые, в пол-лица, волосы светлые, жиденькие и тонкие, как пух, то же и у Алешки – светлый выгоревший чуб. Одна Надька – худая, загорелая, как головешка, – резко отличалась от своей родни. Было и такое, что бесспорно указывало на ее родство с отцом: всегда улыбчивый рот, полный белых зубов, и необычайная музыкальность. Все, что слыхала черноглазая девочка в кино, по радио и просто так, случайно, – все немедленно схватывалось на лету и пелось.

Школа, в которой училась Надя, шефствовала над госпиталем, где еще оставались на излечении раненые. Книги, цветы, вышитые кисеты, носовые платки и прочие немудреные подарки преподносились молодым бойцам, которые порой были немногим старше своих шефов. Воины с восторгом встречали гостей, особенно самодеятельные концерты. Непременной участницей таких концертов была и Надя. После чеховских водевилей пела она. Баянист, обычно из публики, не всегда мог подобрать нужный аккомпанемент, и тогда приходилось петь «под сухую». Нисколько не смущаясь, юная певица пела все, что знала сама, по просьбе из публики и на бис. После концерта «артистов» приглашали «к столу». Голодных подростков не приходилось упрашивать: чай с бутербродами поглощался с завидной быстротой.

Однажды, это было в праздник Первого мая, Надя запомнила этот день на всю жизнь, после очередного праздничного концерта, когда участники угощались, в столовую вошел начальник госпиталя с очень красивой блондинкой (Надя всех блондинок считала красавицами). Душистая, как резеда, в свеженакрахмаленном халате, красавица подошла к Наде и улыбнулась ей одной так ослепительно, что та перестала жевать булку и рот открыла.

– Как тебя зовут, девочка? – спросила прекрасная женщина.

– Надя Михайлова.

– Знаешь, Надя, у тебя голос хороший, тебе учиться петь надо.

Надя только ресницами захлопала, еще пуще изумляясь.

– Да-да, можешь мне поверить, – продолжало неземное существо. – Выучишься, станешь артисткой, может быть, и знаменитой даже…

– Артисткой! – эхом повторила ошарашенная Надя.

– А почему бы и нет? Я сама перед войной мечтала поступить учиться петь, только, вот видишь, война все испортила, пришлось в срочном порядке идти в медицину.

– А где учатся петь?

– Мало ли где? И в консерватории… но это потом, сперва тебе нужно поступить в музыкальное училище, вот хотя бы в Гнесинское.

– А где такое училище?

– Гнесиных? В Москве, на Собачьей площадке.

– На Собачьей площадке? – переспросила Надя. «Не шутит ли красавица?»

– Да, есть такая старинная улица в Москве.

– Собачья площадка! – засмеялась Надя, а про себя решила: «Найду, буду!»

Не откладывая дело в долгий ящик и расспросив кое-ко-го, она узнала, что Собачья площадка действительно существует где-то на Арбате. Но попасть в Москву удалось не сразу. Между ней и Собачьей площадкой пролегла школа, девятый класс, бином Ньютона и творчество Горького. И только в конце июня Надя смогла осуществить свой план.

Долго бродила она по Арбату, расспрашивая прохожих, и, совсем отчаявшись, повернула было назад, к метро, но тут из переулка вынырнула девочка с нотной папкой. «Эта уж верно знает», – решила Надя.

– Собачья площадка? – удивленно подняла тоненькие бровки девочка. – Да вот же она, в конце этого переулка, налево.

Надя слегка растерялась, когда подошла к двум очень похожим друг на друга небольшим особнячкам. На одном из них значилось: «Детская музыкальная школа им. Гнесиных». На другом – «Музыкальное училище им. Гнесиных». В какой ей податься? Поразмыслив, все же решила: училище, угловой дом номер 7.

– Господи, помяни царя Давида и всю кротость его, – замирая от страха, пробормотала Надя заклинание, действенное в таких особенных случаях, когда необходима помощь свыше, как учила ее тетя Маня.

Соблюдая в точности все приметы, она толкнула тяжелую темную дверь, переступила порог правой, а не левой ногой и очутилась перед лестницей. Поднявшись по ступенькам, открыла еще одну дверь, такую же темную и тяжелую, и зашла в большую прихожую, где была раздевалка. Кругом царила прохладная тишина, не было видно ни души. Почувствовав себя неуютно и одиноко, она остановилась в раздумье. И в этот момент откуда-то из глубины коридора вышли две женщины. Это были настоящие дамы, иначе не скажешь. Одна – статная, высокая, с гордой посадкой головы. Пучок густых темных волос как бы оттягивал голову назад. Другая – чуть ниже ростом, полная и седая, как маркиза на картине, с девичьим румяным лицом. Они шли, оживленно беседуя о чем-то своем. Но тут высокая взглянула на дверь и заметила Надю.

– Вы кого-то ждете? – спросила дама сочным, низким голосом.

– Нет. Я пришла поступать, то есть учиться петь, – путаясь и заливаясь краской, пролепетала Надя.

– У нас сейчас каникулы, прием заявлений с первого августа.

– А сегодня нельзя?

– С первого августа, – терпеливо повторила дама.

Но Надя не ушла, она продолжала стоять.

– Дело в том, что я очень хочу учиться петь и…

Ей хотелось сказать, что она должна знать наверное, возьмут ее или нет, но от волнения толком ничего не могла объяснить.

Та, другая, поменьше ростом, «маркиза», обернулась и неприязненно спросила:

– Девушка, а почему вы думаете, что у вас хороший голос и вам надо учиться петь?

«И правда, почему я думаю, что у меня хороший голос? Может, и не хороший вовсе?» – испугалась Надя. Но отступать было невозможно, и она бойко ответила:

– Все так говорят, – и, застеснявшись, робко добавила: – Я очень хочу учиться петь…

– Потрясающе! – засмеялась «маркиза». – «Откуда ты, прелестное дитя?»

Надя не знала, что это фраза из оперы Даргомыжского «Русалка», и потому вполне серьезно ответила:

– Я из Малаховки.

– А-а-а… – понимающе переглянулись обе. Им, видимо, надоело забавляться, и, уже нахмурясь, высокая сказала:

– Видишь ли, девушка, для того чтобы стать певицей, нужен не просто хороший, как тебе «все» говорят, а профессиональный, то есть отличный голос плюс музыкальность и большое трудолюбие.

Надя порывалась было сказать ей, что это ее не страшит, что учиться будет до упаду, лишь бы взяли! Но высокая еще не закончила:

– Государство тратит огромные средства на ваше образование, и мы, педагоги, обязаны выпускать из стен нашего училища только высокопрофессиональных музыкантов и певцов, а не просто любителей. Понимаешь?

– Да, да! Понимаю, – согласилась Надя. Но отчего-то голос ее предательски дрогнул, она вдруг перестала видеть этих двух, их стало четыре, каждой по две, они расплылись. Она изо всех сил закусила губы: «Только не реветь!»

– Этого еще недоставало! Да будет тебе известно, слезы плохо влияют на голосовые связки. Как же ты думаешь петь?

Видимо, им стало жалко эту тщедушную девушку, с таким упорством ломящуюся в искусство. Или просто обе были в хорошем настроении. Так тоже случается.

– Вера Владимировна! – обратилась та, что с пучком, к той, что пониже ростом, к «маркизе», как окрестила ее про себя Надя. – Если вас не очень затруднит, давайте послушаем, как поют малаховские!

– Пожалуй! – улыбаясь, согласилась Вера Владимировна.

Они прошли вперед, и Надя, не чуя под собой ног от страха и волнения, последовала за ними.

В большом зале с блестящим паркетом, с высокими округлыми окнами, не было никакой мебели, кроме огромного хвостатого рояля и стульев, расставленных вдоль стены.

– Как я поняла, ты хочешь стать певицей, верно? – чуть насмешливо спросила высокая.

– Да!

– Так вот! Артистка должна уметь владеть собой. Соберись!

«Маркиза» уже села за рояль и пробежала двумя руками по клавишам, быстро-быстро. Красиво!

– Здорово расстроен, – обратилась она к высокой. – Надо вызывать настройщика.

– Обязательно! Напомните мне, пожалуйста. Ну, так что ты нам споешь? – Это Наде.

– «Катюшу» можно или «Чайку»…

– Уж это ты решай сама. И во-первых, встань правильно. Вот здесь, видишь, выемка между клавиатурой и хвостом. Как я догадываюсь, музыке ты не училась?

– Не-е, – не поднимая головы, промычала Надя. Ей было совестно, что ничего-то она не умеет, и музыке не училась, и стоять не знает где, а приперлась!

– Так что ты нам исполнишь?

– «Чайку», музыка Блантера, слова… забыла!

– Хорошо, хорошо! – остановила ее Вера Александровна. – Пожалуйста, Вера Владимировна, подыграйте ей.

С первых же нот Надя своего голоса не узнала: «Батюшки, как в кадушку дую», – испугалась она.

– Стоп, стоп, Вера Владимировна! Ей высоко, возьмите на тон ниже.

«Маркиза» теперь уже уверенно проиграла вступление и кивнула Наде головой:

– Вступай!

На этот раз Надя не растерялась. Она чувствовала, когда ей надо вступать. Первый такт, как первый блин, – комом. Но дальше – лучше. Высокая покачивала в такт головой и одобрительно улыбалась. «Получается, получается! Только в конце не сорваться бы, петуха не пустить!» Но все было пропето благополучно, петух не пущен, и даже наоборот… В пустом зале голос казался сильным и звонким.

– Вера Владимировна! Попробуйте дать ей арпеджио с «ля».

Обе слушали очень внимательно, как Надя пропела все, что ей было предложено. Лица у обеих стали строгими, почти сердитыми. «Не нравлюсь, наверное, не нравлюсь!» – огорчилась Надя. И совсем уже неожиданно для себя услыхала:

– Ну что ж, голос у тебя несомненно есть, и неплохой. Мы примем тебя, только не в этом году. Сколько тебе лет?

– Скоро семнадцать, – не моргнув глазом соврала Надя. Ей недавно минуло шестнадцать.

– Вот видишь, рановато! Надо год подождать. Ты в десятый перешла? Голосок окрепнет, и школу надо закончить. Тебе придется заниматься музыкой. Певица должна уметь играть, хоть немного… это очень важно. Кроме того, у тебя будут предметы, которые потребуют много сил: итальянский язык, сольфеджио, гармония и контрапункт. Словом, полно всего. Так что приходи на будущий год, в августе.

Надя уже оправилась от огорчения и теперь старалась понять, что ей втолковывала высокая дама.

– На экзамене нужно будет пропеть две-три серьезные вещи. Не теряй зря времени, попробуй найти у себя в Малаховке учительницу музыки и постарайся хорошенько разучить с ней две-три вещи.

– Кстати, – вмешалась «маркиза», – у вас в Малаховке жил да, вероятно, и сейчас живет художник Крылов. Его жена, Дина Васильевна, когда-то сама была отменной певицей. Попробуй-ка разыщи ее, возможно, она все еще живет там и, на твое счастье, согласится тебе помочь.

– Вот и прекрасно! Приходи на будущий год, спросишь Вербову Веру Александровну – это я – или Веру Владимировну Люце. Теперь ступай. До свидания!

«Счастье – это так просто! Счастье – это так огромно», – пропела Надя, перескакивая через ступеньки вниз, опьяненная неожиданной удачей.

Дома мать молча, без особого восторга выслушала, как Надя, захлебываясь и путаясь, рассказывала ей о своем походе. Она не сразу обратила внимание на полное безучастие матери, а заметив, замолчала и надулась. «Как чужая, – чужие и те порадовались бы», – подумала и тотчас раскаялась. По щекам матери быстро, одна за другой, катились прозрачные бисеринки слез. Она не вытирала их, они капали ей на грудь и на колени.

– Ма-а, что случилось? Что еще?

– Ничего, дочушка, осиротели мы…

– Мам, не плачь, жив Алешка, жив. Похоронка ведь не пришла… Может, ранен где, на излечении?..

– Нет, нет Алеши, – как безумная, твердила мать. – Дал бы весточку, хоть откуда. Нету его в живых… и отца потеряли. – Она скрыла от Нади, что на оба свои запроса получила два почти одинаковых ответа. Первый испугал до полусмерти. На небольшом листочке значилось:

ИЗВЕЩЕНИЕ

На ваш запрос отвечаем. Ваш сын, Алексей Николаевич Михайлов, 1925 года рождения, уроженец Московской обл., Ухтомского р-на, пос. Малаховка, находясь на 1-м Украинском фронте, пропал без вести в апреле 1945 г. В списках убитых и раненых не числится.

Воен. комиссар

Шагин.

Второй ответ мало чем отличался от первого: «Место пребывания не установлено. Капитан Скрябин».

И все…

Деньги по аттестату шли, а сведений об Алешке не было. Ходила мать к гадалке, что жила у кладбища на Кореневском шоссе. Вернулась чуть повеселевшая, гадалка сказала: «Жив, жив, жди, он среди своих». Больше карты ничего не знали. Гадалка денег не брала, только продуктами. У забора стояли желающие узнать свою судьбу.

Однажды поздним вечером, когда Надя уже легла на свой скрипучий диван, мать подошла и присела на край у нее в ногах. Помолчав недолго, она, как бы вспоминая что-то из далекого, задумчиво сказала:

– Знаешь, а я их тогда видела…

– Кого, мам? – насторожилась Надя, ожидая, что мать опять расскажет ей какой-нибудь «вещий» сон.

– Немцев, убийцев моего мужа и сына, – совсем просто и беззлобно сказала Зинаида Федоровна.

Надя испуганно отшатнулась, внимательно всматриваясь в ее лицо.

– Помнишь, два года назад, как раз в эту пору, немцев по Москве гнали?

– Помню! Ну и?..

– Я тебе тогда не сказала, что смотреть их ездила. Думала, отведу душу, прорвусь и плюну в морду мерзавцам. От вокзала дошла до Садовой, смотрю – толпится народ. Спрашиваю: что, немцы? Вот ждем, говорят. Ну и я встала на углу, где часы на башне, в аккурат против метро «Красные ворота». Ждали долго, а народ все подходит. Вдруг зашумели все разом: «Ведут, ведут!» И правда, показалась их туча, видимо-невидимо. Строем идут, медленно, только слышно, как подошвы по асфальту шаркают, по краям наши красноармейцы с автоматами, с собаками. Испугалась я тогда. Ну, думаю, разъярится толпа, несдобровать им, и автоматы не спасут. Ан не тут-то было. Идут они, как собаки побитые, и, чудится мне, стыдно им, превратили их в скотину, стадом гонят. Совсем молоденькие есть, мальчишки, есть и пожилые, отцы. Не выдержала я, крикнула: «Что же вы, проклятые, наделали? Себя сгубили и нам столько горя принесли!» Мужчина рядом со мной тоже крикнул: «Кровопиец Гитлер заварил кашу, гад! А эти что? Пушечное мясо, погнали, как баранов, на бойню». И веришь ли, как услыхала я такое, так вроде и жаль мне их стало: хоть дрянь, но ведь люди… Оглянулась на толпу, ни в ком злобы не вижу. Стоят сердитые, насупились, молчат. Кабы самого главного вели, тут уж его толпа в клочья разорвала бы. А эти! Что с них взять? Смотрела я, смотрела, который же из них нас с тобой осиротил, да так всю колонну и пропустила. Вот я все и думаю, как же так можно допустить, чтобы один выродок рода человеческого столько людей обездолил? Неужто не нашлось доброй души голову ему оторвать?

– Значит, не нашлось, – позевывая, ответила Надя, для нее эти проблемы уже не представляли интереса, она жила будущим. Жизнь сулила ей только счастье. Счастье учиться петь! А что может быть радостнее? Нужно только скорее окончить школу. Училась Надя, правда, из рук вон плохо. Учителя не беспокоили мать, сочувствуя ее горю. И Надя тянулась кое-как. С отсутствующим видом сидела она на уроках, мысли ее витали далеко от школьной программы.

– Михайлова! О чем я говорю? – спрашивает внезапно учитель истории Петр Алексеевич, добрейший человек, с юношеской пылкостью влюбленный в свой предмет.

Михайлова не слышит: перед ней ноты «Жаворонка» Глинки. Она усердно учит текст, губы ее шепчут: «Не слыхать певца полей… что поет…»

– Проснитесь, Михайлова! – Петр Алексеевич всех девушек девятых-десятых классов величает на «вы» или «барышни».

Толчок в бок – и Надя, очнувшись, озирается…

– Что? Чего?

– Встаньте, барышня, и скажите, о чем я веду речь, – не теряя самообладания, спокойно велит Петр Алексеевич.

– О Кронштадтском мятеже, – участливо шепчет Тося Фролова, соседка.

– О Кронштадтском мятеже, – повторяет Надя.

– Верно! Так вот скажите нам, когда и где он произошел, причины?

Михайлова стоит столбом, класс хихикает, подсказки несутся со всех сторон, а потому уловить их нет никакой возможности.

– В августе месяце… – под громовое ржание начинает Надя.

– Та-ак… в августе… хорошо… – злорадно тянет Петр Алексеевич. – А скажите, Михайлова, вы такие стихи Багрицкого помните?

Нас бросала молодость

На кронштадтский лед…

– Помню, – врет, не смущаясь, Надя.

– Так как же подавлялся мятеж? Видимо, вплавь, с пулеметами и винтовками, а? Слушать надобно, Михайлова, уши-то вам на что даны? Шапку держать, чтоб на глаза не съехала, а? Дремлете, барышня, на уроках, – выговаривает Петр Алексеевич скрипучим старческим голосом.

Обидно! Ведь она не дремала вовсе. Она пела и слушала хрустальный аккомпанемент чудесной мелодии… Все дело в том, что Надя уже второй раз ходила заниматься пением. Сложилось так удачно, просто удивительно.

В ту пору действительно жила в Малаховке жена известного художника Крылова, Дина Васильевна, в прошлом сама «отменная певица», как сказала «маркиза». Она уже ушла со сцены и тихо доживала свой век в обществе старой женщины, не то служанки, не то родственницы. К ней-то и направилась, набравшись смелости, Надя. Сначала Дина Васильевна встретила ее с прохладцей. В дом не пригласила. Говорили в саду. Потом, узнав, в чем дело, заметно оттаяла. Когда же Надя рассказала, как ее слушали у Гнесиных, и назвала Веру Владимировну Люце, хозяйка всплеснула руками:

– Верочка Люце! Ах, силы небесные, да ведь мы с ней у Зимина одни партии пели. Ах, какой голос был! Легкий, подвижный, и собой как хороша!

Сверкая помолодевшими глазами, Дина Васильевна еще долго выспрашивала Надю об училище Гнесиных и о многом другом.

– Давай так… – сказала она наконец, переходя на деловой тон. – Денег ты мне платить не сможешь, верно? Да я и не возьму, мне не нужно. А вот кое-что по дому помочь – это мне необходимо. Нюра, моя помощница, руку обварила, очень сильно! Теперь надолго. Вот хорошо бы белье постирать… Мыло я дам…

– Конечно, пожалуйста, и полы могу помыть, и что другое… Я могу.

– Можешь, можешь, верю, – улыбаясь, сказала Дина Васильевна и пошла в дом за бельем.

Так начались для Нади счастливейшие дни ее жизни.

Белье было откипячено, выстирано и наглажено. Мать сама из картофельной кожуры сделала крахмал, и, когда Надя принесла стопку чистого, накрахмаленного и подсиненного белья, Дина Васильевна ахнула:

– Батюшки! Как в лучшие времена! – и пригласила Надю к роялю.

Дом художника был полон удивительных вещей, но Надя не смотрела по сторонам, хотя очень хотелось. Тетя Маня, главный советчик и почти член осиротевшей семьи, тоже приняла бурное участие в стирке и глажке белья. Провожая Надю на первое занятие, не переставая учила и напутствовала:

– Рот-то не больно разевай, нехорошо это, когда глазами шарят по сторонам. За стол пригласят – не садись, скажи: спасибо, мол, сыта. Теперь ни у кого лишнего нет. Поняла? – И напоследок, между прочим, добавила: – Все ж головой-то бы лучше кусок зарабатывать, чем глоткой. Надежнее…

Памятуя наказ тети Мани, Надя старалась не крутить по сторонам головой и чуть было не сшибла в прихожей трехногий столик с цветами. Вдобавок ко всему споткнулась о ковер и едва не растянулась во весь рост. Дина Васильевна, не ожидая ничего путного от этой затеи, решила про себя, что неуклюжая девица здесь в первый и последний раз. Но стоило Наде встать у рояля, как научили у Гнесиных, и пропеть несколько нот, она насторожилась, уловив профессиональным чутьем ее необычную одаренность. Внимательно вслушиваясь в звуки ее голоса, она старалась найти в нем недостатки или хотя бы малейшую нечистую интонацию – и не могла. Тембр голоса редкой красоты, теплый, бархатный, ровный на низах и середине, так же легко переходил в льющиеся серебристые верха. «От природы поставлен голос. Настоящее меццо… а диапазон – море!» – не переставала дивиться Дина Васильевна. Однако, не желая преждевременно хвалить Надю, на всякий случай выговаривала ей:

– Потише, пожалуйста: петь надо, а не кричать, мягче, легче…

После урока, длинного и обстоятельного, Дина Васильевна отыскала пластинку и долго крутила ручку патефона.

– Послушай, как поет великая итальянская певица Амелита Галли Курчи.

Наде не понравилась знаменитая итальянка. То ли пластинка была заезжена, то ли Надя еще не была готова слушать великих певцов, пение ей показалось не сильнее мышиного писка.

Отныне жизнь ее распалась на два мира. Один скучный – школа и дом с вечно заплаканной, больной матерью. Другой – бесконечно интересный, удивительный дом художника, где царил возвышенный дух искусства. Была ли Дина Васильевна «отменной певицей», Наде не пришлось узнать, но то, что она была отменной преподавательницей, – несомненно. Упорно, но неназойливо старалась она привить своей ученице вкус к классической музыке, считая ее вершиной человеческого творчества.

– Романс, дорогая девочка, – говорила она, – это высшая форма творческого содружества между композитором и поэтом. Не случайно, например, все лучшие стихотворения великого Пушкина положены на музыку. И обрати внимание! Музыка романсов пишется на самые прекрасные, самые лучшие стихи. Вот вслушайся в этот романс:

На холмах Грузии лежит ночная мгла;

Шумит Арагва предо мною.

Мне грустно и легко; печаль моя светла…

«Печаль моя светла», – повторила она. – Поразительно! – От избытка эмоций Дина Васильевна с шумом захлопнула крышку рояля. – Ты чувствуешь, как это красиво? Когда-нибудь ты поедешь в Грузию, увидишь, как прекрасна эта страна. Там живут необыкновенно гостеприимные люди… они удивительно музыкальны. Да, да! Простые люди, собравшись за столом, поют на четыре голоса!

Надя, желая поддержать разговор, вставила:

– Товарищ Сталин тоже из Грузии.

Дина Васильевна резко откинулась на спинку стула:

– О музыкальных способностях Сталина я не знаю, не слыхала, зато о других его талантах наслышана предостаточно – сверх меры.

Надя с изумлением посмотрела на посеревшее лицо Дины Васильевны, не вполне понимая, не шутит ли она. Но, уже овладев собой, та продолжала в прежнем тоне:

– И знаешь, детка, певец, только певец, без актерского таланта, не будет понят народом. Да, я не ошиблась, именно народом, ибо задача его – просвещать людей, а не в салонах выводить бельканто для избранных. В молодости своей я много слушала Шаляпина, и всегда он поражал меня вот этим сочетанием певца и актера: два гения в одном лице. Отсюда его несравненный успех. Особенно он изумлял в «Русалке»: такого Мельника земля наша не скоро породит. А жаль!

Потом, как бы спохватившись, гневно заставляла Надю повторять по многу раз одну и ту же фразу и переставала сердиться только после того, как добивалась от нее нужного звучания. Удивительной женщиной была Дина Васильевна: то вдруг грозная и гневная, надменная до высокомерия, то проста, добра, отзывчива, способна прослезиться от чужих невзгод, отдать последнее. Веселая и остроумная, а подчас строгая до придирчивости. И весь внешний облик ее такой же изменчивый. Стоило ей улыбнуться – и все в ней ликовало: и карие глаза, и губы, и даже седые пряди вьющихся волос над гладким лбом. Но сердиться ей не шло: она старела от гнева. Много мудрых и умных мыслей заронила она в душу любознательной Нади, и, к счастью, не все ушло в песок, многое закрепилось навсегда. Надя любила ее и боялась больше всех на свете.

– Старайся, дорогая, старайся! Постигая величайшее из искусств – музыку, жизнь свою превратишь в праздник, ибо только в творчестве, в созидании человек может быть по-настоящему и полно счастлив.

Надя слушала и старалась изо всех сил понять смысл услышанного, в душе не всегда соглашаясь со своей наставницей. Ей казалось, что можно быть счастливой гораздо проще. Например, когда нет войны, не приходят похоронки, нет продуктовых карточек и лимита на электричество. В магазине продают не только яичный порошок и овсяное суфле, и, наконец, нет очередей за керосином – в общем, все как до войны.

Еще запомнилось ей, как однажды она пришла в назначенный час, но уже далеко за калиткой услыхала: кто-то играл на рояле, и это была не Дина Васильевна, а другой, настоящий пианист. Она остановилась в замешательстве перед калиткой, раздумывая, стоит ли ей зайти или лучше повернуть обратно. Вечер был на редкость теплым. Май в тот год буйно одарил землю цветами. Цвело все: черемуха, сирень, сады, леса и луга. По дороге, забежав на платформу, Надя купила у старушки за двадцать копеек букетик ландышей, любимых цветов Дины Васильевны, и теперь вертела их в руке, не зная, что делать. Из раскрытого окна выглянула хозяйка:

– Чего же ты там стоишь? Иди скорее, мы ждем!

– Вот, Катенька, это и есть та самая Надежда, прошу любить да жаловать.

– Рада познакомиться, – сказала Катенька и сильно тряхнула крепкой маленькой ручкой Надину руку.

– А это Екатерина Александровна Соколова, учительница музыки и самая прелестная женщина на свете. Она любезно согласилась пройти с тобой твои вещи. Будешь петь с настоящей пианисткой, не то что я.

Надя сразу же почувствовала, как много значит хороший аккомпанемент, он как бы придает тебе крылья, и вот ты уже не только идешь, а летишь, поддерживаемая потоком звуков.

Екатерина Александровна очень сдержанно похвалила Надин голос, сделав кое-какие незначительные замечания, и, задумавшись на некоторое время, сказала:

– Знаете что? Мне кажется, «Жаворонок» – это для более легкого голоса. Слишком он у тебя могучий получается, прямо-таки орел! Кроме того, эта кажущаяся простота очень обманчива. Вообще, романсы Глинки требуют большого исполнительского мастерства, а у тебя его пока еще мало. Ты поешь, как птица, закрыв глаза, сама себя слушаешь! Давайте посмотрим Чайковского «Я ли в поле да не травушка была». Тоже вещь отнюдь не легкая, но мне думается, она тебе подойдет.

Не прошло и получаса, как Надя вчерне уже знала «Травушку». Она и не подозревала, как поразительно красив может быть романс. Драматизм музыки и слов буквально потряс ее, пробуждая чувства совсем неведомые. Хотелось плакать вместе с этой девушкой, о которой она пела, рассказать, донести до слушателей весь трагизм неволи… А вместе с тем она чувствовала ликующую радость, радость удачи. Это была самая первая ступенька на бесконечно длинной лестнице мастерства.

Дина Васильевна часто приглашала на уроки своих знакомых и приятельниц.

– Приучайся к публике. Певица должна быть внешне раскованна, а одновременно внутренне собранна. Это тоже мастерство, умение владеть не только голосом, но и собой, своим телом.

Надя робела и не любила посторонних, но перечить не смела. Надо так надо.

– Только не испортили бы ей голос, – говорили некоторые.

– Да она готовая певица! – восторгались другие.

Но Дина Васильевна стояла на страже:

– Нет, далеко не готовая, работы тут на целую жизнь хватит. Артистка в наше время должна быть образованной, а она дремучая невежда. Тут одна природа, не спорю – богатейшая, но на одной природе далеко не уедешь. Нужно мастерство. Учиться надо, вот что!

Не совсем права была Дина Васильевна. Не была Надя «дремучей». Ум ее – любознательный и острый от природы – действительно дремал, не имея возможности развиваться. Ее окружали добрые и отзывчивые люди, но что они могли ей дать? Жизнь московских пригородов в годы войны была суровой, а было их, этих лет, пять без малого, не считая финской. Весной, чуть сходил снег, копали огороды, без земли пропали бы с голоду: по карточкам пригородники получали только тяжелый, как глиняный, черный хлеб, керосину по десять литров, и то редко – очереди занимали с ночи. С весны же готовились дрова на зиму. Школа с ее бесконечными перерывами из-за морозов в финскую, потом – в Отечественную войну, когда от холода замерзали непроливайки с чернилами, половина преподавателей ушла на фронт, а ученики эвакуировались, не могла по-настоящему заинтересовать Надю. Душа ее стремилась найти что-то другое. Теперь это другое было найдено.

В первое же лето после войны явились многочисленные дачники. Кинулись чинить свои разграбленные дачи, сараи, заборы. До всего добирались местные – с топливом было худо, а караулить чужое добро некому. Возвратились и демобилизованные ребята, но мало их было и все больше с ранениями, а то и вовсе калеки. Нехватка кавалеров ощущалась очень остро: на возобновившихся вечеринках девушки танцевали «шерочка с машерочкой».

Неизвестно, откуда возник в Малаховке темноглазый красавчик, день-деньской околачивающийся на толкучке-барахолке. Было в его нагловатых глазах что-то такое, от чего при встрече с ним на улице у Нади сладко замирало сердце. Каждый раз, проходя мимо, красавчик не смотрел, а поедал ее своими томными глазами. Надя с преувеличенным безразличием отворачивалась, чувствуя затылком его прилипчивый, долгий взгляд. Парень явно искал случая для знакомства, и хоть нравился Наде, но не в привычках малаховских девушек было так уж сразу открываться.

К маю мать купила на толкучке шикарное платье – пан-бархатное, цвета вареной свеклы, из американских подарков. Так сказала тетка, продававшая платье. С обновкой пришлось изрядно повозиться. Американка здорово потрепала свой туалет, прежде чем решилась послать его в подарок. Зато, когда переделка была закончена, восхищениям не было конца. Одну только тетю Маню американское платье оставило равнодушной.

– Не люблю обносков, хоть и заграничных. Свое хоть ситцевое, да свежее. А то ишь, «подарила»! Под мышками-то все выпрело. Осчастливили!

Нагловатый красавчик был сражен наповал, увидев Надю в обновке. И не выдержал на этот раз. Встретив ее около школы будто невзначай, решительно перешел в атаку. Так состоялось знакомство. Красавчика звали, как он сам прошепелявил свое имя, «Шаша». Но Надя давно уже знала от закадычной подружки Тоси Фроловой, что фамилия его Гуськов, живет у тетки в самом конце Советской улицы и что эвакуирован был из Белоруссии, а в дороге их эшелон разбомбили фашисты, мать Саши и две сестренки-двойняшки погибли. Каким-то чудом добрался он до своей тетки, сестры матери.

Наконец-то экзамены в школе закончились, но судьба Надиного аттестата повисла на волоске. Педсовет был бурный! Тося стояла за дверью учительской и напряженно слушала, не пропуская ни слова, чтобы немедленно сообщить результат. Особенно яростно настаивали на том, чтобы оставить Михайлову на второй год, преподавательница физики и историк. Каждый из них считал свой предмет самым необходимым в жизни современного человека, и они были не на шутку уязвлены пренебрежительным отношением нерадивой ученицы. Однако директор, из мобилизованных фронтовиков, выслушав всех, решил по-своему:

– Оставив Михайлову на второй год, мы причиним большое зло ее матери. Ведь она потеряла на войне двух самых близких людей: сына и мужа. Подумайте, товарищи! Она просто не вынесет еще одного удара. А что касается самой Михайловой, она и второй год прощебечет. Пусть идет учиться петь. На что ей алгебра и физика?

– Это неправильно, нечестно, если хотите знать, непедагогично, – раздались голоса возражающих.

– Послушайте! Ее отец погиб геройской смертью, а все ли были героями на этой войне? Я лично считаю, что в память о погибшем отце мы можем помочь его дочери. А вообще… много ли мы помогали ей в учебе? А?

– Как же! Поможешь ей, когда в голове одни соловьи!

Кто-то засмеялся, и обстановка разрядилась.

Так Надя получила аттестат об окончании десятилетки, где по всем предметам, кроме пения и дисциплины, значилась оценка «посредственно». Но и это ей был подарок. На выпускном вечере она «очень недурно», как сказал историк, спела «Мне минуло шестнадцать лет» Даргомыжского и была прощена даже учителями-недругами. Аккомпанировала ей учительница немецкого «фрау Зубстантив», прозванная так за чопорность и строгость.

– Ты зря не учила немецкий, – сказала она. – Если ты думаешь серьезно петь, немецкий необходим. Вся классика на немецком языке. Шуман, Шуберт, не говоря уж о Моцарте и Бетховене.

– Да, но все они переведены на русский, – попыталась возразить Надя.

– А! – отмахнулась Зубстантив. – Не то, это совершенно не то…

Красавчик Сашок не был допущен на торжество, он терпеливо стоял около школы и дожидался окончания вечера. Потом они долго шли в темноте, спотыкаясь о корни деревьев. О чем они говорили тогда? Теперь, за давностью лет, она не могла вспомнить, но один разговор ей врезался в память – он не прошел для нее бесследно. Уже подходя к дому, они услыхали бой курантов. На веранде соседней дачи шло запоздалое чаепитие, и на всю улицу громыхал репродуктор.

– У моей Дины Васильевны тоже очень интересные часы, – сказала тогда Надя.

– Какие же такие? – вежливо поинтересовался Сашок.

– А вот какие. Сами все золотые, в виде пенечка, и каждый час открывается в пенечке дверка и выскакивает расписной петушок, маленький такой, чуть больше моего мизинца. И кукарекает столько раз, сколько времени, а каждые полчаса с другой стороны, из окошечка, показывается курочка и хлопает крылышками.

– Ну, это уж ты загнула. Золотые! Сколько же они тогда стоят? – засмеялся Сашок.

– Я не сказала, что золотые, я не знаю какие, – обиделась Надя. – Я сказала, как золотые, и делал их очень знаменитый старинный мастер. Я вот только забыла, как его зовут, нерусский какой-то. А еще у них лягушка есть, на рояле стоит, – зеленая-презеленая, из дорогого камня, совсем как живая, только побольше, и глаза у нее из камней-самоцветов. Уральские мастера такую штуковину сделали и подарили художнику – мужу Дины Васильевны.

– Пустяковины это все, – небрежно процедил Сашок.

– Пустяковины! – передразнила его Надя. – Сам-то ты пустяковина.

– Кто здесь шумит, полуночники? – выплыла из темноты тетя Маня. Она только что усмирила соседей с репродуктором и была в боевом настроении. – Это ты, Надежда? А ну марш домой! А-а-а!.. – увидела она Сашка. – И ты здесь болтаешься! А ну, двигай, двигай отсюда, нечего по ночам под заборами околачиваться.

– Всего, покедова, – поторопился распрощаться Сашок.

Надя, недовольная бесцеремонным вмешательством, попыталась было огрызнуться:

– Какое ваше дело, с кем хочу, с тем и стою. Надоело! – Но дальше грубить не осмелилась, с детства помня тяжелую тети-Манину руку. Была она теперь своим человеком, работала, как и прежде, на «Фрезере» учетчицей и еще находила время помогать матери и изредка баловала Надю кое-чем. Жила она одна, ни родных, ни близких, и в силу своего доброго характера привязалась к разоренной Надиной семье. Впрочем, она нянчила Надю еще младенцем и потому считала ее чуть ли не дочерью. По этой же причине ей ничего не стоило дать Наде подзатыльник своей, как она сама говорила, «рабоче-крестьянской» рукой.

На следующий день вечером, после работы, тетя Маня снова зашла к ним. Ее почему-то встревожил Надин приятель.

– Вот что, Надежда, ты вчера гудела на меня, а я тебе еще раз повторяю! Парень этот никудышный, никчемный. Добра от него не жди. Мотается, нигде не учится, не работает. Тетка его, Ячменева Таня, с ног сбилась, пристраивая парня то туда, то сюда. И к нам на «Фрезер» его пихали с милицией, да не задержался. Там работать надобно, а он к этому непривычен. Целыми днями на барахолке околачивается. Гоже это, такому лбу-то?

– Вам бы только человека оговорить, – не выдержала Надя.

– Пустой, пустой парень, охламон – одно слово. Нечего говорить, смотри сама, потом не пеняй: «Не знала!» Я тебя предупредила!

Мать всхлипнула:

– Война проклятая, всех ребят хороших подобрала.

Надя пулей выскочила из дому:

– Начинается! Опять заголосили! Уж лучше у художника огород прополоть или полы вымыть.

Дины Васильевны дома не оказалось. Открыла Нюра – больная старая женщина.

– А хозяйка в Москве, скоро приедет, ты заходи, – предложила Нюра.

– Лучше я чего-нибудь поделаю пока.

– Дело найдется, были бы руки. На вот тебе бидон да сходи-ка к Климовым, она в эту пору корову доит.

Хозяйка Климова еще гремела пустым подойником в сарае, а уже у дверей толпились желающие. Одна корова на весь поселок, где уж тут прохлаждаться, нужно все вовремя успеть.

– Вот умница! – сказала Дина Васильевна, встречая ее в дверях. – У меня тоже сюрприз для тебя. Послезавтра едем в Большой театр. Будем слушать «Кармен» с Верочкой Давыдовой. Волшебная музыка! А певица! И голос, и собой-то как хороша. Между прочим, кажется, последний спектакль в сезоне.

Надя единственный раз в жизни была в театре со своим классом, перед самой войной. Смотрели они тогда в Детском театре спектакль «В старой Англии». Помнила, что какого-то старика было жалко до слез, и она украдкой утирала глаза и нос рукавом, платок, как всегда, был потерян. Большой театр она видела только снаружи, и казался он ей похожим на древнегреческие храмы на картинках в учебнике истории, где обитали боги…

Сашок, узнав, что Надя едет в Большой театр, с презрением далеко сплюнул окурок:

– Чего хорошего в опере? Поют, поют, а чего поют – не пойми не разбери. Нудянка одна! Вот до войны я…

Но Надя его не слушала, она знала, что Сашок завидует ей, и понятно. Кто же не позавидует? Любой! А что Сашок видел? Что знает? Ничегошеньки!

– Ладно! Лады! Значит, завтра вас, королева, не ждать!


Кто впервые посетил Большой театр, тот не забудет чувство восхищения, которое испытывает каждый, попавший туда. Во всяком случае, так думала Надя и была бы глубоко поражена, если бы с ней вздумали спорить.

Поздним вечером возвращалась она в полупустой электричке. Дина Васильевна решила остаться ночевать в московской квартире, иначе Наде пришлось бы провожать ее, а потом одной возвращаться домой. Уставившись в черный проем окна невидящим взглядом, Надя еще раз вернулась в ложу Большого театра. Как же это все было? Вот они вошли и уселись на свои места в ложе, совсем рядом со сценой. Публика все прибывала. В первых рядах и в ложах сидели очень нарядные люди. Был народ и попроще. Атмосфера приподнятости и праздничности царила в зале. Дина Васильевна придирчиво осмотрела Надино платье и шепотом приказала ей:

– Сними сейчас же эти мерзкие бусы!

И пока Надя поспешно стаскивала с себя слегка облезлый жемчуг, добавила:

– Запомни раз и навсегда! Никогда не носи фальшивых драгоценностей, это очень дурной вкус. – Она хотела добавить еще что-то воспитательное, но в этот момент гигантская люстра, окруженная хороводом богинь невиданной красоты, начала меркнуть и погасла совсем. Чарующие звуки, такие знакомые и столько раз слышанные по радио, полились из оркестра и заполнили весь зал. Занавес плавно поплыл, и началось волшебство.

Кто же эти счастливые смертные, отмеченные небом, кому выпало счастье петь на этой сцене? Кто эта Кармен, чудо из чудес? Как она движется по сцене, как танцует, легко и свободно! «Убей или дай пройти!» – бросает Кармен. И сейчас в полутьме вагона Надя чувствует, как мурашки холодными лапками бегут по спине. Дина Васильевна сказала, что в будущем партию Кармен она тоже сможет петь. Возможно ли такое?! Замечтавшись, она чуть было не проехала свою Малаховку и спрыгнула на платформу, когда электричка уже тронулась. Не больше двух-трех человек сошли вместе с ней. Станция в этот час пустынна, и Надя была неприятно поражена, что ее поклонник не удосужился ее встретить. Идти было недалеко, и она вихрем домчалась до дому. Мать еще не спала, на столе шипел самовар, и тетя Маня, красная от выпитого чая, с лицом, обсыпанным бисеринками пота, возбужденно толковала Зинаиде Федоровне:

– Самое главное, Зинаида, в жизни никому не завидовать. У каждого свои болячки. От зависти все зло на свете. «Всяк сверчок знай свой шесток!»

Наутро по Малаховке разнеслась весть: ночью ограбили дом художника и даже кого-то убили. Надя бросилась со всех ног в Первомайский поселок, где была дача Дины Васильевны. Еще издалека она увидела около ее забора толпу людей. В дом никого не пускали, там что-то делали люди в милицейской форме. Ждали из Люберец следователя или еще кого-то важного.

Участковый, из демобилизованных, лейтенант Филимон Матвеевич, или попросту Филя, как его называли малаховские, у калитки расспрашивал какую-то женщину, кажется – соседку, и она, вытаращив и без того большие глаза, захлебываясь и махая рукой, объясняла ему что-то, а Филя быстро строчил в блокноте. Дины Васильевны не было, ее увезли в медпункт. Это она, первая, вернувшись утром из Москвы, обнаружила убитую Нюру. Толковали разное: одни говорили, появилась банда в окрестностях, другие утверждали, что грабителей было всего двое и Нюру убили ударом топора. А третьи уверяли, что ограбление совершили свои, иначе откуда было знать, что хозяйка дома не ночевала, а старая глуховатая Нюра не слыхала, как была открыта форточка и отодвинуты шпингалеты. И еще подозрительно: окна на нижнем этаже закрывались обычно на ночь ставнями, и только совершенно случайно хозяйка осталась ночевать в Москве, а Нюра заснула, забыв про ставни. Стало быть, кто-то знал и воспользовался – кто-то свой! Соседи, как водится, ничего не видели и не слышали. Справа дача профессора Дашковцева, слева живет работник Наркомвода с семьей, человек в высшей степени почтенный, оба вне подозрений.

Надя протолкнулась поближе к Филе послушать, о чем идет разговор, но в это время он закончил писать, свернул свой блокнот и приказал толпе разойтись. Увидев Надю, он ткнул в ее сторону рыжим прокуренным пальцем:

– Ты, Михайлова, зайди в милицию ко мне.

После обеда она зашла в участок, но Фили там не оказалось.

– Приехали двое в штатском из Люберец и отправились на дачу к художнику, – объяснила знакомая паспортистка Люся, одноклассница.

Наде хотелось побольше узнать обо всем, главное – куда увезли Дину Васильевну.

– Здесь она была, в медпункте, отхаживали, а потом сын за ней приехал с Москвы. Во, страсти какие! Что деется! – шепотом добавила Люся.

Чтоб не привлекать внимания любопытных, сидевших на скамейке в ожидании Фили или еще по каким своим делам, Надя сунула голову в окошко паспортного стола:

– А что взяли-то?

– Да пустяки, не успели, спугнули их, видать. Сын тут был, сказал: «Точно не знаю, но кажется, ерунду, часы какие-то да статуй!»

– Статуй? Какой статуй? Не было у них статуев.

– Тебе, конечно, лучше знать, чем сыну, что у них было, чего не было! Значит, был, коль украли! Отойди от окошка, мешаешь, – сердито сказала Люся и с треском захлопнула его.

Надя, сама не зная почему, вдруг почувствовала, что ее мутит. Коридор милиции как-то сузился и закачался, и она присела на краешек скамьи.

«Часы и статуй», – повторила она про себя, а в ушах зазвенели слова: «Кто-то свой, свой, свой», – и от этих слов ей стало совсем худо. Она поспешила выйти из милиции на свежий воздух. Моросил мелкий, как через сито просеянный, теплый дождик, и она с удовольствием подставила ему свое лицо.

Вечером вдоль забора замаячила знакомая кепка. Надя набросила кофту и выбежала за калитку на улицу.

– Как Большой театр, стоит на месте? – приветствовал ее Сашок.

– Ты что, с неба свалился? – возмутилась Надя. «Не может он не знать – весь поселок кипит».

– А что? – удивленно спросил Сашок – Чего приключилось?

– А то! Дачу художника ограбили и Нюрку убили, вот чего приключилось!

– Да ну? Не слыхал, не знаю!

И по тому, как безразлично он произнес свое «Да ну?», Надя уловила, скорее почувствовала, фальшь в его голосе.

– Врешь ты, не притворяйся, – раздраженно оборвала его она. – На твоей толкучке только об этом и говорят…

– Ты, конечно, лучше знаешь, о чем на толкучках говорят, а я там не бываю, не интересуюсь – дела поважнее есть.

– Прямо не бываешь, шибко занят!

– Уезжаю завтра утром, проститься пришел.

– Уезжаешь? Что так? – чуть не поперхнулась Надя.

– Ауфидерзейн-гуд-бай-покедова! – пошутил Сашок, но чуткое Надино ухо уловило: ему совсем не весело.

– Что ж, скатертью дорога! – сказала она, всем видом показывая, что ее совсем не трогает его отъезд.

– И все?

– Еще попутного ветра могу пожелать.

К станции подошли молча. На душе смутно, неспокойно. Жалко бедолагу Сашка, и все крутится неотвязная мысль, так поразившая ее в милиции: почему часы и какой-то статуй? И что за статуй такой? «В виде лягушки, что ли», – сказал Люся-паспортистка.

Не выдержав, Сашок спросил:

– Что ж ты так и не спросишь, куда еду?

– А мне что? Твое дело!

Сашок уже догадался, что Надя в плохом настроении, а ему хотелось расстаться мирно.

– Погоди! Я пришел попрощаться, а ты надулась, как клещ.

– Что же ты раньше никуда не собирался, а тут вмиг всполошился?

– Ехать мне надо. Нельзя мне здесь оставаться, понимаешь? – горячо зашептал Сашок в самое Надино ухо. На всегда самоуверенном и нагловатом его лице застыли растерянность и тревога. – Послушай, я хотел тебя попросить, если…

В этот момент от станции с ревом тронулась электричка, и он замолк. Но именно в эту секунду Надя решилась сказать ему все, чем мучилась весь день.

– Что ж, нашкодил – надо сматываться?

– Что? Что ты сказала?

– А то сказала! Ты это со своими дружками Нюрку убил, некому больше!

– Ты что, очумела?

В неверном свете она увидела, как он испуганно дернулся.

– Ты, ты, только ты мог знать про часы и лягушку. Это я тебе о них сказала, – уже на бегу бросила ему Надя. В подземном переходе им встретились люди, и она вынуждена была замолчать, но, вынырнув на улицу, тут же продолжила: – Не бреши, только ты мог знать, что Нюра была одна, вы подсмотрели, как я возвращалась без Дины Васильевны.

– Заткнись, дура! Говорю тебе, не убивал! – злобно зашипел Сашок и с силой тряхнул ее за плечи, стараясь заставить замолчать.

Но Надю уже обуял бес, как говорила тетя Маня. В припадке ярости она теряла рассудок.

– Тварь! Подлая тварь! – завопила она, вырываясь от него. – Пусти меня сейчас же! – Хорошо еще, что поблизости никого не было. – Правильно говорили: «Свои это, свои сделали!» – на ходу выкрикивала она. Слезы обиды и гнева застилали ей глаза. – Я-то, дура стоеросовая, зачем, зачем рассказала про часы, про лягушку? Чужим добром хвасталась, думала, человеку…

– Постой, Надя! – догнал ее Сашок. – Не блажи, послушай меня! Я правду говорю, отцом-матерью клянусь, не убивал я!

Надя замедлила шаги, она была готова выслушать Сашка. «А вдруг ошиблась? Дело ведь какое страшное. Отцом-матерью клянется! Может, зря оговорила?» Она и рада была бы ошибиться.

– Верно говорю, с места мне не сойти, чем хочешь поклянусь! Не убивал! Не способен я на такое, я и куру забить не могу…

«Верно, верно, не такой он», – с облегчением подумала Надя, она уже почти поверила ему.

– Я и знать не знал, что она дома, разве я пошел бы на такое… Я только часы хотел взять, про которые ты говорила.

– Часы? Взять часы! – с горестным упреком воскликнула Надя.

– Антиквар в Москве посулил за них полторы тысячи. Думал тебе колечко с камушком подарить.

– Значит, ты все-таки залез туда!

– Подожди! Понимаешь, только, значит, я часы-то схватил, а она тут! И откуда взялась, курва! И ну вопить на весь дом. Я еще лягушку ту на рояле заприметил впотьмах и тоже в карман сунул, все одно отвечать… и к окну. А она в меня вцепилась, как кошка бешеная, и орать дурманом! Тут я ее и пихнул. Она шмякнулась и затихла. Ну, а я в окно выскочил и давай бог ноги. Вот!

Они уже подошли к Надиному дому, и, озираясь по сторонам, чтобы опять не вынырнула откуда-нибудь тетя Маня, Надя сказала:

– Это ты сейчас выдумал, ты ее… чтоб не кричала!

– Нет! – дернул на себе рубаху Сашок. – Говорю тебе, не я! Ну что мне сделать, чтоб ты поверила? Хочешь, под электричку сигану? Только скажи!

Надя верила, что в такой момент, когда бес обуял человека, от него можно ожидать всего. Но сейчас он был ей мерзок и жалок, и она с горьким презреньем проговорила:

– Пошел вон, гадина! Испоганил все. Я-то думала, ты человек, заступалась… А ты мразь, мразь, негодяй!

– Что, в милицию побежишь, да? Валяй, торопись! – Он испугался и уже сожалел о своей откровенности.

Надя настежь распахнула калитку.

– Беги, беги, не опоздай! – вслед ей закричал Сашок, но вдруг передумал, догнал и, больно дернув за руку, брызгая слюной, злобно крикнул ей в лицо: – Ты виновата! Ты! Зачем рассказывала? Подзадоривала, подуськивала? Чтоб понял я все, где что лежит, а без тебя бы я знал? И знать бы не знал!

Что-то еще хрипло выкрикивал Сашок, но Надя уже не слыхала. Как нарочно, откуда-то брызнул дождь. Шлепая по лужам, не щадя новых туфель, она взбежала на крыльцо и рванула на себя дверь.

Мать не бранилась, только головой покачала:

– Гуляешь допоздна, дочка, страшно ведь, вон что творится!

Надя разделась и, не поужинав, едва ополоснув лицо холодной водой, залезла под одеяло. Обвиняя и ругая себя, она незаметно задремала.

Утром она уже четко знала, что в милицию ей идти не след. Поверив Сашку, она представила себе то, что произошло, как он рассказал, и ее неприязнь переметнулась на бедную Нюру: «И зачем она вцепилась в Сашка! Зачем ей было стеречь, как собаке, хозяйское добро! Сидела бы тихо в своем углу, и ничего бы не случилось. Сама себе погибель искала. Жадность заела – хозяйское добро тащат!»

С этой ночи Сашок пропал, и Надя старалась не думать и не вспоминать о нем. Она окончательно поверила ему, зная его незлобливый нрав, и уже не сомневалась в том, что произошел так называемый несчастный случай. Вскоре вернулась из больницы Дина Васильевна, но на даче жить не пожелала. Теперь она приглашала свою ученицу в московскую квартиру и часто оставляла ее ночевать. Часы свои она иногда вспоминала и жалела:

– Уникальные часы были, я их все в музей намеревалась отдать, других таких нет, делал их… – Тут она опять называла мастера, иностранное имя которого Надя запомнить никак не могла. – Лягушку из малахита я не любила, уж очень реалистично выполнена, даже неприятно, хотя тоже в своем роде уникальна.

В такие минуты Надя готова была расплакаться и рассказать свою ужасную тайну, покаяться, просить прощения… Но кто знает, как отнеслась бы к такому признанию Дина Васильевна? Возможно, отдалилась бы душой от Нади, не поняла бы, не простила. И не стало бы в ее жизни самого главного, прекратились бы занятия как раз тогда, когда сделаны такие успехи, а до приемных экзаменов рукой подать. Теперь, год спустя, она не пойдет к Гнесиным бедной родственницей, как раньше. Она уже почти певица! И все это благодаря доброй и строгой, снисходительной и очень требовательной Дине Васильевне, так удивительно счастливо оказавшейся тут, рядом, под боком, в Малаховке.

Август, такой долгожданный, наконец наступил. И в один прекрасный день Надя надела свое «американское» платье и, прихватив ноты и документы, отправилась на Собачью площадку – средоточие всех ее чаяний и надежд. Строгая и серьезная мать и ворчливая тетя Маня провожали ее почти до станции. Тетя Маня все поправляла бант у Нади на затылке, чем очень раздражала ее, и все твердила, что косу лучше вокруг головы положить или сзади пучочком, так приличнее. И уже у самой платформы перекрестила быстрыми, маленькими крестиками, а когда Надя засмеялась, пришла в негодование:

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3