Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вечера в Колмове. Из записок Усольцева. И перед взором твоим...

ModernLib.Net / Историческая проза / Давыдов Юрий Владимирович / Вечера в Колмове. Из записок Усольцева. И перед взором твоим... - Чтение (стр. 9)
Автор: Давыдов Юрий Владимирович
Жанр: Историческая проза

 

 


А потом, потряхивая платком, как бы высушивая на солнышке, все так же строго и наставительно присоветовал: коль скоро аудиторы и писаря, занявшись следствием, будут взапуски драть вчерашних бунтовщиков взятками, отчего в иных случаях Фемида может умерить свою строгость, не худо бы озаботиться кое-какой наличностью или кое-чем из награбленного… И тут он не исчез, не скрылся из виду, как государь император в облаках, а дернул дверной звонок, отчего в его тульском доме тотчас прекратилась ребячья беготня, а сорока Чипа трижды повторила: «Обедать! Обедать! Обедать!»

Меня мутило от голода, Глеб Иванович отвечал, что обедать придется в Муравьях, ближе ничего нет, ни деревни, ни трактира, ни почтовой станции. Мне было все равно где, лишь бы поскорее.

Благо выдалась оказия – армейские фуры с шанцевым инструментом и какими-то ящиками, обшитыми холстиной. Унтер-офицер с ястребиными глазами старого служаки дозволил нам сесть.

Обоз принадлежал Выборгскому полку. Глеб Ив. спросил унтера, давно ли он служит в этом полку. Унтер отвечал, что недавно, всего-то пять лет, а прежде служил в Нейшлотском. Нейшлотский не интересовал Глеба Ив.

Дело было вот в чем.

Когда-то именно в Выборгском полку, размещавшемся в старинных Аракчеевских казармах, отбывал воинскую повинность младший брат Глеба Ив. Отбывал бок о бок со сверстником, тоже нижним чином, этого сослуживца-приятеля звали Немочаем; он был прямым потомком одного из закоперщиков мятежа военных поселян восемьсот тридцать первого года. Иван-то, младший брат, и рассказал Глебу Ив. всю эту историю с государем императором, рассказывал со слов приятеля, таким было семейное предание. Ну, а теперь, трясясь по булыжнику и направляясь в Муравьи, Глеб Ив. и думал поспрошать унтера, да вышла осечка. О Глебе же Фомиче Соколове заводить речь не было никакого смысла.

Унтер о нем. конечно, и слыхом не слыхал, Глеб Фомич служил во времена Аракчеева, а тогда этот унтер с ястребиными глазами еще не увеличил на единицу народонаселения империи. А когда увеличил, Глеб Фомич Соколов уже управлял Тульской палатой государственных имуществ. Выходец из священства, он кончил курс гимназии, отличившись в латыни и древнегреческом. Мог бы пойти по ученой линии, а пошел по чиновной, полагая, что все беды российские – из-за отсутствия честных исполнителей законов. Дед мой, говорил Глеб Ив., никогда не запускал руку в казенный сундук, взятки ему претили, он помогал бедным, держал приживальщиков, был набожен, даже по средам и пятницам постился, а не то чтобы на великий пост. И при всем том, говорил Глеб Ив., тиранствовал. Нет, скулы не сворачивал, а тиранствовал безмолвно, семейство и слуги трепетали его. Пить не пил, а певать певал, русские песни любил, певчих птиц любил, внука тоже любил, певчим дроздом называл, но он, Глеб Ив., не помнил случая, чтобы дед Глеб Фомич отличил внука от прочих каким-либо баловством или лаской. Однако дочери своей повелел жалеть Глебушку, ибо он, Глеб Фомич, провидит – войдя в возраст, пропадет Глебушка, как пить дать пропадет. Может, потому-то, заключил Глеб Ив., грустно улыбаясь, мне, бывало, чудилось, будто небо кричит: «Пропадешь'» – и земля кричит: «Пропадешь!» – и я заливался слезами…

Показались наконец Муравьи, куда и держали путь армейские фуры со своей поклажей. Муравьями называли в просторечии Муравьевские казармы, точнее, гарнизон, тоже учрежденный еще Аракчеевым. Кто знает, может, и деду Глеба Ив. случалось бывать в Муравьях.

Я эти казармы абрисом дам ниже. Не ради типической картины аракчеевских времен, а потому что здесь-то и затянулась тугая петля.


В Муравьях мы почему-то застали два батальона 88-го пехотного Петровского полка. Говорю «почему-то», ибо этот полк имел постоянное пребывание не в Муравьях, а в Грузине, бывшей вотчине Аракчеева. Причину временной передислокации не знаю.

Между прочим, хотелось бы отметить как бы маргиналией. Дислокации, диспозиции, дирекции – все эти звучные термины имеют щегольскую прелесть для некоторых нынешних молодых статских, которые отродясь не бывали в боевом деле. Одного из таких, некоего Медведева, зауряднейшего сотрудника губернских ведомостей, я встречал в Новгороде. Его тщеславие, гипертрофированное бесталанностью, требовало поступков, и этот Медведев ничего лучшего выдумать не мог, как прозрачно намекать на свою доверительность с жандармским ротмистром. То, что другие, действительно увязавшие в постыдных сношениях с голубыми околышами, тщательно скрывали, Медведев как бы исподтишка афишировал, услаждаясь затаенным испугом сослуживцев. Жандармский ротмистр Федякин, как мне рассказывали, спьяну потешался над этим Медведевым, клятвенно заверяя, что с таким болваном-болтуном ни один жандармский офицер вожжаться не станет, но Медведева сие ничуть не смущало. Так вот как раз этот лягушонок, раздуваясь быком, так и выщелкивал, так и выщелкивал баталистикой-баллистикой.

Последний пассаж я начал словами «между прочим», а сейчас сообразил, что начал смешным неспроста, а ради противупоставления совсем несмешному, то есть капитану Дьякову.

Когда мы, умирая голодной смертью, добрались до Муравьев, я бросился к полковому врачу. С Педашенкой мы прежде не встречались, я рассчитывал на коллегиальность. Педашенко принял нас радушно. Кругленький, как барабанчик, он был из тех военных медиков, которые признают только клистир и карболку. Бог ему судья, а накормил он нас до отвалу. Он же и на отдых устроил в офицерском флигеле, где нашим соседом оказался упомянутый капитан Дьяков, батальонный командир Петровского полка.

Худоба и высокий рост сутулили его узкие плечи. Сутуловатость, как это часто бывает, придавала Дьякову несколько застенчивый вид, что отнюдь не соответствовало свойствам его характера. Держался он просто, но не простецки. Имя Глеба Ивановича Успенского не было для него пустым звуком; капитан, однако, не счел нужным скрывать свое равнодушие к словесности, как он выразился, цивильной. Он выписывал литературу военную, и притом не только русскую, а и немецкую – германская армия, по его мнению, превосходила все европейские. Выписывал и военные периодические издания, не исключая «Морской сборник», поскольку его занимали будущие взаимодействия армии и флота. Капитан готовился держать экзамен в академию; вероятно, его желание сбылось, и теперь он, думаю, носит мундир генерального штаба.

Моя персона заинтересовала Дьякова, едва он узнал, что я был очевидцем и в некотором роде участником итало-абиссинской войны. Я сказал об этом с единственной целью – мне хотелось подчеркнуть (ведь я ж очевидец), что война – дело ужасное, черное, грязное, кровавое, и я это подчеркнул, прибавив, что вообще-то было бы замечательно, если бы воинственная половина рода человеческого нашла бы в себе мужество отказаться от своего мужества и однажды навсегда и поголовно сделалась трусливой. Прожект мой он пропустил мимо ушей, даже и не усмехнулся, а тотчас достал из шкапа карту Абиссинии и принялся рассуждать о битве при Адуа; рассуждал, надо признать, толково.

Глеб Ив. отчужденно присматривался к этому неординарному служителю Марса. Неприязнь «цивильного сочинителя» не осталась незамеченной капитаном Дьяковым. Его долг, сказал он, как и долг всего офицерского корпуса, ежечасно помышлять о тех днях, когда ценою своей крови, своей жизни предстоит доказать, что русский народ не напрасно содержит армию и флот. К сожалению – в его голосе зазвучала искренняя горечь, – к сожалению, у нас, в России, должным образом не сознают необходимость воздухоплавания. Он впервые улыбнулся, но улыбкой мрачной и словно бы казнящей нас, штафирок. Впрочем, сказал он, понимания нет и там, где оно быть обязано. Он позволил себе резко отозваться о высокопревосходительствах: в советах заседать могут, советы подавать не могут. А тем временем, господа, продолжал он, меняя холодность на грозное воодушевление, тем временем в Европе, вот, скажем, при французском военном министерстве, создан особый отряд военных аэростатов, вооруженных бомбами, торпедами, и бомбы эти, торпеды с пан-кла-сти-том. («Панкластит» было произнесено с оттенком злорадства, только над кем иль над чем – непонятно.) Да-да, господа, новое изобретение, в сравнении с которым порох – пустяк. Нет, господа, напористо говорил он, словно добиваясь от нас восторга, вы только вообразите – он воздел руки,– вообразите-ка: аэростат, второй, третий и оттуда – бомбы, торпеды с пан-кла-сти-том! И капитанская грудь исторгла нечто среднее между «ура» и «пли».

Поднебесный милитаризм батальонного командира уничтожил молчаливую отчужденность Глеба Ив. На лице его, нервно дрожащем, сменялись выражения гнева, растерянности, бессилия, решимости, отчаяния, опять гнева и опять растерянности, бессилия и отчаяния, но… Не умею объяснить феномен, происшедший на моих глазах… Медленно, будто с ядром на щиколотке, он положил ногу на ногу. Медленно-медленно пристроил папиросу в мундштуке. И, сцепив на колене руки в замок, голосом, если можно так выразиться, великого оледенения, без единого жеста, все с той же нервной дрожью лица произнес: «В допотопные времена водились гигантские летучие ящеры. Они вымерли, понадобились тысячи лет, и вот летучие ящеры увенчали цивилизацию. И я вас понимаю, капитан, это же восхитительно – колотить сверху мирных обывателей. Летучим ящерам, а по-земному Иванову-Петрову-Дьякову, положат двойной, нет-с, мало, тройной оклад жалования. А станут хорошо попадать, то есть мозжить не сотни, а тысячи черепов, так и прибавка выйдет, и Георгием пожалуют… Теперь спрашивается: а из-за чего, собственно, этим ящерам свирепствовать? Какая высшая-то цель, кроме оклада жалования, кроме Георгия и «Взвейтесь, соколы, орлами»? А вот какая: свинина вздорожала, векселя не погашены, банк кредитом не жалует, вот ящер-то и бросает торпеду: «Отдай! У меня разговор короткий. Отдай!»

Стратег воздухоплавания невозмутимо пощелкивал серебряным портсигаром «Лету-чие ящеры, – сказал он вдумчиво. – Великолепно». Он снял с этажерки фолиант в толстом, под мрамор, переплете, извлек газетный лист, сложенный вчетверо, и штабным движением распластал на столе, поверх карты Абиссинии. Жирным синим карандашом был обведен заголовок газетной статьи: «ГАРАНТИЯ МИРА. ВОЕННЫЕ АЭРОСТАТЫ И ВЗРЫВЧАТЫЕ ВЕЩЕСТВА».

«Как видите, господа, – тоном геометра, произносящего «что и требовалось доказать», изрек капитан Дьяков, – как видите, суть вопроса отнюдь не в «свинине», не в интересах капитала. Чем больше будет аэростатов, тем меньше опасность нападения. Я намерен писать на высочайшее имя, и уж позвольте мне, господин Успенский, заимствовать ваше прекрасное – «летучие ящеры». Представляете: эскадра «Летучие ящеры»! Мы нынче слишком прозаичны, необходим оттенок рыцарский, так что уж позвольте заимствовать…»

Глеб Ив. смотрел на батальонного дикими глазами. Сознавая необходимость немедленного вмешательства, я испытывал то, что, вероятно, испытывает несчастный стрелочник, когда столкновение поездов неотвратимо, а его, стрелочника, вдруг хватил кондратий. Дальнейший «диспут» был бы верхом нелепости. Мелкими шажками я строчил взад-вперед и наконец с фальшивой веселостью предложил взглянуть, каковы все-таки эти самые аракчеевские Муравьи.

Капитан Дьяков вежливо вызвался на роль чичероне.

В Муравьях все было возведено с явным расчетом на вечность. И казармы, и офицерские флигели, и сторожевая башня, и дом полкового командира с резными дверями красного дерева. Всего внушительнее был плац, сейчас пустынный и потому, должно быть, казавшийся огромным, как Марсово поле. Глеб Ив. заметил, что окна флигелей обращены не на плац, а во двор. Наш чичероне объяснил: в жестокие времена графа Аракчеева (поборник летучих ящеров так и сказал: «жестокие времена») здесь, на плацу, вершились шпицрутенные экзекуции – зрелище, согласитесь, не для офицерских детей и жен.

Гнусность, так сказать, историческая имела свое продолжение в нынешних Муравьях. Обнаружилась она несколько неожиданным образом. Конечно, если знать Глеба Ив., ничего неожиданного не было в его желании осмотреть гауптвахту и посетить арестованных. Капитан Дьяков, пожав плечами, указал на строение с колоннадой и решетками. Однако проникновение внутрь требовало разрешения полкового командира. «Не даст, – сказал капитан. И полупрезрительно усмехнулся: – Наш Леонид Алексеевич ужасный дисциплинист». На вопрос же, есть ли арестованные, отвечал, что сидят трое нижних чинов из его батальона. «Происшествие, господа, вероятно, единственное в своем роде».

Происшествие заключалось в следующем. Взводный унтер, будучи пьяным, «нанес оскорбление действием», то есть избил до полусмерти подчиненного, назову его Семеновым. Свидетелями были трое нижних чинов. Потерпевший – он лежал в лазарете – подал жалобу. Доктор Педашенко приложил медицинское заключение. Началось дознание. Унтер, само собой, отпирался. Свидетели показывали в пользу начальника: дескать, пьян не был, Семенова не бил. Оскорбитель «действием» посетил Семенова; принес натуральные пряники и фигуральный кнут – мол, будешь стоять на своем, сживу со свету. Бедняга, поразмыслив, отказался от жалобы – возвел, мол, напраслину; я-де подрался с товарищем, ну и получил на орехи. Дознание упрятали под сукно, а Семенову за «напраслину» приказали отсидеть под арестом после выписки из лазарета. Вроде бы и аминь. И вдруг свидетели, все как один, взяли свои показания назад. Отказываясь от прежних показаний, они подлежали суду за лжесвидетельство и хорошо об этом знали. И все же решили открыть правду. Почему? Что их к тому принудило?

Сухое, черноусое лицо «летучего ящера» потеплело.

«Да-с, – сказал капитан, – почему же отказались… А потому, господа… Я их спрашивал… Они ответили: такая тоска взяла, такая совесть стала мучить, не было сил терпеть… Вы понимаете? И ведь сознавали, что судить будут, за лжесвидетельство на дознании будут преданы военно-окружному суду. Но – тоска, совесть, сил не стало…»

Боже мой, надо было видеть Глеба Ивановича!

Я тотчас поверил Б.Н.Синани. Помню, как еще в начале моей колмовской практики он говорил, будто в иные минуты исходят от Глеба Ив. светлые, явственно ощутимые токи. Б.Н. долго не понимал, что это значит. Потом выяснил (он вообще-то куда лучше, чем я, умел выспрашивать, я-то почти всегда оставался на позиции слушающего), да, выяснил. Оказалось, Глеба Ив. от времени до времени посещает мечта такая, видение такое, а при огромной напряженности его воображения как бы реальное, сиюминутное действо: убитые, умерщвленные, даже и на куски рассеченные – воскресают, и чудо этого воскресения в силе раскаяния убийц, стыда и раскаяния за убийство, за умерщвление. Чудо покаяния он и ставил выше всех таинств мироздания.

Да, я поверил Б.Н., ибо сам в Муравьях почувствовал этот ток и, кажется, Дьяков тоже, он как-то удивленно улыбнулся.

Не воспроизводя дословно сказанное тогда Глебом Ив., передам смысл. Солдаты, говорил он, беря об руку еще час назад ненавистного человека, солдаты ваши, капитан, явили и совесть, и щепетильность чести, а ведь они же вчерашние пахотники, у которых как раз в деле отправления правосудия – «помилуй бог, волостной суд!» – все, даже истцы, испытывают мрак бессмыслицы, кривды, сивухи, сознавая, что каждого из них можно довести до злодейства, жестокости, потому что «по нонешнему времени только и проживешь неправдой»…

Необходимо отметить мысль для Глеба Ив. важную, постоянную, наиболее гнетущую в его психическом фонде. Мысль эта была о многосложном нравственном «расстройстве» народной массы, сулящем в будущем, как он говорил, самые неожиданные комбинации. Однако, какие именно, не предрекал; это точно, иначе я бы, конечно, удержал в памяти…

А вот о солдатах ваших, капитан, продолжал Глеб Ив. все тем же взволнованным голосом, о таких людях надобно возвещать городу и миру, в пример ставить, поощрять… «А их и поощрят», – угрюмо заметил Дьяков. Глеб Ив. взглянул на него умоляюще, вопросительно. «Арестантскими ротами годика на три», – жестко объявил Дьяков, но было почему-то внятно, что жесткость его не служебная, не воинская, не уставная, да и не к солдатам относится, а к самому себе, батальонному командиру, у которого нет права на сантименты. «И ничего нельзя сделать?» – упавшим голосом спросил Глеб Ив. «И ничего нельзя сделать», – холодно ответил Дьяков. Наступила тягостная пауза, мы шли вдоль бесконечного плаца, как заведенные. «Послушайте, ведь это же нелепость, позор, мы все как в мешке, какой-то невозможный ужас. – Глеб Ив. говорил сбивчиво, тихо, безнадежно, отчаянно. – А вы о каких-то аэростатах, ведь это же черт знает что, аэростаты, на высочайшее имя, господи боже ты мой. – Он внезапно остановился, чуть шатнувшись назад, как перед ямой. – Капитан, сделайте для них хоть что-нибудь, хоть какую-нибудь малость сделайте, а?» Дьяков, помедлив, нехотя отвечал, что «малость» он уже сделал – отдал свое месячное жалование. «И больше ничего-с не могу. Понимаете, господа, не могу-с!» Он козырнул, извинился неотложной заботой и скорыми шагами направился к штабному помещению – длинный, тощий, сутулый. «Извольте радоваться: и жалованье отдает и ящеров лелеет», – Глеб Иванович горестно покачал головой.

У него забрезжила идея ходатайствовать перед полковым командиром. Я повторил сказанное капитаном: «Ужасный дисциплинист». Бурбона, возразил Глеб Ив., припугнем публичной оглаской. Ну, сказал я, военно-судное производство уже в ходу, а когда в стране с легкостью необыкновенной обходят дух законов, то очень твердо держатся буквы закона.

Мы не знали, куда себя деть. Уйти из Муравьев? Но уже свечерело. Лечь спать? Не было, как прежде, по слову Глеба Ив., «вкусной физической устали». Оставить его я боялся. В Муравьях гений местности был еще злее, чем на аракчеевском тракте. Признаки, мне известные, свидетельствовали о крутой перемене в душевном состоянии Глеба Ив. Мне было бы крайне неприятно, если бы сторонние люди стали очевидцами его надрыва и срыва. А когда нас догнал денщик полкового командира, когда он передал нам приглашение отужинать, я понял неизбежность неизбежного.


Блеснув пенсне, полковник Шванк крепко пожал нам руки. Ему было лет пятьдесят, немногим за пятьдесят. Он был коренаст, одутловат, в усах с подусниками, бритоголов. Думаю, у него было не все в порядке с почечными лоханками. Полковник сказал, что вот-вот воротился из командировки в Грузино, по сей причине не имел чести пригласить нас сразу же после нашего прибытия.

Стол был сервирован превосходно, хрусталь старинный; свечи зажжены, подсвечники тоже старинные, тяжелые, золоченые. На стене, vis-a-vis висели два портрета. Один, масляными красками, поясной, – Аракчеева; лицо будто в два-три маха топором вырубленное. Другой изображал цветной тушью… какого-то китайца. Полковник Шванк улыбнулся, показав крепкие, желтоватые зубы. «Я не убежден, что это император Юй. Нет, не убежден, но мне, господа, хочется думать, что это именно Юй, и графу Алексею Андреевичу приятно смотреть на своего давнего-давнего предшественника» (во весь вечер полковник ни разу не произнес ни «Аракчеев», ни «граф Аракчеев», только «граф Алексей Андреевич»).

Сели за стол, напольные часы красного дерева, тоже старинные, пробили отчетливо, без хрипов и придыханий, как нередко бывает с часами преклонного возраста. Полковник Шванк опять улыбнулся, показав крепкие, желтые зубы. «Точность поразительная, не чета нынешним. Принадлежали графу Алексею Андреевичу и достоверно свидетельствуют о том, что время графа Алексея Андреевича не истекло, а грядет, да-с».

Ситуация складывалась странная, если не сказать дурацкая. И Глебу Ив., и мне репутация Аракчеева представлялась однозначной. Желтая же улыбка полковника Шванка как бы настраивала шутки шутить. С другой стороны, наличие предметов культа – портреты и часы – вроде бы свидетельствовало об архаических взглядах нашего любезного хозяина. С третьей точки взять, он как бы приглашал нас к некоей игре ума, утверждая – на часы-то указывая – второе пришествие аракчеевщины, нисколько тому не ужасаясь, напротив, словно бы приветствуя. Все это было бы забавно, находись Глеб Ив. в ином расположении духа. В таком случае и я бы отнесся к полковнику Шванку как к монстру, имеющему, однако, право на собственные суждения по поводу любой исторической репутации. Положение осложнялось целью нашего визита. Надо было определить, имеет ли смысл бить челом «ужасному дисциплинисту».

Я был склонен к маневру дипломатическому. Пусть-де воскуряет фимиам мощам их сиятельства, от меня не убудет; в награду за внимание заручусь благосклонностью, а тогда уж и открою карты. Но, черт подери, я же был не один на один с полковником.

Покамест г-н Шванк хлебосольно предлагал нам отведать то-то и то-то, а сам уже с завидным аппетитом, поколебавшим мои подозрения относительно его почечных лоханок, приступил к ужину, я намекающе поглядывал на Глеба Ив., стараясь внушить свою «линию» и сожалея об отсутствии у меня гипнотической силы волоокого Б.Н.Синани, Глеб Ив. отвечал легким наклонением головы. Казалось, он уразумел мою тактику.

Но что это, что же это? Вместо того чтобы затаиться в засаде, Глеб Ив. предпринял фронтальный удар, то бишь выдвинул известные едва ли не каждому обвинения без лести преданному мучителю губернаторов и притеснителю всей России.

А полковник-то Шванк только этого и ждал. Он тотчас оседлал боевого коня, что, впрочем, не мешало сноровистой работе его крепких зубов. И вот так, уписывая за обе щеки, поблескивая пенсне, оправляя крахмальную салфетку, полковник выложил свои парадоксы.

Вы, господа, ехали трактом. Если император, преобразовавший Россию, прокладывал дороги и сажал деревья – это в зачет; если же граф Алексей Андреевич – это в начет. И так во всем, положительно во всем, господа. «Без лести предан»? Что ж в том худого, над чем смеетесь? Вы скажете: царю. Отвечаю: царю – значит народу. Ныне, кого ни спроси, каждый в грудь ударит: я-де народу предан. И льстит ему, и вздыхает, и кадит, у сочинителей аж в зобу спирает. А граф Алексей Андреевич без лести, оттого и попал в злодеи. Мучил губернаторов? Да, но губернаторы умучивали губернии. Полон злобы? А на кого злобился? На тех, кому предписывал справедливость, человеколюбие, а видел какого-нибудь Фринена, который солдатские волосья рвал клочьями. Полон мести? А кому мстил, солдату, поселянину? Полноте, господа! Казнокрадам! Россия не поняла графа Алексея Андреевича. Почему? Да потому, что он был «друг и брат», к государю приближен, а наша матушка привыкла, что каждый из фаворитов – разбойник с большой дороги. Во чужом пиру похмелье. Надо, однако, признать, что и граф Алексей Андреевич при всей громадности своего жизненного опыта не до конца понял Россию: он верил в ее способность понять и принять собственное благо…

Полковник Шванк отбросил нож и вилку, столовый прибор звякнул хирургически. Его круглая выбритая голова блестела потом вдохновенья. Он залпом осушил бокал вина. Коренастый, апоплексический, прошелся по комнате, кратко отстукивая каблуками сапог. И поочередно смерил нас сквозь пенсне взглядом голубых, навыкате глаз, смерил, как новобранцев. Не знаю, каково чувствовалось Глебу Ив., а я, я в замешательстве потупился. Полковник Шванк сказал: «Одну минуту, господа, одну минуту».

Он принес две одинаковые тетради в сафьянных обложках, с золотыми литерами «А» и «А». Он раскрыл одну из тетрадей и показал страницы, исписанные красными чернилами. Он раскрыл вторую, исписанную черной тушью. У полковника Шванка был каллиграфический почерк. Он сказал, что выписал красным распоряжения, приказы, указания графа Алексея Андреевича; черным – как были исполнены, то есть испоганены, его приказы, распоряжения, указания. Он покачал тетради на ладонях вытянутых рук, будто взвешивая. Здесь, сказал полковник, поведя подбородком в сторону тетради черной, здесь все или, точнее, многие преступления и проступки, опорочившие без вины виноватого графа Алексея Андреевича. И все это выписано мною из его приказов, беспощадно изобличавших разного рода начальства. Не граф Алексей Андреевич породил аракчеевщину, нет, аракчеевцы породили аракчеевщину! Да, согласен, введение нового порядка сопровождалось жестокостями. Опять напомню Петра Великого. Ему, повторяю, все в зачет, а графу все в начет. А какая новина произрастает с легкостью лопухов подзаборных? Против картофеля – уж на что польза самоочевидная – разве не бунтовали? О, не хочу бросать камень в наш народ, немецкий бауер тоже не желал, тоже противился указам верховной власти… А самая большая мина, которую под графа подводят, так это, известно, бунт тридцать первого года. Хорошо-с! Но как же не принять в расчет холеру? Холера и была капитальной причиной. Как раз в том же тридцать первом году во Францию заявилась. Во Франции никаких военных поселений, а чернь-то бунтовала, чернь-то кровь пролила. Нуте-с, что скажете, господа?

Вопрос был риторический, он не давал нам и рта раскрыть. Его сейчас и на рысаках нельзя было объехать. Он тетрадь черную сменил на красную.

«А здесь, господа, высказаны мысли великие, предначертания благородные. По секрету и шепотом: ей-богу, не уступают заповедям. Все эти пустяки с мундирами, нумерацией домов и прочее давайте-ка в угол, за печку, а наперед – такое…»

Я пересказываю, разумеется, по памяти, но за смысл ручаюсь. Да и как было такой «аракчеевщине» не вклиниться в память?!

Полковник располагал полным текстом «Положения о водворении военных поселений». Из девяноста девяти пунктов прочел лишь некоторые. Нет, не прочел – возвестил:

– беднейших в материальном отношении поселян оделить по табели имуществом, дабы имели возможность улучшивать свое состояние до степени благоденствия;

– наряды на общие работы производить так, чтобы не хирело домашнее хозяйство;

– недостаток земли восполнять расчисткой лесов, осушением болот, а равно покупкой у помещиков;

– нижних чинов и унтер-офицеров, выслуживших срок службы или уволенных по болезни, наделять от казны землей, инвентарем, мебелью;

– учредить запасные магазины, дабы желающие могли получать зерно на посевы и продовольствие с последующим погашением из нового урожая;

– батальонные, ротные, эскадронные командиры не имеют никакого права касаться имущества военных поселян помимо их желания и согласия;

– все хозяйственные распоряжения предпринимать так, чтобы поселянин знал и понимал, что таковое распоряжение послужит к настоящему или будущему улучшению его хозяйства…

Полковник Шванк, сладко изнемогая, опустился в кресло и вытянул короткие толстые ноги. Словно бы на последнем всплеске энтузиазма, он вспомнил то, с чего начал: аракчеевский тракт.

«Ваше воображение, господа, сказал он, несомненно, рисовало согбенных рабов, эдакую тьму египетскую. Положим бы, и так. Петербургская топь скольких поглотила? И ничего-с, «красуйся, град Петров…». Граф же Алексей Андреевич предложил поселянам взять общий подряд: поставлять камень, дресву, сооружать канавы, мосты, ну-с, все, что требуется. Поселяне, к сему непривычные, колебались. Наконец подрядились. И получили, господа, от казны ни много ни мало, несколько сот тысяч рублей… Полковник Шванк удовлетворенно умолк; на лице было написано: Dixi2.

Я иронизирую, стараясь умерить сильное впечатление от «заповеден» Аракчеева. Благими намерениями вымощена дорога в ад? Не только, если иметь в виду упомянутый тракт. Но даже если иметь в виду общий смысл, то разве благие-то намерения сами по себе не есть ценность духовная?

Вернусь к нашим баранам.

Внимая посмертному оправданию Аракчеева, ни Глеб Ив., ни я не отрекались от цели нашего визита. И теперь, когда на одутловатом лице полковника Шванка было написано: «Dixi», наступил удобный момент. Однако нельзя же было не выразить нашего отношения если не к практике аракчеевщины (она, впрочем, отрицалась и самим оратором), то к установлениям и предначертаниям Аракчеева. У меня на языке вертелись атаман Ашинов, «попечительное хозяйство» Новой Москвы, но тут-то Глеб Иванович очень умно, очень уместно повел речь…

Нет, сперва, отнюдь не потрафляя апологету «графа Алексея Андреевича», а по чистой правде, он отметил обстоятельство, которое если не прибавляло лавров Аракчееву, то и не убавляло. Вот что: нынче становые на тройках летают, как на помеле, и по всей Руси великой слышен рык: «Деньги подавай, каналья!» – при прямом соучастии раскрепощенного народа столько народу дерут, что у аракчеевских ветеранов волос встал бы дыбом.

Приведя это обстоятельство, повторяю, соответствующее реальности, Глеб Ив. и повел речь об… антихристе. Говорил серьезно, вдумчиво, словно приглашая полковника совместно сочувствовать тем, кого антихрист пугает. Глеб Ив. по обыкновению жег папиросу за папиросой, и это, кажется, несколько раздражало некурящего полковника, но не настолько, чтобы отвлечь его внимание Глеб же Иванович рассказывал, как он в разъездах своих по России не однажды слышал рассуждения мужиков в том смысле, что ежели выходит какое-либо облегчение, так это всего-навсего приманка антихристова, чтоб потом все обернулось еще хуже. Вот так и с Аракчеевым… Глеб Ив. поначалу обращался к нам обоим, а потом уже только к полковнику Шванку, так как вплотную приблизился к «графу Алексею Андреевичу»…

В деревне, что близ Грузина, ему, Успенскому, слышать приходилось, отчего и как мужики в оны годы зачислили Аракчеева в антихристы. Так сказать, окончательно зачислили. У какого-то мужика-поселянина пропали деньги. Вора не сыскали, о покраже дошло до Аракчеева. А тот, не медля ни часу, послал мужику ровно столько, сколько у мужика украли. И своеручную бумагу приложил: так, мол, и так, получи и не тужи, все, брат, под богом ходим. Казалось бы, вот она, милость, милость и добро, как манна ниспосланные. А вся деревня тотчас к мужику: не бери! и не думай, не бери – антихрист приманивает, ясное дело антихрист, кто же больше?! И мужик, представьте, отказался…

Я ожидал продолжения, каких-то объяснений ждал, иначе дичь выходила, Глеб же Ив. внезапно наклонился к полковнику Шванку: «Послушайте, а не явить ли и вам милость? Пусть и под угрозой прослыть антихристом». Полковник Шванк пенсне снял и вперился в Глеба Ив. голубыми, навыкате глазами. «То есть как это? В каком же смысле?»

А я уже успел сообразить, в каком таком смысле. Ну, конечно, Глеб Ив. сказал о солдатах, содержащихся на гауптвахте. Полковник Шванк хмыкнул и надел пенсне. Нет, сказал полковник, у него нет никакой возможности попасть в антихристы.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29