Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена

ModernLib.Net / Классическая проза / Эдвард Джордж Бульвер-Литтон / Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 9)
Автор: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон
Жанр: Классическая проза

 

 


По форуму шныряли мелкие торговцы. Один уговаривал деревенскую красотку купить ленты, другой расхваливал сандалии толстому крестьянину, третий, лоточник, каких и сейчас много на улицах итальянских городов, предлагал голодным горячую еду с маленькой переносной печки, а рядом – характерный контраст для того суетливого и вместе с тем просвещенного времени – учитель объяснял непонятливым ученикам правила латинской грамматики. Галерея над портиком, куда можно было попасть по узкой деревянной лесенке, также была полна народу, но так как здесь по преимуществу обсуждались важные дела, люди разговаривали тише и серьезнее.

Время от времени толпа внизу почтительно расступалась, давая дорогу какому-нибудь сенатору, направлявшемуся в храм Юпитера (который был тут же, на форуме, и служил залом заседаний Сената) и с нарочитой снисходительностью кивавшему своим друзьям или просителям. Среди пестрых и богатых одежд можно было видеть нескладные фигуры крестьян из ближних селений, которые направлялись к общественным амбарам. Рядом с храмом высилась триумфальная арка, и длинная улица за ней кишела людьми, в одной из ниш арки бил фонтан, весело искрясь в лучах солнца, а над аркой возвышалась бронзовая конная статуя императора Калигулы, красиво выделяясь на безоблачном летнем небе. За будками менял было здание, которое теперь называют Пантеоном[133], толпа горожан победнее проходила через маленький вестибул внутрь с корзинами под мышкой, протискиваясь к площадке меж двумя колоннами, где продавалось все то, что осталось у жрецов от жертвоприношений.

У одного из общественных зданий мастера возводили колонны, и стук их молотков то и дело покрывал гул толпы. Эти колонны не достроены и по сей день!

Все это, взятое вместе, составляло невиданное разнообразие обычаев, сословий, привычек, занятий. Трудно представить себе большую суету, веселье, оживление, кипение и сверкание жизни. Здесь можно было увидеть все обличья той бурной цивилизации, в которой развлечение и торговля, праздность и труд, скупость и тщеславие сливали воедино свои быстрые, разнородные и вместе с тем гармоничные потоки.

На ступенях у храма Юпитера стоял человек лет пятидесяти, скрестив на груди руки и презрительно нахмурясь. Одет он был необычайно просто, на нем не было тех украшений, какие носили в Помпеях люди всех сословий, отчасти потому, что любили эти безделушки, но еще и по той причине, что они были сделаны в форме фигурок, которые, как считалось, оберегали от чар колдовства и дурного глаза. У него был высокий лоб и лысый череп, несколько прядей, уцелевших на затылке, были скрыты под капюшоном, который составлял часть плаща, так что его можно было поднять и опустить, теперь он был надвинут на голову для защиты от солнца. Одежда этого человека была коричневая – цвет, непопулярный в Помпеях, – без пурпуровой отделки. К поясу были пристегнуты маленькая чернильница, стиль – заостренная палочка для письма – и большие навощенные таблички. Особенно бросалось в глаза то, что за поясом не было кошелька, этой необходимой принадлежности жителя Помпей, если даже – увы! – он был пуст.

Веселые и самовлюбленные жители города редко обращали внимание на окружающих, но в дерзком взгляде этого человека было столько горького презрения, когда он смотрел на религиозное шествие, поднимавшееся по ступеням храма, что многие поневоле заметили его.

– Кто этот киник[134]? – спросил один торговец у своего соседа, ювелира.

– Это Олинф, – ответил ювелир, – известный назареянин.

Торговец вздрогнул.

– Ужасная секта! – сказал он шепотом. – Говорят, они всегда начинают свои ночные обряды с умерщвления новорожденного младенца. А еще называют себя праведниками! Негодяи! Хороши праведники! Что станет с торговцами да и с ювелирами тоже, если все будут следовать их примеру?

– Святая правда, – сказал ювелир. – Они не носят драгоценностей и бормочут проклятья, когда видят змею, а в Помпеях почти все украшения делаются в виде змеи.

– Поглядите только, – сказал третий, хозяин мастерской, где отливали бронзовые чаши и статуи, – как смотрит этот назареянин на благочестивую жертвенную процессию! Слышите, как он бормочет? Это он призывает проклятия на храм, можете быть уверены. Знаешь ли ты, Цельцин, что этот человек, проходя на днях мимо моей мастерской и увидев, что я работаю над статуей Минервы, нахмурился и сказал: «Жаль, что она бронзовая, а не мраморная, не то я бы ее разбил». «Разбить богиню!» – ужаснулся я. «Какая она богиня! – сказал этот безбожник. – Это демон, злой дух». И с проклятиями пошел своей дорогой. Неужели мы станем такое терпеть? Надо ли удивляться, что земля так дрожала минувшей ночью, – она хотела стряхнуть со своей груди этого безбожника. Мало сказать – безбожник. Он хулитель искусства. Горе нам, бронзовых дел мастерам, если такие люди будут устанавливать законы!

– Это они спалили Рим при Нероне, – простонал ювелир.

Пока они отпускали по адресу назареянина эти «дружелюбные» замечания, Олинф почувствовал, что привлек к себе внимание. Он огляделся и увидел, что вокруг собирается толпа, глазея на него и перешептываясь. Посмотрев на них вызывающе и вместе с тем сострадательно, он завернулся в плащ и пошел прочь, громко бормоча:

– Заблудшие идолопоклонники! Неужели сотрясение земли прошлой ночью не послужило вам предостережением? Увы! Как встретите вы свой смертный час?

Каждый слышавший это пророчество толковал его по-разному, в зависимости от степени своего невежества и трусости, однако все сошлись на том, что это ужасное проклятие, и смотрели на христианина, как на врага рода человеческого…

Вырвавшись из толпы и дойдя до дальнего края форума, Олинф увидел бледное и серьезное лицо, которое он сразу узнал. Завернутый в плащ, прикрывавший его жреческое одеяние, Апекид смотрел на приверженца новой, таинственной веры, в которую его чуть не обратили.

«Неужели и он обманщик? Неужели этот человек, в такой скромной одежде, с таким простым лицом, неужели и он, как Арбак, под своей суровостью прячет разнузданность? Неужели покрывало Весты таит под собой порок?»

Олинф, перевидавший много людей всех сословий и хорошо знавший своих ближних, видимо, догадался по лицу Апекида, что происходило в его душе. Он спокойно, с выражением открытым и искренним встретил испытующий взгляд жреца.

– Мир тебе, – приветствовал он Апекида.

– Мир тебе, – отозвался жрец таким безжизненным голосом, что назареянину стало его жаль.

– В этом приветствии, – сказал Олинф, – соединено все, что есть хорошего на свете, – ведь без добродетели нет мира. Он, подобно радуге, покоится на земле, но вершина его исчезает в небесах. Небеса озаряют его светом, он высится средь облаков, отражает вечное солнце, дарует спокойствие. Такой мир, о юноша, – это улыбка души, это отражение бессмертного света. Мир тебе!

– Увы!.. – начал было Апекид, но, перехватив любопытные взгляды зевак, жаждавших узнать, о чем могут разговаривать известный всем назареянин и жрец Исиды замолчал и добавил тихо: – Здесь нам говорить нельзя! Встретимся на берегу реки, там есть дорожка, которая в это время пустынна.

Олинф кивнул. Он быстро пошел по улицам, зорко глядя по сторонам. Время от времени обменивался многозначительным взглядом или едва заметным знаком с кем-нибудь из прохожих, которые, судя по одежде, в большинстве своем принадлежали к низшим сословиям, ибо, подобно всем другим, в том числе и менее великим переворотам в истории, христианство было сперва крупицей с горчичное зерно в сердцах простолюдинов.

<p>Глава II. Община</p>

Назареянин, а следом за ним и Апекид дошли до берега Сарна. Эта река, теперь превратившаяся в маленький ручеек, в то время бурно текла к морю, и по ней плавали бесчисленные суда, а в водах ее отражались помпейские сады, виноградники, дворцы и храмы. Достигнув шумного и оживленного берега, Олинф свернул на дорожку, которая шла под тенистыми деревьями, в нескольких шагах от реки. По вечерам здесь любили гулять горожане, но днем, в жару, сюда редко кто заглядывал, разве только забегут, играя, ребятишки да забредет какой-нибудь задумчивый поэт или спорящие философы. В дальнем конце дорожки нежно зеленели кусты самшита, их листва была причудливо подстрижена в виде фавнов и сатиров, или египетских пирамид, или вензеля какого-нибудь всеми любимого знаменитого гражданина города. Дурной вкус так же древен, как и хороший.

Теперь, когда на эту дорожку падали, пробиваясь сквозь листву, отвесные лучи полуденного солнца, она была совершенно пуста, во всяком случае, никого, кроме Олинфа и жреца, не было видно вокруг. Они сели на одну из скамей под деревом. Легкий ветерок, тянувший с реки, освежал им лица, вода бурлила и сверкала перед ними. Это была удивительная пара: приверженец самой новой и жрец самой древней из религий мира!

– Счастлив ли ты с тех пор, как столь внезапно покинул меня? – спросил Олинф. – Нашло ли твое сердце покой под облачением жреца? Нашел ли ты, жаждущий гласа божия, отзвук его в оракулах Исиды?.. Ты вздыхаешь, отворачиваешься, и это ответ, который предчувствовала моя душа.

– Увы, – отвечал со вздохом Апекид, – ты видишь перед собой несчастного грешника! С детства я мечтал о добродетели. Я завидовал святости тех людей, которые в пещерах и уединенных часовнях общались с высшими существами. Дни я проводил в бурных и смутных мечтах, а ночи… ночами меня посещали странные, но торжественные видения. Обманутый ложными пророчествами, я надел это облачение. А потом мою душу (признаюсь тебе откровенно) возмутило то, что я видел и в чем вынужден был участвовать! Стремясь к правде, я стал лишь пособником обмана. В тот вечер, когда мы встретились с тобой, этот лжец вселил в меня новые надежды, а ведь мне следовало бы знать его лучше… Я… Но это неважно! Достаточно сказать, что к своей опрометчивости я добавил клятвопреступление и грех. Но теперь я прозрел. Я думал, что повинуюсь полубогу, а он оказался негодяем! Мир меркнет в моих глазах, я не знаю, есть ли над ним боги или же мы игрушки случая, и что ждет нас за этим коротким и печальным бытием – тьма или новая жизнь. Расскажи мне про свою веру, разреши мои сомнения, если и в самом деле можешь это сделать.

– Я не удивляюсь, – сказал назареянин, – ни твоим горьким заблуждениям, ни теперешним сомнениям. Всего лишь восемьдесят лет назад у человека не было уверенности в существовании бога или в будущей жизни, но теперь новые законы провозглашены для имеющих уши, небо – истинный Олимп – раскрывает имеющему глаза. Слушан же внимательно.

И торжественно, как человек, который верит сам и жаждет обратить другого, назареянин стал убеждать Апекида в истинности евангельских обетований. Он со слезами рассказывал о страстях и чудесах Христа и о вознесении спасителя. Он описал чистое и безмятежное небо, уготованное праведникам, и геенну огненную, ожидающую грешников.

Сомнения в величии жертвы, принесенной богом во имя человека, возникавшие в более поздние времена, не могли даже прийти в голову язычнику тех далеких веков. Он привык верить, что боги жили на земле, принимали человеческий образ, разделяли людские труды, муки и несчастья. Разве сын Алкмены[135], чьи алтари теперь курились фимиамом во многих городах, не трудился для рода человеческого? Разве великий Аполлон Дорийский не искупил таинственный грех, сойдя в могилу?[136] Небесные божества давали людям законы или оказывали им благодеяния, и благодарность людей превращалась в почитание. Поэтому язычнику не показалось ни необычным, ни странным, что Христос был послан с небес на землю, что бессмертный стал смертным и вкусил горечь кончины.

– Пойдем, – сказал назареянин, видя, какое впечатление произвели его слова. – Пойдем в скромный дом, где собираемся мы, немногие верные. Послушай наши молитвы, узри искренность наших слез раскаяния, принеси вместе с нами простые жертвы – не закланных ягнят, не венки, а светлые мысли, возлагаемые на алтарь сердца…

Апекиду почудилась какая-то щедрая доброта в этих воодушевленных словах Олинфа. Растроганный, он повиновался. Он был в том состоянии, когда человек не может вынести одиночества, к тому же его одолевало любопытство – ему хотелось увидеть те обряды, о которых ходило столько темных и противоречивых слухов. Он помедлил, взглянул на свое одеяние, вспомнил про Арбака и, содрогнувшись от ужаса, поглядел на назареянина. Потом закутался в плащ, чтобы получше скрыть свои одежды, и сказал:

– Веди. Я следую за тобой.

Обрадованный Олинф сжал его руку и, спустившись к реке, окликнул одну из лодок, которых здесь было много. Они вошли в лодку. Навес защищал их от солнца и скрывал от посторонних взглядов, лодка быстро скользила по воде. С одной из лодок, проплывавших мимо, донеслась тихая музыка, ее нос был украшен цветами, она плыла к морю.

– Вот так, радуясь и не ведая своих заблуждений, эти поклонники удовольствий плывут в океан, где их ждет буря и гибель, – сказал Олинф. – Проплывем же мимо них молча, незамеченные, и пристанем к берегу.

Апекид, подняв глаза, сквозь отверстие в навесе увидел одну из пассажирок лодки – это была Иона. Жрец вздохнул и снова сел на скамью. Они причалили неподалеку от грязной окраинной улочки. Выйдя из лодки, Олинф повел Апекида через лабиринт улиц и наконец остановился у запертой двери дома, который был побольше соседних. Он трижды постучал – дверь отворилась и, едва Апекид вслед за своим проводником переступил порог, тотчас закрылась за ними.

Они прошли через пустой атрий и очутились в небольшой комнате, в которую свет проникал лишь через маленькое оконце над дверью. Остановившись на пороге и постучав в дверь, Олинф сказал: «Мир вам». Голос изнутри спросил: «Кому?» – «Верным!» – отвечал Олинф, и дверь отворилась. Четырнадцать человек молча сидели полукругом перед грубым деревянным распятием, видимо, погруженные в размышления.

Когда Олинф вошел, они подняли глаза, но не сказали ни слова. Сам назареянин, прежде чем заговорить, преклонил колени перед распятием, и Апекид увидел, что он молча молится. Исполнив обряд, Олинф обратился к собравшимся:

– Друзья и братья, не удивляйтесь, видя среди нас жреца Исиды. Он был в числе слепцов, но святой дух снизошел на него, он хочет сам все видеть, слышать и понять.

– Да будет так, – сказал один юноша еще моложе Апекида, лицо у него было такое же бледное и изнуренное тяжкими, бесконечными раздумьями.

– Да будет так, – сказал другой, постарше; его темная кожа и восточное лицо выдавали сирийца – в юности он был грабителем.

– Да будет так, – вымолвил третий.

Жрец обернулся к нему и узнал в старике с длинной седой бородой раба богача Диомеда.

– Да будет так, – повторили и остальные, все, за исключением двоих, принадлежавшие к низшим сословиям. Эти двое были начальник стражи и александрийский торговец.

– Мы не требуем от тебя соблюдения тайны, – снова заговорил Олинф. – Мы не берем с тебя, как делают некоторые из наших слабых братьев, клятвы не предавать нас. Правда, наша община не запрещена законом, но толпа, еще более дикая, чем ее правители, жаждет расправиться с нами. Так, друзья мои, когда Пилат колебался, толпа кричала: «Распни его!»[137] Но мы не связываем тебя клятвой ради своей безопасности, нет! Предай нас толпе, обвини нас, опорочь, клевещи, если хочешь. Мы выше смерти мы готовы с радостью войти в клетку льва или лечь под плети палача, мы попираем тьму могилы, ибо то, что для преступника смерть, для христианина – вечность.

Послышался одобрительный гул.

– Ты пришел к нам как гость и, если пожелаешь, можешь остаться. Ты хочешь знать, какова наша религия? Она перед тобой. Этот крест – наш единственный кумир, в этом свитке – тайны наших Цер[80] и нашего Элевсина[138]. Наша мораль? Она в нашей жизни. Мы все были грешниками, но кто может обвинить нас в преступлении теперь? Мы очистились от прошлого. Не думай, что это наша заслуга, – на то была воля божия. Подойди, Медон, – кивнул он старому рабу, который третьим выразил согласие, чтобы Апекид остался. – Ты единственный раб среди нас. Но на небесах первые будут последними. Да будет так и среди нас. Разверни свиток и читай.

<p>Глава III. Привратник, девушка и гладиатор</p>

Дверь дома Диомеда была открыта, и старый раб Медон сидел на нижней ступени лестницы. Этот роскошный дом богатого торговца еще и сейчас можно увидеть за городскими воротами, в самом начале Дороги Гробниц. Несмотря на соседство мертвых, квартал этот был веселый. На другой стороне улицы, всего на несколько шагов ближе к воротам, был большой заезжий двор, где люди, посещавшие Помпеи по делам или искавшие здесь развлечений, останавливались закусить и отдохнуть. У ворот этого двора теперь стояли повозки и колесницы – одни только что подъехали, другие уже отъезжали, вокруг царили суета и оживление. У двери сидели за круглым столиком несколько крестьян и за утренней чашей вина разговаривали о своих делах. Дверь была разрисована в шахматную клетку, известную людям с незапамятных времен. На крыше дома была устроена терраса, где женщины, жены крестьян, которые беседовали внизу, сидели или стояли и, перегнувшись через перила, переговаривались со своими знакомыми. По соседству, в глубокой нише, на покрытой материей скамье отдыхали двое или трое бедняков, отряхивая пыль с одежды. За домом тянулся большой пустырь, некогда бывший кладбищем древнего народа, который жил здесь еще раньше, – теперь тут сжигали мертвых. Над пустырем возвышались террасы красивой виллы, утопавшей в зелени. Сами гробницы, изящные и разнообразные, окруженные цветами и деревьями, не навевали грусти. У ворот города, в маленькой нише, неподвижный и послушный дисциплине, стоял на часах римский легионер. Солнце ярко блестело на его шлеме и на копье, которое он держал в руке. Ворота состояли из трех арок, средняя была предназначена для колесниц и повозок, две крайние – для пешеходов, а по обе стороны от них высились массивные стены, многократно чинившиеся в самые различные эпохи, после того как война, время или землетрясение разрушали эти бесполезные укрепления. Над стенами, близко друг к другу, возвышались квадратные башни, нарушая своей живописной суровостью однообразие стен и красиво вырисовываясь рядом с новыми белыми домами.

Дорога на Геркуланум сворачивала и исчезала среди виноградников, над которыми в своем угрюмом величии хмурился Везувий.

– Слыхал новость, старик Медон? – спросила молодая женщина с кувшином, остановившись у двери Диомеда поговорить с рабом, – она шла на заезжий двор наполнить кувшин водой и поболтать с проезжими.

– Новость? Какую новость? – раб поднял голову.

– Знал бы ты, какой гость въехал в ворота сегодня утром, когда ты, конечно, еще спал!

– А-а, – сказал раб равнодушно.

– Да, это подарок от благородного Помпониана.

– Подарок? Но ты, кажется, сказала, что приехал гость.

– Да, это сразу и гость и подарок. Знай, жалкий глупец, что это молодой красавец тигр, он примет участие в предстоящих играх. Слышишь, Медон? Вот это будет развлечение! Да я глаз не сомкну, покуда его не увижу. Говорят, он так страшно рычит!

– Бедная дура, – сказал Медон печально и презрительно.

– Нечего меня дурой обзывать, старый пень! Тигр – это замечательно, особенно если он кого-нибудь разорвет Подумай, Медон, теперь у нас есть и лев и тигр! Вот только нет двух подходящих преступников, и нам из-за этого, быть может, придется глядеть, как они схватятся друг с другом. Между прочим, у тебя сын гладиатор, красивый и сильный малый. Ты бы уговорил его выйти против тигра. Уговори, век буду тебе благодарна, и не одна, я, ты станешь благодетелем всего города.

– Уходи, – сурово сказал раб. – Подумай о собственном спасении, прежде чем болтать о смерти моего бедного мальчика.

– О собственном спасении? – удивилась девушка и в испуге оглянулась вокруг. – Сгинь, рассыпься! Пусть твои слова падут на твою же голову! – И девушка схватилась за талисман, висевший у нее на шее. – Какая же опасность мне угрожает?

– Земля тряслась несколько дней назад, – разве это не предостережение? – произнес Медон. – Разве у нее нет голоса? Разве она не сказала нам всем: «Готовьтесь к смерти, конец близится».

– Ах, какая чушь! – бросила женщина, оправляя на себе тунику. – Ты говоришь, как эти назареяне, – наверно, ты тоже один из них. Ну ладно, некогда мне болтать с тобой, старый ворон. Ты становишься все ворчливее. Прощай! О Геркулес, пошли нам преступника для тигра и еще одного – для льва!

Эх, весело, весело на них смотреть!

Бойцы готовы идти на смерть.

Сильны, отважны, как сын Алкмены,

Проходят в марше по песку арены.

Но смолкнут крики и гул речей,

Когда настанет черед мечей,

И вспыхнет бой не на жизнь, а на смерть!

Эх, весело, весело на них смотреть!

Напевая звонким голосом эту милую песенку и подобрав полы туники, чтобы не запылить ее по дороге, женщина легко пошла к заезжему двору.

– Мой бедный сын! – вздохнул раб. – Неужто ради пустой потехи ты должен умереть? О, вера Христова, я исповедовал бы тебя со всей искренностью, но мне страшно, ты внушаешь ужас этими кровожадными страстями.

Сердце старика тоскливо сжалось. Он замолчал, погруженный в свои мысли, то и дело утирая рукавом глаза.

Всем сердцем он был с сыном. Он не видел, как кто-то быстрым, мужественным шагом вошел в ворота. Он не поднял глаз, пока этот человек не остановился и не окликнул его тихо:

– Отец!

– Мой мальчик! Мой Лидон! Неужели это ты? – обрадовался старик. – Только что я думал о тебе.

– Меня это радует, отец, – сказал гладиатор, почтительно касаясь коленей и бороды старого раба. – Скоро, быть может, я буду с тобой не только в мыслях.

– Да, сынок, но не в этом мире, – опечалился раб.

– Не говори так, мой господин. Бодрись, потому что я чувствую… Я уверен, что одержу победу. И золото, которое я получу, купит тебе свободу. Отец, всего несколько дней назад надо мной посмеялся один человек, чье доверие я не хотел бы обмануть, настолько он щедрее всех своих приятелей. Он не римлянин, он из Афин, и он смеялся надо мной, попрекнул меня корыстолюбием, когда я спросил, сколько получит победитель. Увы, он плохо знает душу Лидона!

– Ах, сын мой, сын мой! – сказал старик и, медленно поднявшись по ступеням, повел его в свою каморку, выходившую в зал, который на этой вилле был перистилем, а не атрием.

Каморка эта сохранилась и по сей день, третья дверь направо (первая вела на лестницу, вторая – в глухую нишу, где стояла бронзовая статуя).

– Конечно, тобой руководит великодушие, любовь и благочестие, – сказал Медон, когда они вошли в каморку, – но самый твой поступок греховен; ты хочешь пролить кровь ради свободы отца – это еще можно простить. Но чтобы одержать победу, ты должен пролить чужую кровь. А это смертный грех, никакая цель не может его оправдать. Остановись! Лучше мне навеки остаться рабом, чем получить свободу такой ценой!

– Тише, отец мой! – сказал Лидон нетерпеливо. – Я знаю, ты принял эту новую веру, но прошу тебя, не говори со мной о ней, потому что боги, которые наделили меня силой, не дали мне мудрости, и я ни слова не понимаю из того, что ты так часто мне толкуешь. Ты принял, говорю, эту новую веру, у тебя какие-то странные понятия о добре и зле. Прости, если я тебя обидел. Но подумай сам!.. Против кого я буду сражаться? Если б ты только знал, среди каких негодяев я живу ради тебя, ты сказал бы, что я лишь очищу землю, убив одного из них. Это кровожадные звери, дикари. Самая храбрость их – порок, а не добродетель. Они свирепы, бесчувственны, бессердечны, для них нет ничего святого. Правда, они не знают страха, но не знают ни благодарности, ни милосердия, ни любви, они думают лишь о победе, о том, чтобы убивать без жалости, умереть не дрогнув! Могут ли твои боги, кто бы они ни были, прогневаться на человека, который сражается с такими людьми? Отец, какие бы силы ни взирали на землю с небес, они не найдут долга более священного, чем жертва, принесенная старому отцу благодарным сыном!

Бедный старик, сам лишенный света знания и лишь недавно обращенный в христианскую веру, не знал, как просветить неведение, столь темное и вместе с тем столь прекрасное в своем заблуждении. Первым его порывом было броситься сыну на грудь, вторым – убежать от него, ломая руки, он готов был порицать Лидона, но не мог говорить от рыданий.

– А если твой бог (кажется, он только один?) действительно так милостив, как ты уверяешь, – продолжал Лидон, – он знает, что именно твоя вера в него укрепила меня в решении, которое ты теперь осуждаешь.

– Как! Что ты говоришь? – воскликнул старик.

– Ты ведь знаешь, что ребенком меня продали человеку, который полюбил меня и отпустил на волю. Я поспешил в Помпеи, чтобы увидеть тебя, нашел тебя уже стариком, в услужении у капризного и своенравного хозяина, – ты как раз недавно принял новую веру, и от этого твое положение стало вдвойне тягостным. Новая вера отняла у тебя последнее утешение, ты перестал считать рабство справедливым обычаем, а ведь эта мысль так часто помогает нам сносить тяготы. Разве ты не жаловался мне, что принужден делать многое, что не было противно тебе как рабу, но грех для назареянина? Разве ты не говорил, что твоя душа трепещет от раскаяния, когда ты вынужден положить хоть корку хлеба в этот ларарий[139]? Что твою душу все время раздирает борьба? Разве не говорил ты, что, даже разливая вино перед порогом и называя при этом имя какого-нибудь греческого божества, ты боишься, что подвергнешься мукам ужаснее Танталовых[140], вечной каре, которая страшнее, чем в Тартаре. Разве ты не говорил мне это? Я удивляюсь, не мог ничего понять, не могу и теперь, клянусь Геркулесом, но я твой сын, и мой единственный долг – помочь тебе. Как же мог я слышать твои стоны, видеть твой ужас, твои постоянные мучения и оставаться равнодушным? Нет, клянусь бессмертными богами! Как молния с Олимпа, меня озарила мысль… У меня нет денег, но есть сила и молодость – вот мои сокровища, и я могу продать их ради тебя! Я узнал, сколько нужно денег, чтобы выкупить тебя на свободу, узнал, что победивший гладиатор получает вдвое больше того. Я стал гладиатором, связал себя с ужасными людьми, которые всех презирают и ненавидят, я выучился их ремеслу и благословляю его – оно поможет мне освободить отца!

– О, если бы ты послушал Олинфа! – сказал старик со вздохом, все более поражаясь благородству своего сына, но убежденный в преступности его намерения.

– Если хочешь, я буду слушать кого угодно, – весело отвечал гладиатор, – но не прежде, чем ты перестанешь быть рабом. Под нашим собственным кровом, отец, ты будешь удивлять мой бедный ум хоть целый день, да и ночью тоже, если это доставит тебе удовольствие. Я приискал для тебя хорошее место – одну из девятисот девяноста девяти лавок старой Юлии Феликс в южной части города. Днем ты будешь греться на солнышке у порога, а я стану продавать вместо тебя масло и вино, а потом, если будет угодно Венере (или не угодно ей, поскольку ты ее не любишь, мне все равно), потом, говорю я, у тебя, быть может, появится дочь, она будет хранить твою старость, и ты услышишь, как детские голоса назовут тебя дедушкой. Как я буду счастлив! Денег хватит на все. Не печалься, мой господин!.. А теперь мне пора. Скоро вечер, меня ждет ланиста. Благослови же меня!

Говоря это, он вышел из темной каморки, и теперь они, продолжая разговаривать шепотом, стояли на том же месте, где раньше сидел Медон.

– Благослови тебя бог, мой храбрый мальчик! – сказал Медон горячо. – И пусть великая сила, которая читает во всех сердцах, увидит твое благородство и простит тебе твое заблуждение!

Рослый гладиатор быстро пошел по дорожке легкой, но полной достоинства походкой. Раб проводил его взглядом, пока он не исчез из виду, потом, сев на свое место, снова уронил голову на грудь. Его фигура, безмолвная и неподвижная, была словно высечена из камня. А его сердце… Кто в наш более счастливый век способен представить себе муки и смятение этого сердца?!

– Можно войти? – спросил нежный голос. – Твоя хозяйка дома?

Раб равнодушно махнул рукой, но пришедшая не видела этого, она робко повторила свой вопрос чуть погромче.

– Я же тебе сказал! – проговорил привратник с раздражением. – Входи!

– Спасибо, – произнес жалобный голос, и только тогда раб, подняв голову, узнал слепую Нидию.

В горе человек всегда сочувствует чужому несчастью. Раб встал, провел ее до другой лестницы (которая вела вниз, в комнаты Юлии), а там, позвав служанку, передал ей слепую девушку.

<p>Глава IV. Покои помпейской красавицы. Важный разговор между Юлией и Нидией</p>

Пленительная Юлия сидела в своей комнате, окруженная рабынями. Эта комната, как и примыкавшая к ней спальня, хоть и маленькая, все же была гораздо больше обычных спален, почти всегда таких крохотных, что те, кто их не видел, едва ли могут хоть отдаленно представить себе каморки, в которых помпеянам, как видно, нравилось проводить ночь. В сущности, «кровать» не играла у древних ту важную роль в доме, что у нас. Само ложе походило на очень узкую и короткую кушетку и было такое легкое, что его можно было без помощи рабов передвигать с места на место; наверняка его часто переносили из комнаты в комнату по прихоти хозяина или в зависимости от времени года, потому что в Помпеях те комнаты, где жили в одни месяцы, совершенно пустовали в другие. Кроме того, италийцы в те времена избегали слишком яркого дневного света. Их темные комнаты (как думали сначала – результат плохой планировки) были специально на это рассчитаны. В портиках и садах желающие могли наслаждаться солнцем, а внутри домов они искали тени и прохлады.

Юлия в это время года жила внизу, под парадными покоями. Ее комнаты окнами выходили в сад. Утренний свет проникал сюда лишь через застекленную дверь, и все же глаза Юлии, привыкшие к полумраку, прекрасно видели, какой цвет ей больше к лицу, какой оттенок нежных румян придает больше всего блеска ее темным глазам и свежести – щекам.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15