Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ночь во Флоренции

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Ночь во Флоренции - Чтение (Весь текст)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


Александр Дюма

Ночь во Флоренции

НЕСКОЛЬКО СЛОВ ОБ ИТАЛИИ

Многим, пожалуй, покажется странным парадоксом наше утверждение, что нации пребывают в рабстве не по своей вине, а свобода или неволя зависит от исконного расселения народов в различных местах земного шара.

Почему не свободен индиец? Почему остается невольником египтянин и крепостным — русский? Почему обе Америки так долго терпели у себя рабство? Почему Африка и по сей день считается рынком негров?

Приглядитесь к этим протяженным территориям.

Свобода — дух Божий, а в книге Бытия сказано: «Дух Божий носился над водою».

Рабство бытует повсюду, где необъятные пространства суши не разделены водами.

Оно в Индии, простирающейся от Калькутты до Персидского залива. Оно в Египте, протянувшемся от Лунных гор до Средиземного моря. Оно в России, раскинувшейся от Каспийского моря до Балтики. Оно долгое время просуществовало в Северной Америке, еще дольше — в Южной, и никому не дано провидеть тот день, когда с ним будет покончено в Африке.

Взгляните на карту мира и судите сами.

Вы видите, какой контраст составляет наша маленькая Европа в сравнении с обширной Азией, с непроходимой Африкой, с Америкой, двумя своими частями разрезающей земной шар пополам, впрочем начинающей являть миру пример свободы, выработав для себя республиканский образ правления.

А это крошечное, еле различимое глазом чудо, что зовется Грецией?

Проследите ее контуры на глади трех морей, омывающих скалистые выступы, перешейки, мысы; всмотритесь в бесчисленные изгибы и углы характерного прихотливого силуэта: не кажется ли вам, что она шевелится и искрится на карте и что не один Делос, а все ее острова готовы оторваться от морского дна и поплыть, гонимые вольным ветром науки и искусств?

А теперь посмотрите, как формируется она в войне с недвижной Азией: она идет на нее походом аргонавтов, укрощает в Троянской войне, отбрасывает при Саламине, наводняет войсками Александра; положив предел полигамии, она борется со сластолюбивой природой Востока и превращает женщину в подругу мужчины, наделяя ее душой, в чем ей отказывают Вишну, Джерид и Заратуштра.

Вот что сделала Греция, клочок тверди с затейливо изрезанными краями, прекраснейшая из прекрасных, земля богов и вместе с тем колыбель человечества, распустившийся на водах цветок свободы, прародина всех совершенств, никогда не встречавшая себе равной меж прочих земель, которые в своем стремлении приблизиться к идеалу прекрасного вынуждены идти проторенным ею путем.

За Грецией следует Италия — полуостров, тоже окруженный тремя морями: Тирренским, Средиземным и Адриатическим; она спешит свергнуть своих царей, утверждает республику и признает над собой императоров лишь с приближением если не физического, то нравственного своего упадка.

Для развития общества она сделала больше, чем Греция, довольствовавшаяся тем, что основывала колонии; Рим не просто колонизирует, он усыновляет, он вбирает в себя народы, он уподобляет себе все нации, он поглощает мир: восточная цивилизация и варварство Запада тянутся к нему, чтобы раствориться в нем. Он открывает Пантеон всем божествам языческого мира, а потом, одним взмахом сметая и Пантеон, и алтари, и идолов, преклоняет колени на Голгофе у древа свободы, отесанного в крест.

И вот, прямо на глазах, под сенью этого креста одна за одной всходят республики.

Но где они возникают прежде?

На морских берегах.

Уже во времена Солона было подмечено, что самые независимые из людей — моряки, ибо море, как и пустыня, — извечное прибежище от тирании. Тому, кто беспрестанно находится между небом и водой, между необъятностью и безбрежностью, нелегко признать над собой иного господина, кроме Бога.

Оттого-то Венеция — даже не земля, а скопление островков — гордо шагает первой со стягом свободы в руках. Что представляет собой ее народ? Несколько бедняцких семей Аквилеи и Падуи, переселенцев, бежавших от Аттилы, этого варвара из неповоротливой Азии. Первоначально выборные вожди населения каждого островка управляют каждый по-своему, но со временем жители островной группы приходят к более тесному единению и в 697 году избирают общего верховного главу. Подпав под владычество Восточной Римской империи, Венеция до поры будет признавать его, но к началу X века, выйдя из-под докучливой опеки, сама берет под покровительство прибрежные города Истрии и Далмации.

За владычицей Адриатики следует Пиза. С 888 года она становится самоуправляемой и, учредив республику, выходит в ряд

могущественнейших морских торговых держав Италии; отвоевывает одну часть Сардинии у арабов, другую — у генуэзцев; от папы получает в лен Корсику; распространяет свое господство на Палермо, Балеарские острова и Эльбу; ухитряется вытребовать в Константинополе, Тире, Лаодикее, Триполи и Птолемаиде значительные торговые льготы и привилегированные кварталы. А для ослабления ее могущества, утраты ею былого значения — короче, для падения Пизы, понадобится не только чтобы, поддерживая наперекор своему происхождению притязания германских императоров, она сделалась прогибеллинской, но и другое: четырем гвельфским городам — Пистойе, Лукке, Сиене и Флоренции — придется заключить союз, дабы вместе задушить могучего ренегата.

Ее исконная соперница, Генуя, лежащая у подножия бесплодных гор, стеной отделяющих ее от Ломбардии, уже в X веке кичится тем, что ей — с целым флотом торговых и военных кораблей — принадлежит один из лучших европейских портов, благодаря его расположению недоступный для посягательств Империи, и предается морской торговле и мореходству с той неукротимой предприимчивостью, которая четырьмя веками позже распахнет новый мир перед одним из ее сыновей. Разграбленная сарацинами в 936 году, она меньше чем через столетие, войдя в военный союз, отправится к ним в Сардинию, неся огонь и меч — то, с чем они приходили тогда в Лигурию. Уже у Каффаро, автора первой «Хроники», начатой в 1101 и законченной в 1164 году, мы встречаем упоминание о том, что к моменту ее написания Генуя управляется при посредстве выборных магистратов и эти верховные магистраты носят звание консулов, попеременно заседают числом от четырех до шести человек и остаются в своей должности три-четыре года.

Вот как обстояли дела на побережьях Италии.

Что касается городов Средней Италии, то они запаздывают в своем развитии: витающий на взморье дух свободы овеял Флоренцию, Милан, Перуджу и Ареццо, но у них не было моря, то есть беспредельности, не было и кораблей, чтобы спускать их на водную ширь, которую бороздит ветер, и, подобная мраморным львам, что катают шар в своих когтях, на них наложила лапу Империя.

Обратимся же прямо к Флоренции, поскольку с этим городом связаны те события, о каких мы собираемся поведать читателю.

Когда Сулла, завоевывавший Италию к выгоде Рима, дошел до Этрурии, единственного края, до сих пор избегнувшего колонизации и аграрных законов, единственного края, хлебопашцы которого еще оставались вольными людьми, он остановился передохнуть от резни в прелестной долине, где несла свои воды река с благозвучным названием, основал город и нарек его тем, другим, тайным именем Рима, что имели право произносить только патриции, — «Flora» note 1 .

Отсюда пошла Флорентиа («цветущая»), а уже от нее — Флоренция.

Два из величайших поэтов, образующих триаду во всемирной литературе, родились на щедрой земле Этрурии: Вергилий — в Мантуе, Данте — во Флоренции.

Об этой провинции говорил Макиавелли: «Она словно рождена для того, чтоб вдохнуть жизнь в неживое» («Раrа nаtа а resuscitare le соsе morte»).

Город Суллы — будущая родина Медичи, Боккаччо, Макиавелли, Гвиччардини, Америго Веспуччи, Чимабуэ, Брунеллески, Андреа дель Сарго и Льва X — несколько раз переходил из рук Тотилы в руки Нарзеса, пока не превратился в руины; в 781 году его заново отстроил Карл Великий.

Наконец, будто уготовив Флоренции свободу, Готфрид Лота-рингский — маркиз Тосканский — и жена его Беатриче (умершие: он — в 1070 году, она — в 1076 году) оставляют графиню Матильду, свою дочь, наследницей крупнейшего из феодов, когда-либо существовавших в Италии. Оба ее замужества (сначала она стала женой Готфрида-младшего, затем — Вельфа Баварского) завершаются расторжением брака по ее почину, и, умирая бездетной, наследником своих ленных земель и поместий она назначает престол святого Петра.

Флоренция немедленно провозглашает себя республикой и, взяв пример с Венеции, Пизы и Генуи, передает его Сиене, Пи-стойе и Ареццо.

Это была эпоха, когда вся Италия разделилась на две большие политические партии: гвельфов и гибеллинов.

Скажем в двух словах, что стояло за каждой из партий.

В 1073 году монах Гильдебранд был избран папой римским и вступил на святой престол, приняв имя Григория VII.

В Германии в ту пору царствовал император Генрих IV.

Григорий VII был гениальным человеком, олицетворявшим подлинный дух Церкви — иначе говоря, ее демократизм.

Окидывая взором Европу, он повсюду видел народы, пробивающиеся к небу, как всходы пшеницы в апреле. Поняв, что именно ему, преемнику святого Петра, надлежит собрать эту жатву свободы, посеянную словом Христовым, и стремясь принести волю простым людям, он, сам выходец из народа, замыслил для начала потребовать полной самостоятельности и господства Церкви.

Вот почему в 1076 году он издает декреталию, в которой запрещает своим преемникам представлять свое назначение на утверждение светским властителям.

С этого дня папский престол устанавливается на одну ступень с императорским троном, и если у знати есть свой цезарь, то и простонародье получает своего.

Ни разу в истории случай, рок или Провидение не сводили двух антагонистов с более волевым и неуступчивым характером.

Генрих IV ответил на папскую декреталию рескриптом, и в Рим от его имени прибыл посол с повелением первосвященнику сложить с себя тиару, а кардиналам — прибыть ко двору для избрания нового папы.

Итак, между духовной властью и властью светской была объявлена война.

Григорий VII ответил на манер Олимпийца: метнул молнию.

Генрих только посмеялся папскому отлучению.

В самом деле, в возгоревшейся борьбе силы противодействующих сторон казались вопиюще неравными.

Сын Генриха III получил от отца богатое наследство: в Германии — всемогущество сюзерена над этой страной феодализма, в Италии — влияние, почитавшееся неодолимым: право назначения, а значит, и низложения римских пап.

У Григория VII не было ни Рима, ни даже духовенства: незадолго перед тем он почти полностью восстановил его против себя, обнародовав постановление о безбрачии клириков и если не повелев, то допустив кастрировать тех прелатов, что не пожелали расстаться с женами или наложницами.

Но явную нехватку реальной власти восполняла ему поддержка общественного настроения.

Этого бесприютного изгнанника, беглеца, потерявшего всё, повсюду станут встречать как триумфатора. Однако в смертный час для триумфатора не сыщется даже камня, чтоб подложить ему под голову, и перед своей кончиной он произнесет слова, весьма схожие с последними словами Брута:

— Я любил справедливость и ненавидел беззаконие, потому и умираю в изгнании («Dilexi justitiam, еt odivi iniquitatem, рrорterеа morior in exilio»).

Но папское отлучение принесло плоды. Немецкие князья, съехавшиеся в Тербурге, признали, что своевластный Генрих IV превысил свои права, которые ограничивались инвеститурой, но не распространялись на низложение, и пригрозили лишить его короны по тому же праву, по какому прежде избрали его, если по истечении года со дня постановления их совета он не примирится со святейшим престолом.

Дабы избегнуть этой участи, пришлось повиноваться. Без солдат и знамен, не в доспехах, а босой, в подпоясанном вервием одеянии кающегося грешника, император предстал перед вратами Рима, чтоб униженно испросить прощения. Асти, Милан, Па-вия, Кремона и Лоди, мимо которых он проходил в таком виде, воочию убедившись, что император без скипетра и меча всего-навсего слабый смертный, отказались отныне признавать его верховную власть.

Генрих IV — без своего окружения, в рубахе, стоя голыми ногами на снегу, — покаянно прождал во дворе замка Каноссы три дня, и лишь по прошествии их папа согласился его принять.

На следующий день, перед тем как императору и папе — двум властителям, поделившим мир, — вкусить от святых даров за одним столом, Григорий помолился, прося Всевышнего обратить для него, если он виновен, облатку в яд.

Наместник Божий воззвал к Божьему суду.

Император возвратился в Германию. Но там он забыл и про данное им обещание, и про освященный хлеб, который преломил с бывшим недругом. Он созвал собор епископов, избравший антипапу — Климента III, пошел войной на германских князей, угрожавших ему свержением, смирил строптивых вассалов, переправился через Альпы (на сей раз с войском — как завоеватель) и овладел Римом.

Но здесь Божье проклятие, словно Господь возжелал отомстить за своего первосвященника, начало преследовать состарившегося императора. Его старший сын, Конрад, согласно желанию отца короновавшийся римским королем, поднял против него мятеж.

Генрих IV добился, чтобы Конрада лишили королевского достоинства, а преемником объявили второго сына — Генриха.

Но дух неповиновения уже поселился в императорском семействе. Младший сын тоже взбунтовался и, более удачливый, а может, более невезучий, чем брат, разбил императора и взял его в плен.

Тогда епископы, не уличенные в симонии, сорвали со старика корону и мантию, вырвали скипетр у него из рук. Родной сын поднял на него руку, чем исторг у отца крик, не менее жалобный, чем предсмертный вопль Цезаря:

— Узря подобное, с сердцем, пронзенным скорбью и отцовской любовью, я бросился к его ногам, моля и заклиная именем Господа нашего, святой верою и спасением его души, чтобы, если и заслуженно десница Божия обрушилась на меня, грешного, то сын мой воздержался и не запятнал из-за меня свою душу, свою честь и свое имя, ибо нету и не было такого закона Божьего, что ставил бы сыновей отмщать родителю за прогрешения.

Эта мольба, способная растрогать и злейшего врага, не пробила, однако, брони сыновьего сердца: Генриха IV лишили всего, вплоть до одежды; мучаясь от голода и холода, он приходит в Шпейер, где стучится в двери церкви Богоматери, некогда возведенной по его повелению, упрашивая дать ему место причетника и упирая на то, что знает грамоту и может петь в хоре.

Прогнанный с проклятиями монастырской братией, он отправляется в Льеж, умирает там в крайней нужде, и прах его остается в подземелье непогребенным еще в течение пяти лет.

Так вышло, что оба они, император и папа, те, кто служил символом величайшей борьбы, которая с незапамятных времен раскалывала и так долго еще будет раскалывать мир, прожили свои последние дни в изгнании, вдали от некогда принадлежавших им престолов: один — в Льеже, другой — в Салерно.

И вот из этой распри между Империей и папством появились на свет Божий две большие политические партии, опустошившие Италию. Те, кто объявил себя сторонником папы, то есть народа, взяли прозвание гвельфы по имени Генриха Гордого, герцога Саксонского, племянника Вельфа II, герцога Баварского. Примкнувшие же к партии Генриха IV — другими словами, к знати, окрестили себя гибеллинами, по имени Конрада, сына Фридриха Гогенштауфена, герцога Швабского, сеньора Вайблингенского.

Флоренция, как и прочие городи, разделилась на две партии, и, по словам Данте, распри этих группировок окрасили кровью воды Арно и обратили в пурпур белизну флорентийской лилии.

И еще одно следует сказать про Италию — дочь Греции и матерь Франции, — которой мы остаемся вечными должниками за обучение искусствам, военной науке и политике.

В то время как все остальные народы знали лишь религиозную архитектуру, Италия уже имела — отметим этот факт, немаловажный для понимания духа этой нации, — сооружения гражданского назначения.

Латинское слово роntifех, превращенное нами в «понтифик», буквально означает «строитель мостов».

Большинство архитектурных памятников в Италии, включая почти все постройки этрусков, — это мосты, акведуки, гробницы, а храмы вплоть до XV века стоят на втором плане. Так, в Пизе крупнейшие суммы расточались отнюдь не на баптистерий или собор — их поглощало Кампо Санто, городское кладбище.

Горожане привольнее размещались в своих гробницах, нежели Господь Бог в своем храме.

Когда Галеаццо Сфорца захотел замкнуть своды своего собора, итальянским архитекторам эта задача оказалась не по силам и пришлось пригласить их собратьев из Страсбурга.

И вот что еще надлежит отметить, проследив формирование общественных отношений в Италии: сильно развитое чувство индивидуальности здесь заявляет о себе громче, чем у других народов. Итальянец, который даже Богу не предается безоговорочно, еще меньше привязан к человеку. Три столетия подряд Италия являет собой зримый образ феодализма, не будучи по сути своей феодальной страной. Здесь есть укрепленные замки, могучие скакуны, великолепные доспехи, но отсутствует вассальное подчинение человека человеку, как во Франции. Итальянский героизм метит выше: он посвящает себя идее, а когда, загоревшись идеей, идет за нее на смерть, то гибель его достойна восхищения.

Что такое Генрих IV, которому жертвовали собой гибеллины, как не идея?

А Григорий VII, которому были преданы гвельфы? Тоже идея.

С той лишь разницей, как мы уже сказали, что первая отражает устремления аристократии, а вторая — демократии.

Итальянский дух пылок, но строг. Не в пример нашему французскому складу характера, он не признает неоправданной, безрассудной игры со смертью — его рыцарская поэма оказывается сатирой на рыцарство наравне с романом Сервантеса. Конечно, остается еще печальный гений Торквато Тассо, но Торк-вато Тассо слыл безумцем, а спросите у самих итальянцев, что им больше по душе, «Неистовый Роланд» или «Освобожденный Иерусалим», — девять из десяти ответят: «Неистовый Роланд».

В том же самом можно упрекнуть их архитектуру и живопись. Пейзажная живопись здесь почти отсутствует, как почти отсутствует описательная поэзия. Даже за городом вас окружает искусственный урбанистический мир — столь живучи в современной стране традиции древнеримского и этрусского зодчества. Жителю Средней Италии мало защиты естественных рубежей — уходящих в небо отвесных стен, возведенных самой природой, или непреодолимых потоков. Если он покидает свой мраморный дворец, то отнюдь не затем, чтоб отдохнуть душою под сенью ветвей, на ковре из мха, слушая лепет вольных струй ручейка. Нет, его опять ждут мраморные виллы и сады террасами, где вода застыла в квадратных водоемах. Посмотрите: в архитектуре Изола Беллы на одном конце Италии и виллы д'Эсте — на другом заявляет о себе та исполинская самобытность, которая встретится и в стенах Вольтерры, и в мрачных, словно высеченных из единой каменной глыбы палаццо Строцци или Питти. А если, обратившись от архитектуры к живописи, вы приглядитесь повнимательней, то обнаружите в творениях Джотто, Рафаэля и даже Микеланджело жесткую линейность контуров, присущую этрусскому искусству. Во флорентийской школе, а следом и в римской человеческая фигура почти всегда производит впечатление строгости (если не сказать сухости), присущей архитектуре, что вполне объяснимо в этих краях, где поныне пашут плугом, описанным еще Вергилием, и, как во времена, когда этот мантуанский пиит созерцал мирно жующих волов, скотину кормят не травой, а листьями и держат в загонах из боязни, как бы она не ободрала виноградные лозы и оливы.

Лишь на севере, благодаря венецианским переселенцам и врожденному изяществу у ломбардцев, человек очеловечивается.

Все в Италии строится на математическом расчете и точном знании. Прежде чем получить права гражданства, каждое слово годами обсуждается в Академии делла Круска — по-своему не менее педантичной и несговорчивой, нежели наша, — и современной итальянской литературе недостает живой разговорной речи лишь потому, что ученые позволили проникнуть в язык очень немногим новым словам. До сих пор здесь говорят «стрелять камнем» («tirare a scaglia») вместо «стрелять картечью».

Но особенно ярко проявляется этот систематичный ум в военной тактике. В руках итальянских кондотьеров война превратилась в науку, основы которой заложил Монтекукколи. Для итальянских живописцев и зодчих заниматься гражданской и военной инженерией — самое обычное дело: Леонардо да Винчи изобретает оросительные и двигательные устройства; Микеланджело руководит сооружением городских укреплений в осажденной испанцами Флоренции. Два величайших во всемирной истории полководца принадлежат Италии: Цезарь и Наполеон.


А Рим? Как можно утверждать, что он изменился? Разве его величавые, задумчивые жители, словно сошедшие с барельефов колонны Траяна, драпируясь в свои лохмотья, не те же civis rоmanus? note 4 Вы когда-нибудь видели прислуживающего либо работающего римлянина? Жена и та откажется штопать прорехи в его плаще. Он спорит на форуме, он судит на Марсовом поле. А кто чинит дороги? — Уроженцы Абруцци. Кто перетаскивает грузы? — Бергамцы. Римлянин же, как и в давние времена, просит подаяние, но, если можно так выразиться, по-хозяйски. Говорите сколько угодно о его извечной кровожадности, но не смейте за-являть, что он ослабел. В Риме, как нигде, ножу щекотно в ножнах.

Праздничный клич римлянина был «Христиан — львам!»; сегодня римлянин кричит во время карнавала: «Смерть синьору аббату! Смерть красавице-княгине!»

Покончим же раз и навсегда с этими смехотворными разглагольствованиями об итальянской вялости. Мы уже сказали: итальянец подчиняется безоговорочно не людям, а идеям.

Возьмем наиболее оклеветанного в этом отношении итальянца — возьмем неаполитанца: с поля боя он бежит и с Фердинандом, и с Мюратом, и с Франциском, так что Франциск говорил сыну (тому, что недавно скончался, а при жизни имел чрезвычайную склонность изменять мундиры своих солдат): «Vestite di bianco, vestite di rosso, fuggirono sempre» («Что в белом, что в красном — они побегут всегда»).

Да, они побегут всегда, если следуют за Фердинандом в Рим, за Мюратом — в Толентино, за Франциском — в Абруцци; они побегут потому, что им приходится следовать за человеком, потому, что они не знают, для чего им следовать за этим человеком, потому, что этот человек не олицетворяет для них никакой идеи, а если все-таки олицетворяет, то нечто принудительное или противное им.

Но поглядите, как бьются неаполитанцы, когда сражаются за свои идеи!

Шампионне на три дня застрял на подходах к Неаполю. Кто же защищает Неаполь? Лаццарони. И чем же вооружены защитники Неаполя? Булыжниками и кольями.

А когда Шампионне пришлось отступить перед превосходящими силами калабрийцев, предводительствуемых кардиналом, когда жалованье палачу выплачивалось уже не с головы, а помесячно, так много слетало тогда голов, — посмотрите, как умеют умирать в Неаполе.

Начало положил седовласый герой — восьмидесятилетний адмирал Караччоло. Он разгуливает на палубе своей «Минервы», ожидая, что решит суд Нельсона, и на ходу обсуждает с молодым офицером, в чем состоит преимущество английской модели военного корабля над неаполитанской.

Его лекцию прерывают на полуслове, чтобы зачитать ему приговор. Решение трибунала приговаривает его к повешению, а как вы сами знаете, это не просто смерть, это позорная смерть. Он выслушивает с безмятежным видом и недрогнувшим голосом, повернувшись к молодому человеку, продолжает:

— Как я говорил, неоспоримое превосходство английских военных кораблей над нашими объясняется тем, что они несут на воде значительно меньше дерева и больше полотна.

Через десять минут тело его качается на рее, как труп последнего алжирского или тунисского пирата.

Для вынесения республиканцам оправдательных либо смертных приговоров была даже учреждена непрерывно заседавшая королевская джунта.

Вынесенный приговор приводился в исполнение в тот же день.

Это чрезвычайное судилище под председательством мерзавца по фамилии Спецьяле заседало на третьем этаже; перед ним предстал Никколо Палемба.

— Назови своих сообщников, — потребовал от него Спецьяле, — или я отправлю тебя на смерть.

— На смерть я пойду и без твоей помощи, — ответил Никколо Палемба.

И, вырвавшись из рук державших его жандармов, он выбросился в распахнутое из-за жары окно, предпочтя разбить себе голову о мостовую.

— И кем же ты был при короле Фердинанде? — обратился Спецьяле к Чирилло, допрашивая его.

— Врачом, — отвечал тот.

— А кем ты стал при Республике?

— Представителем народа.

— А кто передо мной сейчас?

— Перед тобой, трус, стоит герой.

Чирилло и Пагано, приговоренные к повешению, одновременно были подведены к виселице. Стоя под перекладиной, они заспорили, кому прежде идти на смерть: ни тот ни другой не желал уступать первой очереди — пришлось тянуть соломинку. Пагано выигрывает, подает руку Чирилло и, закусив короткую соломинку, поднимается по позорной лестнице с просветленным лицом и улыбкой на губах.

Само собой разумеется, Чирилло поднялся на виселицу следом за ним и умер не менее героически, чем Пагано.

Этторе Карафа был приговорен к отсечению головы; когда он всходит на эшафот, у него спрашивают, не изъявит ли он перед смертью какого-нибудь желания.

— Да, — отвечает он, — я желаю лечь на гильотину навзничь, чтобы увидеть, как упадет нож гильотины.

Вместо того чтобы лечь ничком, он лег на спину и так и был гильотинирован.

Элеонора Пиментель — удивительная женщина, — виновная в том, что во время Республики редактировала «Партенопейский монитёр», была приговорена к повешению. Жестокость, изощренная в своей непристойности: предназначенная ей виселица оказалась вдвое выше других.

Перед казнью, надеясь, что она попросит о помиловании, Спецьяле обращается к ней:

— Говори, мне приказано исполнить любую твою просьбу.

Тогда распорядись дать мне панталоны, — отвечает она.

Забыв, что стыдливость — добродетель христианская, я чуть было не сказал: спартанка времен Леонида, римлянка времен Цинцинната не ответила бы лучше.

Мученики, ведь вы перевернулись в своих могилах, заслышав пушки Франции, правда?

* * *

А теперь вернемся во Флоренцию, где мы назначили встречу нашим читателям.

Алекс. Дюма.

I. НА ПЛОЩАДИ САНТА КРОЧЕ

Если бы воздушный шар был изобретен на третьем году понтификата Алессандро Фарнезе, под именем Павла занесенного в анналы римских первосвятителей между Климентом VII и Юлием III, и читатель вместе с нами мог бы подняться на нем в небеса над Флоренцией часов около одиннадцати в ночь со 2 на 3 января 1537 года, то его взору предстало бы вот какое зрелище.

Внизу, от Санта Мария делла Паче до ворот Сан Галло и от делла Цекка до бульвара делла Серпе разлилось черное пятно густого мрака, а сквозь него только в двух или трех местах пробивается слабый свет редких огней.

В этом бесформенном сгустке тьмы, словно широкой, с серебристым отливом лентой расчлененном на две неравные части водами Арно, взор воздухоплавателя неизбежно наткнулся бы на двух исполинов среди архитектурных сооружений Флоренции, исполинов, выстроенных Арнольфо ди Лапо: собор Санта Мария дель Фьоре и резиденцию Синьории, ныне известную как палаццо Веккио, — на пару левиафанов, плывущих по морю черепичных крыш.

Неподалеку от площади делла Санта Тринита, на углу виа Леньаоли и виа Чиполле, в дворце, подобном громадной усыпальнице и погруженном в беспросветную тьму, он безошибочно признал бы палаццо Строцци по массивной архитектуре здания с его коваными воротами, коваными засовами и укрепленными в стене фасада коваными кольцами для факелов.

Первым из трех островков света была Соборная площадь, где солдаты герцога Алессандро — пестрая смесь сбиров изо всех стран, преимущественно немцев и испанцев, — беспечно кутили на наградные деньги, днем выданные от имени герцога их предводителем Алессандро Вителли, сыном того самого Паоло Вителли, что погиб два года тому назад во время народного мятежа. Усевшись у входа в кабак, как это принято во Флоренции, попивая вино и горланя песни, они задирали редких запоздалых прохожих, которые после наступления темноты выскользнули из дому либо по делам, либо ради увеселения (скорее по делам ибо увеселения были нечасты в ту пору) и путь которых лежал через площадь Санта Мария дель Фьоре.

Вторым островком света была расположенная около церкви Санта Мария Новелла улочка дель Гарофано, где в этот вечер кардинал Чибо давал серенаду Лауре ди Фельтро, небезызвестной куртизанке того времени, которую, затратив уйму золота, он отбил у Франческо Пацци; впрочем, это мотовство никоим образом не отразилось на его состоянии: как поговаривали, денежки выложил сам герцог Алессандро за то, что услужливый кардинал уложил в его постель маркизу Чибо, свою невестку, пока муж был в отъезде.

Наконец, третьим световым пятном среди скопища темных камней стали ворота Сан Амброджо, возле которых какие-то бандиты подожгли, а потом стали грабить дом Руччеллаи, одного из прославленнейших изгнанников эпохи.

Во всем остальном городе царили безмолвие и мрак.

Но если бы в одно из тех кратких мгновений, когда луна прорывалась сквозь сплошную пелену туч, взоры нашего наблюдателя из поднебесья опустились к пьяцца Санта Кроче, то в скользнувшем бледном луче ночного светила он прежде всего разглядел бы широкий параллелограмм монастыря, примыкающего к площади.

Затем на углу виа дель Дилювио он увидел бы колодец с навесом — один из тех великолепных образчиков работы по железу, которая в те времена сплошь и рядом делала обыденнейшие предметы совершенными произведениями искусства. Этот колодец был причудой одного богатого флорентийца по имени Седжо Капорано, велевшего вырыть его перед своим домом с двоякой целью: радовать взоры и служить своему назначению.

И в последнюю очередь он узрел бы человека, сидевшего свесив ноги и держа под рукой веревочную лестницу на зубчатом гребне длинной стены, тянущейся от виа деи Кокки до виа Торта; его укрывала тень раскидистых деревьев, величественно вознесших свои кроны над высокой оградой.

На всей площади единственным заметным огоньком была неугасимая лампадка перед статуей Мадонны в резной нише на углу монастыря, обращенном к виа дель Пепе.

Часы на палаццо Веккио медленно пробили полночь.

Сидевший на верху стены человек внимательно сосчитал гулко вибрирующие удары колокола, что говорило о том, как мало забавного он находит в своем несомненно принудительном пребывании на этом посту; но тут еще один полуночник, подкованными каблуками сапог будя эхо в плитах мостовой и чиркая по ним шпорами, вышел на площадь из виа дель Дилювио и направился к воротам монастыря.

Он уже собирался постучаться, когда сидящий на гребне стены дозорный, пристально наблюдавший за ним, но, видимо, окончательно узнавший его лишь по твердой решимости проникнуть в монастырь, предупредил о себе посвистом, переливы которого развеяли бы любые сомнения в том, что это условленный сигнал.

В самом деле, человек на площади обернулся, а после того как тишину прорезал повторный свист с теми же модуляциями, без стука опустил дверной молоток на место и направился туда, откуда до него долетел призыв. На миг выглянула луна, скользившая между тучами, и тут же спряталась снова, однако незнакомец быстрее уяснил, с кем имеет дело, задев в темноте рукой конец веревочной лестницы, нежели пытаясь вглядеться в лицо приятелю.

Сложив ладони рупором у рта, он негромко окликнул:

— Это ты, Венгерец?

— Он самый, — последовал ответ сверху.

— Какого черта ты, будто сова, торчишь на этой верхотуре вместо того, чтоб быть с герцогом в монастыре Санта Кроче?

— А герцог вовсе и не в монастыре Санта Кроче, — отвечал тот, кто отзывался на имя Венгерца. — Он сейчас у маркизы Чибо.

— А что за нелегкая вас понесла к маркизе, когда ему следует быть в монастыре? — спросил подошедший.

— Как же, дожидайся! Стану я рассказывать тебе с высоты пятнадцатифутовой стены о делах монсиньора… Залезай-ка сюда и узнаешь все, что твоей душе угодно.

Не дослушав приглашение до конца, тот, кому оно было сделано, ухватился за веревочную лестницу и со сноровкой, обнаруживающей привычку к подобным упражнениям, взобрался к Венгерцу наверх.

— Так что же тут у вас приключилось? — полюбопытствовал он.

— Да дело-то в общем простое. Смерть одной из монахинь переполошила всю обитель. Заявился фра Леонардо, так что пришлось славной аббатисе, рассыпаясь перед монсиньором в благодарностях за честь, какой он явил намерение ее удостоить, попросить его прийти снова в какой-нибудь другой день, а вернее сказать, другой ночью…

— И его высочество это проглотил?

— Его высочество хотел было приказать вышвырнуть за Дверь и покойницу, и монаха, свершающего над ней бдение. Хорошо еще, что я, будучи добрым католиком, замолвил перед ним словечко: а не лучше ли оставить монахинь с Богом, а самим навестить прекрасную маркизу Чибо. «Слушай, и то правда! — отвечал он мне. — Я совсем ее позабыл, нашу бедняжку маркизу…» А поскольку ему только и надо было, что площадь перейти, он и перешел площадь.

— Навряд ли герцогу улыбалось лезть по твоей лестнице.

— Да нет же, ей-Богу! Маркиза дома нет, так что он, как положено, вошел через дверь. Это Лоренцино, веря, что береженого и Бог бережет, велел ожидать их здесь на случай чего-либо непредвиденного.

— Ну весь он в этом, наш голубчик… осторожен, как всегда!

— Тсс, Джакопо! — остановил приятеля Венгерец.

Действительно, со стороны виа де Мальконтенти послышались приближающиеся шаги.

Джакопо не только умолк, но и надвинул маску на лицо.

Виновниками шума оказались двое закутанных в длинные плащи мужчин: вынырнув из-за угла монастыря, они, не сбавляя шага, миновали виа дель Пепе и виа делла Фонья и срезали угол площади, чтобы скорее попасть на виа Торта.

— Звони потихоньку, чтоб не услышали соседи, — посоветовал один из них другому.

— Это лишнее, — сказал тот, кому был дан совет. — У меня с собой ключ.

— Тогда все в порядке, — успокоился первый. И, не заметив Джакопо с Венгерцем, они скрылись из виду в глубине виа Торта.

— Гм! — хмыкнул Венгерец. — Что бы это значило?

— Сдается мне, — ответил Джакопо, — что перед нами два почтенных обывателя, возвращающиеся домой, и один из них, человек предусмотрительный, захватил ключ dellа саsа note 5 .

— Да, только вот от какого саsа? Слезай-ка да погляди, куда они пойдут. Есть у меня подозрение…

— Какое?

— Сказано тебе, живо спускайся и проследи за ними. Джакопо соскользнул вниз по лестнице, исчез в улочке, но уже через минуту, перепуганный, вернулся назад.

— Эй, Венгерец! — тихо позвал он.

— Ну, что?

— Ты был прав.

— Ты о чем?

— Они вошли в первую дверь слева.

— Вот тебе раз! В палаццо Чибо?

— То-то и оно, что в палаццо Чибо…

— Der Teufel! note 6 — прошептал Венгерец.

— Герцог там один? — спросил Джакопо.

— Э, нет! Я же тебе говорил, что он вместе со своим проклятым кузеном.

— Да я просто так переспросил: без него или с ним — один черт.

— Ошибаешься, с ним намного хуже.

— Может, тебе стоит сбегать его предупредить?

— Ага, и обеспокоить понапрасну, так что ли?.. Только меня там и ждут…

— Он вооружен?

— На нем кольчуга, и в руках шпага.

— Ну что ж! Наш герцог имеет привычку похваляться, что в кольчуге да со шпагой в руках стоит четверых, а если глаза меня не обманули, этих было только двое?

— Всего-навсего.

— Забирайся сюда, я скажу тебе кое-что.

Джакопо вернулся на свое место рядом с Венгерцем.

— Ну и что? — спросил он.

Прежде чем ответить, Венгерец огляделся по сторонам, весь обратившись в слух.

Потом так тихо, что Джакопо с трудом ловил отдельные слова, изрек:

— Эй! А что, если это он нас выдал?

— Лоренцино? — вскрикнул Джакопо.

— Да замолчи ты, недоумок!

— Пожалуй, сам хорош: такое несешь, что…

— Будем считать, что я ничего не говорил.

— Нет уж, будем считать, что сказал, но только поясни свои слова.

— Ну что ж…

Венгерец осекся и вытянул шею в сторону дома, в который только что вошли двое ночных прохожих.

Его пантомима была вполне выразительна, и приятель, не подумав даже допытываться, о чем тот толковал, тоже напрягся.

— Тревога! Тревога! — закричал вдруг Венгерец.

— Что? Что такое?..

— Они дерутся… дерутся…

— Да, слышно, как скрещиваются шпаги…

— Они напали на монсиньора… Ты, Джакопо, отправляйся через дверь с виа Торта… лом найдешь внизу, под лестницей… А я с этой стороны… Держитесь, монсиньор, держитесь… я иду!

И тем временем как, спустившись и вооружась ломом, Джакопо кинулся за угол виа Торта, Венгерец, выдернув шпагу из ножен, спрыгнул в сад.

Едва ли не в тот же самый миг на стене, крадучись в тени зубцов, возник человек в маске; он переждал, пока Венгерец совсем скроется из виду, и тогда, проворно соскользнув по лестнице, подбежал к колодцу Седжо Капорано, бросил в него свернутую кольчугу, достав ее из-под плаща, а затем снова встал под стеной, тревожно прислушиваясь.

Через несколько минут до него донесся крик вроде тех, что вырывается у смертельно раненных; звон сталкивающихся клинков оборвался, и все затихло.

— Один из двоих мертв, — произнес человек в маске, — вот только который?..

Неопределенность не затянулась: он не успел договорить последнее слово, как голова, потом плечи, а потом и весь мужской торс целиком выросли над стеной с другой ее стороны. Мужчина держал в зубах шпагу. Увидев товарища, ожидавшего его на площади, у нижнего конца веревочной лестницы, он остановился, вынул шпагу из зубов, стряхнул с нее кровь, после чего, скрестив на груди руки, заговорил так невозмутимо, будто и не был на волосок от смерти всего несколько минут назад:

— Славный ты друг, Лоренцино, нечего сказать!.. Какого черта! На нас набрасываются двое, и тут оказывается, что я должен не только расправиться с одним, но еще и за тебя поработать!

— О, я полагал, монсиньор, мы с вами раз и навсегда уговорились, что я буду участником ваших попоек, шалостей и любовных похождений… но поединков… засад… резни… нет, нет, увольте! А что вы хотите! Меня следует принимать таким, каков я есть, или предоставить меня другим…

— Трус! — бросил герцог, перекидывая ногу через стену и начиная спускаться по лестнице.

— Да, я трус, — ответил Лоренцино, — жалкий трус, если так угодно вашей милости… Но я имею над подобными себе, по крайней мере, то преимущество, что сам признаюсь в своей трусости. К тому же, — прибавил юноша со смехом, — чтобы храбриться, мне недостает кольчуги, вроде вашей.

Герцог поспешно ощупал обеими руками свою грудь и нахмурил рыжую бровь.

— Хорошо, что ты мне напомнил, — сказал он. — Должно быть, я оставил ее в спальне маркизы.

И с этими словами он полез было обратно наверх, однако Лоренцино удержал его за полу плаща.

— Поистине, в вашем высочестве словно бес сидит!.. — заметил он. — Помилуйте! Из-за какой-то дрянной кольчуги вы станете лишний раз подвергать себя опасности?

— Она того стоит, — возразил герцог, все же уступая Лоренцино и снимая ногу с перекладины, на которую успел подняться. — В жизни не сыскать кольчуги, какая бы пришлась мне так впору, как эта: она настолько пришлась по мне, что стесняет не более шелкового или собольего колета.

— Маркиза вам ее с кем-нибудь пришлет или принесет сама. Знаете, она будет неотразима — я говорю о маркизе, — когда наденет траур… Кого из тех двух вы закололи? От всей души надеюсь, что маркиза.

— По-моему, я уложил на месте обоих.

— И второго тоже?

Герцог посмотрел на свою шпагу: ее клинок наполовину был в крови.

— Или у него душа должна быть не иначе как гвоздями прибита к телу, — счел он нужным добавить. — Но, постой… вон Венгерец, мы все сейчас узнаем от него.

Действительно, Венгерец в свою очередь появился на гребне стены.

— Ну, как там? — осведомился герцог.

— Один уже покойник, монсиньор, да и второй немногим лучше… Ваша светлость желает, чтоб я его добил?

— Отнюдь нет… Мне внушает некоторые подозрения то, что они молча набросились на нас; один из них — маркиз Чибо, это точно, а вот в другом, думается мне, я узнал Сельваджо Альдобрандини, нашим указом изгнанного из Флоренции. Если так оно и есть, их возвращение перестает быть случайностью и вполне может оказаться заговором. Ты известишь о случившемся барджелло и передашь мой приказ арестовать раненого.

— А теперь, монсиньор, — сказал Лоренцино, — по моему разумению, можно возвращаться на виа Ларга. Один убит, другой ранен, и все за одну ночь… По-моему, этого вполне достаточно.

— К тому же незачем нам торчать здесь попусту, — заключил герцог.

Видя его намерение выйти к площади Санта Мария Новелла по виа дель Дилювио, второй сбир, в эту минуту присоединившийся к остальным, удержал его.

— Не сюда, монсиньор, — сказал он. — Я слышу шаги нескольких человек.

— И я, — подтвердил Венгерец.

И он увлек герцога к виа деи Кокки.

— Вот как! — удивился герцог. — Неужели и ты боишься, Венгерец?

— Бывает иногда, — признался сбир. — А вы, монсиньор?

— Я? Никогда! — ответил герцог Алессандро. — А ты, Лоренцино?

— А я — вечно, — отвечал тот.

И четверка, предводительствуемая герцогом Алессандро, нырнула в темную улочку, что вела к площади Великого Герцога.

II. СБИР МИКЕЛЕ ТАВОЛАЧЧИНО

Приспешники герцога Алессандро не обманулись в своих предположениях: действительно, трое мужчин подходили к площади Санта Кроче, только не по виа дель Дилювио, а по параллельной ей виа делла Фонья.

Бесспорно, у этих троих, закутанных в темные широкие плащи, имелись веские причины оставаться неузнанными, если судить по тому, что первый из них, спрятавшись за углом крайнего дома, украдкой высунул голову и, внимательно обозрев открытое пространство, решился выйти на площадь не раньше, чем проверил, пуста ли она.

Это был тот, кто казался старшим; разительно отличаясь от своих провожатых, похоже принадлежавших к прислужникам, он шагал чуть впереди, а когда заговорил с одним из них, неотступно следовавшим за ним по пятам, то высказал свой вопрос непререкаемо властным тоном:

— Мне что, почудилось, Микеле, или на площади были люди?

— А если даже и так — неудивительно, ваша милость, — отозвался тот, к кому он обратился, — ведь, когда мы проходили в ворота Сан Галло, только-только било полночь. Мне кажется, это могли быть голоса тех, с кем у вашей милости назначена здесь встреча.

— Вполне возможно, — согласился старик. — Пройди-ка по виа Торта, а назад возвращайся по виа деи Кокки, чтобы по пути еще взглянуть, не видно ли света во дворце Чибо. Я буду ждать тебя здесь, в тени у стены.

Тот, кому было отдано распоряжение, отделился от группы с молчаливой расторопностью человека, приученного беспрекословно повиноваться, и свернул за угол виа Торта.

Тем временем старик — по облику и осанке незаурядная личность — знаком подозвал второго из сопровождающих его слуг; тот устремился к нему с не меньшей готовностью, чем первый.

— Маттео, — сказал он ему, — а ты ступай на виа дельи Альфани, к моей сестре. Сообщи ей о моем возвращении и узнай, живет ли до сих пор в ее доме моя дочь Луиза. Если по каким-то причинам сестра сочла за лучшее с ней расстаться, пусть скажет тебе, где сейчас ее племянница.

— Сестрица вашей милости — дама осторожная, — заметил слуга, выслушав приказ, который мы привели выше, — навряд ли она захочет мне поверить и станет отвечать на мои расспросы без вашей собственноручной записки.

— Ты прав, — сказал старик, — подожди.

И, подойдя к нише Мадонны, перед которой сияла лампадка, он черкнул карандашом пару строк в записной книжке, потом, вырвав страничку, вручил ее Маттео.

Окажись кто-нибудь поблизости от этого места, он смог бы рассмотреть, что писавший был мужчина лет шестидесяти или шестидесяти пяти, высокий, крепкий, для своего возраста прекрасно сохранившийся, с огненными черными глазами, с легкой проседью в коротко остриженных волосах и пышной бороде, оставленной в полной неприкосновенности.

Маттео ушел по виа дель Пепе, а старик пересек площадь и снова вернулся под защиту густой тени от стены, сплошь затянутой плющом, и темная зелень поглотила его силуэт.

Едва он успел укрыться, как какой-то молодой человек, выйдя на площадь со стороны Борго деи Гречи и тоже перейдя ее поперек быстрыми твердыми шагами, остановился перед одним из домишек, расположенных между виа дель Дилювио и виа делла Фонья, и стукнул в его дверь один за другим три раза; вслед за троекратным ударом он еще трижды хлопнул в ладоши.

На этот двойной сигнал слегка приоткрылось окно; из него выглянула женская головка, затем послышалось несколько тихих слов; ответ на них был дан тоже приглушенным голосом; в следующую минуту с теми же предосторожностями, как перед этим приоткрывалось окно, отворилась дверь. Молодой человек быстро прошел в дом, и дверь за ним захлопнулась.

Взгляд старика, на чьих глазах разыгралась эта любовная сценка, был еще машинально прикован к двери дома, когда голос над самым ухом, шепотом произнесший его имя, заставил его вздрогнуть от неожиданности.

Он резко обернулся: оказалось, от гнетущих дум его оторвал тот самый Микеле, что был отправлен им изучить обстановку.

— Где ты пропадал? — упрекнул он его. — Надеюсь, ты вернулся с новостями?

— С одной, но ужасной!

— Рассказывай! От меня, как тебе известно, можно ничего не утаивать.

— Вернувшись с Сельваджо Альдобрандини к себе домой, маркиз Чибо застал там герцога Алессандро. Герцог уложил на месте маркиза и тяжело ранил Сельваджо.

— Как тебе удалось разузнать такие подробности?

— Неподалеку от дверей маркиза, выше по улице, я увидел мужчину, еле волочившего ноги и хватавшегося за стену; я нагнал его в тот момент, когда он, обессиленный, упал на уличную тумбу со словами: «Если ты враг, так добей меня, а если друг — помоги. Я Сельваджо Альдобрандини».

— И что же ты?

— Сообщил ему, кто я такой и у кого служу, тут же предложив помочь ему. Опершись на мою руку, он попросил проводить его до дома мессера Бернардо Корсики. Впрочем, это не отняло много времени: мессер Корсини проживает на виа дель Паладжо. Уже на пороге раненый наказал мне вам передать, чтобы вы бежали из города.

— А почему, собственно, я должен бежать? — осведомился старик.

— Но ведь теперь он не сможет оказать вам гостеприимство, будучи сам вынужден искать приют у других.

— Пусть так, Микеле. Во Флоренции, не считая меня, тридцать девять Строцци, а следовательно, тридцать девять всегда открытых для меня дверей. В крайнем случае, если уж мне придется запереться в собственном дворце, он достаточно укреплен, чтобы выдержать осаду всего войска герцога Алессандро.

— Чем скромнее будет выбранное вами жилище, тем безопаснее в нем будет для вас, монсиньор. Не забывайте, что ваше имя Филиппо Строцци и что ваша голова оценена в десять тысяч золотых флоринов!

— Правда твоя, Микеле.

— Так ваша милость остается?

— Да. Но ты, не имея на это тех причин, что есть у меня, волен уйти. Вряд ли уже сменился часовой, пропустивший нас в ворота Сан Галло, так что ты без осложнений выберешься из города. Ступай, Микеле, я освобождаю тебя от твоего слова.

Но собеседник Филиппо Строцци хмуро покачал головой в ответ.

— Монсиньор, — сказал он, — я думал, ваша милость знает меня лучше. Если у вас есть причины остаться во Флоренции, то и у меня имеются основания на то, чтоб ее не покидать. Дело, ради которого я приехал, должно быть мною выполнено.

И тут же, говоря будто сам с собою и простирая руку к стенам монастыря Санта Кроче, он глухо прибавил:

— Да и помысли я бежать, вот из этой самой обители вырвется глас и, громко обозвав трусом, остановит меня. Так что благодарю за предложение, монсиньор, но если бы вы сами решили повернуть назад, я попросил бы у вас позволения остаться.

Слышал Филиппо Строцци или нет, но, погруженный в свои размышления, он ничего не ответил на эти слова Микеле.

Действительно, их положение не сулило ничего доброго. Филиппо Строцци, сначала беспрекословно принявший избрание правителем герцога Алессандро, вскоре, ближе узнав ставленника Климента VII и зятя императора Карла V, отдалился от него. Естественно, что, оказавшись за это в ссылке, он по праву своего высокого положения и благодаря своему несметному богатству объединил других изгнанников вокруг себя. Имея определенные обязательства перед республиканской партией, он вернулся в город с маркизом Чибо и Сельваджо Альдобрандини, этими двумя добровольными изгнанниками, дабы исполнить свое обещание поднять на борьбу всех еще оставшихся во Флоренции гвельфов.

И вот только что, на наших глазах, для него оказались закрыты двери обоих домов, где он рассчитывал найти пристанище.

Куда теперь он направится? Вождь партии не принадлежит только одному себе. Республиканцы окажутся обезглавлены, попадись Строцци в руки герцога Алессандро, ибо Строцци не просто их рука здесь, но и голова всему делу.

Он пребывал в задумчивой сосредоточенности, когда ворота монастыря Санта Кроче отворились и пропустили монаха из ордена святого Доминика; держа путь домой, в монастырь Сан Марко, он перешел через площадь и направился прямо к виа Торта, на углу которой стояли Филиппо Строцци и Микеле Таволаччино.

Услышав скрип монастырских ворот и шаги монаха, Филиппо Строцци поднял голову.

— Что это за монах? — спросил он у Микеле.

— Доминиканец, ваша милость.

— Я должен с ним поговорить.

— И я тоже.

Стоявший неподвижно, подобно каменной статуе, Строцци отделился от стены и шагнул навстречу монаху; тот остановился, увидев приближающегося человека.

— Простите, святой отец, — почтительно обратился к нему Филиппо, — но, если не ошибаюсь, вы из обители Сан-Марко?

— Да, сын мой, — отвечал монах.

— Вы, должно быть, знали Савонаролу?

— Я его ученик.

— И чтите его память?

— Почитаю его наравне со святыми мучениками.

— Святой отец, я гоним, а убежище, на которое я понадеялся, не может меня принять; голова моя оценена в десять тысяч флоринов золотом. Мое имя — Филиппо Строцци. Святой отец, именем Савонаролы я прошу вашего гостеприимства.

— У меня есть только моя келья — келья монаха, давшего обет бедности, и она в вашем распоряжении, брат мой.

— Подумайте хорошенько, святой отец. Я наверняка навлекаю на вас изгнание, может быть, даже смерть…

— Ниспосланные вкупе с долгом, я встречу их с радостью.

— В таком случае, святой отец…

— Я уже сказал вам, моя келья — ваша. Я пойду вперед и буду ждать вас там.

— Еще до рассвета я постучусь в монастырские ворота.

— Спросите фра Леонардо. Они обменялись рукопожатием.

Фра Леонардо собрался продолжить прерванный путь, но теперь настала очередь Микеле задержать его.

— Прошу прощения, святой отец, — подал он голос.

— Что вам угодно, сын мой? — откликнулся монах. Не зная с чего начать, Микеле провел ладонью по вспотевшему лбу и наконец с усилием произнес:

— Нет ли в числе монахинь этой обители одной по имени…

И он снова умолк в нерешительности.

— Вы позабыли имя? — спросил монах. Микеле невесело улыбнулся.

— Скорей уж я позабыл бы свое, — сказал он. — Нет ли в обители монахини по имени Нелла?

— Кем же вы доводитесь бедняжке, сын мой? — продолжил расспросы монах. — Вы ее родня, друг либо человек посторонний?

— Я ее…

Микеле собрался с мужеством и договорил:

— Я ее брат.

— Тогда, сын мой, — последовал торжественный, но проникнутый кротостью ответ монаха, — молитесь за сестру: она на небесах…

— Умерла!.. — сдавленным голосом вскрикнул Микеле. — Сегодня утром, — подтвердил монах.

Микеле поник головой, словно обрушившийся удар был слишком силен для него, но, через мгновение подняв ее снова, смиренно молвил:

— Господи, велик ты в милосердии своем, даруя вечный покой горних сфер после суетности земной и непреходящее блаженство взамен скорби одночасья. — Нельзя ли мне увидеть Неллу, святой отец?

— Этой ночью ее тело переносят в монастырь Пресвятой Девы, где она выразила желание быть погребенной. Вы сможете увидеть ее в тот момент, когда процессия выйдет из обители.

— Как вы думаете, еще долго ждать?

— Слышите? Вот и они.

— Благодарю.

Микеле приник губами к руке монаха, а тот, бросив на Строцци прощальный взгляд и сделав жест, означающий, что будет ждать его, отправился по виа Торта к себе.

Подтверждая слова фра Леонардо, ворота монастыря Санта Кроче раскрылись на обе створки и длинная вереница кающихся с горящими смоляными факелами в руках потянулась под их сводами. Четверо медленно ступали в окружении двух зловещих цепочек огней, плечом поддерживая край погребальных носилок; на них под ворохом цветов покоилось тело молодой девушки девятнадцати-двадцати лет; ее незакрытое лицо под венчиком из белых роз даже в бледности не утратило прежней ослепительной красоты.

У Микеле, увидевшего ее еще издали, вырвалось такое горестное, душераздирающее стенание, что процессия замедлила ход.

— Братья, — еле выговорил он, — молю вас…

Наступившее молчание указывало на удивление кающихся, к которому примешивалось и некоторая доля любопытства.

Микеле заговорил снова.

— Всего на минуту опустите наземь тело этой девушки. — О братья мои! В нем заключено единственное на свете сердце, что любило меня, и я хотел бы сейчас, когда оно перестало биться, в последний раз поблагодарить его за эту любовь.

Кающиеся составили гроб на порог монастыря и расступились, пропуская к нему Микеле.

Тот вступил в круг пылающих факелов и благоговейно опустился на колени перед носилками.

Потом, склонившись к покойнице, он обратился к ней:

— Ведь правда, борение со смертью для тебя, бедное дитя, было менее мучительным, чем твоя жизнь? Разве смерть, внушая страх одним, не является к другим той бледной и хладной подругой, что, как заботливая мать, убаюкивает в своих объятиях и тихо укладывает в ту вечную постель, что зовется могилой? И не правильнее ли я поступаю, когда, вместо того чтобы проливать слезы над тобою, бедная моя малютка, восславляю Господа, призвавшего тебя к себе?.. Прощай же, Нелла!.. Прими мое последнее прости. Я любил тебя, бедная дочь земли! Я всегда буду любить тебя, прекрасный ангел небес! Прощай, Нелла!.. Я вернулся отомстить за тебя, живую или мертвую! Спи спокойно, я не заставлю тебя ждать!

И, нагнувшись еще ниже над умершей, Микеле запечатлел поцелуй на холодном как лед лбу, после чего поднялся на ноги со словами:

— Спасибо вам, братья. Теперь вы можете возвратить эту прекрасную лилию земле, ее произрастившей. Отныне все кончено для нее, и я, Господи, предаю дух и тело в руки твои!

Затем, потупив голову и сложив крестом на груди руки, Микеле Таволаччино пошел преклонить колени перед Мадонной.

Кающиеся подняли на плечи носилки с телом, и похоронная процессия медленно двинулась по виа дель Дилювио; с их уходом площадь снова погрузилась в безмолвие и мрак, хотя и не опустела.

Три неподвижные фигуры остались стоять на ней: Филиппо Строцци, прислоняясь к железным украшениям колодца Седжо Капорано, Микеле Таволаччино на коленях перед Мадонной и, наконец, Маттео, задержавшись перед монастырскими воротами, привлеченный необычностью зрелища, которое на миг заставило его забыть о поручении, данном хозяином.

III. ФИЛИППО СТРОЦЦИ

Впрочем, только что разыгравшаяся перед их глазами сцена, приведя в смятение Филиппо Строцци, по-видимому, направила его мысли в другое русло.

Иначе почему, когда Маттео, присмотревшись в темноте и различив под изящным навесом колодца смутные очертания человеческой фигуры, узнал знакомый силуэт и приблизился к своему господину, отнюдь не о дочери был первый вопрос Филиппо Строцци пришедшему слуге?..

— Ты знаешь эту монахиню?

— Знаю ли я ее?.. Как не знать, ваша милость, — сокрушенно вздохнул Маттео, — это родная дочь моего кума, старого Никколо Лапо, чесальщика шерсти. Помнится, года два тому назад пробежал по Флоренции слух, что герцог Алессандро выкрал ее из отчего дома; она пропадала где-то несколько дней, а вернувшись, приняла постриг. С тех самых пор, как поведал мне сейчас один из кающихся, она все время только плакала и молилась, а сегодня утром скончалась как святая.

— Еще одна жертва, которая у престола Господня вопиет об отмщении тебе, герцог Алессандро!.. Дай Бог, чтобы она была последней!

Старик перекрестился, тряхнул головой, как бы гоня прочь тяготившую его тайную мысль и возвращаясь к насущным заботам; потом, повернувшись к Маттео, уже не таким мрачным тоном, а чуть ли не с улыбкой стал расспрашивать:

— Ну, Маттео, видел ты мою сестру?

— Да, ваша милость.

— И что она сказала тебе? Да отвечай же скорей… Моя дочь в добром здравии?

— По крайней мере, ваша сестра так надеется.

— То есть как надеется?

— Как ваша милость и полагали, она не смогла оставить синьору Луизу при себе; при встрече она сама вам скажет почему.

— Но где тогда Луиза?..

— Укрыта от всех глаз на этой самой площади, в одном домишке, где поселилась со старухой Ассунтой и где ваша сестра уже полмесяца не осмеливается ее навещать из боязни, что их выследят.

— И этот домишко?.. — спросил Филиппо Строцци с зарождающимся беспокойством.

— Находится между виа делла Фонья и виа дель Дилю-вио.

— Между виа делла Фонья и виа дель Дилювио!.. — с отчаянием вскричал старик, вспоминая, что именно в этот дом и вошел полчаса назад мужчина. — Ты путаешь, Маттео… Сестра наверняка дала тебе совсем не тот адрес.

— Прошу прощения у монсиньора, но это и есть адрес, данный синьорой Каппони: боясь, что я ошибусь, она дала мне его и устно, и на бумаге.

— И моя дочь живет там одна? — спросил старый Строцци, отирая покрывшийся испариной лоб.

— Одна со старухой Ассунтой.

— И других прислужниц с ней нет?

— Нет.

— О Господи Боже!..

И, чувствуя, что от волнения у него подкашиваются ноги, старик ухватился за железные украшения колодца.

— Что с вами, святые Небеса?.. Что с вами, синьор Филиппо?..

Расспросы слуги вернули старику самообладание.

— Ничего, — сказал он, — ничего, Маттео… голова закружилась… Ступай и жди меня на площади Сан Марко, перед доминиканским монастырем; я нагоню тебя через четверть часа.

— Но, ваша милость… — не согласился боготворивший хозяина слуга, видя, что на уме у того нечто странное.

— Ступай, Маттео, ступай!.. — повторил Филиппо Строцци с такой добротой и печалью, что Маттео, не противясь более, оставил хозяина одного.

Тогда неслышной и непреклонной поступью призрака Филиппо Строцци подошел к дому, полный решимости выбить дверь, если ему не откроют; но в тот самый миг, когда рука его потянулась к дверному молотку, дверь как по волшебству повернулась на петлях и человек в маске предстал перед ним на пороге.

Прежде чем неизвестный успел отпрянуть, рука Филиппо Строцци схватила его за ворот и два встречных вопроса столкнулись в воздухе:

— Что тебе надо? — спросил человек в маске.

— Кто ты? — спросил Филиппо Строцци.

— А тебе какое дело? — отвечал неизвестный, пытаясь вырваться из железной хватки старика.

Но тот, сильным рывком вытаскивая его из дома на улицу, сказал:

— Я хочу немедленно это узнать…

И движением, настолько стремительным, что противник не успел его ни предугадать, ни предотвратить, Филиппо Строцци сорвал с него маску.

Словно приходя на помощь оскорбленному отцу в его страстном нетерпении, среди туч пробилась луна и залила светом площадь Санта Кроче.

Старик и молодой человек смогли рассмотреть лица друг Друга и в следующее мгновение невольно вскрикнули в один голос от изумления.

— Филиппо Строцци! — вырвался возглас у юноши.

— Лоренцино! — воскликнул старик.

— Филиппо Строцци, — повторил юноша, от неожиданности не успев подавить ужас в голосе, — несчастный! Зачем ты явился во Флоренцию? Неужели тебе неизвестно, что твоя голова оценена в десять тысяч флоринов?..

— Я явился сюда рассчитаться с герцогом за попранную свободу Флоренции, с тобой же — за поруганную честь дочери…

— Если бы ты вернулся с одной последней целью, то уладить дело было бы парой пустяков, дорогой дядюшка: честь твоей дочери в такой же целости и сохранности, как если бы покойная мать Луизы как зеницу ока берегла дочь в своем склепе.

— Лоренцино выходит в два часа пополуночи от моей дочери, и он же заявляет, что моя дочь еще достойна имени отца!.. Лоренцино лжет!

— Бедный старик, у которого ссылка и беды отбили память! — промолвил юноша с неописуемой интонацией, печальной и насмешливой. — Выходит, ты теперь стал забывать простые вещи, Строцци? Ведь ты был женат на родной сестре моей матери, на Джулии Содерини, и Луизу с детства прочили за меня, а твоя жена, святая женщина, при своей жизни никогда не делала различия между мной и обоими твоими сыновьями, Пьетро и Томмазо. Так что же тут удивительного, если я продолжал любить Луизу и Луиза продолжала любить меня, если уж наша любовь была одобрена тобой?

Строцци провел рукой по лицу.

— Верно, — тихо прошептал он, — я это забыл, но, поднатужусь, припомню все… все, будь спокоен. Да, память уже возвращается ко мне… Слушай… Да, ты мой племянник, да, мы с женой прочили нашу дочь за тебя, да, для нас не было разницы между нашими мальчиками и тобой. Ну что же, Лоренцино, вот и настал обещанный день: тебе двадцать пять лет, Луизе — шестнадцать. С таким отцом, как я, гонимым и осужденным, ей, оставленной без призора, нужен кто-нибудь, чья любовь была бы одновременно и супружеской и отеческой. Она единственное мое достояние, пока не отнятое ни деспотом, ни ссылкой, она последний из ангелов земных, еще молящийся за меня… Так вот, моего единственного ангела, мою последнюю надежду, последнее добро — все это я, бедный изгнанник, вручаю тебе, Лоренцино… Женись на моей дочери, дай ей счастье, и как бы ни бесценно было сокровище, я уступаю его тебе и не только стану считать, что ты мне ничего не должен, но еще и себя объявлю твоим должником.

Лоренцино выслушал тираду старика с заметным волнением. Когда Филиппо Строцци предложил ему руку дочери, он отступил на шаг и, пошатнувшись, прислонился к одному из пилястров, поддерживающих балкон. После того как старик кончил говорить, он безмолвствовал, наверное, целую минуту, будто слова, что он собирался

произнести, застряли у него в горле, и наконец глухо ответил:

— Ты сам прекрасно понимаешь, Строцци: то, что ты мне тут предлагаешь, было возможным прежде, быть может, станет возможным в будущем, но сегодня — несбыточно.

— О! Мне заранее был известен твой ответ, Лоренцино!.. Отчего же это несбыточно, поясни?.. Бог дал мне терпение выслушать тебя, и я тебя слушаю.

— Подумай только, ну как, по-твоему, я, любимец герцога Алессандро, я, наперсник герцога Алессандро, я, друг герцога Алессандро, женюсь на дочери человека, который три года открыто организует заговоры против него, который за те без малого шесть лет, что тот сидит на престоле, дважды злоумышлял умертвить его и который, будучи изгнан из Флоренции и объявлен вне закона, сегодня вечером возвратился в город не иначе как снова попытать счастья в дикой затее, вроде предыдущих?.. Поскольку, должен тебе прямо сказать, Филиппо, я называю дикой затеей всякое неудавшееся покушение, а увенчайся оно успехом, я назову разумным то, что называл безрассудством. Жениться на твоей дочери! Жениться на Луизе Строцци!.. Это было бы чистым безумием!..

— Господи Боже, к чему еще ты меня уготовил?.. — негодующе стенал старик. — Но как бы там ни было, я изопью чашу до дна… Лоренцино, ты только что обратился к моей памяти и смог убедиться сам, что она меня не подвела, теперь позволь и мне воззвать к твоей.

— Строцци, Строцци, заметь, я многое позабыл…

— О! — воскликнул старик. — Есть вещи, что ты обязан помнить. Отцовские наставления в отрочестве, юношеские клятвы отчизне…

— Говори, Строцци, я отвечу потом, — промолвил юноша.

— Лоренцино, — повел дальше речь старик, — неужели в твоей душе стряслась столь великая перемена, что ничего прежнего в ней не осталось? И настоящее столь поспешно расточило все, что она обещала в прошлом? Как могло такое случиться, что восторженный почитатель Савонаролы сегодня угодничает и раболепствует перед незаконным сыном Медичи?..

— Говори, говори, — повторил Лоренцино, — я не пропускаю ни единого из твоих слов, чтоб ответить на все.

— Как могло случиться, — продолжал Филиппо, — что тот, кто в девятнадцать лет сочинил трагедию «Брут», спустя пять лет играет при дворе Нерона роль Нарцисса?..

Или Отона…

— Такого не может быть, не правда ли?

— Нет, нет, Филиппо, так оно и есть, — вырвался горький возглас у молодого человека. — Но раз уж мы с тобой вспоминаем прошлое, теперь мой черед… Кто был притеснителем Флоренции? Климент Седьмой. А кто дважды предлагал вам убийство Климента Седьмого, и это при том, что он был папой, при том, что объявил себя моим покровителем? Я… Кто отказал мне со словами: «Рази, но пусть эта кровь падет на тебя одного»? Вы все!.. Когда после долгой осады Флоренция сдалась и была занята врагом, когда Флоренция признала над собой господство дома Медичи, кто сказал вам: «Я сын Пьерфранческо Медичи, приходившегося во втором колене внучатым племянником Лоренцо, брату Козимо, и Марии Содерини, женщины признанного благоразумия и примерной мудрости; при мне возродится республика, ручаюсь в том моей честью»? Опять же — я!.. И, клянусь вам, так бы я и сделал. Но нет… Вы все отдали предпочтение сыну мавританки, побочному отпрыску старшей линии, и, когда я говорю о старшей линии, даже его мать не знает — а уж вы-то и тем более, — чей он сын: урбинского герцога Лоренцо, Климента Седьмого или погонщика мулов. Но его вы предпочли мне, его избрали своим герцогом, обхаживали, — и ты первый, Строцци! — отрекшись от меня, хотя меня вам не в чем было упрекнуть.

Секунду он с горечью глядел прямо в паза Строцци, потом заговорил опять:

— За мое слабое и женоподобное тело вы звали меня кто — Лоренцино, кто — Лоренцаччо; вы заговорили о бесчестящем меня потворстве влечению папы Климента Седьмого; вам нечем было меня опорочить, так вы оклеветали меня. Потом вы отшатнулись от герцога Алессандро, но для этого нужно было, чтобы первый гонфалоньер Кардуччи, Бернардо Кастильоне и еще четверо городских магистратов сложили свои головы на плахе; чтобы второй гонфалоньер Рафаэле Джиролами был заключен в пизанской крепости и умер от яда; чтобы проповедник Бене да Форано был выдан Клименту Седьмому и уморен голодом в казематах замка Святого Ангела; чтобы фра Захария, умудрившийся скрыться, переодевшись в крестьянское платье, умер в Перудже — какой смертью, о том ничего не ведомо, но это произошло вслед за тем, как он припал к папским стопам; чтобы сто пятьдесят первейших и достойнейших граждан были высланы в изгнание из родного города; чтобы двенадцати гражданам, и тебе в их числе, было поручено преобразовать Флорентийское государство, ибо о прежней Флорентийской республике даже и речи не было; чтобы этот Комитет двенадцати упразднил гонфалоньерство справедливости и Синьорию, на веки вечные запретив восстанавливать это учреждение, двести пятьдесят лет правления которого были отмечены столькими славными деяниями; чтобы новый герцог окружил себя войсками чужеземных наемников и назначил Алессандро Вителли, не флорентийца, их начальником, а изменника Гвиччардини — наместником в Болонье; чтобы сообща с папой он отравил в Итри своего старшего брата, кардинала Ипполито Медичи; чтобы он женился на дочери императора, Маргарите Австрийской, и чтобы, невзирая на это, продолжал в своем беспутном разгуле бесчестить праведнейшие из монастырей и благороднейшие из семейств Флоренции, — нужно было все это… И когда я все это увидел и понял, что достигнуть чего-то можно только низостью, раболепием и растлением, что прямодушие и благородство помыслов позабыты либо презираемы, тогда я вернулся во Флоренцию, сделался придворным, другом, рабом и соучастником бесчинств герцога Алессандро. И не добившись того, чтобы быть первым в славе, я стал вторым в бесславии. Скажи, Филиппо, ну чем не верный расчет?..

— Лоренцино, Лоренцино!.. Стало быть, это правда, о чем некоторые здесь перешептываются тайком?.. — воскликнул Филиппо Строцци, хватая юношу за рукав и пытаясь читать в его глазах, насколько позволял ночной мрак.

— И о чем же шепчутся некоторые? — насмешливо поинтересовался молодой человек.

— О том, что, подобно римскому Бруту, ты притворяешься безумцем, но каждый вечер, как он, целуешь землю, нашу общую мать, умоляя родину простить тебе видимость во имя сущности… Что ж, слушай… Если так, Лоренцино, пришел час сбросить маску и заменить шутовскую погремушку кинжалом республиканца… Есть еще лавры для Гармодия и пальмовые ветви для Аристогитона… Только нельзя терять ни минуты, если ты готов примкнуть к нам в готовящихся великих деяниях: послезавтра, а может, уже и завтра, будет слишком поздно. Лоренцино, тебе немало предстоит сделать, чтобы снова стать прежним Лоренцо… Что ж, я беру на себя все твое прошлое и делаю из него будущий твой ореол, я размыкаю перед тобой наши ряды и уступаю тебе свое место в них. Нас триста — поклявшихся не пожалеть своей жизни, дабы вернуть Флоренции Утраченную вольность; стань во главе нас, веди нас, и я первым подам прочим пример повиновения.

Ответом ему был громкий взрыв хохота — чрезвычайно характерного хохота Лоренцино, резкого и металлического.

— Вот так штука! Что это тебе взбрело в голову, Строцци?.. Ко мне, Лоренцино, королю карнавалов, государю веселых дней и шальных ночей, ты приходишь, чтобы предложить стать вождем заговора, очень путаного, очень темного, очень римского, тайно замышляемого под покровом мрака, наподобие заговора Каталины с его обменом клятвами на кинжалах и круговой чашей с кровью?.. Нет уж, друг мой! Когда я достаточно помешаюсь рассудком, чтоб составлять заговоры, то примусь злоумышлять на менее унылый и серьезный лад: как Фиески, к примеру, но только пусть без панциря… чтоб ненароком не потонуть, свалившись в воду. К слову сказать, хорошо же воздает твоя великолепная Флорентийская республика тем, кто жертвует собой ради нее!.. И это при том, что она нежнейшая из матерей своим сыновьям, преданнейшая из любовниц своим возлюбленным!.. Соперничая во всем с Афинами, она позавидовала даже неблагодарности своего кумира к славнейшим из его граждан… Давай посчитаем, кого ее Баратрон поглотил, впрочем не сомкнувшись над их самоотвержением, как пропасть Деция… Первыми идут Пацци, которые, предвидя будущее, захотели пресечь зло в корне: вы дали повесить их на балконе палаццо Веккио… Савонарола, этот христианский Ликург, возмечтавший очистить республику так, чтобы рядом с ней республика, задуманная Платоном, предстала бы просто школой разгула и растления: вы дали сжечь его на площади перед палаццо Синьории… Наконец, Данте Кастильоне, римлянин времен Гракхов, затерянный в нашем современном мире: вы дали отравить его в Итри… Получается, что веревка, костер, яд — вот то вознаграждение, какой великолепная Флоренция приберегает для тех, кто приносит себя в жертву ей!.. Благодарю покорно… Нет, нет, Филиппо, наилучшее — это совсем не участвовать в заговорах, поверь мне. А уж если умышляешь недоброе, то делать это нужно только в одиночку, так, чтобы и ночной колпак не знал, что у тебя в голове, а левая рука не ведала, что творит правая; заговор нужно готовить без друзей, без наперсников, и только тогда, если не проговоришься во сне, — только тогда у тебя появляются некоторые шансы увидеть его увенчавшимся успехом. Ты толкуешь о том, что я займу твое место, Строцци, встану во главе вас и один пожну все лавры предприятия… Безумец, хочешь, я скажу, как закончится твой заговор?.. И суток не пройдет, все вы будете в застенке. Не успели вы очутиться во Флоренции — не правда ли, вы только-только ступили на ее мостовые, всего два часа, как миновали городские ворота, — и что же?.. Один из вас убит, другой ранен, и уже разосланы приказы задержать

вас О Строцци, Строцци, послушайся доброго совета — порой его дает и полоумный, — скорей вернись назад той же дорогой, что привела тебя сюда, выйди через впустившие тебя ворота, доберись до своей крепости Монтереджоне, закрой потерны, спусти опускные решетки, подыми подъемные мосты и жди…

— Чего? Чего ждать?..

— Разве я знаю?.. Может быть, в один из дней, вечеров, ночей, в ту минуту, когда ты менее всего будешь ожидать, эхо донесет до тебя слова, дающие избавление: «Герцог Алессандро мертв!»

— Меня сегодня преследует невезение, Лоренцо… — промолвил Строцци. — Ты уже ответил отказом на первые две из трех просьб, с которыми я рассчитывал к тебе обратиться, но, надеюсь, хоть третью ты удовлетворишь охотно…

— С превеликим удовольствием, Строцци, если она не столь безумна, как те две…

— Она состоит в том, — выхватывая шпагу, продолжал старик, — чтобы ты немедленно с оружием в руках держал ответ за свои оскорбления, отказы и советы…

— Ах! На этот раз ты определенно сошел с ума, мой бедный друг!.. Вызывать на дуэль меня, меня — Лоренцино? Разве я дерусь?.. Разве не решено, подписано и признано, что у меня нету сил держать в руке шпагу, что мне становится дурно при виде капли пролитой крови? Тебе, стало быть, неведомо, что я тряпка и отъявленный трус?.. Ей-Богу, я думал, что вышел из безвестности с той поры, как Флоренция распевает мне панегирик на всю Италию, а Италия — на весь мир!.. Благодарю, Строцци, ты не знал, кому из нас верить — Флоренции или мне; один ты и можешь еще оказывать мне подобную честь.

— Твоя правда, Лоренцино, ты негодяй! — загремел старик. — Да, Лоренцино, ты трус и не заслуживаешь смерти от руки такого человека, как я… Убирайся, мне больше ничего от тебя не нужно… Убирайся, мне нечего от тебя ждать: с этой минуты я уповаю только на Бога… Убирайся!..

— В добрый час! — заливаясь своим обычным смехом, отозвался Лоренцино. — Вот ты и образумился… Прощай же, Строцци! Прощай!..

И, зашагав по виа дель Дилювио, он вскоре скрылся в ночном мраке.

Строцци, похоже, стал искать кого-то, и поспешно оглядывался по сторонам; кончивший к этому времени молиться Микеле держался на углу виа делла Фонья.

Микеле! Микеле! — громко позвал старик.

— Я здесь, хозяин, — подбегая, поспешил отозваться Микеле.

— Присмотрись получше к человеку, что уходит… вон там, там… видишь его?

— Да.

— Так вот, если человек этот до утра не будет мертв, то завтра к вечеру мы будем обречены. Ему известно все…

— Его имя?

— Лоренцино.

— Лоренцино! — воскликнул Микеле. — Лоренцино, фаворит герцога?.. Будьте покойны, синьор Филиппо, он умрет.

— Добро!.. Теперь ступай и не показывайся мне на глаза, пока не явишься сказать: «Он мертв!»

И движением руки он отослал сбира.

Микеле повиновался.

Оставшись один, Строцци, все еще сжимая в руке обнаженную шпагу, в несколько шагов снова очутился перед заветным домиком и взялся за ручку полуотворенной двери, словно собираясь войти.

Но вдруг переменив решение, вместо того чтоб толкнуть дверь, потянул ее к себе и притворил, гневно процедив сквозь стиснутые зубы:

— Нет, только не сейчас… Завтра: сегодня ночью я способен убить ее.

И он углубился в лабиринт улочек, переплетающихся между площадью Санта Кроче и Соборной площадью.

IV. ПАЛАЦЦО РИКАРДИ

А теперь пусть читатель спустится с высоты, на которую мы его поместили, последует за нами по виа Ларга и войдет во дворец Козимо Старого, в наши дни известный как палаццо Рикарди.

Посвятим несколько слов тому, чьим повелением был выстроен этот великолепный дворец, и обратим взор на великий род Медичи, имеющий две линии, — старшую и младшую, и на его последних представителей во Флоренции.

Продолжателем старшей линии рода был признан герцог Алессандро VI, сын то ли Джулиано II (того самого, с которого Микеланджело изваял бюст, называемый также «Задумавшийся»), то ли Климента VII, то ли погонщика мулов… Мы уже говорили, что и сама мать, мавританская куртизанка, не знала, кто же был настоящим отцом Алессандро.

Итак, герцог представлял старшую линию.

Младшая линия была представлена Лоренцино, выведенным нами на сцену в предыдущей главе, и Козимо, впоследствии ставшим преемником Алессандро, — Козимо I, кого история назвала флорентийским Тиберием.

Отступим от порядка первородства и начнем с Козимо: так нам будет всего удобнее выстроить наше повествование, завершив его на Лоренцино.

Но прежде поговорим о палаццо Рикарди и о том, кто его возвел.

Его первым хозяином был Козимо Старый. Флоренция начала с того, что дважды изгоняла его, а кончила тем, что наградила его званием Отца отечества.

Козимо был сыном Джованни Медичи, того, о ком Макиавелли написал следующие строки:

«Джованни Медичи был милостивцем во всем. Он не только оделял от щедрот своих всех обращавшихся к нему, но и шел навстречу нуждам тех, кто не просил его об этом. Он одинаково любил всех своих сограждан, хваля добрых, жалея дурных. Никогда он не искал себе почестей, но его не обошли ни одной из них. Никогда он незваным не являлся во дворец, но его приглашали туда по всякому важному делу. Он не забывал людей в их бедах и поддерживал их в благоденствии. Среди всеобщих хищений он ни разу не присвоил себе доли общинного имущества и простирал руку к государственной казне, только чтобы пополнить ее. Обходительного со всеми представителями власти, Небо, обделив его в мудрости, с избытком восполнило это красноречием, и хотя на первый взгляд он казался склонным к меланхолии, очень скоро за этим распознавали его веселый, уживчивый нрав».note 7

Этот великий гражданин, отец Козимо и Лоренцо Старого, дважды избирался preciso note 8 : раз — гонфалоньером, раз — чрезвычайным послом для переговоров от имени Военного совета десяти с Владиславом, королем Венгерским, с папой Александром V и с Генуэзской республикой. Он с честью выполнил все возложенные на него дипломатические поручения, а в ведении государственных дел проявил столько честности и осмотрительности, что — неслыханное дело! — от этого возросли и его влияние на сильных мира сего, и его популярность среди людей малых.

Он скончался в конце февраля 1428 года и был похоронен в базилике Сан Лоренцо, одном из шедевров Филиппо Брунеллески, кому тридцать лет спустя суждено было обессмертить себя на века куполом Флорентийского собора. Эти похороны обошлись Козимо и Лоренцо в три тысячи флоринов золотом, сумму, равную ста тысячам теперешних франков; вместе с сыновьями его провожали к последнему пристанищу двадцать восемь родственников и послы всех держав, в ту пору находившиеся во Флоренции.

С его двух сыновей (мы уже говорили об этом, но повторяем здесь, чтобы полностью были поняты те факты, о которых речь пойдет дальше) и пошло в генеалогическом древе Медичи разделение, уготовившее покровителей искусствам и государей Тоскане.

Прославившаяся при Республике, старшая линия продолжит возвеличиваться с Козимо Старым, даст Лоренцо Великолепного и герцога Алессандро.

Младшая линия, отделившись и снискав славу в войнах и принципате, подарит Джованни делле Банде Нере и Козимо I.

Козимо Старый родился в одну из тех благословенных эпох, когда в едином порыве вся нация тянется к расцвету и человеку одаренному открыты все пути к величию. Одновременно с ним взошел блестящий век Флорентийской республики; повсеместно стала зарождаться новая художественная жизнь: Брунеллески возводил церкви, Донателло ваял статуи, Орканья вырубал колонны портиков, Мазаччо расписывал капеллы. И наконец, общественное благосостояние одновременно с подъемом в искусствах сделали из Тосканы, расположенной между Ломбардией, Папской областью и Венецианской республикой, не только первенствующую, но и благополучнейшую область во всей Италии.

Родившись обладателем огромных богатств, Козимо за свою жизнь их чуть ли не удвоил и оттого, будучи в сущности простым гражданином, приобрел необычайное влияние. Оставаясь в стороне от государственных дел, он никогда не подвергал правительство нападкам, но и никогда не заискивал перед ним: держалось ли оно верного курса или сбивалось с прямого пути — Козимо говорил только «Славно!» либо «Скверно!», но его одобрение и осуждение имели значение первостепенной важности. Так получилось, что Козимо, еще не возглавив правительство, оказался, может быть, даже чем-то большим: его цензором.

Становится понятным, какая ужасная буря должна была понемногу собираться против подобного человека. Козимо и сам не мог не видеть зарниц надвигающейся грозы и не

слышать ее отдаленного гула, но весь в своих грандиозных начинаниях, за которыми скрывались далеко идущие планы, не удостаивал даже оглянуться в ту сторону, откуда доносились первые раскаты грома. Напротив, он невозмутимо достраивал начатую еще его отцом ризницу Сан Лоренцо, финансировал возведение церкви доминиканского монастыря Сан Марко, строительство обители Сан фредьяно, и, наконец, по его приказу закладывался фундамент того прекрасного дворца на виа Ларга, что в эту минуту занимает наши с вами умы. Только когда враги начали угрожать ему совсем открыто, он оставил Флоренцию и удалился в Муджелло, колыбель своего рода, где, дабы не сидеть сложа руки, выстроил монастыри Боско и Сан Франческо. Вернувшись вновь в город якобы затем, чтоб посмотреть на часовни для послушников у отцов Святого Креста и в камальдульском монастыре Ангелов, достроенные без него, после первого же брошенного в него камня он отправляется в новую поездку с целью ускорить работы на виллах в Кареджи, Каффаджоло, Фресоти и Треббио; затем основывает в Иерусалиме больницу для неимущих богомольцев и возвращается оттуда взглянуть, как обстоит дело с роскошным палаццо на виа Ларга.

И все эти монументальные строения вырастали одновременно, давая хлеб насущный множеству ремесленников, рабочих, зодчих; на их строительство ушло пятьсот тысяч экю — иначе говоря, семь-восемь миллионов теперешних франков, причем самый богатый флорентиец, похоже, ничуть не беднел от этих бесконечных расходов.

Впрочем, Козимо и в самом деле был богаче многих государей своего времени. Его отец, Джованни, оставил ему в наследство около четырех миллионов в звонкой монете и восемь-десять миллионов векселями, а он разными торговыми оборотами более чем впятеро увеличил эту сумму. По всей Европе насчитывалось шестнадцать банкирских домов, которые полным ходом вели коммерческие операции как от имени Козимо, так и от имени его поверенных. Во Флоренции ему был должен каждый, ибо его кошелек был открыт для всех.

Так что, когда для Козимо по-настоящему пришел час изгнания (Ринальдо Альбицци сослал его на десять лет в Савону) и он вместе с домочадцами и клиентами в ночь на 3 октября 1433 года покинул Флоренцию, столице Тосканы почудилось, будто у нее вырвали сердце. Деньги, эта кровь торговли у всех наций, казалось, иссякли с его отъездом: все гигантские постройки, начатые им, стояли недовершенными, и виллы, дворцы, церкви, чуть выступающие из земли, наполовину возведенные или уже почти отстроенные, выглядели руинами, напоминающими о том, что какое-то огромное несчастье постигло город.

Перед недостроенными зданиями собирался рабочий люд, желающий трудиться, и с каждым днем толпы становились все гуще, голоднее, злее; а он тем временем, верный своему принципу управлять всем, дергая нити из золота, подсылал к своим неисчислимым должникам людей с просьбой вернуть взятые ими взаймы суммы — мягко, без угроз, не как неумолимый кредитор, а как стесненный обстоятельствами друг, — присовокупляя, что одна лишь ссылка вынуждает его к подобным напоминаниям, а, останься он во Флоренции, чтобы отсюда распоряжаться своими обширными делами, не стал бы требовать возвращения долгов так скоро. Захваченные врасплох, очень многие из тех, к кому он обращался, не могли сразу вернуть долга либо, уплачивая, ущемляли себя, поэтому, когда недовольство народных низов захлестнуло остальных горожан, крутые политические перемены, приведя к власти демократию, Козимо призвали назад после пятнадцати месяцев ссылки. Но с триумфом вернувшийся изгнанник по своему положению и богатству слишком превосходил тех, кто вознес его к правлению, чтобы длительное время смотреть на них даже не как на равных себе, а хотя бы как на граждан. Начиная со времени этого возвращения Козимо Флоренция, которая всегда была сама себе хозяйкой, мало-помалу превращается в собственность одной семьи: трижды изгонявшаяся из Флоренции, эта семья неизменно будет возвращаться и приносить ей оковы: в первый раз из золота, во второй — из серебра, а в третий — из железа.

Встреченный народным ликованием и иллюминацией, Козимо с первого же дня вернулся к коммерческим операциям, стройкам, спекуляциям, предоставив всю заботу об отмщении своим приверженцам. Последовавшие гонения были столь долгими, а казни столь частыми, хотя сам Козимо, казалось, не имел касательства ни к тому ни к другому, что один из его друзей, угадавший, чья незримая рука водила пером всех предписаний покинуть город и направляла топор палача, как-то пришел к нему сказать, что, если так будет продолжаться, город совсем обезлюдеет. Он нашел Козимо за конторкой подсчитывающим обороты; тот поднял голову и, не отложив зажатого в пальцах пера, посмотрел на него с неуловимой улыбкой.

— Уж лучше бы он обезлюдел, чем вторично его лишиться, — был его ответ.

И непреклонный счетовод вернулся к своим цифрам.

Годы шли; Козимо, богатый, всесильный, почитаемый, состарился, а десница Господня поразила его семейство.

Он имел много детей, но из них только один пережил его. И вот, дряхлый и немощный, приказывая переносить себя по анфиладе громадных залов, дабы лично осмотреть все скульптуры, позолоту и фрески огромного дворца, он печально качал головой, приговаривая:

— Увы! Увы! Построить такой домище для столь малочисленной семьи!

Действительно, всему — своему имени, власти, богатству — он оставил наследником Пьеро Медичи, а тот, оказавшись между Козимо, Отцом отечества, и Лоренцо Великолепным, заслужил в народе лишь прозвище Пьеро Подагрик.

Прибежище вынужденных переселиться из Константинополя греческих ученых, колыбель возрождения всех искусств, сегодняшнее место собраний Академии делла Круска, палаццо Рикарди переходит от Пьеро Подагрика к Лоренцо Великолепному, который удаляется туда после того, как чудом избегнул смерти от рук заговорщиков Пацци, и перед кончиной завещает его вместе с обширнейшими коллекциями драгоценных камней, античных камей, великолепного оружия и оригинальных рукописей другому Пьеро, которого назвали хотя и не Подагриком, зато Пьеро Трусом, Пьеро Простофилей, Пьеро Безумцем.

Это он распахнул ворота Флоренции перед Карлом VIII, поднес ему ключи от Сарцаны, Пьетросанты, Пизы, Либрафаты, Ливорно и принял обязательство об уплате Республикой контрибуции в двести тысяч флоринов.

Итак, гигантский ствол выпустил до того могучие ветви, что соки в нем начали иссякать. Со смертью Лоренцо II, отца Екатерины Медичи, кровь Козимо Старого осталась только в жилах бастардов: побочного сына Джулиано II — кардинала Ипполито, отравленного в Итри; побочного сына Джулиано Старшего, заколотого кинжалами Пацци в соборе Санта Мария дель Фьоре, — Джулио, впоследствии ставшего Климентом VII; и, наконец, рожденного то ли от Джулиано, то ли от Климента VII, то ли от погонщика мулов — Алессандро, что был провозглашен герцогом Тосканы; его-то мы и видели на площади Санта Кроче во время одного из обычных его похождений.

Как он пришел к самодержавному правлению? Об этом мы сейчас расскажем.

Не успел Климент VII вступить на папский престол, как взор его, вполне естественно, приковали к себе племянники, Ипполито и Алессандро, тем более что последний, открыто признаваемый сыном Лоренцо II, втайне слыл отпрыском Климента VII, в те годы простого родосского рыцаря.

Полученная власть была незамедлительно использована папой ради того, чтобы за незаконнорожденными последышами старшей линии сохранилось то высокое положение, какое Медичи издавна занимали во Флоренции.

На свою беду, Климент VII принял сторону Франции: этот альянс повлек за собой страшное опустошение Рима испанцами под водительством коннетабля Бурбона и взятие в плен самого папы. Но Климент VII был человек изворотливый. Он продал семь красных шапок, еще пять кардинальств отдал под заклад и в конце концов собрал необходимую для выкупа сумму.

Под это обеспечение было сделано некоторое послабление в содержании узника, чем папа не преминул воспользоваться и, выбравшись из Рима в платье слуги, добрался до Орвьето.

А флорентийцы, прогнавшие Медичи в третий раз, видя победоносного Карла V и папу в бегах, возомнили, что им больше не о чем волноваться.

Но кого выгода разобщила, того она может и сблизить. Карл V, в 1519 году избранный императором, не был еще коронован папой, а между тем торжественная коронация в момент раскола Церкви Лютером, Цвингли и Генрихом VIII вышла по значимости на первое место в планах его католического величества. В конечном итоге корона и тиара сошлись на том, что Климент VII совершит над императором обряд помазания на царство, а император завоюет Флоренцию и после взятия города посадит в нем герцогом незаконнорожденного Алессандро и женит его на своей внебрачной дочери Маргарите Австрийской. Об интересах шести миллионов человек не было даже упомянуто: что значат интересы простонародья, когда дело идет о побочных отпрысках папы и императора?

Все свершилось точно так, как было условлено. Император Карл V занял Флоренцию, возвел на престол герцога Алессандро и 28 февраля 1535 года по старому стилю обвенчал с ним свою дочь.

Ко времени нашего рассказа герцог Алессандро правил Флоренцией — как это мы с вами видели — уже в течение пяти лет; вот только уже два года не было в живых его высокого покровителя, папы Климента VII.

Мы говорили, что в одно время с представителем старшей линии этой фамилии жили еще два члена младшей.

Этими двумя были Лоренцино и Козимо.

Козимо, сыну Джованни делле Банде Нере, было семнадцать лет.

В двух словах поведаем судьбу Джованни делле Банде Нере, одного из славнейших кондотьеров Италии.

Он был сын другого Джованни Медичи и Катарины, дочери Галеаццо, герцога Миланского. Он рано потерял отца, а мать, оставшись в расцвете молодости вдовой, сменила имя ребенка, Луиджи, на Джованни, дабы, насколько было в ее силах, воскресить покойного мужа в их сыне. Но вскоре страхи за свое дитя, которого она беззаветно любила, овладели ею до такой степени, что она обрядила его в девичье платье и, совсем как Фетида, скрывавшая Ахилла в покоях Деидамии, спрятала его в обители Анналены.

Однако обмануть рок оказалось не под силу ни богине, ни смертной женщине. Их детям на роду было написано стать героями и умереть молодыми.

Когда мальчику исполнилось двенадцать лет, пришлось забрать его из монастыря, где он был спрятан. Каждое слово, каждый жест его изобличали обман с переодеванием. Он переехал под материнский кров и начал в Ломбардии свою первую военную кампанию, очень быстро снискав себе в ней прозвание Непобедимого. Благодаря завоеванной в сражениях репутации он в скором времени был произведен в капитаны Республики. Он только что вернулся в Ломбардию в качестве капитана Лиги, стоявшей за французского короля, когда на подступах к Боргофорте был ранен ядром из фальконета в ногу повыше колена, причем так серьезно, что пришлось отрезать все бедро.

Дело было ночью, и Джованни не допустил, чтобы кто-то другой, держа факел, светил хирургам; пока шла ампутация, он держал его сам, и ни разу за всю операцию рука его не дрогнула настолько, чтоб поколебать ровное пламя. Но то ли ранение оказалось смертельным, то ли операция прошла неудачно, только на третий день после нее Джованни Медичи отдал Богу душу двадцати девяти лет от роду. Воины, горячо любившие командира, все до одного облачились в траур по нему и во всеуслышание объявили, что никогда не расстанутся с черным цветом в одежде. Отсюда и пошло имя Джованни делле Банде Нере, под которым он известен потомкам.

Его сын, Козимо, постоянно держался вдали и от дел, и от города. Он безвыездно жил на вилле в Треббио, где мать, обожавшая своего сына, прилагала все старания к тому, чтобы заставить всех забыть о самом его существовании.

Впрочем, ведь был еще старший в этой линии рода — Лоренцо (с самого начала повествования мы представляем его читателям под именем Лоренцино).

Лоренцо родился во Флоренции 23 марта 1514 года у Пьерфранческо Медичи (приходившегося во втором колене внучатым племянником Лоренцо, брату Козимо) и Марии Содерини, чье имя мы уже здесь упоминали.

Он лишился отца в девятилетнем возрасте: как правило, в этой семье до старости не доживали. Начатки образования он получил под материнским надзором, а с двенадцати лет был отдан на попечение дяди, Филиппо Строцци.

Тут-то и раскрылся его странный характер: причудливое сочетание иронии, сомнения, беспокойства, неверия, желания, честолюбия, самоуничижения и надменности. Ни разу за восемнадцать лет жизни даже лучшие друзья не видели дважды подряд на его лице одинаковое выражение. По временам, однако, из этой смеси противоположных начал к Небу взмывала пылкая, исступленная мольба о славе, тем более неожиданная, что вырывалась она у юнца с хрупким, девичьим телом (иначе как Лоренцино его никто не звал). Самые близкие люди никогда не видели его ни плачущим, ни смеющимся, но неизменно — проклинающим и иронизирующим. При этом его лицо, скорее привлекательное, нежели красивое — он был хмур и темноволос, — принимало столь грозное выражение, что, как ни быстро оно проходило, всякий раз освещая его черты будто внезапная молния, даже смельчаков охватывал безотчетный страх. Ему было пятнадцать лет, когда его необычайно полюбил и вызвал к себе в Рим Климент VII; и вот тогда Лоренцо предложил флорентийским республиканцам убить папу, но подобное предложение из уст ребенка настолько их ужаснуло, что они ответили отказом.

Он вернулся во Флоренцию и с такой ловкостью и терпением начал служить герцогу Алессандро, всячески угождая ему, что стал для него не просто одним из друзей, но единственным другом; между Делом он сочинял для собственного удовольствия, за что частенько бывал поднят на смех, трагедию «Брут», которую дважды ставил сам.

Герцог же воспылал к нему необъяснимым доверием и, давая тому наидостовернейшее из доказательств, сделал его посредником во всех своих любовных интригах: кем бы ни была очередная жертва похоти герцога, желание которого то возносилось в недосягаемые выси, то устремлялось на самое дно, преследовал ли он красавицу-мирянку, пробирался ли в какую-нибудь святую обитель, домогался любви чьей-то ветреной супруги или целомудренной невесты, Лоренцо брался доставить ему любую из них и успешно справлялся с этим. После герцога он был самым могущественным и самым ненавистным человеком во Флоренции.

Теперь, вместе с нами проделав этот экскурс в историю, читатели вряд ли станут удивляться, когда, приведенные в герцогский дворец, обнаружат в одной и той же комнате Алессандро Медичи и его фаворита Лоренцино.

V. ПОДОЗРЕНИЯ ВЕНГЕРЦА

На следующее утро герцог, с которым Лоренцо распрощался ночью еще до его возвращения во дворец, не в силах долее сносить отсутствие своего верного друга, отправил за ним Венгерца. Как всегда, Лоренцино, стараясь угодить повелителю без промедления, не забыл приказать слугам, чтобы за ним послали, если в дом явится кто-либо из вызванных им комедиантов.

Дружеское расположение герцога к Лоренцино, впрочем, было слишком велико, чтобы мириться с проживанием юноши отдельно от него, и по его повелению для фаворита был заново отделан дом, примыкавший к дворцу и стоявший на месте нынешних конюшен палаццо Рикарди. Алессандро даже вздумал было потребовать, чтобы в стене между их покоями прорубили дверь, но Лоренцино этому решительно воспротивился, заявив, что он никогда не будет предоставлен самому себе, ибо с появлением двери герцог и у него будет как дома. Герцог назвал его неблагодарным, но подчинился его воле, ибо уступал всем капризам своего любимца.

Лоренцино застал герцога упражняющимся в бою на рапирах с новым учителем фехтования, призванным из Неаполя. Алессандро был в полнейшем восторге от своего превосходного наставника и, поскольку Лоренцино в пору, когда его звали Лоренцо, пользовался немалой известностью в такого рода упражнениях, решил предложить ему свою рапиру. Лоренцино от нее наотрез отказался, объявив, что его крайне утомляют все эти тренировки забияк, и, развалившись на диване, велел принести себе бисквитов и бутылку испанского вина; попивая вино и грызя печенье, он встречал аплодисментами или критическим замечанием каждый удар шпаги, как человек, достигший вершин совершенства в искусстве, которым больше не занимается.

По окончании урока герцог отпустил учителя и подошел к Лоренцо; тот забавлялся тем, что пробивал золотые цехины остро отточенным дамским кинжальчиком, необыкновенный закал которого позволял юноше испытывать свою ловкость — мы даже сказали бы «силу», не звучи это слово смешно в применении к столь расслабленному созданию, как Лоренцо, — на столбике из двух-трех монет сразу.

— Какого черта ты этим занимаешься? — осведомился герцог, с минуту понаблюдав за его действиями.

Сами видите, ваше высочество: как и вы, я набиваю руку.

— То есть как набиваешь руку?

— Очень просто, на своем оружии: этот маленький ножичек — моя шпага; не думаете же вы, что, когда у меня появятся причины на кого-нибудь обижаться, я по глупости стану напрашиваться на ссору, чтобы, держа на острие клинка его жизнь, заодно подвергать той же опасности свою? Я не такой дурак, государь! Когда имеешь несчастье ходить в фаворитах у герцога Алессандро, нужно извлекать по возможности всю пользу из своего положения. Я подкараулю своего обидчика где-нибудь на пороге и всажу ему мой ножичек прямо в горло! Приглядитесь, ваше высочество, до чего он мил, этот кинжальчик, не так ли?

Герцог взял кинжал и повертел его в руках. Действительно, изящная вещица была чудом искусства, и он с видом ценителя залюбовался рукояткой тончайшей чеканки.

— О! Восхищения заслуживает не так рукоять, как клинок, — заметил Лоренцо. — Судите сами, колет, как игла, а крепок, будто двуручный меч нашего врага короля Франциска Первого.

— Где это ты купил подобную редкость? — спросил его герцог.

— Купил? — промолвил Лоренцо. — Да разве купишь за деньги такое диво? Мне подарил его двоюродный брат, Козимо делле Банде Нере. Вообразите, он, бедненький, занялся химией, чтобы не умереть от скуки у себя в Треббио: придумал какой-то новый способ травить котов и закаливать сталь. От его отравы кошки издыхают за пять секунд, а сталь его закалки режет порфир. Угадайте, кого я встретил в последний раз, когда я гостил у него? Бенвенуто Челлини, того самого, что отказался работать для вас; этот задира очень хвастался, как он уложил коннетабля Бурбона метким выстрелом из аркебузы. Он привез кинжал для Козимо, а тот подарил его мне. По этой причине я не спешу поднести его вам: дареное не дарят… А потом, кинжал мне и самому пригодится… Я должен убить кое-кого!

— Не глупи, для чего тебе самому утруждаться? Скажи, кто тебе мешает, а уж я тебя от него избавлю.

— Ах, как вы, монсиньор, непривередливы в делах отмщения! Вы ведь избавите меня от него руками какого-нибудь сбира, верно? Э! Да вы, выходит, ни во что не ставите удовольствие самому расквитаться за свои обиды, ощутить, как тонкое, на совесть закаленное лезвие проскальзывает между ребер, лизнуть этим узким стальным жалом сердце ненавистного врага? К примеру сказать, разве минувшей ночью не доставило вам больше радости собственноручно убить маркиза Чибо тем отличным выпадом, которым вы ему, похоже, насквозь продырявили оба легких, нежели

поручать отделаться от него Джакопо — тот зверски перерезал бы ему глотку, либо Венгерцу — этот скотски выпустил бы ему все кишки?

— Проклятье! Ты, кстати, мне напомнил. Ты знаешь, что второй не умер?

— Ба!

— Да, да, его кровавый след привел от дома Чибо к дому Бернардо Корсики, так что его взяли под стражу у Корсини, а заодно прихватили и хозяина. Не очень-то велик труд!

— И кто это был?

— Сельваджо Альдобрандини. Этот Маурицио, канцлер Совета восьми, все-таки весьма расторопный малый… Ты должен отдать ему справедливость, мой дорогой!

— Да, это так. Этот расторопный малый, конечно, сообщил вам и еще кое-что?

— Я ни о чем больше его не спрашивал.

— Это просто прелестно! Словно канцлер полиции только и должен отвечать о том, что его спрашивают! В таком случае, по его предположениям, маркиз Чибо и Сельваджо Альдобрандини возвратились во Флоренцию одни?

— Да, именно так он считает…

— И он ни словечком не обмолвился вашему высочеству еще кое о ком?

— Нет.

— Не упоминал ли он при вас случайно Филиппо Строцци?

— Ах, верно! Я и сам задал канцлеру вопрос о точном местонахождении Строцци.

— И он вам ответил?

— Еще бы! Канцлер полиции дает ответы на все вопросы.

— Так где же сейчас мой дорогой дядюшка?

— В своей крепости Монтереджоне.

— Скажите пожалуйста! Я вижу, что непростительно ошибался на счет моего друга Маурицио…

— В чем именно?

— В том, что по старой памяти числил его в глупцах, а теперь вижу, что, решительно, он непроходимый дурак.

— Но что тебя заставило передумать?

— То, как он осведомлен.

— Вот тебе раз! Филиппо Строцци…

— … вчера в три часа пополудни покинул Монтереджоне.

— И в эту минуту…

… он во Флоренции.

— Строцци во Флоренции?.. — воскликнул герцог. — Быть того не может!..

— Да ведь и то сказать, — продолжал Лоренцино с присущей ему насмешливостью, — он не такая значительная особа, чтобы из-за его приездов и отъездов устраивать переполох: подумаешь, глава недовольных… Не он ли дважды покушался на жизнь вашего высочества: в первый раз, набив порохом сундук, на который у вас вошло в привычку присаживаться, так как был осведомлен о том, что ваше высочество носит кольчугу… А кстати, как ваша кольчуга?

— И не спрашивай.

— Она нашлась?

— Ее невозможно отыскать.

— Следует поручить розыск Маурицио: с ним ничего не утеряешь, кроме политических изгнанников… По счастью, их отыскиваю я…

— Что за чертовщину ты несешь?

— Я только говорю, монсиньор, что, не имей вы бедного Лоренцино, чтобы было кому печься о вас, ну и дела здесь творились бы!..

— Я высоко ценю его заботы, мой милый, тем более что, если опустеет завтра трон, к нему отойдут все права сидеть на нем.

— Монсиньор, я стану домогаться трона, когда на нем можно будет не только сидеть, но и прилечь с удобством.

— Слушай, Лоренцино, — обратился к нему герцог, возвращая кинжальчик, который он до этого времени небрежно крутил в пальцах (заполучив оружие назад, молодой человек поспешил сунуть его в чехол у пояса). — Мне надо кое о чем с тобой посоветоваться… Я ведь считаю тебя своим единственным другом.

— Рад, что наши мнения совпадают, монсиньор, — последовал ответ.

— Будь я склонен вообще на кого-нибудь полагаться, то доверился бы тебе, — продолжал герцог, — но для этого от тебя потребовалось бы служить мне так же успешно в любви, как в политике.

— Значит, служи я вашему высочеству хорошо и в том и в другом…

— … и ты будешь для меня незаменимым, неоценимым, несравненным человеком, таким, какого я не променял бы и на первого министра моего тестя, императора Карла Пятого, утверждающего, что у него якобы первейшие в мире министры, если бы он мне давал даже Неаполь к нему в придачу.

— Вот как? Стало быть, я плохо служу монсиньору в его волокитстве?

— Положим, хвастаться тебе нечем!.. Уже скоро месяц, как я поручил тебе выяснить, где укрывается малютка Луиза: не знаю уж как, она ускользнула от меня, а я в нее ни с того, ни с сего до безумия влюбился… Ты же ни на шаг не продвинулся с первого дня. Но, имей в виду, я пустил по ее следу лучшую из моих ищеек.

— Кажется, я должен признаться, монсиньор, что сделал глупость…

— Ты?

— Ну да, я… Ума не приложу, как это я сразу не заговорил о ней?

— И ты молчал, предатель!

— Это забывчивость, а не предательство. Я позавчера вышел на ее след.

— Ей-Богу, сам не знаю, как я удерживаюсь, чтоб не придушить тебя, Лоренцино!..

— Проклятье! Погодите хотя бы, пока я не дам ее адрес.

— Где она живет, мучитель?

— На площади Санта-Кроче, между виа дель Дилювио и виа делла Фонья, в двадцати шагах от маркизы. Дьявол меня побери! Прошлой ночью вы могли бы, спустившись по стене от одной, перенести лестницу напротив и взобраться на балкон к другой.

— Прекрасно! Велю похитить ее, как стемнеет.

— Фи, монсиньор, — обронил Лоренцино, — вы неисправимы с этими вашими мавританскими замашками!

— Лоренцино! — грозно прикрикнул герцог.

— Простите меня, монсиньор, — с почти насмешливым подобострастием отвечал Лоренцино, — но, право, вы ко всем подходите с одинаковой меркой. Спрашивается, какого черта? Все-таки следует видеть различия между женщинами и не атаковать всех без разбору одним излюбленным маневром; кое-кем из них завладеваешь с ходу, и им это по душе — маркиза из таких; но ведь как-никак есть и другие, которые притязают на более деликатное обхождение и которых потрудитесь-ка сперва обольстить.

— Вот еще!.. И для чего?

— Ну, хотя бы для того, чтоб они не выбрасывались в окно, завидя вас входящим в дверь, как это сделала дочка того бедняги-ткача, не припомню его имени… Подобным обращением вы, монсиньор, и доводите флорентийцев до того, что они у вас вопят, как будто их поджаривают.

— Ну и пусть вопят твои флорентийцы! Терпеть их не могу.

— Ах, вот как!.. Вы изволите судить о ваших добрых подданных с предубеждением.

— Жалкие торговцы шелком, дрянные шерстяники, наделавшие себе гербов из вывесок своих лавок, а туда же — гримасничают и придираются к моему происхождению…

— Как будто каждый волен выбирать себе отца! — промолвил Лоренцино, пожимая плечами.

— Я вижу, тебе нравится их выгораживать!

— Я уже поплатился за это…

— Всякая сволочь, которая целыми днями оскорбляет меня!

— Так разве станет она с должным почтением относиться к моей особе!

— Тогда зачем ты за них заступаешься?

— Затем, чтоб они не искали себе заступников от нас с вами, монсиньор. Эти жалобщики, ваши флорентийцы, подают свои прошения кому угодно: Франциску Первому, папе, императору. А поскольку вы имеете честь доводиться императору зятем, то, если ему принесут жалобу на ваше беспутство, вполне может статься, что он станет горой за свою дочь, ее высочество Маргариту Австрийскую: она уже начинает сетовать на то, что оказалась брошенной мужем спустя десять месяцев со дня свадьбы.

— Гм!.. — хмыкнул герцог. — Пожалуй, в этом отношении твои соображения не лишены здравого смысла, сынок.

— Черт возьми, да я единственный здравомыслящий человек при вашем дворе, монсиньор. Оттого-то и поговаривают, что я помешанный.

— А-а!.. — сказал герцог, поразмыслив и как будто согласившись с мнением Лоренцо. — Значит, на моем месте ты соблазнил бы Луизу?

— Честное слово, да, монсиньор, пусть для того только, чтоб разнообразить тактику.

— Знаешь, — возразил герцог, зевая во весь рот, — та, что ты мне тут предлагаешь, весьма затяжная и скучная.

— Полноте!.. Дело пяти, от силы шести дней.

— Ну-ка, послушаем, как бы ты сам, заядлый дамский угодник, взялся за него?

— Прежде всего ничего не стал бы предпринимать до тех пор, пока я не выясню, где прячется Строцци.

— Как, бездельник? — загремел герцог. — Так ты еще этого не выяснил?

— Ах, монсиньор, вы чересчур взыскательны вдобавок ко всему прочему… Я принес вам адрес дочери; дайте же мне хоть пару дней на то, чтоб отыскать отца… Не на части же мне разорваться!

— Ну, а будь у тебя адрес отца?

— Тогда бы я велел арестовать его и судить законным порядком.

— Ах, так! Вроде ты никогда не говорил, что ведешь род от консула Фабия? Сегодня ты что-то склонен к медлительности!

— Посмотрим, нет ли у вас, монсиньор, предложения получше?

— Строцци приговорен к изгнанию, Строцци вернулся во Флоренцию, Строцци нарушил этим закон; за голову его определена награда в десять тысяч флоринов; пусть принесут ее моему казначею, казначей отсчитает деньги — и все дела. Мне больше не о чем заботиться.

— Чего я и боялся.

— О чем ты?

— О том, что этак вы все испортите. Луиза ни за что не будет принадлежать виновнику смерти ее отца! Между тем как, следуя предлагаемому мной плану действий, Строцци будет по вашему повелению взят под стражу и приговорен Советом восьми, что придаст аресту видимость правосудия, о чем вы нисколько не заботитесь, как мне доподлинно известно… Черт меня возьми! Такая нежно любящая дочь, как Луиза, не даст осудить родного отца, когда одного ее слова достаточно, чтоб его спасти… Вся гнусность вынесения приговора падет на головы судей, вы же, напротив, лучезарный, как античный Юпитер, призванный вершить счастливую развязку, появитесь под занавес из машины… Испытанный прием.

Но чертовски избитый, голубчик!..


— О-о! Черт подери, уж не вознамерились ли вы привнести выдумку в тиранию — и это в наши-то дни? Начиная с Фалариса, придумавшего достопамятного бронзового быка, и Прокруста, изобретшего ложа, коротковатые для одних и великоватые для других, по-настоящему был только один живой пример гениальности такого типа: божественный Нерон. А спрошу я вас, чем воздало ему потомство?.. Поверив Тациту, одни заявляли, что это был умалишенный, а другие, со слов Светония, твердили, что он дикий зверь. Вот и будь тираном после этого!..

— Пять или шесть дней…

— Полно вам досадовать. Вы знаете, что я не могу устоять перед вами: так и быть, в эти шесть дней я постараюсь устроить ваши дела с моей теткой, Катариной Джирони.

— А кстати, что о ней слышно?

— Я виделся с ней вчера; собственно, чтоб навестить ее, я покинул вас после всех ваших славных подвигов у Санта Кроче.

— Она тебе что-нибудь пообещала?

— Завтра или послезавтра ее муж отправляется в небольшую поездку по окрестностям Флоренции, и тогда…

— Что тогда?

— Постараемся воспользоваться отсутствием доброго муженька…

— Ну что ж, веди это двойное дельце по своему усмотрению. Сейчас мне нужен адрес Строцци, и не позднее, чем сегодня.

— Спросите у вашего канцлера сера Маурицио… Это его дело, а не мое.

— Лоренцино, ты мне пообещал…

— Да неужели? Ну, если так, он у вас будет. Смотрите-ка, никак нас обоих поджидают слуги: Венгерец хочет говорить с вами, а Плуту нужно перемолвиться словечком со мной. Не будем откладывать, монсиньор: эти двое наверняка явились по дьявольскому наущению…

— Эй, Венгерец, иди сюда, — позвал слугу герцог.

— Входи же, Плут! — приказал Лоренцино. В следующую минуту оба сбира уже нашептывали каждый на ухо своему господину.

— Ты слишком поздно явился, Венгерец, чтоб тебя наградить, — рассмеялся, дослушав, герцог. — Между виа дель Дилювио и виа делла Фонья… без тебя знаю!

— И кто же дал вам адрес, монсиньор?

— Ищейка, что поопытней тебя, дружок. И он указал на Лоренцино.

— Вот демон! — сквозь зубы процедил сбир. — Только и знает, что пакостить бедным людям!

— Что там у тебя, Лоренцино? — осведомился герцог.

— Дама под маской, монсиньор, спрашивает меня и намерена открыть лицо только для вашего смиренного слуги.

— Везет подлецу!

— Как бы не так! Станет она наведываться из-за меня одного, эта неизвестная красотка!

Потом, приблизясь к герцогу, шепнул:

— Не удерживайте меня, монсиньор, за целую милю видно, что это Джирони.

— Неужели?

— Тсс!..

— Ничего мне так не хочется, голубчик…

— Приказывайте.

— … как пойти с тобой.

— И все напортить! Отчего бы вам не отправиться и вовсе одному?

— Я был бы не прочь…

— В таком случае, я остаюсь здесь и отстраняюсь.

— Ну хорошо, будь все по-твоему, раз уж иначе нельзя. Тут он понизил голос:

— Надавай своей тетке от меня кучу обещаний.

— Я пообещаю ей, что ради нее вы выкрасите волосы и бороду.

— А это еще зачем?

— Милая тетушка созналась мне, что ей нравятся только черноволосые.

— Фат!

От толчка в плечо, которым его дружески напутствовал герцог, в глазах Лоренцино сверкнула молния ненависти и гнева, заставившая содрогнуться Венгерца, случайно перехватившего этот взгляд.

Поэтому, в то время как юноша своей женственной походкой неспешно сходил вниз по великолепной мраморной лестнице палаццо Рикарди, сбир подошел к хозяину и с бесцеремонностью, которую герцог допускал от поверенных своих удовольствий и преступлений, обратился к нему:

— Монсиньор, в первый же раз, как ваш проклятый братец будет спускаться по веревке с третьего этажа, дозвольте мне ее перерезать, только прикажите!..

— Это с какой же стати, скотина ты безмозглая?

— Думается мне… предатель — вот он кто.

— Твоя воля, Венгерец, режь веревку. В глазах сбира вспыхнула радость.

— Но только, если ты это сделаешь, — продолжал герцог, — я прикажу палачу связать ее обрывки и затянуть узлом на твоей шее… Считай, что ты предупрежден.

— Да, монсиньор, — проворчал Венгерец уже на пути к двери.

— Эй, подойди сюда, — остановил его герцог. Венгерец, скривившись, вернулся.

— Я пообещал сотню флоринов золотом тому, кто первым сообщит мне адрес Луизы.

— Как не знать, монсиньор. Признаться, я уж думал, что они у меня в кармане.

— Но я прибавил, что и второму дам полсотни золотых… Вот они, держи.

И герцог бросил кошелек сбиру, точно швыряя кость псу.

Венгерец с довольным ворчанием подобрал с пола кошелек, взвесил его на ладони, прикидывая, содержит ли он обещанную сумму, и сказал, так и не разуверившись в своих подозрениях:

— Все равно, монсиньор, чем больше добра я буду видеть от вас, тем неотступнее буду вам твердить — остерегайтесь этого человека!

И он вышел за дверь, оставив герцога, находившегося, против обыкновения, в задумчивости.

VI. ГОЛУБКА КОВЧЕГА

Пока Венгерец излагал — совершенно тщетно, как мы видели, — свои опасения герцогу Алессандро, Лоренцино, выйдя из палаццо Рикарди и скрывшись из виду, широкими шагами преодолел пространство, отделявшее его от собственного небольшого дома, чуда вкуса и элегантности, — будуара, достойного Алкивиада или Фиески.

Как только за ним захлопнулась входная дверь, он взбежал по лестнице и, далеко опередив Плута, прошел в кабинет, где его ожидала пожелавшая остаться неузнанной особа, о чьем визите доложил слуга.

Но, заслышав шаги Лоренцо, очевидно ей знакомые, она сорвала маску и, не усидев на месте, устремилась навстречу ему.

— Луиза! — воскликнул Лоренцино в изумлении, к которому примешивался ужас.

Луиза кинулась в объятия своего нареченного.

— Луиза! — повторил Лоренцо, озираясь с беспокойством и знаком приказывая Плуту встать на страже перед дверью. — Но, Бог мой, что могло заставить тебя прийти вот так, средь бела дня, позабыв о всякой осмотрительности, ко мне в дом?

— Лоренцо, — воскликнула девушка, — герцог знает, где я живу!..

— И это все? — спросил с улыбкой Лоренцо.

— Силы небесные! Так, по-твоему, это не величайшее несчастье, какое только может случиться?..

— Во всяком случае, милое дитя мое, я его предвидел и заранее позаботился принять меры предосторожности. Теперь расскажи все по порядку: я должен знать, как все было.

— Сегодня утром, когда я выходила из церкви Пресвятой Девы, где слушала мессу, за мной следом увязался какой-то человек.

Лоренцо передернул плечами:

— Сколько раз, дитя, я давал тебе совет никогда не выходить из дому без маски.

— Я и надела маску, мой ненаглядный, но, не думая, что кто-то станет шпионить за мной в церкви, на секунду сдвинула с лица, когда крестилась, обмакнув пальцы в чашу со святой водой, а тот человек прятался как раз за ней.

— Одним словом, тебя узнали и выследили?

— До самого дома…

— Чтобы отвлечь от себя внимание, тебе надо было зай ти к кому-нибудь из подружек, а потом выйти через заднее крыльцо.

— Что поделаешь, Лоренцо! Я совсем об этом не думала: потеряла голову, заметив, что он идет за мной по пятам.

— А этим человеком был, случайно, не Венгерец?

— Да. Я показала его Ассунте, и она его узнала.

— Я знаю обо всем этом.

— Знаешь? Каким образом?..

— Я только что от герцога.

— Ну и что?..

— То, что тебе, любовь моя, нечего тревожиться.

— Нечего тревожиться?.. Как тебя понять?

— У тебя еще есть, самое малое, три дня и три ночи.

— Три дня и три ночи?..

— А за трое суток чего только может не случиться, — добавил Лоренцо.

— Вспомни сам, как ты наказывал мне, какие предосторожности помогут скрывать мое местонахождение; ты при этом раз сто повторил, что предпочтешь умереть, чем видеть его раскрытым.

— Да, ибо тогда опасность была огромна.

— А теперь ее не существует?

— Скажем, она уменьшилась.

— Итак, тебя ничуть не испугало, что герцог узнал, где я живу?

— Я сам дал ему твой адрес, прежде чем это сделал Венгерец.

Некоторое время девушка пребывала в замешательстве.

— Лоренцо, — проговорила она, — я смотрю на тебя, я слушаю твои слова… но тщетно пытаюсь тебя понять.

— Ты веришь мне, Луиза?

— О да!..

— Ну, тогда тебе нет нужды меня понимать.

— Но мне так хотелось бы читать в твоем сердце…

— Бедное дитя, проси у Бога что угодно, только не это!

— Но почему?

— Это тоже самое, что заглядывать в бездну…

И, засмеявшись своим странным смехом, он добавил:

— У тебя голова закружилась бы от того, что ты там увидела бы…

— Лоренцино!

— И ты тоже?..

— Нет, Лоренцо, любимый мой Лоренцо!

— Ты сочла нужным сообщить мне только одну эту новость, Луиза? — впиваясь в нее взглядом, спросил Лоренцо.

— А тебе уже известна другая?

— Что твой отец во Флоренции, не так ли?

— Боже!..

— Видишь, я это знаю…

— Ты, наверно, всеведущ? — в страхе воскликнула девушка.

— Я знаю лишь, что ты ангел, моя Луиза, и что я тебя люблю, — ответил Лоренцино.

— Да, утром ко мне пришел монах с этим ужасным и радостным известием; он долго еще беседовал со мной о тебе и нашей любви.

— Ты ни в чем ему не открылась? — спросил Лоренцино.

— Открылась, но на исповеди.

— Луиза, Луиза!..

— В этом нет ничего страшного, монахом был фра Леонардо, воспитанник Савонаролы.

— Луиза, Луиза, я и самого себя боюсь… И ты виделась с отцом?

— Нет, монах сказал, что отец не хочет пока со мной видеться.

— Выходит, мне повезло больше, чем тебе: я его видел.

— Когда?

— Вчера вечером.

— Здесь, в твоем доме?

— Нет, на пороге твоего; он видел, как я входил туда, и подождал, пока я выйду.

— И ты с ним говорил?

— Да.

— Боже мой, что же он сказал?

— Он предложил мне стать твоим мужем…

— И?

— Я отказался, Луиза.

— Отказался, Лоренцо?..

— Отказался.

— Но ведь ты говоришь, что любишь меня?

— Я и отказался потому, что люблю тебя, Луиза.

— Господи Боже мой! Неужели ты останешься для меня вечной загадкой, Лоренцо? Ты отказался!..

— Да, поскольку сейчас не время. Послушай меня, Луиза… Тебя известно все, что говорится обо мне во Флоренции?

— О да! — быстро перебила его девушка. — Но, клянусь, Лоренцо, я никогда не верила ни одному дурному слову о тебе.

— Не стремись казаться сильнее, чем ты есть, Луиза: ты не единожды усомнилась.

— Так бывает, когда тебя нет рядом, Лоренцо; но как только я тебя вижу, как только слышу твой голос, как только

встречаюсь взглядом с твоими глазами, что неотрывно смотрят в мои, как в эту самую минуту, я говорю себе: весь свет может обманываться, но мой Лоренцо не обманывает меня!

— Верно, Луиза. А посему суди сама, каково мне было, видя, как мне дается сокровище, заветная цель всех моих надежд, и когда достаточно моего кивка, чтобы оно стало моим, и лишь руку надо протянуть, чтоб им завладеть, — каково мне было отказаться! Да, отказаться от того, за что в Другое время я не пожалел бы жизни!.. Ты не знаешь, Луиза, и никогда не узнаешь, сколько я выстрадал в эту ночь, сколько проглотил горьких слез, сколько затаил жестоких мук…

Бедное дитя! Да отведет Господь от твоей благословенной головки даже тень бедствий, тягот и бесчестья, которые он сосредоточил над моей!

И Лоренцино со вздохом спрятал лицо в ладони.

— Почему же ты отказался? — спросила девушка.

— Потому, — отвечал Лоренцино, порывистым движением беря ее руки и сжимая их, — потому, что мне достает сил переносить унижение, когда оно гнетет одного меня; но то, что я могу вытерпеть сам, я не допущу для той, которую люблю. Лицо моей любимой должно быть непорочным, чистым и улыбающимся; эту девственную непорочность, эту ангельскую чистоту и неизменную просветленность я нашел в тебе.

И с новым вздохом он заключил:

— Став сейчас женой Лоренцо, ты утратила бы все это.

— Но настанет такой день, правда, Лоренцо, когда больше не будет ни помех, ни тайн между нами? — робко спросила девушка. — День, когда перед лицом всех мы сможем открыто признаться, что любим друг друга?..

— О да! — воскликнул Лоренцо и, вскинув к небесам одну руку, другой прижал к сердцу свою любимую. — И я надеюсь, день этот недалек!..

— Друг мой, он будет лучшим днем моей жизни! — сказала девушка.

— И великим днем для Флоренции! — продолжал Лоренцино, впервые, может быть, давая воодушевлению увлечь себя. — Ни одна герцогиня не вступает на трон в сопровождении такого ликования и славословий, какие окружат тебя! Да не оставят меня Бог и твоя любовь, Луиза, и, клянусь тебе, действительность превзойдет все твои мечты о счастье!

— Стало быть, Лоренцо, если отец меня позовет…

— Смело ступай сказать ему, что твоя любовь беспорочна и чиста, моя же к тебе — глубока и вечна.

— А герцог?..

— Выбрось его из головы, это касается одного меня.

— Монсиньор, — подал голос слуга за дверью.

— В чем дело? — отозвался Лоренцо.

— Какой-то комедиант, прослышав, что для удовольствия герцога Алессандро вы вознамерились представить трагедию, испрашивает милости быть принятым в труппу.

— Хорошо, пусть подождет, — сказал Лоренцо. — Я заперся и работаю; в скором времени я открою дверь, тогда пусть входит.

Потом, обернувшись к Луизе, он произнес:

— А ты, дитя мое, надень маску, чтоб никто не проведал, что ты приходила сюда. Пройди через кабинет, из него потайная лестница выведет тебя прямо во двор.

— Прощай, мой Лоренцо! Скоро ли мы увидимся?..

— Наверное, этой ночью. Кстати, где сейчас твой отец, Луиза?.. Ты не решаешься ответить? Понимаю, секрет не твой. Храни же его…

— О нет! Какие могут быть секреты от тебя, Лоренцо?.. — воскликнула девушка, возвращаясь в раскрытые ей объятия. — Отец в монастыре Сан Марко, в келье фра Леонардо. Прощай же!..

Уже на лестнице она обернулась, чтобы послать Лоренцо прощальный воздушный поцелуй, и порхнула вниз по ступеням, легкая, как расправившая крылья голубка.

Он постоял, наклонившись над перилами, пока глаза его различали девичью фигуру в темной спирали лестницы; когда она скрылась, он пошел отпереть дверь и вернулся в кресло за столом, где всегда под рукой лежал пистолет с богатой золотой насечкой.

Человек, о ком доложил слуга, через секунду появился в дверях.

VII. СЦЕНА ИЗ ТРАГЕДИИ РАСИНА

Это был мужчина тридцати — тридцати пяти лет, в юности, должно быть, являвший собой один из лучших образчиков той суровой, величавой красоты, что встречается на юге Италии; но с годами сценические навыки придали особую подвижность его физиономии, а тяготы жизни преждевременно придали серебристый оттенок волосам и бороде, так что теперь почти невозможно было разглядеть прежнего человека под маской лицедея, представшего перед Лоренцино.

Лоренцино скользнул по его лицу пронизывающим взглядом, казалось обладавшим даром читать в глубинах сердец; затем, первым нарушив молчание, которое комедиант хранил, несомненно, из почтения, произнес:

— Так это ты меня спрашивал?

— Да, монсиньор, — отвечал актер, делая несколько шагов к столу.

Но Лоренцино остановил его жестом вытянутой перед собой руки.

— Минуту, приятель, — сказал он. — Я положил себе за правило, что людям, знающим друг друга не больше, чем мы, следует беседовать, находясь на известном расстоянии.

— Смею заверить монсиньора, что мне слишком хорошо известно, какое расстояние разделяет нас, чтобы преступить его первым.

— Как, мошенник? — сказал Лоренцино, показывая в подобии улыбки белые и острые, как у лисицы, зубы. — Не претендуешь ли ты, между прочим, на остроумие?

— По правде сказать, монсиньор, — ответил актер, — нет ничего удивительного, если из того каскада острот, что бил из моих уст за все время, как я играю в вашей комедии «Аридозио», отдельные брызги остались у меня на кончике языка.

— О! Я слышу лесть! Должен предупредить тебя, любезный, — продолжал Лоренцино, — на амплуа льстецов здесь своих раза в два-три больше, чем нужно, так что, если ты рассчитывал дебютировать в этой роли, можешь убираться отсюда.

— Чума меня возьми! Будьте покойны, монсиньор, — подхватил невозмутимый комедиант, — кто-кто, а я слишком хорошо знаю, скольким обязан своим придворным собратьям, чтобы отбивать у них хлеб… Нет, я актер на первые роли, а лакеев оставляю всем желающим.

— На первые роли в трагедиях или в комедиях? — осведомился Лоренцо.

— Без различия.

— И какие же ты уже играл? Ну, отвечай…

— Я сыграл при дворе нашего доброго папы Климента Седьмого, питавшего столь необыкновенную дружбу к вам, монсиньор, роль Каллимако в «Мандрагоре», и Бенвенуто Челлини, который был на том представлении, сможет засвидетельствовать вам, какую я вызвал бурю восторгов; затем в Венеции я исполнял роль Менко Параболано в «Куртизанке», и, если прославленный Микеланджело наберется смелости, чтобы возвратиться во Флоренцию, он скажет вам, что я задумал уморить его со смеху: он на три дня занемог от того, что так веселился в тот вечер; наконец,

в Ферраре я вывел в трагедии «Софронисба» характер тирана, и притом с такой натуральностью, что князь Эрколе д'Эсте, не дождавшись утра, прогнал меня после представления из своих владений, усмотрев в моей игре намеки на его особу, но, по чести сказать, если какие совпадения и встречались, то я их не искал!

— Надо же! Тебя послушать, так ты первейший талант? — промолвил Лоренцино, начав проникаться интересом к болтовне комедианта.

— Испытайте меня, монсиньор, но, если вам угодно увидеть меня в по-настоящему выигрышной роли, позвольте прочесть отрывок из вашей же трагедии «Брут»; замечательное сочинение, признаться, но — увы! — более или менее запрещенное почти во всех краях, где говорят на том языке, на каком оно написано.

— И что же за роль ты отвел себе в этом шедевре? — спросил Лоренцо.

— Per Baccho! note 9 О чем тут спрашивать?.. Роль Брута.

— О-о! Да ты заговорил другим тоном, по которому за целую милю видно республиканца… Ты, случайно, за Брута?

— Я? Ни за Брута, ни за Цезаря: я комедиант, и только! Да здравствуют выигрышные роли! Итак, с вашего позволения, я продекламирую вашей милости, коль уж вы почтили меня своим вниманием, роль Брута.

— Ну, так что же ты мне прочтешь оттуда?

— Главную сцену пятого акта, если не возражаете.

— Это ту, где в конце Брут закалывает Цезаря кинжалом? — уточнил Лоренцино, и неуловимая улыбка скользнула по его губам.

— Именно ее.

— Ну что ж, пусть будет главная сцена.

— Но коль скоро ваша милость изъявляет желание, чтоб я развернулся в полную силу, прикажите кому-нибудь подавать мне реплики либо соблаговолите сделать это сами, — попросил комедиант.

— Изволь, — согласился Лоренцино, — хотя я слегка подзабыл написанные раньше трагедии, вынашивая замысел новой, которую создаю сейчас… Ах! Вот для нее-то мне и надобен актер! — добавил он со вздохом.

— Он перед вами! — воскликнул комедиант. — Вы только послушайте меня и сами увидите, на что я способен.

— Слушаю.

— Итак, мы с вами в вестибюле сената, а тут вот — статуя Помпея. Вы будете Цезарь, я — Брут; вы идете с площади, я поджидаю вас здесь. Мизансцена вас устраивает монсиньор?

— Вполне.

— Минуточку терпения, я облачусь в тогу. Добросовестный комедиант завернулся в плащ и, сделал шаг к Лоренцино, начал:

Комедиант: Привет, о Цезарь! Мне…

Лоренцино: Я весь вниманье, Брут.

Комедиант: Сегодня я решил тебя дождаться тут.

Лоренцино: Коль ты сторонник мой — я награжден судьбою.

Комедиант: Ошибся, Цезарь, ты: проситель пред тобою.

Лоренцино: Проситель? Ты? О чем?

Комедиант:

Как ведомо тебе,

Боренье двух начал живет в любой судьбе,

Всегда добро и зло между собою в споре,

И дни печальные за радостными вскоре

Идут привычно, как за осенью зима,

Как ночь идет за днем и как за светом — тьма.

Но гонит зависть нас — оспоришь ты едва ли —

Переступить предел, что боги начертали.

Будь трижды гений тот, кто перешел его, —

Он тут же светоча лишится своего

И, факел гаснущий в бессилии сжимая,

Застынет, ослеплен, у гибельного края.

Низвергнет дерзкого неверный шаг один

В пучину смертную с сияющих вершин.

О, выслушай, молю бессмертными богами!

Ждет темнота тебя — теряет светоч пламя…

Лоренцино

Да, так закон для всех решает наперед;

Но счастье нам судьба по-разному дает:

Решительный хотел великим стать — и стал им,

А нерешительный так и остался малым.

Есть голос тайный; он — сумей его найти! —

Велит змее: «Ползи!», велит орлу: «Лети!»

И мне он говорит: «Могучими руками

В постройку славную вложи последний камень,

Пусть рукоплещет мир творенью твоему,

Ведь не было еще подобного ему».

Комедиант

Чего же Цезарю еще недоставало?

Покорны бритты нам, сдались на милость галлы,

Сидит в наморднике надменный Карфаген

И воет на цепи, оплакивая плен.

Волчица римская, урча, грызет Египет,

Конями нашими Евфрат державный выпит.

Кто возразит тебе? Кто встанет на пути?

Вчерашних бунтарей смиренней не найти.

Надежда, страх, любовь или расчет бездушный —

Закону твоему, о Цезарь, все послушно.

Победный твой орел вознесся выше туч,

На солнце он глядит, и грозен и могуч.

Чего тебе еще, скажи мне, не хватает?

Божественным тебя при жизни называют.

Нет, Цезарь, ты не прав, наказывая Рим

За то, что он сумел создать тебя таким.

Лоренцино

Рим, чьим ходатаем ты рьяно выступаешь,

Не скажет так вовек, и ты об этом знаешь.

А скажет эта знать: как не глумиться ей

Над именем моим и славою моей?

Ведь это мне она по дьвольскому плану

На битву вывела соперника-титана;

Фарсальские поля, поверженный Помпеи —

Так оскорбил я знать и стал опасен ей.

Нет, сам ты знаешь, Брут, богов священна воля:

Народ наш — это я.

Комедиант

Молчи, не слова боле!

Терпение богов не стоит искушать,

Знай: преступлением победа может стать…

Не смейся над врагом, ведь, пав на поле боя,

Он увлечет тебя в паденье за собою,

И призрак явится, Историей влеком,

И ляжет кровь его на твой венец пятном.

Пока твой замысел рождает лишь сомненье,

Пусть боги за тебя — Катон иного мненья.

Лоренцино

Да, ненавистью ты по-прежнему богат.

И, как глашатай-раб, чей голос, как набат,

Вслед триумфатору неотвратимо мчится,

Средь криков радостных летя за колесницей,

Кричишь неистово, не замедляя бег:

«О Цезарь! Помни — ты всего лишь человек!»

Комедиант

Нет, Цезарь — бог, когда вручает он народу

Нетронутым его сокровище — свободу;

Но если этим он советом пренебрег

И предал Рим — то он не бог, не человек,

Он лишь тиран…

(Меняет угрожающий тон на умоляющий.)

Забудь, что слышал до сих пор ты.

И, если вот сейчас, у ног твоих простертый,

Я обращусь к тебе с предсмертною мольбой:

«О, римлян, пожалей и сжалься над собой!» —

Изменишь замысел?.. Молчишь ты? Что такое?..

Лоренцино

Дорогу, Брут!

Твой император пред тобою!

Комедиант

Умри ж, тиран!.. note 10

Произнося последние слова, комедиант шаг за шагом незаметно подошел почти вплотную к Лоренцино, выхватил из-за пазухи кинжал и, распахнув плащ, нанес Лоренцино удар, который непременно оказался бы смертельным, если бы острие кинжала под одеждой герцогского дружка не наткнулось на кольчугу и не притупилось.

Тем не менее, удар был такой страшной силы, что молодой человек еле устоял на ногах.

— Ах ты, дьявол! Он в панцире!.. — вырвался возглас у попятившегося комедианта.

В ответ Лоренцино искренне расхохотался — может, впервые за всю свою жизнь — и, одним прыжком бросившись на комедианта, схватил его за горло; завязалась борьба, тем более страшная, что противники бились молча и, как нетрудно было заключить по их виду, не на жизнь, а на смерть.

При первом взгляде на этих двоих — мужчины крепкого, мускулистого сложения и юноши с тщедушным, изнеженным телом — нельзя было даже на миг усомниться, что тот из них, кто имел все видимые признаки силы, выйдет победителем. Но уже через минуту спина атлета начала прогибаться назад, и, со сдавленным криком рухнув навзничь, именно он и очутился в полной власти своего хрупкого противника.

В то же мгновение в руках Лоренцино сверкнул тот дивный, острый, как жало гадюки, кинжальчик, которым час тому назад он пробивал флорины в герцогских покоях.

Затем, приставляя кинжал к горлу комедианта, он отрывистым голосом бросил с издевкой:

— А! Похоже на то, что роли переменились и Цезарь прикончит Брута…

— Благодари Небо, герцог Алессандро! — пробормотал придушенным голосом побежденный.

— Э! Погоди-ка… — произнес Лоренцино, отводя кинжал от горла, в которое тот готов был погрузиться. — Что ты сейчас сказал?

— Ничего, — угрюмо огрызнулся мнимый комедиант.

— Сказал, сказал, — не отставал Лоренцино. — Дьявольщина! Что-то вроде того…

— Я говорю, — с трудом выдавил из себя сбир, — видно, Небу не угодно, чтобы Флоренция обрела вольность, раз оно сделало тебя щитом для герцога Алессандро.

— Ну и ну! — протянул Лоренцино. — Ты, стало быть, хотел убить герцога Алессандро!

— Я поклялся, что он умрет не иначе как от моей руки.

— Вот как! Черт возьми, это же совсем меняет дело, — сказал Лоренцино, отпуская своего противника. — Поднимайся, садись и рассказывай. Я слушаю.

Сбир приподнялся на одно колено и заговорил: в голосе его слышались стыд и отчаяние.

— Не глумись надо мной, Лоренцино. Я хотел убить тебя, но это у меня не вышло: ты оказался сильнее… Позови же своих людей, отправь меня на виселицу, и покончим с этим…

— А это забавно: изволишь распоряжаться здесь как хозяин! — ответил Лоренцино обычным насмешливым тоном. — Если уж мне пришла блажь сохранить тебе жизнь, кто может мне в этом помешать, скажи на милость?

— Сохранить жизнь, мне? — проговорил сбир, протягивая руки к юноше. — Ты можешь пощадить меня?

— Возможно, Микеле Таволаччино, — сказал Лоренцо, особое ударение делая на имени того, кто только что пытался расправиться с ним.

Тебе известно мое имя? — вне себя от удивления воскликнул сбир. — И может, даже твоя история, бедняга Скоронконколо!

— Ну, тогда ты понимаешь, Лоренцино?

— Действительно, об этой истории я смутно слышал в Риме, где в то время жил. Расскажи же мне ее.

— Если ты меня узнал, то, верно, знаешь, кем я был? — спросил Микеле.

— Клянусь Богом, ты был шутом у герцога Алессандро, — ответил Лоренцино, располагаясь поудобней в кресле, и приготовился слушать.

— Любил ли ты когда-нибудь, Лоренцино?

— Я? Никогда! — отрезал молодой человек холодным, металлическим голосом.

— А я вот любил, на это мне достало безрассудства. О! Откуда тебе знать, что это такое: быть всеми отвергнутым, отовсюду гонимым, всеми презираемым, каким бывает несчастный шут, которого государь, наскучив им, толкает к своим прихвостням, чтоб те позабавились в свой черед? Откуда тебе знать, что это такое: вытравить в себе все человеческое и стать просто вещью, хохочущей, плачущей, корчащей гримасы… вещью, в которую каждый бьет, извлекая из нее нужный звук, марионеткой, которую всякий дергает за ниточки… Вот чем я был!.. И в этом мрачном уничижении, средь этой беспросветной ночи для меня однажды блеснул солнечный луч — меня полюбила девушка. Это было нежное и прекрасное дитя: юное, чистое, с улыбкой на устах; самая незапятнанная из лилий была не белее ее чела; вырванный из нераскрывшейся розы лепесток был не свежее ее щеки. Она меня полюбила!.. Вы понимаете, монсиньор?.. Меня, бедного шута, бедное одинокое сердце, бедную пустую голову!.. И тогда во мне пробудились все надежды мужчины: я грезил о любовном упоении, предвкушал радости семейного очага. Я отправился к герцогу и попросил его соизволения на мою женитьбу. Он расхохотался. «Жениться, тебе! — вскричал он. — Тебе жениться?.. Никак ты тронулся в самом деле, мой бедный шут? Или ты не знаешь, что такое женитьба? Ты заметил, что, с тех пор как я женат, меня стало труднее развеселить? Не успеешь ты жениться, бедняга Скоронконколо, как станешь унылым, хмурым, озабоченным; не успеешь ты жениться, как перестанешь меня смешить. Все, шут, и довольно об этом, а не то в первый же раз, когда ты заговоришь со мной на эту тему, я прикажу всыпать тебе двадцать розог». Назавтра я дерзнул вернуться к этому разговору, и он сдержал свое слово… Я был до крови высечен Джакопо и Венгерцем. На третий день я опять заикнулся о своем деле. «Ну, вот что, — изрек он, — теперь мне ясно, что болезнь твоя закоренелая и надобно пустить в ход сильнодействующие средства, дабы тебя исцелить». И перейдя на тон господина, принимающего близко к сердцу страдания слуги, он расспросил меня, как имя той, что мне полюбилась, где живет и из какой она семьи. Я уверился, что он печется о моем счастье: благословляя его за доброту, целовал ему колени, потом побежал со всех ног к Нелле, и мы провели этот день в несказанной радости. Вечером во дворце была устроена оргия; за столом собрались сам герцог, Франческо Гвич-чардини, Алессандро Вителли, Андреа Сальвиати, наконец, был там и я, неотъемлемая принадлежность всех пирушек. Когда они разгорячились речами, музыкой, вином, дверь отворилась и в их круг бросили девушку… Этой девственницей-мученицей, монсиньор, была моя возлюбленная, за которую я отдал бы свою жизнь, свою душу… это была Нелла… О! — воскликнул сбир, подползая к коленям Лоренцино. — Оставьте мне жизнь, монсиньор, позвольте отомстить, и, даю вам слово, когда я прирежу этого тигра, я вернусь, чтобы лечь у ваших ног… я подставлю вам горло со словами: «Твой черед, Лоренцино, твой черед! Отомсти мне, как я отомстил ему!»

— Это не все, Микеле, — сказал Лоренцино, по неподвижному лицу которого нельзя было судить о том, как отозвалось в его сердце то, что он услышал.

— Что вам угодно, чтоб я добавил к сказанному и так ли уж важно остальное? — заговорил опять сбир. — Я убежал от этого безбожного двора, я мчался как безумный, сам не зная куда, пока не миновал рубежей Тосканы. В Болонье я разыскал Филиппо Строцци. К нему, слывшему одним из самых заклятых врагов Алессандро, я и поступил на службу при одном условии: когда мы вернемся во Флоренцию, я, и только я, нанесу роковой удар герцогу. Мы вернулись вчера вечером, а когда проходили перед монастырем Санта Кроче, оттуда как раз выносили тело Неллы, угасшей от позора, горя и отчаяния!.. О! Теперь действительно все!..

— Да. А что до остального — до распоряжения Филиппо Строцци убить меня, потому что я не захотел стать супругом его дочери, до твоего неудавшегося покушения, до того, что здесь разыгралось, — ни к чему говорить об этом: я все понимаю…

Лоренцино умолк, но после минутного молчания продолжал:

— Ответь мне, Микеле… А если, вместо того чтоб звать людей и велеть им вздернуть тебя, как ты сам только что мне советовал, я подарю тебе жизнь, верну свободу, но с единственным условием?..

— Я приму его с закрытыми глазами, в чем подписываюсь своей кровью и ручаюсь своей жизнью! — вскричал сбир.

— Микеле, — угрюмо сказал Лоренцино, — я тоже должен свести счеты кое с кем…

— Ах! — вырвалось у сбира. — Уж вам-то, благородным господам, нет ничего легче, чем отомстить за себя!

— Ошибаешься, Микеле, этот кое-кто — один из людей, наиболее близких к герцогу, он был участником оргии с Неллой.

— О! Я твой, Лоренцино, твой!.. А если ты боишься, что я сбегу, если опасаешься, что я скроюсь, заточи меня в темницу, ключ от нее держи при себе и выпусти меня из нее, только чтоб поразить твоего врага. Но потом, о! потом оставь мне герцога!..

— Пусть будет так. Но кто мне поручится за твою верность?

— Клянусь вечным спасением Неллы!.. — поднимая ладонь, произнес сбир. — Теперь, какие будут приказания? Что мне делать?

— Ей-Богу, все что хочешь… Возвращайся обратно к Строцци — он, должно быть, с нетерпением тебя ждет; скажи ему, что никак нельзя было ко мне подобраться, что сегодня ты не убил меня, но непременно сделаешь это завтра.

— А потом?

— Потом?.. Только прогуливайся каждую ночь с одиннадцати вечера до часу ночи по виа Ларга, и больше от тебя ничего не требуется.

— Значит, вы подошлете этого «кое-кого» ко мне туда, монсиньор?

— Нет, я сам приду туда за тобой, когда ты понадобишься.

— Это все, что вы пожелаете мне приказать?

— Да, ступай. Кстати, может, тебе нужны деньги? И Лоренцино протянул Микеле кошелек, набитый золотом.

— Благодарю, — отстраняя его руку, сказал сбир, — но вы можете сделать мне куда более ценный подарок.

— Изволь.

— Разрешите мне взять шпагу из этой вашей коллекции.

— Выбирай.

Микеле внимательно осмотрел одну за другой пять или шесть превосходных рапир, развешанных на стене, и остановил свой выбор на клинке из Бреши, оправленном на испанский манер.

— Вот эту, монсиньор, — попросил он.

— Забирай, — ответил Лоренцино и добавил вполголоса: — А мошенник знает в этом толк.

— Итак? — уточнил Микеле.

— На виа Ларга, с одиннадцати до часа пополуночи.

— С сегодняшней ночи?

— Начиная с сегодняшней.

— По рукам, монсиньор, — сказал сбир, пристегивая шпагу. — Положитесь на меня.

— Черт возьми! И как еще полагаюсь, — ответил Лоренцино.

А когда тот скрылся в передней, молодой человек со своим обычным смешком произнес:

— Думаю, мне и в самом деле повезло больше, нежели Диогену: я нашел человека, какого искал.

Вдруг, хлопнув себя по лбу ладонью, он сказал:

— Как же это я забыл самое главное! И, присев к столу, он написал:

«Филиппо Строцци в монастыре Сан Марко, в келье фра Леонардо».

На резкий звук его маленького свистка вошел Плут.

— Герцогу Алессандро, — приказал Лоренцино. — И скажи там, внизу, что меня нет ни для кого, кроме монсиньора герцога, для которого я всегда здесь.

VIII. КЕЛЬЯ ФРА ЛЕОНАРДО

Между двумя красивейшими улицами Флоренции, виа Ларга и виа дель Кокомеро, стоит монастырь Сан Марко, где нашел себе убежище Филиппо Строцци. И поныне еще это место паломничества путешественников, привлекающее их напоминанием о прошлом искусства и веры: картинами, точнее, фресками Беато Анджелико и мученичеством Савонаролы.

Здесь, в келье одного из учеников этого человека, память о котором окружена во Флоренции столь глубоким благоговением, что там описывают его последние мгновения и пересказывают его последние слова так, будто это было вчера (а место его казни ежегодно устилают цветочным покровом), — здесь, в одной из келий, повторяем, был спрятан Филиппо Строцци.

Немного оправясь к утру от треволнений бессонной ночи, он послал хозяина кельи к Луизе. Поведав ей об отцовских упреках и выслушав исповедь девушки, фра Леонардо вернулся и, протягивая руки к Филиппо Строцци, заявил:

— Можете, как и прежде, благословить, любить, обнять свое дитя и простить Лоренцино.

— Но, говорю вам, она его любит! — в ответ воскликнул старик. — Говорю, я своими глазами видел, как он выходит от нее во втором часу ночи! Говорю вам, это — негодяй!

— Да, она его любит, — подтвердил монах, — и их любовь чиста, как у брата с сестрой.

— Любовь такого, как Лоренцино, — чистая, братская любовь?! И это говорите мне вы, отец, вы, привыкший читать в глубинах людских сердец! Вы вступаетесь за этого мерзавца!

Монах призадумался и, положа руку на плечо Филиппо Строцци, начал так:

— Да, сын мой, да, ты сам это сказал, немного найдется душ, куда бы я не проник умом, немного найдется этих темных пучин, кипящих человеческими страстями, дна которых бы я не измерил. И вот что я тебе скажу, Строцци: Лоренцино — один из тех, чьи помыслы мне всегда остаются неведомы. А ведь я не спускал с него глаз больше, чем с кого бы то ни было, ибо, кому, как не тебе, это знать, на нем долгое время зиждились надежды республиканцев. И что же? Чем глубже становилось мое знание человеческой природы, тем все хуже я различал что-либо в бездне его сердца. После своего возвращения из Рима — тому уж год — он стал непроницаемым для всех глаз, даже наших, так как ни разу за все это время не приступал к таинству покаяния. О! — ужаснулся монах. — Кому еще придется первым выслушать исповедь этого человека!..

— Да, — нахмурившись, промолвил Филиппо Строцци, — если только он не собирается умереть нераскаянным! Фра Леонардо сокрушенно покачал головой.

— Не беда, не беда, — возразил он, — не все потеряно для него, заблудшего, коль скоро он любит. Любовь — всегда упование, и сердце, в коем не угас луч любви, не вполне отступилось от Господа.

— Неужели не довольно с меня несчастий, — вскричал Строцци, — и нужно было окончательно разбить мое уже и без того переполненное сомнением сердце, раз любовь этого человека остановилась на Луизе, а Луиза ответила ему взаимностью!

— Строцци, Строцци, — обратился к нему монах, — вместо того чтоб винить Небо, вам скорее подобало бы возблагодарить его за то, что бедняжка, будучи покинута всеми старшими и свято веря, что послушна отцовскому выбору, полюбив как женщина, вела ангельски беспорочную жизнь.

— О! Когда б я поверил этому!.. — прошептал Строцци.

— Я заверяю тебя в этом, — сказал, клятвенно простерши руку, фра Леонардо.

— Но тогда почему она не придет сказать мне об этом сама? — воскликнул бедный отец, чье сердце рвалось на части. — Мне кажется, услышь я это из ее уст, моим сомнениям пришел бы конец.

— Не сомневайтесь же более, потому что ваша дочь перед вами, — раздался голос Луизы. (Приведенная монахом, она ждала в соседней келье первого слова нежности из уст отца, чтоб броситься ему на грудь.)

Как только девушка вошла в одну дверь, монах, не желая оказаться помехой излияниям отца и дочери, вышел в другую.

Последовало мгновение, когда слова смешались с поцелуями и когда один Бог мог внимать бессвязным от волнения благодарностям, которые эти двое воссылали ему.

Но, тут же поискав глазами фра Леонардо, Строцци увидел, что тот закрывает за собой дверь.

— Вы покидаете нас, святой отец? — спросил он.

— Счастье преходяще, — был ответ монаха, — и, когда человек счастлив, хорошо, чтобы кто-нибудь молился за него неподалеку.

И дверь за фра Леонардо затворилась.

Куда более уязвимый для радости, нежели для ударов судьбы, Строцци упал на одну из деревянных скамеек, служивших аскетичному доминиканцу для сидения.

Луиза присела у его ног.

— Боже мой, отец, — заговорила первой девушка, — если вы и вправду во мне усомнились, как же вы должны были тогда страдать!

— О да! — воскликнул Строцци. — О да, я очень страдал: ты ведь никогда и представить себе не могла, Луиза, насколько велика моя любовь к тебе. Родительская любовь — тайна между нами и Господом. За все те три года, что я провел вдалеке от Флоренции, вести о тебе приходили мне лишь несколько раз. У меня только и осталась любовь к тебе и любовь к Флоренции, и — да простит меня Бог! — думаю, что из двух угнетаемых страдалиц — ее, моей матери, и тебя, моей дочери, — я все же больше люблю тебя.

— С вами были мои братья, батюшка, и я радовалась при мысли, что они служат вам утешением.

— Твои братья — сильные мужчины, созданные для борьбы, для невзгод и лишений. Когда у отца родится сын, он не забывает, что должен будет вручить его родине, дочь же принадлежит ему почти безраздельно. Дочь — это ангел домашнего очага христианина, та статуя чистой, девственной любви, что заняла место античных пенатов. Суди же, дитя мое, о моих муках, когда каждый Божий день я думал об опасностях, подстерегающих тебя в этом злосчастном городе, и понимал, что бессилен тебя защитить. Но ты, дочь моя, что делала ты все это время?

— Отец, я все его отдавала молитвам и любви, — отвечала Луиза. — Я молила Бога за вас и любила Лоренцо.

— Так ты его любишь? — спросил Строцци, тяжко вздыхая.

— Страшно подумать, но, потеряй я Лоренцо, не знаю, удастся ли самому Господу Богу заменить его в моем сердце, — ответила его дочь.

— Но о вашей любви не знает никто, не правда ли? — нерешительно осведомился Строцци.

— Никто, отец.

— И где же ты видишься с ним? Как вы встречаетесь?

— До того момента как он сказал мне, что надобно уйти от тетушки, я встречалась с ним под ее кровом, но с тех пор мы видимся в домике на площади Санта-Кроче; он приходит туда то под одним обличьем, то под другим, но неизменно закрыв лицо маской. Каждый раз мы уславливаемся о новом сигнале для следующей встречи. Наверное, в его жизни существует какая-то великая тайна, но мне он ее не открывает. Он бывает то оживленным и торжествующим, то мрачным и удрученным; подчас он весел как ребенок, а порой плачет как женщина.

— А ты?

— Я? Я весела или грустна, смотря потому, грустен или весел он.

— А заводит ли он еще речь о вашей давно решенной свадьбе?

— О да! Очень часто, отец. При этом он загорается, начинает говорить о будущем, о могуществе, о короне, и я понимаю его тогда не больше, чем когда он отмалчивается: он такой скрытный, отец.

— Ах, дочь моя… дочь моя!

— Полно, отец, вовсе не Лоренцо вам надо бояться.

— Да, верно. Ты напомнила мне, что тебе грозит еще и другая опасность… Значит, ты нравишься этому негодяю-герцогу?

— Пока никто не заговаривал со мной об этом, но неоднократно — вот и сегодня утром опять — за мной следом увязывались какие-то личности в масках и с дрожью в сердце я чувствовала, что попала в беду.

— Он в неведении о том, где ты живешь?

— Ему это стало известно несколько часов назад.

— Милосердный Боже!

— Сначала я и сама страшно перепугалась, но потом Лоренцо сказал, что мне нечего бояться, и я успокоилась.

— Лоренцо! Так ты его видела?

— Утром, отец.

— А он сказал тебе, что мы с ним столкнулись вчера вечером?

— Сказал.

— Он сказал, что я предложил ему тебя в жены?

— Да, отец.

— И он сказал тебе, что ответил мне отказом?

— Он сказал мне все.

— Что же ты подумала?

— Я пожалела его, отец.

— Ты пожалела его?

— Да, поскольку догадываюсь, что он должен был пережить.

— Где же ты с ним встретилась?

— В его доме.

— Ты была у него на виа Ларга, в этом гнезде бесчестья и позора?

— Я подумала, что надо мной нависла опасность.

— И ты сама заговорила с ним обо мне?

— Нет, первым упомянул о вас он.

— Ему неизвестно, где я, правда?

— Простите меня, отец, но он знает.

— Кто же ему это сказал?

— Я.

— Несчастная, ты погубила меня и себя вместе со мной! — воскликнул Строцци.

— О отец, как можете вы даже помыслить?..

— Нет, как ты могла быть до такой степени слепой и легковерной? В этот час, Луиза, все уже известно герцогу Алессандро. В этот час я, ты сама, мои друзья — все мы у него в руках, и погубила нас твоя безрассудная любовь, твоя опрометчивая доверчивость! О несчастная, что же ты наделала! Да простит тебя Господь, как я прощаю…

И поднявшийся было на ноги Строцци опять бессильно упал на скамью, заломив руки.

В тот же миг монастырские ворота загудели под обрушившимися на них чьими-то сильными ударами.

— Ну вот и дождались, — сказал Строцци, указывая туда, откуда донесся шум.

— Что это? — едва дыша, спросила Луиза.

— Слышишь? А теперь, взгляни-ка и не верь глазам своим!

И подхватив дочь под руку, он увлек ее к оконцу кельи, из которого девушка разглядела за приоткрытыми воротами сверкающие на солнце кирасы.

— Сбиры!.. Солдаты!.. Герцог! — вскрикнула Луиза. — Отец, отец, убейте меня! Но, нет, этого не может быть! О! Вас выдали!

— Да, выдали, и, что всего ужасней, выдала моя родная дочь!

— О! Погодите, погодите, батюшка, прежде чем так нас клеймить.

Ожидание длилось недолго. На пороге кельи возник фра Леонардо.

— Готовы вы, брат, принять мученичество? — обратился он к Филиппо Строцци.

— Да, — холодно ответил старик.

— Это хорошо, — продолжал монах, — ибо идут ваши мучители.

По коридорам монастыря уже разносился голос герцога Алессандро, командовавшего:

— Останьтесь у этой двери и никого не впускайте. Вы двое — за мной!

И он сам появился в дверях в сопровождении Джакопо и Венгерца — двух сбиров, неизменных участников его тайных похождений.

— Ха-ха! — рассмеялся он. — Выходит, мне не солгали и волк угодил в капкан.

— Кто ты таков и что тебе здесь надобно? — воскликнул фра Леонардо, заступая герцогу дорогу и загораживая собой Строцци.

— Кто таков? — издевательски переспросил герцог. — Как видишь, преподобный отец, я благочестивый странник, обходящий дома Божьи, дабы воздать достойным либо покарать тех, кои в гордыне своей сочли себя выше воздаяний и кар. Что мне надобно?..

И он резко оттолкнул монаха.

— Надобно, чтоб ты посторонился: я хочу говорить с этим вот человеком.

Но фра Леонардо вновь своим телом заслонил Строцци, чтобы первым принять на себя герцогский гнев.

— Этот человек — Божий гость, — возразил он, — этот человек неприкосновенен, и до него доберутся только переступив через мой труп.

— Ну что ж, переступим, — взор герцога сверкнул молнией при этой угрозе. — Уж не возомнил ли ты, что тот, кто шагнул как на ступеньку, ведущую к трону, на труп целого города, остановится из страха наступить на тело какого-то жалкого монаха?

— Так что, надо?.. — с готовностью выступил вперед Венгерец, поднеся руку к кинжалу.

— Нет, не надо, успеется еще — вечно ты спешишь!.. Ну, — повторил Алессандро, обращаясь к фра Леонардо, — дай дорогу твоему герцогу!

— Моему герцогу? — воскликнул доминиканец. — Не знаю такого. Мне известно, кто такой гонфалоньер, известно, кто такой приор, я готов повиноваться бальи; но я не признаю никакого герцога и не знаю никакого герцогства.

— Тогда, — сказал герцог Алессандро, скрипнув зубами от бешенства, — дай дорогу твоему господину!

— Мой господин — Бог! — с прежней решимостью ответил фра Леонардо. — У меня нет другого господина, кроме того, что на небесах, и меж тем, как голос внизу говорит мне: «Уйди!» — я слышу другой, свыше, и он велит мне: «Останься».

— И останешься! — многозначительно проговорил Венгерец.

Но герцог с силой топнул ногой и бросил на сбира взгляд, заставивший того отступить.

— Кому сказано ждать! — прикрикнул он. — Когда мне случается проявлять терпение, изволь потерпеть и ты. Не видишь разве, я не хочу пугать девушку. Что ж, монах, — продолжал он, — раз ты не признаешь ни герцога, ни господина, уступи дорогу силе!

И, повинуясь знаку герцога, Венгерец и Джакопо оттащили монаха, и открывшийся взглядам всех, Строцци оказался лицом к лицу с Алессандро.

— Герцог Алессандро, — заговорил старик и, бросая оскорбление герцогу, инстинктивно прижал к себе свое дитя, — я полагал, что тебе хватает твоего канцлера, твоего барджелло, и твоих стражников, чтоб не играть самому роль сбира. Вижу, что ошибался.

Герцог расхохотался.

— А ты не учитываешь этого наслаждения — открыто сойтись с врагом? Или ты принимаешь меня за одного из тех, кто пробирается ночью в город, отсиживается днем по норам и терпеливо, по-предательски выжидает момента, чтобы, выбросив руку в темноте, исподтишка ударить в спину? Нет, я наступаю при солнечном свете и средь белого дня явился сказать тебе: «Строцци, мы разыграли с тобой роковую партию, где ставкой была наша жизнь; ты проиграл ее, Строцци, — плати!»

— Да, — ответил Строцци, — но не могу при этом не восхититься осмотрительностью игрока, приходящего требовать долг со столь сильным подкреплением!

— Уж не решил ли ты, случайно, что я чего-то боюсь? Думаешь, один я не стал бы разыскивать тебя повсюду, где только надеялся встретить? О! Ты впадаешь в довольно странное заблуждение и принимаешь меня за кого-то другого.

Обернувшись к двум сбирам, он приказал:

— Джакопо, Венгерец, выйдите, закройте за собой дверь и, что бы вы ни услышали, не смейте входить, пока я не позову вас.

Сбиры хотели было воспротивиться, но Алессандро топнул ногой; отпустив фра Леонардо, преклонившего колени на молитвенную скамеечку, оба вышли и затворили дверь.

— Ну вот я и один перед тобою, Строцци, — с беспредельным высокомерием заявил герцог, — один против вас двоих. Ах, да! Понимаю: я вооружен, тогда как вы безоружны. Обождите-ка. Смотри, Строцци, я бросаю шпагу.

И действительно, герцог вытащил шпагу и бросил ее себе за спину.

— На, Строцци, возьми этот кинжал. И он протянул свой кинжал Строцци.

— Воспрянь, древний римлянин… Разве не было в античные времена Виргиния, убившего дочь, и Брута, убившего царя? Выбирай же одно из двух. Нанеси удар, обессмерть свое имя, как они!.. Ну, бей! Да бей же! Чем ты рискуешь? Даже не головой: тебе и самому ясно, что она уже на плахе. А ты, монах, что удерживает тебя? Подбери шпагу и нанеси мне удар, зайдя со спины, если при взгляде мне в лицо у тебя дрогнет рука.

— Господь наш запрещает священнослужителям проливать кровь, герцог Алессандро, — со спокойной твердостью возразил на эти слова фра Леонардо, — а то я не передоверил бы другим рукам дело освобождения отчизны и уже давно ты был бы мертв, а Флоренция — свободна.

— Ну как, Строцци, думаешь, мне страшно? — спросил герцог Алессандро.

Последовала пауза, и ею воспользовалась Луиза.

— Нет, монсиньор, нет, — заговорила она трепетным голосом, — всем известно, что вы храбрец. Но будьте столь же добры, сколь вы отважны.

— Молчи, дитя! — вмешался Строцци. — По-моему, ты просишь его!

— Отец, — попыталась уговорить отца Луиза, пока Алессандро вкладывал шпагу обратно в ножны, а кинжал в чехол у пояса, — отец, не мешайте, Господь придаст силу моим словам. Монсиньор!.. — продолжала она с поклоном.

Но, оторвавшись от распятия, к ней бросился фра Леонардо с криком:

— Подымись, дитя! Никаких соглашений между невинностью и злодейством, никаких договоров у ангела с демоном! Встань!

— Ты не прав, монах, — сказал герцог с тем свирепым смешком, которого обычно страшились куда более его гнева, — она была так хороша при этом, что я чуть было не позабыл, как меня тут оскорбляли, чтобы помнить только, как я влюблен.

— Дитя! Дитя мое! — вырвался вопль у Строцци, и, схватив дочь, он судорожно обнял ее.

— Святой Боже! — поддержал его фра Леонардо, скорбно воздевая руки к небу. — Если, узря подобные дела, ты не ниспошлешь громы небесные, скажу, что в милосердии своем ты велик куда более, нежели в правосудии.

— Джакопо! Венгерец! — крикнул герцог, помедлив с минуту, словно давая Всевышнему время поразить его. Вбежали оба сбира.

— К вашим услугам, ваше высочество, — произнес Венгерец.

— Передайте этих двоих в руки стражи, — распорядился герцог, указывая на фра Леонардо и Филиппо Строцци. — Пусть их отведут в Барджелло.

— Монсиньор! Монсиньор! — взмолилась Луиза. — Небом вас заклинаю, не разлучайте отца с дочерью, не вырывайте пастыря у Господа.

— Молчи и останься, — велел ей Строцци. — Ни слова больше, ни единого шага за нами, не то я прокляну тебя!

— О! — прошептала сломленная горем Луиза, падая на колени.

— Прощай, дитя мое, — сказал Строцци, — отныне печься о тебе будет некому, кроме Бога; но никогда не забывай, что в смерти моей повинен Лоренцо.

— Отец, отец! — воскликнула девушка, протягивая руки вслед старику.

Но тот, глухой к ее моленьям, бросил ей последнее прости, в котором гнева было чуть ли не больше, чем нежности, и вышел.

— О монсиньор! Монсиньор!.. — не поднимаясь с колен, воззвала Луиза к герцогу. — Неужели я бессильна хоть как-то помочь отцу?

Герцог, который был уже подле двери, вернулся к ней.

— Отнюдь, малютка, — молвил он, — только ты одна и можешь его еще спасти.

— Что же я должна для этого сделать, монсиньор? — спросила она.

— Лоренцо тебе это скажет, — пообещал герцог.

И он вышел.


IX. БАРДЖЕЛЛО

Барджелло — возведенное Арнольфо ди Лапо огромное здание, служившее и уголовным судом и тюрьмой, где на одной из стен недавно обнаружен портрет Данте кисти Джотто, — со своей исполинской лестницей и стерегущим ее львом относится к тем архитектурным памятникам Флоренции, что наиболее ярко и величаво доносят до наших дней отголоски бурных, воинственных эпох, событиям которых были немыми свидетелями их камни.

Именно сюда, в Барджелло, были отведены не только Филиппо Строцци и фра Леонардо, но еще и Сельваджо Альдобрандини, хотя он был ранен, Бернардо Корсини, давший ему приют, и другие патриоты — те, кого герцог счел уместным к ним присоединить в качестве членов тайно затевавшегося против его особы заговора, те, кто участвовал в нем, по словам герцога, если не делом, то сердцем.

Их всех вместе заключили в одну большую камеру с решетчатыми окнами; стены ее были сплошь покрыты вязью надписей, нацарапанных на камнях их предшественниками — многими мучениками за общее с героями нашего рассказа дело.

В момент, когда мы вводим читателя в круг этих благородных жертв тирании великого герцога Флорентийского, фра Леонардо стоял, прислонясь к одной из опорных колонн свода, Строцци сидел, а подле него лежал на каменной скамье со скатанным плащом под головой Сельваджо Альдобрандини; остальные теснились около Бернардо Корсини, залезшего на табуретку и старательно выводящего ржавым гвоздем на полуобтесанном камне стены свое имя.

— Чем это ты там занят, Бернардо? — спросил его монах.

— Как видишь, святой отец, — ответил Бернардо, — пишу свое недостойное имя рядом с именами мучеников, предшествовавших мне на этом свете и теперь ждущих меня на небесах.

И он передал гвоздь Витторио деи Пацци.

— Я — следующий, — сказал Витторио. — Клянусь Иисусом Христом, последним Царем нашим, признанным всенародно! Когда-нибудь эти стены станут «Золотой книгой» Флоренции. Смотрите, вот имя старого Джакопо ди Пацци, моего прадеда, а вот имя Джироламо Савонаролы, вот — Никколо Кардуччи, Данте Кастильоне… Хвала Господу! У свободы отборная гвардия из благороднейших душ, вознесшихся в небеса!

— Напиши и мое имя, Пацци, — крикнул ему Сельваджо, — напиши его между своим и именем Строцци! Пусть узнают грядущие поколения, с кем я был, а если камень слишком тверд, возьми мою кровь и выведи ею, вместо того чтоб выцарапывать по букве… Моя рана еще не затянулась, и в чернилах отказа не будет. Пиши, пиши: «Сель-ваджо Альдобрандини, отдавший жизнь за свободу!»

— Теперь ты, Строцци, — сказал Витторио, нацарапав имя Сельваджо Альдобрандини под своим.

И он протянул ему ржавый гвоздь, сделавшийся в руках прославленных узников резцом Истории.

Филиппо Строцци взял гвоздь и там, куда доставала рука, написал одну итальянскую сентенцию, которую мы пытаемся перевести следующим двустишием:

Храни меня от тех, кого не стерегусь, А от врагов моих я сам уберегусь.

Витторио рассмеялся:

— Совет хорош, — заметил он, — но, поданный стенами темницы, грешит некоторой запоздалостью.

Другие поочередно подходили расписаться на стене.

В этот самый миг фамильо государственной инквизиции вошел в камеру.

— Филиппо Строцци вернулся с допроса? — громко вопросил он.

— Да, кто его спрашивает? — отозвался Строцци.

— Какая-то девушка, имеющая разрешение на получасовое свидание с ним, — ответил фамильо.

— Девушка? — удивленно переспросил Строцци. — Если только это не Луиза…

— Да, она, отец! — крикнула с порога дочь Строцци.

— Тогда иди сюда, дитя, иди сюда! — открывая ей объятия, произнес Филиппо. — Я тебя простил; надеюсь, простят остальные.

И вновь почувствовав всю свою отцовскую нежность, он в отчаянном приступе страха прижал ее к груди, воскликнув:

— О! Дитя мое, ты вгоняешь меня в дрожь… От кого ты получила разрешение увидеться со мной?

— От самого герцога, — ответила Луиза.

— Как же ты его добилась?

— Просто испросив.

— Но где?

— Во дворце.

— В герцогском дворце? — воскликнул Строцци. — Ты была у этого негодяя?.. Дочь Строцци в доме незаконного сына Медичи!.. О! Уж лучше бы мне вовсе не довелось встретиться с тобой, чем увидеться при таком условии… Прочь, прочь от меня!

С этими словами он оттолкнул дочь.

— Строцци, не будь бесчеловечен… — укорил его фра Леонардо, поддерживая девушку.

Но старик вскочил с места и, меж тем как невинное дитя его взирало на отца, преисполняясь страхом и изумлением, застонал, вцепившись себе в волосы:

— Она была у него!.. Она ступила в это логово распутства, в этот вертеп похоти!.. Сколькими же годами невинности оплатила ты разрешение свидеться со мной? Ответь, Луиза, ответь!..

— Отец, — с кроткой нежностью ответила девушка, — видит Бог, я ничем не заслужила таких слов. И потом, я была там не одна: Лоренцо находился подле герцога и не оставлял нас.

— Так, значит, никаких постыдных уступок, Луиза?

— Ни единой, отец, ни единой, клянусь честью нашей семьи! Я бросилась к ногам герцога, попросила свидания с вами. Они с Лоренцо обменялись несколькими тихими фразами, потом герцог подписал бумагу, передал ее мне, и я вышла, испытывая неловкость под его упорным взглядом, но больше мне не за что краснеть.

— Как бы то ни было, Луиза, — покачал головой Строцци, — эта его милость оказана неспроста и таит в себе нечто ужасное. Но будь что будет: раз тебе дарованы полчаса, воспользуемся ими. Наверное, эти минуты последние, что мы проводим вместе.

— Отец!.. — слабо вскрикнула девушка.

— Господь наш укрепил тебя, дочь моя, — продолжал старик, — и с тобой можно говорить не как с ребенком, но как со взрослой женщиной.

— О Боже, вы пугаете меня, отец… — прошептала девушка.

— Ты знаешь, какой человек требует моей головы… Знаешь и каким судом меня судят…

— Так вы приговорены, отец?

— Нет… пока еще нет… но могу быть… и обязательно буду… Отвечай же мне так, словно суд уже позади. Подумай, ведь то, о чем я тебя попрошу, касается умиротворенности моих последних часов… Подумай о том, что осужденному остается не только умереть, ему должно принять смерть по-христиански, то есть не богохульствуя и не проклиная…

«Благодарю тебя, Господи, что привел сюда этого ангела, дабы вернуть этому человеку веру, которую он почти утратил», — тихо прошептал фра Леонардо.

— Что же должна я сделать, отец, чтоб вернуть вам умиротворенность? Скажите — с этой минуты я подчиняюсь любому вашему приказу.

— Луиза… — торжественно обратился к ней Строцци. — Поклянись мне, что, когда ты увидишь возведенный для меня эшафот, когда услышишь, что я иду на казнь, ты не сделаешь и шага к этому человеку, чтоб меня спасти, пусть даже он тебе пообещает сохранить мою жизнь!.. Клянись мне, что никакого соглашения не будет между твоей невинностью и его низостью!.. Ибо душой твоей матери, моей любовью, безграничной, как Божья любовь, клянусь тебе, Луиза, что этим ты меня не спасешь… Ввергнутый в пучину отчаяния, я не стану жить… И, потеряв меня на земле, бедное дитя, ты и на небесах не встретишься со мной!..

Луиза соскользнула на пол и на коленях, чтобы придать обещанию больше торжественности, произнесла, вложив в отцовские руки свои:

— Отец, отец, я клятвенно обещаю вам это, и, если я нарушу данную клятву, да покарает меня Господь!

— Это еще не все, — продолжал Строцци, кладя обе ладони на голову дочери и глядя на нее с безмерной нежностью. — Опасность, преследующая тебя до моего последнего издыхания, может меня пережить… Вполне возможно, что герцог, прибегнув к насилию, постарается получить то, чего не смог добиться устрашением.

— Отец!.. — перебила его Луиза.

— Он способен на что угодно! Он осмелится на все! — резко сказал старик. — Это негодяй без чести и без совести!

— Господи Боже мой! — прошептала девушка, пряча в ладонях зардевшееся лицо.

— Луиза, — настойчиво продолжал Строцци, — ты, верно, и сама согласна скорее умереть чистой и юной, чем влачить жизнь в стыде и позоре?

— Да! Да!.. Сто раз да!.. Тысячу раз да!.. Бог мне свидетель!

— Тогда… — невольно дрогнувшим голосом произнес Строцци. — Если когда-нибудь ты попадешь этому человеку в руки… если тебе не останется никакого иного средства вырваться от него… если само милосердие Божье оставит тебя своей надеждой…

— Договаривайте же… говорите, говорите, отец.

— У меня осталось одно сокровище, что я уберег от чужих глаз: последний утешитель, верный друг, что должен был сократить мне мучения и избавить от эшафота вот этот яд…

— Дайте его мне, батюшка! — воскликнула Луиза, поняв, к чему клонит отец.

— Хорошо, хорошо, Луиза! — сказал Строцци. Спасибо тебе. В этом флаконе — свобода и честь; возьми, Луиза, я отдаю его тебе… Помни всегда, что ты — дочь Строцци!

— Все будет выполнено согласно вашему желанию, отец, клянусь вам!

И, вытянув перед собой руку, она подкрепила свои слова торжественной клятвы.

— Спасибо! — повторил Филиппо. — Теперь мне спокойно. А ты, Господи, слышавший эту клятву, ее исполнения!

В этот момент дверь камеры распахнулась и снова вошел фамильо, тот самый, что привел Луизу, только на этот раз с ним был мужчина в маске.

Переступив порог, неизвестный остался стоять.

— Оговоренные разрешением полчаса истекли, обратился фамильо к девушке, — вам надлежит следовать за мной.

— О! Так скоро! — откликнулась девушка.

— Иди, дочь моя, и да будет с тобой мое благословение, — сказал Строцци.

— Еще хоть минутку, хоть секундочку! — , молитвенно соединив ладони.

— Нет, иди, иди! Прощай, дитя мое, нам не ц# лости от этих людей!

— Прощай, отец! — сказала Луиза.

— До встречи на небе, — прибавил фра Леонардо.

— О! — прошептал, ломая руки, Филиппо Строцци

— Мужайся, бедный отец, мужайся! — прижав руки к сердцу, внушал ему фра Леонардо, пока фамильо уводил от них Луизу.

Когда она проходила мимо человека в маске, тот тихо обронил:

— Луиза!

При звуке его голоса девушка встрепенулась.

— Лоренцино!.. — выдохнула она.

— По-прежнему ли ты веришь в меня? — задал вопрос человек в маске.

— Более, чем когда-либо!

— Тогда до вечера.

— До вечера, — еле слышно повторила девушка.

И она вышла из камеры, унося в сердце надежду и решимость.

Скрипнула затворяемая дверь; человек в маске очутился один на один с заключенными, притягивая к себе все взгляды, в которых удивление смешивалось с угрозой.

Поддерживаемый фра Леонардо, Филиппо Строцци в своем горе был единственным, кто не обращал внимания на пришедшего.

Первым подступил к этому человеку Витторио деи Пацци.

— Кто ты, что замаскированным появляешься среди нас? Один из фискалов Маурицио? Кто-нибудь из герцогских сбиров? — спросил он.

— Уж не пыточных ли ты дел мастер? Мы готовы к пыткам, — заявил Бернардо Корсини.

— Или ты палач? — подхватил Сельваджо Альдобрандини, с усилием держась на ногах. — Мы готовы к смерти!

— Говори же, недобрый вестник! С какой новостью ты пожаловал? — не унимался Витторио.

— Я пожаловал с известием о том, что вас всех приговорили к смерти, — сбрасывая маску, отчеканил Лоренцино. — Приговор будет приведен в исполнение завтра на рассвете.

— Лоренцино! — в один голос воскликнули узники.

— Лоренцино! — вслед за другими повторили фра Леонардо и Строцци.

— Что тебе нужно здесь? — прозвучал вопрос Витторио деи Пацци.

— Чего ты добиваешься? — не отставал от него Бернардо Корсини.

— Разве вам не все равно, вам, кому только и осталось еще на этом свете, что помолиться да встретить смерть? — был ответ Лоренцино.

Но тут вперед выступил фра Леонардо.

— Лоренцо, ты сошел в катакомбы ради того, чтоб оскорблять мучеников? — с укором сказал он. — Что за дела привели тебя сюда?

— Сейчас узнаешь, монах, ведь именно ты мне и нужен.

— Чего же ты от меня хочешь?

— Вели всем этим людям отойти подальше и давай по возможности уединимся.

— Зачем это?

— Затем, что я должен открыть тебе одну тайну и, как и вы, находясь в преддверии смерти, хочу исповедаться тебе.

— Исповедаться? — отшатываясь от него, воскликнул фра Леонардо.

— Да.

— Мне исповедовать тебя? — в страхе переспросил монах. — Но отчего ж именно мне, и никому другому?

— Оттого, что часы твои уже сочтены, а от сохранения моей тайны зависит, жить ли тебе, и, наконец, оттого, что во всей Флоренции я не доверился бы никакому другому исповеднику.

— Все назад, братья! — сказал фра Леонардо, бледнея от догадки, которую он как-то высказал Строцци, догадки, что через минуту нечто ужасное коснется его слуха.

Заключенные послушно отошли. Фра Леонардо присел на цоколь колонны, а Лоренцино встал перед ним на колени.

— Святой отец, — заговорил молодой человек, — год назад я возвратился во Флоренцию, уже вынашивая в сердце замысел, который теперь намерен осуществить. Опасаясь, как бы не приписать по ошибке другим все те чувства, что наполняли меня самого, я тотчас по приезде в родной город побывал в разных его кварталах: искал ответа в домах бедняков и дворцах богачей. Я прибивался к компаниям мастерового люда и навещал заносчивых патрициев. Отовсюду, подобно неумолчному стенанию, возносился к Небу единый голос, обличающий герцога Алессандро. Кто-то требовал у него обратно свои деньги, кто-то — честь, этот — отца, тот — сына. Все плакали, все горевали, все обвиняли, и я сказал себе: «Нет, несправедливо, чтобы целый город так страдал от тирании одного человека».

— Ах! — не удержался фра Леонардо, — выходит, все-таки правда то, на что мы уповали!

— Тогда, — продолжал Лоренцино, — я стал вглядываться в окружающих. Я увидел стыд на всех лицах, ужас во всех умах, растление во всех душах. Я искал, на что бы опереться, и чувствовал, как все ненадежно под моей рукой. И извне и внутри — повсюду одно доносительство: оно проникает в домашний уклад семей, оно гуляет и оттачивается на улицах и площадях, оно присаживается у семейного очага и в полный рост стоит на тумбах перекрестков! Вот тогда я понял, что не следует тому, кто в наши дни метит в заговорщики, брать иного наперсника, кроме своего помышления, иного сообщника, кроме собственной руки. Я понял, что, подобно первому Бруту, он должен покрывать лицо завесой настолько плотной, чтобы ни единому взгляду было не под силу пронзить ее. Лоренцо стал Лоренцино.

— Продолжай, сын мой, — затаив дыхание прошептал монах.

— Предстояло еще подобраться к герцогу, — снова заговорил молодой человек. — Нужно было, чтобы он, остерегающийся всех и вся, проникся доверием ко мне. Я сделался его прихвостнем, его лакеем, его шутом. И я не только повиновался его приказаниям, я предугадывал его прихоти, предупреждал его желания… Целый год вся Флоренция именует меня трусом, предателем, подлецом! Целый год я окружен таким презрением моих сограждан, какое потяжелей могильной плиты; за этот год от меня отвратились все сердца, кроме одного-единственного… Но, наконец, задуманное мною удалось: я достиг той цели, к которой стремился; наконец я прошел мой томительный, долгий путь… Отец, сегодня ночью я убью герцога Алессандро.

— Тише! Говори тише! — предостерегающе шепнул фра Леонардо.

— Однако, — продолжал Лоренцо, — герцог ловок, герцог силен, герцог храбр. Я могу пасть во время этой своей попытки спасти Флоренцию, и мне потребно от вас отпущение грехов in articulo mortis note 111 . Дайте же мне его, святой отец, дайте без колебаний. Слушайте, я достаточно натерпелся на земле, чтобы вы скупились на Небо для меня!

— Лоренцино, — сказал священник, — дать тебе полное отпущение — грех, знаю, но я возьму его на душу. И когда Господь призовет тебя держать перед ним отчет за пролитую кровь, я займу твое место, чтоб сказать: «Не ищи виновного, Господи… Виновный перед тобой».

— Вот и хорошо! Этим все сказано, — заключил Лоренцино. — Отныне герцогу, как и вам, вынесен приговор. Начиная с этой минуты его смерть — всего лишь вопрос времени… Святой отец, когда завтра за вами придут, хором кричите: «Герцог Алессандро мертв! Герцога убил Лоренцино! Откройте дом Лоренцино — труп там…» И палач содрогнется, толпы народа побегут к моему дому на виа Ларга, найдут тело, и, вместо того чтоб провожать на эшафот, вас с почетом вынесут отсюда на плечах сограждан.

— А ты?

— Что я?.. Я буду тем, кто откроет народу дверь в комнату с останками герцога. А теперь, когда все, что я имел вам сказать, сказано, прощайте, святой отец!

И, двинувшись прямо на остальных заключенных, ставших стеной между ним и дверью, коротко бросил:

— Дорогу, мессеры!

— А может, нам не угодно тебя пропускать? — сказал Витторио деи Пацци.

— Если нам пришла охота перед смертью поквитаться с тобой? — добавил Бернардо Корсини.

— Если мы решили задушить тебя собственными руками, удавить нашими цепями? — подхватил Филиппо Строцци.

И все, включая Сельваджо Альдобрандини, пытавшегося добраться поближе к молодому человеку, закричали наперебой:

— Смерть ему, продавшему всех нас! Смерть предателю! Смерть презренному!

Лоренцино сдвинул брови и положил руку на эфес шпаги, но услышал голос фра Леонардо, негромко прозвучавший над его ухом:

— Остановись, Лоренцо! Это последнее страдание на твоем крестном пути, последний терний твоего венца! И монах, повысив голос, воззвал к узникам:

— Братья, дайте пройти этому человеку, ибо он — первейший меж нас!

Лоренцино вышел среди общего оцепенения изумленных узников: повинуясь приказанию фра Леонардо, никто не сделал ни малейшего движения, чтоб задержать его.

X. УБИЙСТВО

Вечером этого же дня началось пышное празднество во дворце на виа Ларга; герцог Алессандро, чтобы ознаменовать свое торжество над республиканцами, пригласил на него всех, кто числился в его друзьях и фаворитах; только одно место, по правую руку от него, пустовало за столом.

Это место предназначалось Лоренцино.

Кое-кто из гостей выразил обеспокоенность отсутствием любимца государя, но на все расспросы герцог с улыбкой отвечал:

— Не ваша печаль, что Лино нет с нами, мне-то известно, где он.

Ближе к полуночи Лоренцино вошел, занял место возле герцога и, наполнив кубок вином, поднял его, возгласив:

— За благоденствие, радость и исполнение всех желаний нашего возлюбленного герцога!

Пока все пили за здоровье хозяина, молодой человек, наклонившись к уху герцога, шепнул:

— Выпейте не один кубок, а два кубка, монсиньор: не пройдет и часа, как Луиза будет вас ждать у меня, готовая исполнить желания вашего высочества.

— Голубчик, так ты это устроил? — обрадовался уже порядком захмелевший герцог.

— Разве я не дал вам слова, монсиньор?

— Через час? И кто придет известить меня?

— Послушайте, монсиньор, никому из своих людей я довериться не могу. У вас же есть преданный как пес Венгерец, не так ли?

— Я в нем уверен, как в самом себе.

— Уступите мне его, чтоб сходить за нашей опечаленной красоткой.

— Нет!, — возразил герцог. — Она узнает в нем моего человека и откажется следовать за ним.

— Это с маской-то на лице и письмецом от меня?.. Полно! И кстати, дитя знает, куда идет.

— Тогда из-за чего вся эта возня?

— Надо соблюсти благопристойность, монсиньор.

— Согласен, забирай Венгерца, он в твоем распоряжении.

— Позовите его, монсиньор, и сами скажите, что он во всем должен слушаться меня. Герцог подозвал к себе сбира.

— Пойдешь с Лоренцино, — сказал он ему, — и будешь делать все, что он тебе прикажет. Головой отвечаешь!

Венгерцу было не привыкать к наказам такого рода, поэтому в ответ он ограничился поклоном.

Лоренцино поднялся из-за стола.

— Уже уходишь, голубчик? — спросил его герцог.

— Черт побери, монсиньор, мне еще нужно приготовить комнату для вас!

— Ты обещаешь, что я буду предупрежден, как только прибудет красотка?

— Венгерец сам явится сообщить, когда вам можно будет прийти… Недопустимо, чтоб вам, монсиньор, пришлось ждать.

Лоренцино сделал несколько шагов к выходу, но, тут же вернувшись к герцогу, потребовал:

— Обещайте, монсиньор, что никто из ваших гостей не узнает, куда вы направляетесь и ради кого покидаете застолье!

— Ручаюсь моим словом.

— И дайте слово, что пойдете окольным путем, чтобы сбить с толку тех, кто увидит вас выходящим.

— Считай, ты его получил.

— А вы не забудете, что клятвенно обязались в этом?

— Мой милый! — возвысил голос герцог.

— Молчу, молчу, — отозвался Лоренцино. — По-моему, два обещания верней одного. Значит, слово дворянина, монсиньор?

— Слово дворянина!

— Тогда все в порядке.

— Да что это с тобой, Лоренцино? — спросил вдруг герцог.

— Со мной? — переспросил молодой человек.

— Ты бледней мертвеца, однако лоб у тебя весь в поту.

— Я думаю! У вас тут задохнуться можно, — ответил Лоренцино, утираясь вышитым батистовым платочком, вроде тех, какими пользуются женщины.

И он поспешно вышел.

Лоренцино ступил на виа Ларга в тот момент, когда башенные часы собора били полночь.

Эта зимняя ночь, с 5 на 6 января, выдалась холодной и темной: уже за десять шагов перед собой ничего нельзя было различить.

Лоренцино медленно шагал, поглядывая то и дело по сторонам, как тот, кто кого-то разыскивает.

На углу виа делле Ланчи перед ним словно из-под земли вырос человек.

Схватившись за кинжал, Лоренцино отпрянул.

— Это я, монсиньор, — послышался голос.

— Ах, это ты, Микеле! — узнал Лоренцино сбира.

— Разве не вы сами велели мне поджидать вашу милость на виа Ларга, с одиннадцати до часу ночи?

— В самом деле, велел и рад убедиться, что ты не опаздываешь на встречи… Ты готов?

— Да.

— Тогда следуй за мной.

— Вы, видно, собрались-таки отомстить? — поинтересовался сбир.

— Надеюсь, через час со всем этим будет покончено, Микеле!

— Счастливчик вы, монсиньор!

Не ответив, Лоренцино пошел вперед, углубился в виа Ларга и открыл дверцу в стене.

— А-а! Это произойдет в вашем доме? — спросил Микеле.

— Да, в моем.

— А вы не боитесь, что звон клинков и крики услышат в герцогском дворце?

— За год соседи наслушались криков и бряцания оружия у меня, так что не придадут этому значения, будь спокоен, — сказал Лоренцино.

Поднявшись во второй этаж, он открыл одну из комнат и впустил Микеле.

Он уже готов был оставить там сбира одного, но тот удержал его за рукав.

— Монсиньор, — сказал он, — сейчас я принадлежу вам, но, со своей стороны, вы тоже дали мне обещание.

— Напомни-ка мне его.

— После расправы с вашим личным недругом вы не воспрепятствуете мне разделаться с герцогом.

— Так ты по-прежнему упорствуешь в этом намерении?

— Больше чем когда-либо.

— И ни серебром, ни золотом, ни уговорами, ни угрозами не склонить тебя отказаться от этого замысла?

— Я дал клятву, что от меня ему не будет ни жалости, ни помилования в смертный час.

— Значит, все, что ты тут рассказывал, — правда?

— Чистая правда, от начала и до конца.

— Не верится.

— Отчего же?

— Да оттого, что не сыщется человека, способного на такую жестокость.

— Герцог Алессандро — не человек!

— Эта девушка была хороша собой?

— О! Мила, как ангел!

— Я забыл ее имя. Как, ты сказал, ее звали?

— Нелла.

— Сколько же ей было лет, когда она умерла?

— Восемнадцать.

— Так рано!

— Слишком поздно — для той, в чью жизнь вот уже два года как вошли несчастье и позор!

— И ты говоришь, что, потешив тебя надеждой стать ее мужем, герцог Алессандро…

— О! Не продолжайте, монсиньор! — взмолился сбир, не вынеся воспоминаний, которые разбередил в нем Лоренцино. — Не продолжайте, а то я обезумею, чего доброго! Сейчас ведь дело не во мне, а в вас, верно?.. Вы привели меня, чтоб помочь вам убить кое-кого… Ну, так кто же он таков, этот человек, от которого Небо отвернулось настолько, что ценой его крови мне приходится покупать право на мое отмщение?.. Назовите мне его, я готов.

— Мне незачем его называть, ты сам его увидишь.

— Стало быть, я его знаю?

— У тебя скверная память, Микеле; ты назвал мне имена четверых мужчин, которые были в зеленой комнате в ту злополучную ночь, и я тебе сказал, что тот, кому я должен отомстить, — один из этой четверки.

— Правда ваша, монсиньор, большего не требуется.

— Ну, то-то же!.. Я оставляю тебя в этой комнате; держись наготове… думай о герцоге… лелей свою месть… а когда я приду за тобой, пусть я найду тебя со шпагой в руке.

— Будьте покойны, монсиньор.

Лоренцо запер за Микеле дверь и вошел в комнату, приготовленную для герцога.

Кроме отблесков большого огня, разведенного в камине другого освещения в спальне не было.

Молодой человек не успел даже оглядеться, как на лестнице послышались шаги.

Он прислушался: поднимались двое, мужчина и женщина.

Можно было расслышать шелест складок шелкового

платья.

Он проскользнул в коридор и, метнувшись в одну из дверей, затворил ее за собой.

Мгновением позже Луиза, предшествуемая не расстававшимся с маской Венгерцем, прошла мимо этой двери и вошла в какую-то комнату.

Комната была незнакома девушке: кабинет, в который ее провели утром, находился в противоположном конце покоев.

Но она получила записку Лоренцино, узнала почерк Лоренцино, и этого ей было более чем достаточно.

— Мы пришли, здесь вам следует обождать, — сказал ей Венгерец.

— Благодарю, — ответила Луиза, присаживаясь.

— Не желаете ли чего-нибудь? — спросил сбир.

— Нет. Передайте только пославшему вас, что я пришла и жду его, — ответила девушка.

— Слушаю, госпожа, — сказал Венгерец и вышел, затворив дверь комнаты, где он оставил девушку.

Он не сделал и двух шагов по коридору, как его остановил Лоренцино.

— Она здесь? — понизив голос, осведомился юноша.

— Да, монсиньор.

— Ступай же сказать герцогу, что мы его ждем; но пусть он помнит, что, кроме тебя, никто не должен увидеть его входящим сюда.

Венгерец отвесил поклон и хотел вернуть Лоренцино ключ от входной двери, но тот оттолкнул его руку.

— А герцог? — напомнил он. — Как, по-твоему, он войдет?

— И то верно, — спохватился сбир.

И он вышел, унеся с собой ключ.

Герцог даром времени не терял, и, войдя в залу в разгар пира, Венгерец нашел хозяина изрядно пьяным.

Но, заметив его кивок, герцог поднялся с кресла и подошел.

— Ну что? — спросил он сбира.

— Она ждет вас, монсиньор, — ответил Венгерец.

— Воистину, — продолжал герцог, — Лоренцино просто неоценим. Кажется, возжелай я Мадонну, так он и ее ухитрится мне добыть. И, пройдя в туалетную комнату, он облачился в длинный атласный плащ, отделанный собольим мехом.

— Какие перчатки мне надеть — те, что для войны, или те, что для любви? — задал он вопрос Венгерцу.

— Те, что для любви, монсиньор, — отвечал сбир. На столике и в самом деле лежали две пары перчаток: одни — кольчужные, другие — надушенные.

Герцог взял и натянул на руки надушенные перчатки. Вслед за тем, распахнув дверь в залу, он объявил:

— Доброго вечера и веселой ночи всем вам, мессеры; пируйте сколько душе угодно. В погребах хватит вин, а в покоях — кроватей. Не являйтесь засвидетельствовать мне свое почтение раньше полудня: я буду еще спать.

— Погодите, я с вами, монсиньор, — вызвался один из гостей.

— Нет, останьтесь, Джустиниано, я обойдусь без провожатых, — ответил герцог.

Но Джустиниано да Чезена, капитан герцога, с пьяным упрямством стоял на своем.

— Ну хорошо, пошли, пропойца! — сдался герцог. И незаметно шепнул Джакопо:

— Добром или силой, но на площади Сан Марко уведешь его от нас: мне хватит Венгерца.

Вчетвером они вышли из дворца. Помятуя о своем обещании Лоренцино отвести возможные подозрения, герцог свернул на виа деи Кальдераи, прошел по виа де Джинори, сделал несколько шагов по виа Сан Галло, повернул на виа дельи Арацциери, подтолкнул Джустиниано на площадь Сан Марко, приказав Джакопо вести его домой, и в сопровождении Венгерца направился на виа Ларга.

А тем временем Лоренцино вошел в комнату, где ждала его Луиза.

При его появлении девушка порывисто вскочила и подбежала обнять его.

— Спасибо, что ты доверилась мне, — произнес Лоренцино.

— День, когда я в тебе усомнюсь, станет днем моей смерти! — возразила девушка.

— Подожди, я сначала закрою эту дверь. Лоренцо пошел запереть дверь, потом, вернувшись к Луизе, сказал:

— До самого конца ты пронесла свою веру, моя ненаглядная Луиза; теперь слушай хорошенько, что я тебе скажу.

— Буду слушать, как внимают гласу Божьему, но прежде всего, как батюшка?..

— Я же сказал тебе, что отец твой будет спасен, значит,

так тому и быть. Кстати, хлопоча о нем, я подумал и о нас с тобою, любимая; через час мы покинем Флоренцию.

— Куда же мы отправляемся?

— В Венецию… Вот тут у меня, — похлопал себя по карману Лоренцино, — подорожная, подписанная епископом Марии. Оказавшись на свободе, твой отец догонит нас.

— Что ж, едем, любимый.

— Но не прямо сейчас; до нашего отъезда должно еще свершиться одно важное событие, Луиза.

— Где?

— Здесь.

— Как, здесь?

— В этой самой комнате.

— А я…я?..

— Ты, Луиза, будешь находиться вот тут, в боковом кабинете, и, что бы ты оттуда ни услышала — шум, голоса, возню, — ты не двинешься с места, пальцем не пошевелишь и звука не проронишь… Когда все кончится, я отопру, Луиза… Ты пройдешь через спальню, зажмурившись, и мы уедем.

— Лоренцо! Лоренцо! — воскликнула Луиза — Не держи меня в таком страхе… Что все-таки должно произойти?.. О! Я не малое дитя… Сам батюшка сказал, что я взрослая женщина!

— Тише! — прервал ее Лоренцино. — Ты ничего не слышала?..

— Как будто хлопнула дверь с улицы.

— Так оно и есть. Войди в кабинет, Луиза… Наступает решающий миг. Призови на помощь все свое мужество и — ни звука, хоть бы сама Смерть вступила сюда у тебя на глазах.

— Богоматерь ангелов, что же здесь произойдет?..

Лоренцино втолкнул девушку в комнату, смежную со спальней, запер дверь, опустил ключ в карман и, выбежав, устремился в кабинет, где уже прятался перед этим, когда мимо проходил Венгерец.

Венгерец появился опять, на этот раз указывая путь герцогу.

Герцог грузной походкой вошел в комнату и уселся на кровать.

— Ну и где же она? — осведомился он.

— Кто? — не понял Венгерец.

— Обещанная мне Лоренцино красотка Луиза, за которой ты ходил с его письмецом.

— Я оставил ее здесь, монсиньор; наверное, вот-вот вернется.

— Прекрасно… прекрасно, — молвил герцог. — Я пола гаюсь в этом на Лоренцино… Ты останься… будешь ждать меня напротив палаццо Состеньи, пока не начнет светать. А если до рассвета я не отправлюсь назад, что вполне вероятно, ступай во дворец и жди там.

— Монсиньор остается один?

— Э, нет, болван, не один! — хохотнул герцог. — Лоренцино сейчас приведет ко мне свою нареченную… Ну, пошел вон!

Венгерец вышел из спальни.

Лоренцино, как и в прошлый раз, ожидал его в коридоре.

— Ключ! — потребовал он.

— Вот, — сказал Венгерец.

— Герцог велел тебе ждать его?

— Да, до зари… Если на заре он не выйдет, я могу возвратиться во дворец.

— Так можешь туда возвращаться прямо сейчас, — со смехом посоветовал ему Лоренцино. — Я тебя отпускаю.

— А вы ручаетесь мне, что до зари монсиньор наверняка не выйдет?

— Моим словом дворянина, — сказал Лоренцино, кладя руку на плечо сбира. — Ступай себе спокойно спать.

— Ей-Богу, — согласился Венгерец, — так я и поступлю.

— Ну и правильно… Ступай, дружище, ступай.

Венгерец спустился по лестнице… До Лоренцино, перегнувшегося через перила, донеслись его удаляющиеся шаги, потом было слышно, как открылась и со стуком захлопнулась входная дверь.

Только теперь он перевел дыхание.

Затем, проведя обеими ладонями по лицу, направился в комнату к герцогу.

— Ну, так где же твоя опечаленная красотка? — встретил его вопросом тот. — И почему она не дожидалась меня здесь?

— Здесь… Вы пришли прямо с ночной пирушки, монсиньор… Откуда мне было знать, после всех выпитых вами у меня на глазах кубков, в каком состоянии вас доставят?.. Я не хотел, чтоб по вашей милости она до смерти напугалась!

— О! Какие нежности, — фыркнул герцог, отстегивая шпагу. — Ну-ка, сходи за ней.

— Сию минуту, монсиньор.

Он принял оружие из рук герцога и, обматывая перевязь вокруг шпаги, запутал ее на эфесе так, чтобы клинок нельзя было одним движением извлечь из ножен.

После этого он положил шпагу под подушку.

— Вы останетесь в этом плаще? — спросил Лоренцино герцога.

— Нет, честное слово, здесь чересчур натоплено.

— Дайте-ка его мне, а сами прилягте на постель, монсиньор; через минуту та, кого вы ждете, будет здесь.

И, сложив одежду герцога на стул, он быстро вышел.

Дверь за ним закрылась.

Лоренцо бегом бросился по коридору к комнате, где его ждал Микеле.

— Брат, — сказал он, выпуская его, — час пробил; я держу запертым в спальне того врага, о ком тебе говорил… Ты все еще не отказываешься помочь мне разделаться с ним?

— Идем! — лаконично отозвался сбир.

И оба, стараясь двигаться как можно тише, пряча под плащами обнаженные шпаги, направились к спальне, где остался герцог.

Открыв дверь, Лоренцо вошел первым.

В его отсутствие герцог улегся в постель; отвернувшись лицом к стене, он, похоже, успел задремать и не пошевельнулся, когда Лоренцо вплотную подошел к его ложу.

— Вы спите, синьор? — спросил юноша.

И с этими словами он нанес столь страшный удар короткой и тонкой шпагой, которую сжимал в руке, что ее острие, войдя в один бок повыше плеча, вышло из другого под соском.

Герцог взревел от боли.

Но, будучи человеком неимоверной силы, он одним прыжком выскочил на середину комнаты и почти добрался до двери, когда на пороге наткнулся на Микеле, который, при виде герцога Алессандро вскрикнул от радости и, рубанув наотмашь шпагой, раскроил ему висок и отсек почти полностью левую щеку.

Герцог отступил на два шага в поисках другого выхода; Лоренцино, обхватив герцога поперек тела, толкнул его обратно на кровать и опрокинул навзничь, навалившись сверху всем своим весом, и тот, подобно угодившему в западню крупному хищнику, пока еще не издавший ни звука, впервые позвал на помощь.

Но Лоренцино резко зажал ему рот ладонью, так что при этом его большой палец и часть указательного попали внутрь. Инстинктивно на это реагируя, герцог с силой сжал челюсти; кости захрустели, дробясь под его зубами, и от нестерпимой боли в руке Лоренцино в свою очередь откинулся назад с протяжным криком, похожим на рычание.

Хотя кровь обильно текла из двух его ран и он то и дело отхаркивался ею, Алессандро молниеносно набросился на противника и подмял под себя как тростинку, пытаясь душить.

Лоренцино почувствовал, что ему конец. В таком единоборстве шпага была бесполезна… И тут он вспомнил о том дамском кинжале, который с такой легкостью пробивал золотые цехины. Он пошарил у себя на груди под колетом, нашел его и дважды подряд погрузил в живот герцогу острое лезвие по самую рукоять. Но ни первая, ни вторая из нанесенных ран не заставила того ослабить хватку своих пальцев. Микеле безуспешно порывался прийти Лоренцино на выручку: тела сцепившихся противников так переплелись, что, несмотря на горячее желание внести лепту в убийство герцога, он не решался нанести удар одному из опасения случайно убить или ранить другого. Совсем отчаявшись, он, как и Лоренцино, отбросил шпагу и, выхватив дагу, полез в кучу борющихся, бесформенную в красноватой полутьме спальни, которую наполняли пляшущие отблески огня в камине. Наконец он добрался до горла герцога, вонзил в него дагу и, видя, что герцог все никак не падает, поворошил ею так удачно, по утверждению историка Варки, что в конце концов перерезал ему артерию.

С предсмертным хрипением герцог рухнул, увлекая за собою Лоренцо и Микеле.

Но эти двое мгновенно снова оказались на ногах; отпрыгнув от него в разные стороны, они переглянулись, испугавшись вида крови на их одежде, и бледности, разлившейся по их лицам.

— Наконец-то, — первым открыл рот сбир. — По-моему, он готов.

И так как Лоренцо с сомнением покачал головой, Микеле, подобрав с пола свою шпагу, вернулся с ней назад и не спеша проткнул тело герцога, но оно даже не шелохнулось.

Перед ними был бездыханный труп.

Только тогда Лоренцо вспомнил о Луизе и о том ужасе, какой она должна была испытать. Во время их схватки с герцогом, на которую ушло более десяти минут, из смежной комнаты до него два или три раза долетали приглушенные вздохи.

Он отпер дверь и громко позвал Луизу, но ни звука не услышал в ответ.

Ему только почудилось, что в полоске слабого света, пробивавшегося в открытую дверь из спальни, он различает лежащее на ковре тело девушки.


Он бросился к ней, поднял на руки и, думая, что это простой обморок, перенес в спальню, освещаемую неверным светом пламени, опустился с ней на пол перед камином, бережно поддерживая ее голову на своем колене, и с неописуемой тревогой в голосе стал звать ее по имени.

Луиза открыла глаза, чем вызвала радостное восклицание Лоренцино.

Он решил, что девушка приходит понемногу в себя. Но она угасающим голосом попросила:

— Прости меня, ненаглядный мой Лоренцино, я утратила веру в тебя, а ведь я предупреждала, что минута, когда я в тебе усомнюсь, станет для меня последней.

— И что же? — испугался Лоренцино. — Говори же, говори!..

— Отец передал мне на случай, если я попаду в руки герцогу, этот флакон с ядом… Я посчитала, что не только оказалась в руках герцога, но и что ты выдал меня.

— Ну, а дальше?.. Что дальше? — допытывался Лоренцо.

— Смотри… — обронила тихо Луиза.

— Он пуст! — возопил молодой человек.

И, теряя рассудок от горя, забыв об ужасной ране на руке, он бросился вниз по ступеням, унося тело Луизы и оставив труп герцога на полу своей спальни.

Сохраняя хладнокровие, Микеле вышел следом, заботливо заперев за собой дверь комнаты, а затем и входную дверь дома.

После чего, не задумываясь о том, что будет с Лоренцино, он отправился помолиться перед статуей Мадонны на углу площади Пресвятой Девы, в своем суеверии благодаря заступницу всех страждущих и скорбящих за то, что удача сопутствовала ему в этом жутком убийстве.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Мы знаем, какой оказалась для Флоренции развязка ужасной драмы, чьи основные перипетии мы вкратце только что обрисовали.

Миру было дано новое подтверждение той великой истины, что кинжал почти всегда разрубает, но не распутывает.

Как после гибели победителя Помпея Рим перешел от Цезаря к Октавиану, так после гибели герцога Флоренция перешла от Алессандро к юному Козимо I, о котором шла речь в начале этого повествования и которому его молодость, красота, народная любовь к его отцу, Джованни делле Банде Нере, а также усвоенная флорентийцами привычка к рабскому ярму проложили беспрепятственный путь к трону.

Он взошел на него, отделавшись торжественной клятвой кардиналу Чибо свято соблюсти четыре обещания:

первое — неукоснительно чинить правосудие как над богатым, так и над бедным;

второе — никогда не соглашаться на восстановление во Флоренции власти императора;

третье — отомстить за смерть герцога Алессандро;

четвертое — быть милостивым к синьору Джулио и синьоре Джулии, его незаконным детям.

Козимо принес клятву и избрал себе девизом полустишие Вергилия: «Primo avulo, non deficit alter» note 12 .

Но с Козимо произошло то, что обычно бывает со всяким, кого к власти возносит крутой поворот событий.

На нижней ступени трона они принимают условия, на верхней — они их диктуют.

Он аккуратно выполнил только те пункты клятвы, что касались отмщения.

Когда на другой день после убийства весть о смерти герцога Алессандро дошла до ушей кардинала Чибо, тот мгновенно понял, какой помехой становятся для него Строцци и его товарищи… Смерть герцога отменяла их казнь, но, оставаясь в городе, они не допустили бы избрания нового повелителя.

Поэтому их поспешили забрать из Барджелло и, сообщив, что они помилованы герцогом, препроводить до границы, а там дать им полную свободу.

Они перебрались в Венецию.

Только по прибытии туда Строцци узнал из уст самого Лоренцино об убийстве герцога и смерти дочери.

На какое-то время горе заслонило все кругом для этих двоих.

Но, увидев Флоренцию в руках Козимо I, оценив со стороны угрюмый и безжалостный нрав нового герцога, они сплотили вокруг себя всех еще оставшихся в Тоскане республиканцев и приняли решение открыто попытать счастья в случайностях войны.

Разбитые наголову, мятежники укрылись в цитадели Монтемурло, где их осадили войска Алессандро Вителли.

После двухчасового кровавого побоища осаждающие — итальянские и испанские кондотьеры — взяли замок приступом, частью перебив, частью взяв в плен находившихся там республиканцев.

Филиппо Строцци отдал шпагу самому Вителли.

Козимо, выкупив пленных у захвативших их солдат, повелел доставить всех во Флоренцию и там отдать под суд трибунала Совета восьми.

Каждое утро в течение четырех дней на площади Синьории слетала с плеч голова одного из республиканцев.

Народ не стерпел подобного зрелища. Он чувствовал, что сейчас под топором палача брызжет самая чистая и благородная флорентийская кровь.

Роптанье народа устрашило герцога.

Он рассадил оставшихся у него еще пленников — а в числе их находился Никколо Макиавелли, сын историка, — по крепостям Пизы, Ливорно и Вольтерры.

Не прошло и месяца, как ни одного из них не осталось в живых.

Сохранили только пятерых, самых знаменитых: Барто-ломео Валори, Филиппо Валори, его сына, и другого Филиппа Валори, его племянника, Антонио Франческо дельи Альбицци, Алессандро Рондинелли — всем пятерым уготовано было послужить в пример и назидание.

Постановили предать их смерти 20 августа, то есть в годовщину того дня, когда семь лет назад этот самый Бартоломео Валори, вначале сторонник Алессандро Медичи, собрав парламенте, нарушил условия сдачи города и поверг свою родную Флоренцию к стопам тех самых Медичи, которые вознаградили его за это так, как награждают тираны.

В назначенный день все пятеро после пыток были отправлены на эшафот.

Этих людей казнили как повинных в измене Республике.

Оставался Филиппо Строцци; его жизнь принадлежала тому, кому он сдался, — Алессандро Вителли. Но Алессандро Вителли, поместив его в каземате цитадели, где он был единовластным хозяином, содержал там узника со всем должным почтением и упорно отказывался передать его Козимо Медичи.

Однако понятно, что это был только вопрос времени и денег. Козимо выкупил пленника, а император Карл V дал Вителли свое соизволение на выдачу его.

Но, к несчастью для мстительности Козимо, в день, когда пришло разрешение выдать пленника, кем-то предупрежденный об этом Филиппо Строцци перерезал себе горло перочинным ножом, предварительно написав первыми каплями своей крови вещий стих Вергилия:

Ехоriare aliquis nostris ех ossibis ultor. note 13

Что же до Лоренцино, то его нашли убитым в одном из закоулков Венеции в 1547 году, спустя ровно десять лет со дня, когда Козимо I дал клятву отомстить за смерть герцога Алессандро.

Note1

«Цветущая» (лат.).

Note2

Философы (ит.).

Note3

Литераторы (лат.).

Note4

Римские граждане (лат.).

Note5

От дома (ит.).

Note6

Черт! (нем.)

Note7

«История Флоренции», iv, 16.

Note8

Персонально (ит.).

Note9

Клянусь Вакхом! (ит.)

Note10

Перевод Г.Адлера.

Note11

В смертный час (лат.).

Note12

«Лишь сорвут один, другой вырастает» (лат.). — «Энеида», VI, 143. — Перевод С.Ошерова под ред. Ф.Петровского.

Note13

О, приди же, восстань из праха нашего, мститель (лат.). — «Энеида», IV, 625.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7