Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вернон Господи Литтл. Комедия XXI века в присутствии смерти

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Би Ди / Вернон Господи Литтл. Комедия XXI века в присутствии смерти - Чтение (Весь текст)
Автор: Би Ди
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Ди Би Си Пьер
Вернон Господи Литтл:
Комедия XXI века в присутствии смерти

Действие 1.
По самое мое

Один

      В Мученио жара смертная, но от утренних газет на пороге тянет холодом – такие в них новости. Ни за что не догадаетесь, кто всю ночь со вторника на среду простоял посреди дороги. Отгадка: старая сраная миссис Лечуга. Трудно сказать, пробрала ее предутренняя дрожь или неровный свет от фонаря над крылечком сквозь листья ивы и тучу мошкары играл на ее коже, как шелковый саван в надвигающейся буре. Во всяком случае, при свете утра между ног у нее обнаружилась лужица. В обычное время это был бы недвусмысленный сигнал: надо рвать из города когти, и чем быстрее, тем лучше. Может, и насовсем. Видит бог, я искренне пытался понять, что к чему в этом мире; мне даже случалось испытывать смутные предощущения насчет того, что нам суждено просиять и прославиться. Но после всех этих событий и предощущать больше нечего. В том смысле, что дальше просто некуда.
      А сегодня уже пятница, и я у шерифа в кутузке. Похоже на пятницу в школе или еще что-нибудь в этом роде. Школа – тьфу, блядь, даже не напоминайте мне про школу.
      Сижу и жду промеж лучами света из выстроенных в рядок дверных проемов, голый, как перст, если не считать ступарей и вчерашнего белья. Такое впечатление, что я – единственный, кого они пока успели загрести. Не то чтобы я и в самом деле в чем-то таком был замешан, не поймите меня неправильно. К тому, что случилось во вторник, я не имею никакого отношения. Но ситуация от этого приятней не становится. Как тут не вспомнить Кларенса Какматьеготамзвали, ну, в общем, этого черного, про которого трындели в новостях всю прошлую зиму. Психа, который клевал носом перед камерой вот в этой же самой обшитой деревом комнате. И в новостях говорили, вот, значит, насколько ему пофигу, какую память он по себе оставит. А под памятью, которую он по себе оставит, они, судя по всему, имели в виду рубленые раны. Топором. А старина Кларенс Хуйзнаеткакегофамилия был бритый наголо, как боров, и одет был во что-то вроде пижамы, ну, как дуриков в психушке одевают, и в очках пузырями, как у людей, у которых во рту все десны, десны, а зубов – как грибов, то есть, в смысле, ищите и обрящете. В зале суда они для него соорудили специальную такую клетку. А потом приговорили к смертной казни.
      Сижу и смотрю на собственные «найкс». «Джордан Нью Джекс», между прочим, не хрен собачий. Пытался их чуть-чуть образить собственной слюной, но хули смысла, если я все равно сижу тут голый. И пальцы липкие. Эти чернила даже в Армагеддоне не сгорят, зуб даю. Только и останется в мире, что тараканы и эти вот ёбаные чернила для отпечатков пальцев.
      В темном конце коридора набухает огромная тень. А следом – ее обладатель. То есть обладательница. Идет в мою сторону, и в полосах света становится видно, что в руках у нее – картонная коробка из фаст-фуда «Барби Q», пакет с моей одеждой и телефон, в который она пытается на ходу говорить. Медлительная потная баба, и морденка в кучку посреди обширной жирной хари. Даже в форме сразу ясно, что это Гури. За ней в коридор пытается выйти еще какой-то в форме, но она ему машет, чтоб, в смысле, не суетился лишнего.
      – Дай мне снять предварительные показания, а когда нужно будет составлять протокол, я тебя позову.
      Она опять заглатывает телефон и прочищает горло. И переходит на ультразвук.
      – Гк- хррр, а я и не говорю, что ты тупой, я просто объясняю, что с точки зрения стасс-тисстики занятия по спецтехнике и тактике могут снизить число потенциальных потерь. – Тут она совсем срывается на визг, и коробка от «Барби Q» падает на пол. – Ланч упал, – хрюкает она в трубку и нагибается. – Да нет, только салат, немножко – госссподи ты боже мой.
      Она замечает меня и отключает трубку.
      Я навостряю ушки, на случай если вдруг за мной приехала мать; нет, не приехала. Я так и знал, что не приедет, вот какой я умный. А все-таки ждал, вот какой я сраный гений. Вернон Гений Литтл.
      Она кидает мне на колени пакет с одеждой.
      – Давай шевелись.
      Ну и бог с ней, с мамашкой. Будет теперь мотаться по городу в поисках сочувствующих душ, это она умеет. «Вы знаете, Верн от всего этого просто сам не свой», – слышу, слышу. Верном она меня называет, только когда треплется со своими подружками за утренним кофе, чтобы, типа, показать, какие мы с ней неразлейвода, хотя на самом деле ловить тут давно уже нечего. Если бы мамаш продавали с инструкциями по эксплуатации, то у моей в самом конце этой тоненькой книжечки было бы черным по белому написано: а теперь пошли ее на хуй. Зуб даю. Последняя собака в городе знает, что во всем, что было во вторник, виноват Хесус; но вы мою мамашку видели? Одного того, что я даю показания по уголовному делу, ей хватит, чтобы заполучить какой-нибудь ёбаный синдром Турели, или как там это называется, когда человек начинает размахивать руками и не может остановиться.
      В комнате, куда она меня сопровождает, стол и два стула. Окна нет, и только на внутренней стороне двери фотография моего друга Хесуса. Мне достается тот стул, что погрязнее. Одеваясь, я пытаюсь представить, что сейчас – прошлые выходные; просто обычные, ничего не значащие ржавые минуты, которые сочатся в город по капле сквозь кондиционеры со сломанными регуляторами; спаниели пытаются напиться из автополивалок и вместо глотка воды получают струей в нос.
      – Вернон Грегори Литтл? – Она предлагает мне поджаренное на гриле ребрышко. Но предлагает как-то в полдуши, и, чес-слово, увидишь один раз все ее подбородки и как они колышутся над этим ребрышком, и уже никакой кусок в горло не лезет.
      Она бросает мое ребрышко обратно в коробку и выбирает себе другое.
      – Гх- рр, давайте начнем сначала. Ваше обычное местожительство – дом номер семнадцать по Беула-драйв?
      – Так точно, мэм.
      – Кто еще там живет?
      – Никого, только моя мать, и всё.
      – Дорис Элеанор Литтл?
      Соус барбекю капает на ее табличку с именем. Под каплей соуса надпись: «Помощник шерифа Вейн Гури».
      – И вам пятнадцать лет от роду? Трудный возраст.
      Она что, блядь, шутки тут шутит? Мои «Нью Джекс» трутся друг о друга в поисках моральной поддержки.
      – Мэм, это у нас с вами надолго?
      Глаза у нее на секунду делаются большие-пребольшие. А потом суживаются в щелочку.
      – Вернон, у нас речь идет о соучастии в убийстве. И займет это ровно столько времени, сколько потребуется.
      – Да, но…
      – Только не говори мне, что ты знать не знал этого юного мексикоса. И не пытайся меня уверить, что ты не был едва ли не единственным его другом. Даже и думать об этом забудь.
      – Мэм, я только хочу сказать, что наверняка должна быть еще масса свидетелей, которые видели гораздо больше, чем я.
      – Да что ты говоришь? – Она оглядывается вокруг. – Что-то я больше никого здесь не вижу – а ты?
      И я, как полный дебил, начинаю тоже вертеть башкой по сторонам. Н-да. Она перехватывает мой взгляд, смотрит пристально.
      – Мистер Литтл, вы вообще-то понимаете, почему вы здесь очутились?
      – Вообще-то догадываюсь.
      – А-га. Тогда позвольте мне объяснить вам, что в мою задачу входит обнаружение истины. Прежде чем вы успеете подумать, что это будет не так-то просто сделать, я напомню вам о том, что с точки зрения стасс-тисстики жизнью в этом мире управляют всего две основные силы. Вы можете назвать две основные силы, которые стоят за всем, что только есть в этой жизни?
      – Ну, богатство и бедность.
      – Нет, не богатство и бедность.
      – Добро и зло?
      – Нет – причинаи следствие. И прежде чем мы перейдем к делу, я хочу, чтобы вы назвали мне две основные категории людей, населяющих наш мир. Вы в состоянии назвать две упомянутые выше категории людей?
      – Причинщики и следователи?
      – Нет. Граждане – и лжецы. Вы следите за моей мыслью, мистер Литтл? Вы вообще-то – здесь?
      Типа того. Мне очень захотелось сказать: «Нет, я на озере с твоими ёбаными дочками», но не сказал. Насколько мне известно, у нее даже и дочек-то никаких нет. Все, теперь целый день буду думать, что нужно было ей ответить. Блядский род.
      Помощник шерифа Гури отрывает от косточки полоску мяса; и оно, поболтавшись в воздухе, исчезает у нее между губами, как говно, если пленку пустить задом наперед.
      – Надеюсь, вам известно, что такое лжец? Лжец – это психопат, человек, который закрашивает серым промежутки между черным и белым цветами. И я просто обязана дать вам совет – не нужно серого. Факты есть факты. Или они превращаются в ложь. Следите за моей мыслью?
      – Да, мэм.
      – Очень на это надеюсь. Вы помните, где вы были во вторник утром, в четверть одиннадцатого?
      – В школе.
      – А какой именно в это время шел урок?
      – Ну, математика.
      Гури опускает косточку, чтобы повнимательней меня рассмотреть.
      – А не помните ли вы тех существенно важных фактов, которые я только что изложила вам насчет черного и белого?
      – Я же не сказал, что был на уроке
      Стук в дверь: только он и спасает мои «найкс» от короткого замыкания. В комнату вваливается нечто деревянное в прическе.
      – Вернон Литтл здесь? Ему звонит мать.
      – Хорошо, Эйлина.
      Гури бросает в мою сторону взгляд, смысл которого ясен без слов – не расслабляйся, – и указывает костью на дверь. Я иду за деревянной теткой в приемную.
      Блядь, как я был бы счастлив, если бы это звонила не моя старуха. Между нами: иногда мне кажется, что, едва успев меня родить, она воткнула мне в спину здоровенный такой тесак, и теперь стоит ей хоть слово произнести – и нож проворачивается у меня в спине. А теперь и отца больше нет, делиться болью не с кем, и хуев ножик режет еще того глубже. Когда я выхожу в приемную и вижу телефон, голова сама собой уходит в плечи и челюсть на сторону. Ебать мой род, если я слово в слово не знаю, чего она сейчас мне скажет, эдак на всхлипе, мол, бейте меня, режьте меня. «Вернон, с тобой все в порядке?»Вот, зуб даю.
      – Вернон, с тобой все хорошо?
      – Все путем, ма. – И голос у меня выходит какой-то тихий и придурковатый. То есть как-то само собой получается, что я пытаюсь не дать ей впасть в жалостный тон, вот только действует это на нее как кошка на ебливую шавку.
      – Ты сегодня ходил в ванную?
      –  Т'твою… Ма-ам…
      – Ты же сам прекрасно знаешь, что тебе нельзя… ну, из-за этого твоего недомогания.
      Нет, она позвонила не для того, чтобы поработать ножиком, она позвонила, чтобы его вынуть, а вместо него вставить пику или еще какую-нибудь ебитскую силу. Вообще-то вам об этом знать необязательно, но когда я был маленький, ребенком я был, ну, как бы это сказать, непредсказуемым, что ли. По крайней мере, насчет просраться. Бог с ними, с этими говенными деталями, но матушка моя никак не могла пройти мимо этакой радости, и всякий раз спешила смазать ножик моим же собственным дерьмом – ну, просто чтобы жизнь лишний раз не казалась мне медом. Однажды она даже написала об этом моей учительнице, у которой и у самой был припасен на мой счет целый арсенал, и эта сука не преминула сказать все как есть перед всем как есть классом. Представляете, да? Я чуть и в самом деле не усрался от счастья, прямо на месте. А последние несколько дней я на этом ножике верчусь, как чембурек на шампуре, как ёбаный шашлык в говенном соусе.
      – Ну, сегодня утром у тебя же не было на это времени, – говорит она в трубку, – вот я и подумала, а вдруг ты – ну, сам понимаешь…
      – Все хорошо, правда. – Я стараюсь быть вежливым, а не то она тут же угостит меня целым золингеновским набором, сверкающая, сука, радость на вашей блядской кухне. Вот уж попал так попал.
      – А что ты сейчас делаешь?
      – Слушаю помощника шерифа Гури.
      – Лу-Делл Гури? Тогда ты ей скажи, что мы знакомы с ее сестрой Рейной, по Часовым веса.
      – Это не Лу-Делл, ма.
      – Если это Барри, то, ты сам знаешь, Пам видится с ним по два раза в месяц, по пятницам…
      – И не Барри. Мам, мне пора.
      – Ну, в общем, машину еще не починили, а я еще затеяла печь радостные кексы для Лечуг, полную духовку, и мне нужно их не упустить, так что, наверное, Пам тебя заберет. И еще, Вернон…
      – Ну?
      – В машине сиди прямо, не сутулься – в городе столькожурналистов с камерами.
      У меня по позвоночнику побежали пауки с велкровыми лапками. Серые пятна, они на видео не видны, сами знаете. А когда говно начинают разгребать на черную и белую стороны, посередке тоже пахнет не слишком приятно. Только не поймите меня неправильно, я не хочу сказать, будто я действительно в чем-то виноват. Я на сей счет спокоен, как танк, усвоили? И сквозь печаль мою просвечивает полное спокойствие духа, проистекающее оттого, что я знаю: добро в конце концов побеждает. Всегда. Почему в кино всегда все кончается классно? Потому что кино подражает жизни. И вы об этом знаете, и я об этом тоже знаю. А вот моя старуха ни хуя об этом не знает, и пиздец.
      Я тащусь через холл к своему не слишком чистому стулу.
      – Мистер Литтл, – говорит Гури, – давайте-ка начнем все сначала. Иначе говоря, я хотела бы прояснить для себя кое-какие факты. Вот шерифу Покорней ничего насчет вторника прояснять не нужно, ему и так все ясно, так что благодарите бога, что мы с вами беседуем наедине.
      Она тянется было к своему перекусону, но в последнюю секунду кладет руку на кобуру.
      – Мэм, я был с другой стороны от спортплощадки, я даже не видел, как оно все случилось.
      – Вы же сказали, что были на математике.
      – Я сказал, что и это время шламатематика. Она смотрит на меня эдак искоса.
      – Вы что, занимаетесь математикой за спортплощадкой?
      – Нет.
      – Тогда почему вас не было на занятиях?
      – Мистер Кастетт дал мне поручение, и я, типа, ну, в общем, слегка задержался.
      – Мистер Кастетт?
      – Наш учитель но физике.
      – Он что, и математику тоже преподает?
      – Нет.
      – Г- хррр. Знаете, в этой части картины у нас выходит сплошной серый цвет, мистер Литтл. Просто чертовскисерый.
      Вы даже представить себе не можете, как иногда хочется стать Жан-Клодом Ван Даммом. Засунуть эту сраную пушку ей в задницу и удрать с фотомоделью из рекламы нижнего белья. Но вы только посмотрите на меня: шапка непослушных каштановых волос и ресницы как у верблюда. Морду мне слепили с бассет-хаунда: такое впечатление, что Бог использовал увеличительное стекло, чтобы ее как следует вытянуть. Мой персонаж в кино – из тех, что заблюют себя по самое нехочу, а потом приходит сестра милосердия и спрашивает, что случилось и как он себя чувствует.
      – Мэм, у меня есть свидетель.
      – Да что вы говорите.
      – Мистер Кастетт меня видел.
      – А кроме него?
      В коробке остались одни сухие косточки, и вот она между ними роется, чего-то ищет.
      – Куча народу.
      – Вот это да. И где теперь все эти люди?
      Я пытаюсь себе представить, где теперь все эти люди. Но память как-то не идет, а вместо нее наворачивается слеза, падает с ресницы и взрывается на столе как большая мокрая пуля. Я впадаю в ступор.
      – Вот то-то же, – говорит Гури. – Какие-то они теперь не слишком общительные, а, как вам кажется? Так что, Вернон, позвольте задать вам два простых вопроса. Первый: вы имеете отношение к наркотикам?
      – Э-э, нет.
      Она отслеживает мой взгляд вдоль по стеночке, а потом аккуратно загоняет его – стык в стык – под свой собственный.
      – Второй: у вас есть огнестрельное оружие?
      – Нет.
      Губы у нее вытягиваются в ниточку. Она вынимает из чехольчика на поясе телефон и пристально смотрит на меня, а палец у нее при этом висит над кнопкой. Потом она на ее нажимает. Откуда-то из холла начинает чирикать тема из «Миссия невыполнима», в телефонной обработке.
      – Шериф? – говорит она. – Зайдите в дознавательскую, вам будет интересно.
      Если бы у нее в коробке оставалось мясо, этого бы не случилось. И чувство разочарования заставило ее искать, чем еще себя утешить, это я понял, причем только что. Так что теперь я сам заместо мяса.
      Минуту спустя открывается дверь. В комнату вползает полоска бизоньей кожи, затянутая вкруг душонки шерифа Покорней.
      – Тот самый парень? – спрашивает он. (Нет, сука, блядь, я Долли Партон , собственной персоной.) – Сотрудничает со следствием, а, Вейн?
      – Я бы не сказала, сэр.
      – Дай-ка я поговорю с ним наедине. Он притворяет за собой дверь.
      Гури сволакивает со стола буфера, все четыре тонны, и отворачивается в угол, так, словно теперь ее больше нет. Шериф выдыхает мне в лицо густой гнилой вонью – как из половника плеснул.
      – Сынок, там снаружи стоят люди. И они очень нервничают. А когда люди нервничают, они скоры на расправу.
      – Но меня даже там не было, сэр, у меня есть свидетель.
      Он поднимает бровь с той стороны, с которой сидит Гури. Она семафорит ему в ответ, мол, все путем, шериф, мы с этим разберемся.
      Покорней выбирает в коробке от «Барби-Q» косточку почище, подходит к прилепленной на дверь фотографии и обводит воображаемым овалом лицо Хесуса, его затравленные глаза, и поверх лица и глаз – потеки крови. Потом поворачивается и перехватывает мой взгляд.
      – Он ведь говорил с тобой, правда?
      – Об этом – нет, сэр.
      – Но ты же не станешь отрицать, что вы с ним находились в близких отношениях.
      – Я не знал, что он собирается кого-то убить. Шериф поворачивается к Гури.
      – Вы обыскали одежду мистера Литтла?
      – Мой напарник обыскал, – отвечает она.
      – И нижнее белье?
      – Обычные, плавками.
      Покорней на минуту задумывается, прикусывает губу.
      – А вы заднюю часть внимательно осматривали, а, Вейн? Знаете, есть такие забавы, от которых у мальчиков сфинктеры становятся менее упрямыми.
      – Вроде чистые были, шериф.
      Знаю я, к чему вы, суки, клоните. В наших, блядь, местах всегда так, никто прямо не встанет и не скажет. Я пытаюсь хоть как-то поучаствовать в разговоре.
      – Сэр, я не голубой, если вы это имеете в виду. Мы с ним дружили с детства, я же не знал, как оно все обернется…
      Под шерифскими усами расцветает змеиная улыбка.
      – Значит, ты правильный парень, да, сынок? Тебе нравятся машины, тебе нравятся пушки, да? И девочки тоже?
      – Конечно.
      – Ну, ладно. Давай-ка проверим, правду ли ты нам говоришь. Сколько у барышни помещений, в которые ты можешь сунуть больше чем один-разъединственный пальчик?
      – Помещений?
      – Ниш – ну, дыр, в конце концов.
      – Ну, я не знаю – две.
      – Ответ неправильный.
      Шериф фыркает в усы, довольный, как будто он только что открыл самую охуенную на свете теорию относительности.
      Ёбаный в рот. В смысле, а мне-то откуда об этом знать? Я и палец-то в дырку совал всего раз в жизни; не спрашивайте в какую. И в памяти остался разве что запах, как в разгрузочной молочного магазина после ливня – размокший картон и скисшее молоко. И что-то мне подсказывает, что не ради этого люди вбухивают такие бабки в порноиндустрию. На другую мою знакомую это никак не похоже – по имени Тейлор Фигероа.
      Шериф Покорней роняет косточку в коробку и кивает Гури:
      – Запиши все это, а потом оформи задержание. И – скрып-скрип-скрып – выплывает из комнаты.
      – Вейн! – кричит сквозь дверь еще какой-то полицейский. – Пальчики готовы.
      Гури собирает руки-ноги в кучку.
      – Вы слышали, что сказал шериф. Сейчас я вернусь и приведу с собой еще одного офицера. И мы запишем ваши показания.
      Когда ширканье ее жирных бедер друг о друга затихает в отдалении, я принимаюсь ковыряться в носу. Хоть какая-то радость. Хотя бы на секунду – запах теплого тоста; дыхания с привкусом «сперминта». Но единственный запах, который я чувствую сквозь пот и барбекю-соус, это запах школы – гороховый запах отморозков, когда они учуют тихоню, словоплета, слабака и загонят его в угол. Запах опилок, когда пилят дерево, чтобы сбить из него хуев крест.

Два

      Матушкину лучшую подружку зовут Пальмира. В просторечии Пам. Она еще жирней, чем матушка, и матушка на ее фоне чувствует себя примой. Всех остальных своих подружек она толще. И они – не самые лучшие подружки.
      Пам уже здесь. За три графства слышно, как она орет в приемной у шерифовой секретутки.
      – Господи, да гдеже он? Эйлина, ты видела Верна? Слушай, как тебя классно подстригли!
      – Не слишком вызывающе? – чирикает в ответ Эйлина.
      Мне кажется, Пальмира вам должна понравиться. Не то чтобы вам захотелось оказаться с ней в койке, но дело не в этом. Ей свойственно удивительное, с запахом лимонной свежести, неумение владеть ножами. Но что она действительно умеет, так это жрать.
      – Вы его хоть кормили?
      – По-моему, Вейн покупала ребрышки, – пищит Эйлина.
      – Вейн Гури? Так она же на Притыкинской диете, а то Барри не выберется из-под этого грузовичка!
      – Приехали! Да она только что не ночуетв «Барби-Q»!
      – Гос-споди боже ты мой.
      – А Вернон вон там, внутри, Пам, – говорит Эйлина. – Ты лучше подожди снаружи.
      Ну, и дверь, естественно, тут же распахивается настежь. Вплывает Пам, прямая, как будто несет на голове стопку книжек. Просто страшно подумать, что будет, если она хоть на чуть-чуть отклонится от центра тяжести.
      – Верни, ты что, ел эти р'обра? Ты вообще что-нибудь сегодня ел?
      – Завтракал.
      – О господи, обратно едем через «Барби».
      Не важно, что ты дальше будешь ей объяснять. Решение принято. Домой мы едем через «Барби-Q», можете мне поверить.
      – Я не могу, Пам. Меня не отпустят.
      – Чушь собачья, давай поехали.
      Она дергает меня за рукав, и пол сам собой уходит у меня из-под ног.
      – Эйлина, я забираю Верна. Скажешь Вейн Гури, что мальчик с утра ничего не ел, я припарковалась вторым рядом прямо у вас перед крыльцом, а если она не успеет сбросить пару фунтов до того, как я увижусь с ее Барри, ей же хуже.
      – Оставь его, Пам. Вейн еще не закончила…
      – Наручников я на нем не вижу, а каждый ребенок имеет право поесть.
      От голоса Пам начинает подрагивать мебель.
      – Не я придумала все эти правила, – говорит Эйлина. – Я просто хочу сказать, что…
      – Вейн не имеет права его здесь держать, и ты прекрасно об этом знаешь. Мы ушли, – говорит Пам. – А подстригли тебя – просто класс.
      Горестный вздох Эйлины сопровождает нас через всю приемную. Навостривши ушки, я вслушиваюсь в тишину, пытаясь уловить отдаленные признаки присутствия Гури или шерифа, но помещения пусты; в смысле, помещения шерифа. И в следующий момент я уже на полпути к выходу, в мощном гравитационном поле Пальмиры. Бля буду, с такимколичеством современных женщин в одном теле спорить бессмысленно.
      Снаружи вокруг солнышка уже успели вырасти целые облачные джунгли. От них тащит мокрой псиной, как всегда в наших местах перед грозой, и передергивает икоткой беззвучных зарниц. Сгустились, так сказать, тучи судьбы. Уёбывай из города, намекают они, и чем быстрее, тем лучше, съезди проведай бабулю или еще чего, покуда все не утолмачится, покуда правда не просочится, блядь, наружу. Езжай домой, избавься от наркотиков, а потом устрой себе каникулы.
      Над капотом старенького «меркури» Пальмиры поднимается марево. В нем дрожат чопорные, с поджатыми жопками, домики города Мученио, плавятся и сверкают вдоль всей Гури-стрит нефтяные качалки. Вот-вот: что встречает человека в Мученио? Нефть, по задворкам скачут зайцы и Гурии. А когда-то это был едва ли не наикрутейший город во всем Техасе, если не считать Лулинга, конечно. Наверно, все, кому надрали задницу в Лулинге, ползли на карачках сюда. Теперь наикрутейшее событие в нашем городе – это автомобильная пробка на сквозной трассе в субботу по вечерам. Я не то чтобы очень много где бывал, но уж этот-то город я знаю как свои пять пальцев, и, по идее, везде должна быть одна и та же херня: все деньги и все людское хуё-моё роится в центре города и постепенно затухает к окраинам. В самой середке скачут ухоженные девочки в беленьких, белее белого, штанишках, далее по сторонам будут шортики-ситчики, вплоть до тех мест, где по закоулкам маячат датые цыпочки в розовых подштанниках с отвисшими коленками. И один какой-нибудь магазин на всю округу, где торгуют автомобильными глушителями; и никаких тебе лужаек с поливалками.
      – Господи, – говорит Пам, – ну скажи мне на милость, откуда у меня во рту вкус чик'н'микс?
      В самую, блядь, распроточку. У нее в «меркури» даже зимой пахнет паленой курицей, а сегодня жара, как у черта в жопе. Пам притормаживает, чтобы достать из-под дворников скрин-рефлектор; оглядевшись вокруг, я вижу, что они присобачены чуть не на каждой проезжающей машине. В раскаленной дымке в конце улицы катается Зеб Харрис и продает такие прямо с велосипеда. Пам раскладывает нехитрую приспособу и косится на пропечатанный в середке слоган: «Магазин Харриса – бери еще, если понравится!»
      – Вот, тоже, – говорит она. – А мы с тобой только что сэкономили на целый чик'н'микс.
      Есть от чего протащиться, но у меня на душе висит все та же хуетень. Пам втискивается в машину, как пудинг в форму. Голову даю на отсечение, душа у нее уже вяжется узлами вкруг главной сущностной проблемы: что выбрать на гарнир. Впрочем, исход заранее предрешен: она выберет салатик из капусты, моркови и лука под майонезом, поскольку матушка считает, что он полезен для здоровья. Типа, овощи. Мне же сегодня позарез необходимо что-нибудь еще более полезное для здоровья. Вроде вечернего автобуса, междугородний рейс.
      На углу Гепперт-стрит мимо нас проносится сирена с мигалкой. Какого, спрашивается, – они уже все равно никого не спасут. А Пам так и так проехала бы мимо поворота, из раза в раз все та же хуйня, и ничего с ней не поделаешь. Теперь ей придется делать круг в два квартала, приговаривая: «Бог ты мой, когда в этом городе хоть что-то встанет на свои места». Репортеры и люди с камерами бродят по улицам пачками. Я наклоняю голову как можно ниже и осматриваю пол, нет ли в машине термитов. Пам называет их дерьмитами. Она же каждый раз с месяц, наверное, втискивается в свою машину, и столько же времени уходит на то, чтобы вылезти: хуй знает, кто только не успеет за это время набиться к ней в салон. Вся Дикая, ебать ее, Природа.
      В «Барби-Q» сегодня все в черном, если не считать того, что на ногах у них все те же «найкс». Пока нам готовят курицу, я отсматриваю новые модели. Город, это, знаете ли, что-то вроде клуба. И узнаешь сочленов по башмакам их. Некоторые модели здесь постороннему человеку даже и за хорошие деньги не продадут, поверьте мне на слово. Я смотрю, как суетятся одетые в черное фигуры с разноцветными ступнями, и, как всегда, когда за стеклом «меркури» появляется какая-нибудь пакость, по старенькой Памовой стерео Глен Кэмбелл затягивает «Галвестон» . Это такой закон природы. У Нам, видите ли, всего одна кассета – «Лучшие песни Глена Кэмбелла». И в самый же первый раз, когда она ее поставила, эта ебучая кассета застряла в магнитоле и играет теперь в свое удовольствие. Это судьба. Пам всякий раз принимается подпевать на одном и том же месте, там, где про девушку. Кажется, когда-то у нее был бойфренд из Уортона, а от Уортона до Галвестона вроде как ближе, чем отсюда. А про сам Уортон песен, наверное, не поют.
      – Верн, ешь нижние кусочки, а то отклекнут.
      – Тогда верхние станут нижними.
      – О господи! – Она с удивительной для этакой горы жира и мяса прытью выворачивает руль, но все равно не успевает объехать свежевычищенные пятна на асфальте возле перекрестка, и мы сворачиваем на Либерти-драйв. Могла бы сегодня выбрать какой-нибудь другой маршрут.
      Чтобы не смотреть на то, как девочки плачут возле школы. 
 
Галвестон, о, Галвестон… 
 
      Перед нами начинает выруливать к тротуару еще один лимузин, а в нем еще и цветы, и девочки. Он медленно маневрирует между пятнами на дорожном покрытии. Чужие люди с камерами отходят подальше, чтобы все эти маневры попали в кадр. 
 
И по-прежнему волны бьют в берег… 
 
      За девочками, за цветами стоят мамы, а за спиной у мам – адвокаты; сорокалетние школьницы в объятиях плюшевых мишек. 
 
И по-прежнему пушки палят… 
 
      Вверх и вниз по улице люди с потерянным видом стоят у дверей своих домов. Впрочем, матушкина так называемая подруга Леона потерялась в астрале еще на той неделе, после того как Пенни купила ей на кухню занавески не того цвета. У нее и вообще по жизни вид припизднутый.
      – Ой боже мой, Верни, о господи, и эти крестики, все такие маленькие…
      Я чувствую, как мне на плечо опускается тяжелая лапа Пам и меня самого начинает колотить изнутри.
      Ту фотографию Хесуса, которая висит у шерифа за дверью, сняли на месте преступления. С другого угла, не с того, с которого я его в последний раз видел. На ней нет остальных тел, нет этих изуродованных, невинных лиц. У меня внутри совсем другая карточка. Вторник прорывается у меня изнутри, как ёбаная кровь горлом. 
 
Я снимаю ружье со стены, и снится мне Га-алвес-тон… 
 
      Хесус Наварро родился с шестью пальцами на каждой руке, и это была еще не самая его большая странность. Самое странное выяснилось под конец, под самый-самый конец. И добило. Он не собирался умирать во вторник, и на нем обнаружили шелковые трусики. И теперь главная нить расследования тянется из женских трусов, такие дела. Его отец сказал, что копы сами надели на него эти трусы. Типа, группа захвата «Лифчик»!Всем стоять!Вот только я, ебать мой род, так не думаю.
      То утро у меня перед глазами, со всех сторон. «Хеезуус, ёб твою мать, куда ты гонишь!» Орал я ему вслед.
      Ветер встречный, и мешает ехать в школу, и давит почти так же сильно, как самый факт последнего вторника перед летними каникулами. Физика, потом математика, потом снова физика, какой-то идиотский эксперимент в лаборатории. Шестиблядское семипиздие, одним словом.
      Волосы у Хесуса забраны в хвостик, и этот хвостик приплясывает, кружась, в вихрях солнечного света; такое впечатление, что он танцует со стоящими вдоль дороги деревьями. Он здорово изменился за последнее время, старина Хесус, вот что значит сильная индейская кровь. Пеньки от лишних пальцев у него почти заровнялись. Но руки у него все равно не тем концом вставлены, и мозги, кстати, тоже; уверенную легкость нашей детской логики смыло прибоем, и остались только камушки сомнения и злости, которые трутся друг о друга с каждой новой волной чувств. Моего друга, который однажды так изобразил Дэвида Леттермана, что вам в жизни не увидеть ничего похожего, похитили у меня кислотные препараты для воздействия на железы внутренней секреции. Отмороженные песенки и ароматизированные смеси с гормонами прокоптили ему на хрен все мозги – и как-то он не горит желанием кому бы то ни было эти свои смеси показывать. Такое впечатление, что это не просто гормоны. У него появились тайны даже от меня, чего отродясь не бывало. Он стал странный. И никто не знает почему.
      Я видел как-то раз шоу про подростков, в котором речь шла о том, что ключом к индивидуальному развитию человека являются ролевые модели, ну, вроде как у собак. Не знаю, кто делал это шоу, но вот с кем он точно в жизни не встречался, так это с Хесусовым папашей, это я вам точно говорю. Или с моим, если уж на то пошло. Мой предок был все-таки получше, чем мистер Наварро, по крайней мере почти до самого конца, хотя, помнится, я буквально кипятком ссал, что он не дает мне попользоваться нашей винтовкой, как мистер Наварро давал Хесусу попользоваться своей. Теперь я проклясть готов тот день, когда вообще узнал, что у нас есть ружье, и Хесус, думаю, тоже. Ему очень была нужна другая ролевая модель, и вот, надо же, какое блядство, никого подходящего рядом не оказалось. Наш учитель, мистер Кастетт, конечно, много с ним возился после школы, вот только сдается мне, что наш старый гриб Кастетт с его мишурным словоблудием как бы не очень и считается. В смысле, разве можно принимать всерьез мужика, которому за тридцать и про которого ты точно знаешь, что он садится, когда ему надо поссать. Он столько времени угробил на Хесуса, таскал его к себе домой, катал на машине и говорил с ним вполголоса, глазами в пол, хуё-моё, – ну, как эти ребята в телефильмах, которые готовы протянуть руку помощи. Типа, по-взрослому. Один раз я видел, как они сидели, обнявшись, ну вроде по-братски, и все такое. Ну, в общем, не важно. Смысл в том, что в конце концов Кастетт порекомендовал обратиться к мозгоёбу. А Хесусу в результате стало только хуже.
      Мимо на папашином грузовике проезжает Жирножопый Лотар Ларби и показывает моему братишке язык. «Шизя мокрожопая!» – кричит он.
      Хесус просто опускает голову. Мне его иногда становится так жалко, с его совсем-как-новыми, купленными в секонд-хэнде «Джордан Нью Джексами», с его альтернативным стилем жизни, если теперь так принято называть подобную херотень. Когда-то его характер подходил ему на все сто, тик в тик, как носок на ногу: в те далекие счастливые времена, когда мы были короли вселенной, когда пятнышко грязи на кроссовках значило больше, чем сами кроссовки. Мы бродили по пригородным пустошам с винтовкой Хесусова папаши, наводя ужас на банки из-под пива, на арбузы и прочую поебень. Такое ощущение, что взрослыми мы успели стать много раньше, чем стали детьми: то есть еще до того, как превратились в нынешнее хуй знает что. Я чувствую, как невъебенность жизни заставляет мои губы пристыть одна к другой, и смотрю, как мой друг наяривает рядом со мной на велосипеде. Глаза у него стекленеют: не в первый раз с тех пор, как он стал ходить к этому мозгоклюву. Сразу видно, что на него нашло очередное философское опизденение.
      – Слушай, ты помнишь того Великого Мыслителя, о котором нам рассказывали в школе на прошлой неделе? – спрашивает он.
      – Это который «весь в себе»? Кант – по шву в три пальца?
      – Ну да, который сказал, что в действительности ничего не происходит, пока ты не увидишь, как оно происходит.
      – Я помню только, что спросил Нейлора, как он понимает, когда человек весь в себе, а он ответил: «Либо в рот, либо через жопу, но я обычно ни так, ни эдак не дотягиваюсь». И тут мы с ним так уссались, что чуть в штаны не наложили.
      Хесус щелкает языком.
      – Твою мать, Вернон, да вынь ты голову из жопы хоть раз в жизни. Уссались, усрались, ёбу дались. Это настоящее, понимаешь? Весь в Себе задает вопрос насчет котенка – загадку, что есть, скажем, у нас коробка, а внутри котенок, и если в этой коробке лежит еще, скажем, открытый баллончик с какой-нибудь смертельно ядовитой дрянью или еще что-нибудь в этом духе, так что котенок в любой момент может бросить кони…
      – А чей это котенок? Нет, что за люди, Хесус? Это как же надо было ужраться…
      – Блядь, Вернон, я серьезно. Это философский вопрос, причем в реальном времени. Котенок сидит в коробке и по-любому вот-вот сдохнет, и Весь в Себе спрашивает, можем ли мы уже считать его мертвым, в техническом смысле слова, поскольку нет никого, кто увидел бы, что он все еще жив, кто бы понял, что он существует.
      – Может, проще наступить на эту коробку и придавить засранца?
      – Проблема не в том, чтобы убить котенка, мудило.
      Хесуса в последнее время вывести из себя – как два пальца обоссать. Очень стал серьезный парень.
      – А в чем тогда эта хуева проблема, Джез?
      Он хмурит брови и отвечает медленно, каждое слово по килограмму:
      – В том, что если ничего не происходит, пока ты не увидишь, как оно происходит – произойдет ли оно, если тебе известно, что оно должно произойти, – но ты об этом никому не скажешь…
      Он не успевает договорить до конца, потому что сквозь деревья вдруг вздыбливаются откуда ни возьмись похожие на мавзолей очертания городской средней школы Мученио. И меня вдоль хребта продирает вертлявый холодок, как червяк сквозь яблоко, как ёбаный шахтер с большим отбойным молотком.

Три

      Слишком, блядь, поздно. Если ты заметил зайца, он автоматически на тебя обернется; закон природы, если вы не знали. Вот и с Вейн Гури та же хуйня – стоило мне ее заметить на дороге возле нашего с матушкой дома. Патрульная машина с гарниром из грозовых туч.
      – Пам, стой! Давай я выйду прямо здесь…
      – Что за нетерпячка? Мы считай приехали. Если Пам раскочегарилась, остановить ее не так-то просто.
      Мой дом – облезлая деревянная хибара на улице, состоящей из облезлых деревянных хибар. И раньше чем увидеть его сквозь ивы, вы непременно увидите скрипящую рядом нефтяную качалку. Не знаю, как в вашем городе, а мы свои качалки украшаем. Как умеем. Даже конкурс такой проводим. Нашу качалку нарядили богомолом, присобачили башку и лапы. И вот этот гигантский богомол качает себе, и качает, и качает в грязи на соседнем участке. Украшали его местные дамы. Но все равно в этом году приз получил Годзилла с Калавера-драйв. Пока Пам осаживает машину, я замечаю в дальнем конце улицы репортеров и еще одного чужака, который стоит рядом с приткнувшимся под ивой Лечуги фургоном. Когда мы проезжаем мимо, он отгибает ветку ивы, чтобы удобнее было на нас смотреть. И улыбается, не спрашивайте у меня почему.
      – Этот мужик торчит тут с самого утра, – говорит Пам, указав глазами на иву.
      – Просто приезжий или репортер? – спрашиваю я. Пам качает головой и останавливается возле дома.
      – Он не из наших мест, это уж точно. А еще у него при себе видеокамера…
      «Ёб'т, ёб'т, ёб'т», – усирается богомол возле моего родительского дома, и так каждые четыре секунды, сколько я себя помню. Газ, тормоз, газ, тормоз, Пам ставит на прикол свою машину, словно это не машина, а речной паром. •б'т, ёб'т, газ, тормоз, я попал в колеса механизма под названием Мученио. Окна у миссис Лечуг, на той стороне улицы, плотно зашторены. В доме номер двадцать старая миссис Портер глазеет из-за внешней, обтянутой москитной сеткой двери на пару с Куртом, средних размеров черно-белой псиной. Курт заслуживает самого почетного места в Зале Славы для ёбаных Брехунов, но с самого вторника даже он не проронил ни звука. Нет, как все-таки собаки чувствуют такие вещи – просто пиздец.
      И тут, конечно, на машину падает тень. Вейн Гури, собственной сраной персоной.
      – И кто это у нас тут приехал? – спрашивает она, открывая дверцу с моей стороны. Голос у нее идет откуда-то из горла, как у попугая. Так и хочется заглянуть ей в рот – а вдруг и язык там птичий, такая кожистая, блядь, боксерская перчатка.
      Мать выскакивает на крыльцо с подносом унылых клеклых суперблядьрадостных кексов. Нынче она у нас – Вспугнутая Лань. Точно такой же вид у нее был в тот день, когда я в последний раз видел живым и здоровым своего папашу, хотя в общем-то Вспугнутая Лань может означать все, что угодно, оттого, что кто-то положил не на место ее любимую кухонную прихватку в виде лягвы, и вплоть до форменного Армагеддона. Но варежка тут как тут, под подносом. Она спускается с крылечка и идет мимо ивы, той, под которой поставила себе лавочку для желаний. Лавочки для желаний в наших краях стали ставить совсем недавно, но эта хреновина уже успела накрениться чуть не до самой земли. Она не обращает на лавку внимания и сразу бросается к машине Нам.
      – Салют, чувак, – говорит она мне, и от нее за милю, как будто духи пролила, несет дешевыми понтами, и такой у нее говорок, такие, блядь, Чаттануги чу-чу – вот так она и говорит со мной с тех самых пор, как я обнаружил первые признаки, так сказать, мужественности. Я пытаюсь отодвинуться, но какой там, она меня уже сграбастала и покрывает с ног до головы слюнями, губной помадой и хер знает чем еще. Плацентой. И все это время на лице у нее улыбка, которую ты уже где-то видел, вот только не можешь точно вспомнить где. Отгадка: в фильме, где мать приезжает в молодую семью, а под конец им приходится отнимать у нее ножницы, чтобы она всех, на хуй, не порезала.
      – Гх- ррр, – меж нами является Вейн Гури. – Боюсь, что этот ваш чувак только что сбежал с допроса.
      – Вейн, для тебя я – просто Дорис! Я сама почти что Гури, мы с Лу-Делл просто души друг в друге не чаем, и с Рейной, и вообще.
      – Да-да, конечно, миссис Литтл, позвольте я вам кое-что объясню…
      – Да, кстати, грех не попробовать вот этих славных кексиков, а, Вейн?
      – Боюсь, что не я придумывала эти законы, мэм.
      – По крайней мере, может, зайдете в дом, чем стоять здесь, париться и сердиться; там бы все и уладили миром, – говорит матушка.
      Я каменею. Вот чего мне меньше всего на свете сейчас хочется, так это чтобы Гури оказалась в моей комнате. В шкафу, например, порылась, и все такое.
      – Боюсь, Вернону придется проехать со мной, – говорит Гури. – А потом мы будем вынуждены обыскать его комнату.
      – Господи, Вейн, но он же ничего такого не натворил, он всегдаделает только то, что ему скажешь…
      – Да что вы говорите. До сих пор он только и делал, что врал мне на каждом шагу, а как только я ему доверилась и оставила одного, он тут же смылся. И у нас до сих пор нет никаких сведений о том, где он был и что делал во время совершения убийства.
      – Да его даже там не было!
      – А нам он сказал, что был; что в это время он был на математике.
      – В это время у нас шламатематика, – поправляю я. •б вашу в бога душу мать, напечатайте мне этот текст на майке, и я клянусь не снимать ее даже на ночь.
      – Тогда и беспокоиться не о чем, – говорит Гури. – Если вам нечего скрывать.
      – Но послушайте, Вейн, в новостяхсказали, что дело возбудили и тут же закрыли, потому что, в чем причина, всем и так известно.
      Ресницы у Гури вздрагивают.
      – Всем могут быть известны разве что следствия, миссис Литтл. А вот насчет причин мы еще посмотрим.
      – Но в новостяхсказали…
      – В новостях много разного говорят, мэм. А нам фактически со всего графства пришлось собирать пластиковые мешки для трупов, и то едва хватило; и если вас интересует мое мнение, то одному стрелку, без посторонней помощи, трудновато было бы этакое устроить.
      Матушка ковыляет к своей скамеечке для желаний и не глядя отставляет кексы в сторону. Скамеечка перекошена, а потому и матушку на ней слегка ведет в сторону. Эта херовина каждую неделю умудряется встать под каким-нибудь новым углом, как будто в нее встроили компас и сориентировали стрелку по матушкиной голове или еще по чему-нибудь столь же добротному.
      – Я не понимаю. Я просто не понимаю, почему все несчастья на свете должны происходить именно со мной. У нас есть свидетели, Вейн, свидетели!
      Гури вздыхает.
      – Мэм, вы же сами знаете, какой ненадежный народ эти так называемые свидетели. Может, ваш сын все знал. А может, и нет. Но факт остается фактом: он удрал из участка прежде, чем я успела его допросить – люди со стопроцентным алиби обычно так не поступают.
      И тут наконец Пам удается выгрузить свои телеса из «меркури». Как только она окончательно его с себя снимает, машина с видимым облегчением переводит дух. На сиденье градом сыплются термиты и подпрыгивают, как просыпавшиеся семечки.
      – Это я его оттуда забрала, Вейн. Полумертвым от голода.
      Гури складывает руки на груди.
      – Ему предложили поесть…
      – Чтоб мне пусто было, да этой вашей порции от Притыкина не хватит даже для того, чтобы накормить нос от растущего организма.
      Ее суровый глаз пришкваривает Гури к месту.
      – Да, кстати, Вейн, а как у тебя самой с диетой по Притыкину – помогает?
      – Ну, в общем, нормально. Гх-рр.
      Вот это Гури попала, как козявка на булавку. Потрепанного вида чужак с видеокамерой снова обозначается под Лечугиной ивой, перехватывает мой взгляд, потом смотрит на Вейн. К лицу у него по-прежнему приклеена безнадежная, на шрам похожая улыбка, которая вдруг режет меня поперек души, как ножом, не спрашивайте почему. Гури он по фигу. Она просто замечает его для себя уголком глаза, и все. На нем пегая спецовка, а под ней – белый смокинг, как у Рикардо Мандельбаба, или как там звали этого матушкиного любимчика из «Острова фантазии», у которого был собственный карлик. Но вот он трогается с места, пингвиньей развалочкой перебирается на нашу сторону дороги и устанавливает камеру на треногу. Чтобы, типа, никто на его счет больше не заблуждался: либо турист, либо репортер. В наши дни единственный способ отличить одно от другого – это имя. Никогда не обращали внимания, насколько ёбнутые имена у местных репортеров? Типа, Зирки Серцен, Альдо Манальдо и прочая поебень.
      – Так что, – говорит Гури, обращая хрен внимания на Мандельбаба, – давайте-ка доставим мальчика обратно в город.
      Хуяльчика доставим.
      – Нет, погодите, – говорит матушка. – Я должна вас предупредить: видите ли, Вернон страдает от недомогания.
      Она произносит это слово таким скрипучим шепотом, как будто речь идет о раке.
      –  Ч-черт, мама!
      – Вернон Грегори, ты прекрасно знаешь, что это может вызывать определенные неудобства!
      Господи, твою мать. Ножик у меня в спине становится длиннее на целый ярд. Поодаль, на обочине дороги, хихикает Мандельбаб.
      – Мы о нем позаботимся, – говорит Гури, вытирая ладонь о штанину. И всем телом подталкивает меня в сторону собственной машины; весьма действенный аргумент в пользу правопорядка, если жопа у тебя как два остоебенных фугаса.
      – Но он же не сделал ничего такого! У него медицинские противопоказания!
      Медиблядьцинские противонахуйпоказания.
      И в этот самый момент Судьба ходит с козыря. По улице разносится знакомый шорох «эльдорадо» Леоны Дант. Адский, ети его, маткомобиль. Под завязку набитый двумя другими матушкиными приятельницами – Жоржетт и Бетти. Которые всегда ну просто проезжали мимо. До вторника душой компании была миссис Лечуга; теперь она не расположена к общению – вплоть до соответствующего уведомления.
      Леона Дант объявляется у нас только в тех случаях, когда у нее есть, как минимум, два повода пустить пыль в глаза: чтобы вы знали, как она идет по жизни. Для того чтобы зайти к Лечугам, ей требуется по меньшей мере пять новых достижений, так что мы в младшей лиге. И даже в лиге, блядь, для эмбрионов. Если не принимать в расчет бедра и жопу, как у стельной коровы, и пару прыщиков вместо грудей, Леона – идеальная блондинка с медовыми устами, которые становятся тем слаще, чем чаще она их полирует о бумажник собственного мужа. Покойного мужа, а не того, самого первого, тот от нее сбежал. О том, который сбежал, она вообще не говорит ни слова.
      Жоржетт Покорней в этой компании самая старая; высохшая старая сойка с волосами из лакированного табачного дыма. Для своих просто Джордж. В настоящий момент она замужем за шерифом, но я даже представлять себе не хочу, как они могут чем-нибудь этаким заниматься, и вам не советую. В смысле, представлять. И еще один прикол: при ней, как при носорогах, которых показывают в дикой природе по телику, состоит специальная птичка, которая постоянно сидит у нее на спине. А зовут ее Бетти Причард: еще одна из матушкиных так называемых приятельниц.
      Главная задача Бетти – ходить за Джорджем по пятам с идиотской всепонимающей миной и повторять, как попка: «Я понимаю, как я тебя понимаю». У нее десятилетний сынок по имени Брэд. Этот пиздёныш сломал мою игровую приставку, но сознаваться не желает. И при этом слова ему не скажи и пальцем его, сука, не тронь: медицинское освидетельствование выявило у него расстройство, которое теперь работает чем-то вроде билета на свободный выход из тюрьмы. Мое недомоганиетут и рядом не стояло.
      Итак, Судьба играет с козыря в виде невъебенной Леониной тачки, которая останавливается прямо позади патрульного автомобиля. Рикардо Мандельбаб, этот мудила репортер, принимает позу тореро, а потом отступает в сторону, когда на кусочек утоптанной глины, который мы называем «нашей лужайкой», выплескиваются два гектара целлюлита. Сей момент имеет означать, что матушкин мармеладный мир покоится на подушке из сахарной ваты, где каждая ниточка – не просто так, а подушку всегда есть кому взбивать. А теперь посмотрим, как вся эта херь будет таять.
      – Привет, Вейн! – кричит издалека Леона. Она здоровается первой, по той причине, что моложе всех прочих: ей нет еще и сорока.
      – Что такое, Вейн? – присоединяется к ней Жоржетт Покорней. – Ты так надоела моему благоверному в участке, что он отправил тебя куда подальше?
      Матушка тут же цепляется за соломинку:
      – У Вейн обычная проверка, девочки. Давайте зайдем выпьем содовой.
      – И больше ничего, Дорис? – спрашивает Леона.
      – Ой, мамочки, – вскидывается матушка. – Кексы-то у меня сейчас вспотеют. И отклекнут!
      Убей меня бог капустной кочерыжкой, если в этих кексах есть хоть капля жизни: вспотеть они не смогут ни при каких раскладах.
      Вейн Гури прочищает горло, чтобы что-то сказать, но в этот самый миг к ней подступает Мандельбаб с видеокамерой и крокодильей улыбкой на роже.
      – Несколько слов в камеру, капитан?
      Вокруг собирается аудитория в лице Пам, Жоржетт, Леоны и Бетти. В руках у Жоржетт появляется пачка сигарет. Она устраивается надолго. Всепонимающая мина на лице Бетти сменяется выражением озабоченности.
      – Ты же не собираешься курить, когда тебя снимают для телевидения, а, Джордж?
      – Шшш, – отвечает Жоржетта. – Это не меня снимают, а вот ее. Не пудри мне мозги, Бетти.
      Губы у помощника шерифа Гури вытягиваются в ниточку. Она набирает полную грудь воздуха и хмуро переводит взгляд на репортера.
      – Во-первых, сэр, я помощник шерифа, а во-вторых, за свежей информацией вам следует обратиться к уполномоченному по связям с общественностью.
      – Вообще-то новости мне не нужны. Я пытаюсь вникнуть в контекст, – говорит Мандельбаб.
      Гури сканирует его взглядом, с ног до головы.
      – Тогда понятно. А вы, собственно…
      – Си-эн-эн, мэм, Эулалио Ледесма, к вашим услугам. – Солнечный луч высекает искру из золотого зуба у него во рту. – Мир застыл в ожидании.
      Гури усмехается и качает головой.
      – Мир довольно далек от Мученио, мистер Ледесма.
      – Сегодня Мученио и есть наш мир, мэм.
      Гури быстро переводит взгляд на Пам. Рот у Пам открыт настежь, как у младенца на рекламе фаст-фуд. В глазах горят две волшебные буквы: TV!
      – Твой Барри просто умрет от гордости! – говорит она.
      Помощник шерифа Гури оглядывает себя.
      – Но я же не могу сниматься прямо вот так, разве так можно?
      – Ты что, Вейн, с ума сошла, – нетерпеливо восклицает Пам. – Такой шанс. Да все с тобой в порядке.
      – Да иди ты. Гх. А что я, собственно, должна сказать, ну, в двух словах.
      – Расслабьтесь и во всем положитесь на меня, – говорит мистер Ледесма.
      Прежде чем Гури успевает хоть что-то ему возразить, он переустанавливает треногу, наводит на нее камеру и встает перед объективом. Голос у него становится вдруг насыщенным и звучным, как расплавленное дерево:
      – И снова мы примеряем на себя скорбные одежды – одежды, изношенные от частого употребления в быстро меняющемся мире. Сегодня добропорядочные граждане города Мученио, в центре Техаса, задаются тем же вопросом, которым задаюсь я: как нам излечить Америку?
      – Гх- рр. – Гури открывает рот, как будто именно она, блядь, только и знает ответ. Нет, Вейн, прижухни – он еще не кончил.
      – Мы начнем с передовой, с тех людей, чья роль в ситуации, сложившейся здесь после трагедии, постепенно меняется: с работников правоохранительных органов. Помощник шерифа Гури, скажите, ощущаете ли вы, как в подобных случаях изменяется отношение местных жителей к вам и вашим коллегам?
      – Ну, у нас это в первый раз, – отвечает Гури. Вот уж сказала, как в воду перднула.
      – Но вы замечаете, что к вам стали чаще обращаться за консультацией, что люди надеются не только на то, что вы исполните свой гражданский и служебный долг, но и на вашу моральную поддержку?
      – С точки зрения стасс-тисстики, сэр, консультантов у нас в городе больше, чем полицейских. Они не охраняют общественный порядок, а мы не даем консультаций.
      – Общество сталкивается с вызовом, и – что? Люди тянутся друг к другу?
      – Ну да, конечно, мы получили подкрепление из Лулинга, из графства Смит нам прислали собак. Даже комитет в Хьюстоне кое-какое оборудование подогнал, самопал, конечно, но лучше, чем ничего.
      – Вероятно, с тем, чтобы высвободить драгоценное время, которое вы можете провести теперь с теми, кто выжил… – Ледесма начинает подталкивать меня поближе к камере.
      У Гури аж дыхание перехватывает.
      – Кто выжил – выжил. А в мои обязанности, сэр, входит выяснить причину случившегося. Этот город не успокоится, пока причина всех наших нынешних проблем не будет установлена. И устранена.
      – Но, насколько я понимаю, дело возбуждено и закрыто?
      – Ничто на свете не происходит без причины, сэр.
      – Вы утверждаете, что местной общине придется смириться с тем, что расследование будет вестись в ее собственных границах, и, кроме того, вполне возможно, что ей придется столкнуться с рядом не слишком приятных фактов относительно ее собственной роли в этой трагедии.
      – Я утверждаю, что нам придется найти причину, то есть конкретного человека, из-за которого все произошло.
      В глазах у Ледесмы всплескивают искорки. Он дотягивается до моего плеча и выдергивает из толпы – прямо в кадр.
      – Неужели причиной и был вот этот молодой человек?
      Двойные подбородки Гури съеживаются, как улитки, когда их спрыснешь уксусом.
      – Гх- рр, я этого не сказала.
      – Тогда почему американские налогоплательщики должны оплачивать ваше личное желание посадить его под замок в первый же день после убийства, которое могло нанести ему такую психическую травму, от которой он не оправится до конца своих дней?
      С дальнего конца улицы начинают подтягиваться другие репортеры. На лице у Гури выступают капельки пота.
      – На этом съемка закончена, мистер Ледесма.
      – Помощник шерифа, эта земля находится в общественной собственности. Здесь даже Господь Всемогущий не сможет наложить запрет на видеосъемку.
      – Я только хочу сказать, что не я придумывала все эти законы.
      – Этот мальчик нарушил закон?
      – Ну, этого мы пока не знаем.
      – Так, значит, вы сажаете его просто на всякий случай?
      – Гх- р.
      Шерифова жена нахмурилась так, что брови сошлись чуть не на сиськах. То есть, по сути дела, чуть ниже пупа. Ледесма оценивает ее краем глаза, у этого парня явно все под контролем. Гури пытается по тихой унести ноги, но он тут же наставляет на нее камеру, как пистолет.
      – Может быть, вы скажете, как зовут шерифа, который отдал вам такое распоряжение?
      По тому как Жоржетт Покорней обычно говорит о своем благоверном, прямо-таки и не скажешь, что ей до него есть хоть какое-то дело. Но тут, однако, выясняется, что все не так просто. Сквозь вихрь «клинексов» у нее из сумочки выпархивает телефон.
      – Бертрам? Вейн показывают по телевизору. Через секунду в кармане у Гури раздается телефонный сигнал.
      – Шериф? Нет, сэр, богом клянусь. Бандера-роуд? Примерно в двух кварталах отсюда. Собаки? Так точно, сэр, сию секунду.
      Ледесма спокойно сворачивает камеру и наблюдает за тем, как Гури с побитым видом тащится к машине. Затем, под аккомпанемент первого раската грома и последнего солнечного блика от нефтяной качалки, поворачивается ко мне и подмигивает – в замедленной съемке. Иначе чем в замедленной и не заметишь, так быстро он это сделал. Мне приходится сделать над собой серьезное усилие, чтобы не улыбнуться в ответ. И не уссаться со смеху, да так, что весь Техас, на хуй, вынесет в Карибское море.
      – С тебя причитается, – одними губами проговаривает он и тычет в меня коротким толстым пальцем.
      Я просто киваю и иду вслед за матушкой к нашему крыльцу, вместе с Леоной, Жоржетт и Бетти. Она загоняет их в дом, а сама задерживается у внешней двери, чтобы посмотреть, по-прежнему ли старая миссис Портер, бездетная миссис Портер, мешком по голове оглоушенная миссис Портер, маячит в собственном дверном проеме. Маячит, поделает вид, что ее там нет. А Курт, хрен собачий, просто стоит и смотрит. Хули ему-то притворяться.
      Последнее, что я вижу сквозь затворяющуюся дверь, – как Пальмира катится, постепенно набирая скорость, по тротуару в нашу сторону. Проходя мимо Гури, она тычет пальцем в пятно у той возле бейджика с именем.
      – Батюшки, Вейн, никак барбекю-соус?
      Если мир и впрямь черно-белый, то вся моя комната – одно большое свидетельство против меня. Густое марево носков и нижнего белья, изрешеченных тайны ми грезами. В компьютере нужно первым делом подчистить кое-что в реестре и в истории, чтобы от некоторых файлов даже следа не осталось, вроде тех картинок, где ампутанты занимаются сексом, которые я распечатывал для старика Сайласа. У него, видите ли, нет компьютера. Сайлас – это такой старый местный доходяга, и вы туда даже не ходите, нечего вам там делать, нет, правда. У нас, у несовершеннолетних, с ним меновая торговля, мы ему картинки, а он нам взамен – ну, вы понимаете, о чем я говорю. Я ставлю себе галочку: почистить компьютер, или «заняться виртуальной гигиеной», как не скажет мистер Кастетт. А сам тем временем продолжаю внимательный осмотр комнаты. Возле кровати стопкой сложено белье, выстиранное еще на той неделе, а под ним матушкин каталог женского белья; надо будет вернуть его к ней в комнату. И держать пальцы фигами, чтобы она никогда в жизни не открыла страницы 67 и 68. Ну, знаете, как оно бывает. Теперь шкаф, где в самом низу лежит коробка из-под «найкс». А в ней два косяка и две чеки ЛСД. Только не поймите меня неправильно, я их храню для Тейлор Фигероа.
      Сквозь сумрак за окном всплескивает тусклый свет. Неудержимо тянет выглянуть, я выглядываю и вижу, как на крылечке у Лечуг выгружают целую кучу цветов и плюшевых мишек. Теперь оно похоже на крыльцо Принцессы Дебби, или как там звали эту принцессу, которая недавно умерла. И все это лежит кучкой, и не распаковано. Коню понятно, что Лечуги сами за это все заплатили. А больше никто Максу цветов не прислал, вот что самое печальное. Душераздирающее зрелище – нет, правда.
      Мозг у меня превратился в желе, и где-то на его задворках я фиксирую обыденную трагичность произошедшего. Вот, например, Лечугам приходится самим себе отправлять плюшевых мишек. А знаете почему? Потому что их Макс был полный мудила. Вот только подумал, а по душе как пилой полоснуло: огненные псы вот-вот сорвут намордники и уволокут мою говенную душонку в ад, на муки вечные. И при всем том, вот он я, в глазах щиплет, стою и реву по Максу, по всем моим одноклассникам. Правда – штука едучая. Такое впечатление, что все, кто материл покойных на чем свет стоит, теперь выстроились в очередь, чтобы рассказать нам, какими ангелами были эти милые детишки при жизни. Я уже успел понять, что этот мир каждый день смеется до усрачки, а потом, когда говно все-таки полезет наружу, начинает упражняться во вранье. Такое впечатление, что всех нас держат на Притыкинской диете из ебучего вранья. И скажите мне на милость – ёб вашу мать, разве это жизнь?
      Я затыкаю глаза накрахмаленным краешком футболки и пытаюсь взять себя в руки. Мне стоило бы прибраться в комнате как следует, поскольку все теперь такие, на хуй, нервные, но на душе у меня как говном намазано. А потом в памяти как-то вдруг сама собой всплывает мысль, которую я, кажется, где-то вычитал: если ты запланировал что-то сделать и прикинул, сколько времени у тебя на это уйдет, то именно столько времени Судьба и отведет тебе прежде, чем нужно будет браться за что-то следующее на очереди.
      – Верн? – вопит с кухни матушка. – Bep-нон!

Четыре

      –  Вер-нон?
      – Чего еще? – ору я в ответ.
      И ни хуя она не отвечает. Это, наверное, у всех матерей от рождения: ей просто захотелось вспомнить, как звучит твой голос. На каких, блядь, нотах. Если ты ее потом попросишь повторить, что ты ей сказал, она ни полслова не вспомнит. Нужно только, чтобы звук был правильный. Как из жопы.
      – Вер- нон.
      Я затворяю дверь шкафа и иду через холл в кухню, где вокруг стойки разыгрывается знакомая до боли сцена. Матушка на кухне возится с плитой, Леона составляет ей компанию. Брэд Причард сидит на ковре в гостиной и притворяется, что никто не видит, что палец у него в жопе чуть не по самый локоть. А все притворяются, что и впрямь ничего не видят. Таковы люди – а я вам что говорил? Им не хочется марать свои вечно, блядь, зеленые жизни, открывши рот и сказав: «Брэд, да вынь ты наконец свой сраный палец из анального отверстия», ни хуя подобного, они вместо этого лучше просто притворятся, что их здесь нет. Точно так же они умудряются делать вид, что не имеют к царящей в городе скорби никакого отношения. А все равно, блядь, не выходит. И ребра их плотно сжаты железным обручем тоски. Единственный человек, на котором глаз отдыхает, – это Пам: выбросилась, как кашалот на берег, на старый папашин диван в темном конце комнаты. И из-под складок ее попоны уже появился положенный «сникерс».
      Я иду на кухонную сторону стойки, где Леона никак не перейдет к главной цели своего визита: к очередным понтам. Сперва она должна выбить все козыри у матушки, а потому ее медовый голосок скользит как по накатанному, то вверх, то вниз: «Ой, как здорово, уау, Дорис, ой, какая прелесть», как пароходная сирена в тумане. Потом, когда матушка наконец выдыхается, она ходит с туза.
      – Да, кстати, я тебе говорила, что наняла горничную?
      Рот у матушки разъезжается гармошкой.
      – Ой, ооой.
      А теперь задержи дыхание и жди второго. Джордж выпускает супертонкую струйку дыма у Бетти поверх головы, они сидят и делают вид, что смотрят телевизор, но их супермягкие улыбки суть недвусмысленное свидетельство: они знают, что еще у Леоны в рукаве. Матушка просто наклоняется к духовке, и все. Будет куда сунуть голову, если еще чем-нибудь вовремя не оглоушат. На носу у нее набухает капелька пота. И – тссык – на коричневый линолеум.
      – Ага, – говорит Леона, – она выходит на работу, как только я вернусь с Гавайев.
      Дом содрогается от облегчения.
      – Не может быть, что – опять в отпуск? – спрашивает матушка.
      Леона откидывает волосы на спину.
      – Тодду хочется, чтобы я ни в чемсебе не отказывала, пока я молодая.
      А то. Моложе не бывает.
      – Черт, но не сегодня же, – доносится из гостиной голос Джордж. Что значит: ша, конец понтам.
      – Я понимаю, как я тебя понимаю, – говорит Бетти.
      – Такое впечатление, что дальше уже некуда, и вдруг – бабах!
      – О господи, я понимаю.
      – Шесть фунтов как одна унция, а я ее видела всего-то на прошлой неделе. Шесть фунтов за неделю! – Слова вылетают у нее изо рта в густом клубе дыма, и она разгоняет их по комнате рукой.
      Бетти отмахивается от тех, что пришлись на ее долю.
      – Все из-за диеты, из-за этих ее крабов, – говорит Леона.
      Пам хрюкает что-то неразборчивое из полумглы.
      – Я понимаю, – говорит Бетти. – А почему она решила отказаться от Часовых Веса?
      – Милочка, – говорит Джордж, – Вейн Гури очень повезло, что эти чертовы шорты еще не лопнули прямо у нее на жопе. Я вообще не понимаю, какой ей смысл пытаться с собой что-то сделать.
      – Это Барри ее припугнул, – подает голос Пам. – Дал ей месяц на то, чтобы мясо больше не висело, а если нет, только она его и видела.
      Джордж задирает голову вверх, так, чтобы слова летели по навесной траектории, через голову Пам.
      – Тогда нечего и думать о Притыкине – ей нужна система Вилмера.
      – Но, Жоржетт, – выглядывает из кухни матушка, – в моем случае Вилмер не сработал – пока, по крайней мере.
      Леона и Бетти переглядываются. Джордж тихо кашляет.
      – Сдается мне, Дорис, что ты не слишком-то строго ее придерживалась.
      – Ну, я, конечно, еще не успела в ней окончательно разочароваться, вы же понимаете… Да, кстати, а я вам говорила, что заказала холодильник – новый, поперечной системы?
      – Уау, – говорит Леона. – Специальное Предложение? А цвет какой?
      Матушка скромно роняет глаза в пол.
      – Ну, в общем, миндальный на миндальном. Нет, вы на нее только посмотрите: раскраснелась, вся в поту, под шапочкой старых добрых светло-коричневых волос на собственной старой доброй светло-коричневой кухне. А внутри все ее органы вкалывают как сумасшедшие, пытаясь переработать желчь в земляничное молочко. А снаружи ее светло-коричневая жизнь увивается бессмысленными кольцами вокруг веселенькой красной загогулины на ее платье.
      Я напоминаю ей о своем присутствии – из той части кухни, где у нас стиральная машина.
      – Ма?
      – А, вот и ты. Иди-ка спроси у этого телевизионщика, не хочет ли он стаканчик коки, там, снаружи, наверное, градусов девяносто , не меньше.
      – У того, который одет как Рикардо Мандельбаб?
      – Ну, он много младше Рикардо Монтальбана – правда, девочки? И симпатичнее…
      – Хнфф, – доносится с дивана.
      Джордж перегибается вперед, чтобы заглянуть матушке в глаза.
      – Ты же не собираешься приглашать совершенно незнакомогочеловека в дом? Вот так вот – взять и пригласить?
      – Ну, Жоржетт, ведь ты же знаешь, что жители Мученио славятся своим гостеприимством…
      – А-га, – фыркает Джордж. – Только что-то я не слышала, чтобы кто-то из той группы поддержки, у которой в прошлый раз сломался здесь автобус, сильно рвался вернуться в наши края.
      – Ну, это ведь совсем другое дело.
      Все девочки, за исключением Пам, поджимают губки и переглядываются. Джордж аккуратно прочищает горло.
      Брэд Причард наконец закончил трудиться над собственной задницей. Засим последует целая пантомима из множества разнообразных и ненужных жестов, в результате которой палец все равно окажется у него в носу. Выходя из кухни, я встречаюсь с ним глазами, указываю себе на задницу и смачно облизываю палец.
      – Мм- ам, – верещит он.
      Беула-драйв разбухла от жары. Я тащусь к стойке с лимонадом, которую соорудили соседские детишки на подъездной дорожке к дому номер двенадцать; за информацию о репортере они просят пятьдесят центов, и я бреду обратно, чтобы обследовать красный фургон под Лечугиной ивой. Мой нос расплющивается о заднее стекло. Под сиденьем – коробка из-под готового завтрака, а в ней половинка коричневого яблока. На полу какие-то проволочки. Растрепанная книжка под названием «Хорошая идея в масс-медиа». Потом – голова Ледесмы; покоится на паре старых башмаков. Он лежит на полотняном матрасике, глаза закрыты, тело расслаблено и все в поту. Как только я фиксирую на нем взгляд, он вздрагивает, как заяц.
      –  Т-твою мать!
      Он приподнимается на локте и принимается тереть глаза.
      – Эй, командир, дверь у нас с другой стороны. Переправив на ходу беглого плюшевого мишку на Лечугину лужайку, я огибаю фургон. В лицо мне ударяет густая потная волна, стоило только открыть дверцу. Лицо у этого типа какое-то смурное. Явно за тридцать. Матушке он, судя но всему, чем-то глянулся, но я бы на ее месте был с ним поосторожнее.
      – Вы прямо в фургоне живете? – спрашиваю я.
      – Ц-ц, в мотеле ни одного свободного места. Кроме того, надо же дать моей корпоративной Амекс хоть немного передохнуть.
      Он сгребает одежду, и по полу раскатываются какие-то стеклянные флакончики.
      – Мать просила вам передать, что вы можете зайти к нам и выпить кока-колы.
      – Я бы с гораздо большим удовольствием воспользовался вашей ванной. И чего-нибудь перекусил.
      – У нас есть радостные кексы.
      –  Радостные?
      – Во-во.
      Натягивая на себя комбинезон, Ледесма сгребает пригоршню флакончиков и заталкивает их в карман. Глаза у него черные и быстрые, и он явно меня изучает.
      – Сегодня твоя мама пережила настоящий стресс.
      – Бывало и хуже.
      Он смеется, как астматик закашлялся, «кхеррерр, хррр», и шлепает меня по руке. Типа, как папаша делал, когда играл в друзей. Мы идем через улицу, потом по нашей подъездной дорожке. У лавочки для желаний он останавливается, чтобы поудобней уложить в штанах яйца. Потом качает головой и смотрит на меня.
      – Верн, ведь ты же ни в чем не виноват, да?
      – А-га.
      – Не знаю, почему меня это настолько задевает, ц-ц. Все это дерьмо, которое на тебя обрушилось, и у меня никак не идет из головы мысль – ну разве это жизнь?
      – Вам хочется об этом поговорить?
      Он кладет мне руку на плечо.
      – Я просто хочу тебе помочь.
      Я просто стою и смотрю на свои «найкс». Если честно, моменты истинной близости не мой репертуар, особенно если ты только что видел этого типа голым. И отдаешь себе отчет в том, что следующим номером будешь трястись как шавка в каком-нибудь сраном телефильме, вот там тебе и будет и откровенность, и истинная близость. Мне кажется, он и сам почувствовал, что слегка переборщил. Он убирает руку с моего плеча, щиплет себя еще разок в промежности и склоняется над нашей лавочкой для желаний, которую совсем перекосило.
      – Вот, блин, – говорит он и распрямляется. – Вы что, не могли поставить ее где-нибудь на ровном месте?
      – А то! Конечно, могли – там, где она раньше стояла. В магазине.
      Он смеется.
      – С тебя причитается, большой человек по фамилии Литтл. Расскажешь мне всю историю с начала до конца. Мир просто тащится от неудачников.
      – Но мы же только что уделали помощника шерифа Гури.
      – Ц-ц, камера-то не работала.
      – Тогда вам лучше делать ноги из города.
      – Считай, что я просто выручил тебя, как неудачник неудачника.
      – Это вы-то неудачник?
      На этой моей фразе дверь миссис Портер приоткрывается; в щелку осторожно выглядывает Куртов нос и пробует воздух.
      – В этом мире нет никого, кроме неудачников и психов, – говорит Ледесма. – Психов, вроде этой толстозадой помощницы шерифа. Подумай об этом на досуге.
      Но мне, понятное дело, недосуг. Хочешь не хочешь, а трястись в этом сраном телике все равно придется, ни хуя не поделаешь, закон природы. Трястись и жрать говно за обе щеки. Ни секунды в этом не сомневаюсь, да и вы бы со мной согласились, если бы хоть раз увидели, как матушка смотрит по ТВ «Суд идет». «Ты только посмотри, как спокойно он держится, зарубил топором десять человек и съел их внутренности, и ему на все начхать». Лично я не вижу никакой логики в том, чтобы трястись, если ты ни в чем не виноват. Если вас интересует мое мнение, так мне кажется, что люди, которые не едят внутренности других людей, имеют полное право чувствовать себя спокойно. Так нет же, недавно до меня дошло, что судьи смотрят те же самые телешоу, что и моя родительница. И если тебя не бьет кондратий, значит, ты виновен.
      – Ну, я не знаю, – говорю я и поворачиваю к нашему крыльцу.
      Ледесма явно не торопится.
      – Не стоит недооценивать широкую общественность, Верн. Ей хочется видеть торжество правосудия. Вот и дай им то, чего они хотят.
      – Не понял. Я ведь ничего такого не совершил.
      – Ц-ц, а кто знает? Люди могут выносить суждения как опираясь на факты, так и не опираясь на факты. И если ты не выйдешь на авансцену и не нарисуешь свою собственную парадигму, кто-нибудь нарисует ее за тебя.
      –  Чтоя нарисую?
      – Па-ра-диг-му. Никогда не слышал о парадигматическом сдвиге смысла? Вот, к примеру: ты видишь, как некий мужчина лезет рукой в задницу к твоей бабке. Что ты о нем подумаешь?
      – Ублюдок.
      – Именно. И тут тебе говорят, что туда забралась какая-нибудь смертельно опасная тварь и что этот человек, забыв о природной брезгливости, пошел на это, чтобы спасти бабке жизнь. Что ты теперь подумаешь?
      – Герой.
      Сразу видно, что он в жизни не встречался с моей бабулей.
      – Вот это и называется парадигматическим сдвигом смысла. Само действие ничуть не изменилось – все дело в той информации, на которую ты опираешься, прежде чем вынести суждение. Ты был готов урыть этого парня на месте просто потому, что не владел всей полнотой информации. А теперь ты с гордостью пожмешь ему руку.
      – Не уверен.
      – Я в переносном смысле, олух. – Он смеется и выбивает мне с полдюжины ребер. – Факты могут казаться черными и белыми, когда ты видишь их на телеэкране, но для того, чтобы они стали такими, целые команды профессионалов должны просеять горы абсолютно серого вещества. Тебе, как и любому рыночному продукту, нужно суметь подать себя. Тюрьмы битком набиты людьми, которые просто не сумели себя правильно подать.
      – Погодите, вы же слышали, у меня есть свидетель. Ледесма трогается в сторону крыльца.
      – Ага, и жирножопая помощница шерифа этим тоже страшно заинтересовалась. Общественное мнение колыхнется вслед за первым же психом, который ткнет пальцем и завопит: «Держи его!» Так что, командир, твоя задница – первый кандидат на этих выборах.
      Мы открываем скрипучую наружную дверь и окунаемся в кухонную прохладу. Матушка тут как тут, уже успела вытереть пот своей любимой лягушачьей прихваткой, и на щеке у нее – тесто от радостного кекса. Прочие старые прошмандовки сгрудились на заднем плане и держатся естественно.
      – Милые дамы, – с широкой ухмылкой говорит Лалли. – Так вот, значит, как вы тут устроились, покуда я, как раб, подыхаю на самом солнцепеке?
      – Ну, мистер Смедма… – открывает рот матушка.
      – Эулалио Ледесма, мэм. Образованные люди кличут меня просто Лалли.
      – Принести вам колы, мистер Ледесма? Что вы предпочитаете, диет или без кофеина?
      Матушке нравится, если в гости к ней заходят важные люди, вроде доктора или еще кого-нибудь в этом роде. Ресницы у нее трепещут, как умирающие мухи.
      Лалли опускает задницу на кухонную скамеечку и устраивается поудобней.
      – Нет, благодарю. Мне, если можно, простой воды, и, может быть, один из этих замечательных кексов. По правде говоря, у меня есть для вас сногсшибательная новость, милые дамы, если вам, конечно, интересно.
      – Разбудите меня кто-нибудь, когда он кончит, – раздается с дивана голос Пам.
      Лалли извлекает наружу стеклянные флакончики, наполненные чем-то вроде мочи.
      – Настойка сибирского женьшеня. – Он сует одну из них мне в руки и подмигивает. – Лучше всякой виагры.
      – Хи-хи, – шелестят девочки.
      – Итак, Лалли, – вступает матушка, – вы спите прямо в фургоне или…
      – В настоящее время именно так дело и обстоит – ни единого свободного мотеля отсюда до самого Остина. Говорят, некоторые особо любезные горожане пускают к себе на постой, но я, к сожалению, таковых пока не встретил.
      – Ну, в общем, – говорит матушка и оглядывается в сторону коридора. – То есть я хочу сказать…
      – Дорис, ты же не собираешься разрешить Вернону пить эту гадость, правда?
      Вот, полюбуйтесь: образчик отвлекающей техники старушки Джордж. Она вызывает у меня смешанное чувство. В смысле, я искренне рад, что она не дала моей родительнице вот так вот с ходу взять и пригласить Ледесму у нас переночевать. Но зато теперь все смотрят на меня.
      – Не беспокойтесь, это совершенно безвредно, – говорит Лалли. – И стресс как рукой снимает.
      Джордж смотрит, как я верчу в руках пузырек. Она прищуривается, а это, блядь, охуенно плохой признак.
      – Такое впечатление, что у тебя и в самом деле стресс, Верн. Ты на лето работу нашел?
      – Не-а, – говорю я и опрокидываю в рот флакончик с женьшенем. На вкус – говно говном.
      – Дорис, ты слышала, что у Харрисов сын купил грузовик. «Форд». Всемои знакомые молодые люди уже нашли себе работу на лето. А еще они все подстриглись, как порядочные люди.
      – Ни фига это не «форд», – подает с ковра голос Брэд.
      – Брэдли, – говорит Бетти, – что это еще за «ни фига»?
      – Отвали.
      – Не смей со мнойтак разговаривать, Брэдли Эверетт Причард!
      – А какоготы развонялась? Я сказал – отвали, вот и отвали, и засунь себе язык в жопу.
      Он принимается плеваться, выгибаться, потом подскакивает к Бетти и бьет ее кулаком в живот.
      –  Брэдли!
      – Отвали, отвали, ОТВАЛИ!
      Я просто стою и молчу. Лалли поднимает глаза, видит, с какой тоской я смотрю в сторону коридора. Он тоже проглатывает флакончик женьшеня и говорит:
      – Я очень надеюсь на твою помощь, капитан. Может, у тебя в комнате можно будет создать по-настоящему рабочую атмосферу? – Он оборачивается к матушке. – Если, конечно, вы не возражаете. Верн согласился проанализировать для меня кое-какие местные данные…
      – Да нет, конечно, о чем речь, Лалли, – тут же отзывается матушка. – Верн, а ну, живо! Слышали, девочки? Он уже работает на Лалли, он анализирует для Лалли данные!
      Я несусь прочь, чувствуя себя целой крысиной стаей.
      – При таком внешнем виде это будет единственная работа, которую он умудрится найти, – говорит Джордж. – Черт знает что на голове, с виду – так настоящий преступник. И кроссовки ему не помогут, у этого психа-мескалеро были точно такие же…
      Да пошла ты в жопу. Я пинаю в сердцах стопку белья и с грохотом захлопываю дверь спальни. Б свете подобного поведения со стороны моих родственников и знакомых, я начинаю всерьез подумывать о том, чтобы просто-напросто эвакуироваться через заднюю дверь, прыгнуть на автобус, уехать к бабуле и даже не ставить никого об этом в известность. Просто позвоню йотом, и все дела. Ведь каждая собака знает, что причиной этой ёбаной трагедии стал Хесус. Но Хесус умер, а раз они не могут убить его за это еще раз, вот и рвут жопу, чтобы найти себе козла отпущения. Вот вам истинная людская сущность, ни прибавить, ни убавить. Я бы и сам с удовольствием объяснил, как было дело во вторник. Но дело в том, что руки у меня, видите ли, связаны. Приходится принимать в расчет семейную честь. И защищать матушку, поскольку я теперь единственный мужчина в семье, и все такое. Но я хочу заранее предупредить: если кто примется тыкать пальцем в меня только на том основании, что я дружил с этим парнем, как бы не пришлось ему об этом пожалеть. Умыться, блядь, ёбаными слезами, когда правда выплывет наружу. А она всегда, на хуй, выплывает. Посмотрите любое кино – и сами все поймете.
      Сквозь дверь спальни я все равно слышу, о чем они там говорят: как плохие актеры в телесериале, один в один.
      – Это нелегкие времена для нас всех, – говорит Лалли.
      – Я понимаю, какя вас понимаю.
      – А Вейн: такое впечатление, что с живых она с нас не слезет, – говорит Леона. – Она что, не может сделать скидку на то, что у нас горе?
      Джордж кашляет – как собака тявкнула:
      – Это мой благоверный с Вейнс живой не слезет – он дал ей месяц на то, чтобы повысить раскрываемость. А иначе – поминай как звали.
      – Ты хочешь сказать, он уволит ее из полиции после стольких лет службы? – ужасается матушка.
      – Хуже. Он, вероятнее всего, переведет ее к Эйлине в заместители.
      – О господи, – говорит Леона, – но ведь Эйлина, она же вроде как – секретарша. Это же работа все равно что у Барри!
      – Только еще ниже, – мрачно усмехается Пам.
      Засим следует короткая пауза. Это значит, что все вздохнули. Потом матушка подхватывает тему:
      – Ну конечно, для Вейн этот месяц многое решает. И не сказала бы, что для нее все складывается хорошо, судя по тому, как она обращается с Верноном, да и вообще.
      – Ц-ц, – говорит Лалли. – Может, собаки что отыщут.
      – Собаки? – переспрашивает Леона.
      – Ищейки, из графства Смит.
      – Не понимаю, а собакам-тотеперь что тут делать?
      – Можно я вам перезвоню, Дорис? – спрашивает Лалли. Потом, тоном ниже: – Видите ли, Дорис, люди задаются вопросом, может ли человек в здравом уме и трезвой памяти учинить подобную резню. И хочешь не хочешь, на ум сразу приходят наркотики. Если слухи насчет наркотического следа окажутся больше чем просто слухами, эти специально обученные собаки за пять минут все расставят по своим местам.
      – Ну что ж, прекрасно, – пыхтит матушка, – тогда я бы с удовольствием пригласила их в дом прямо сейчас, чтобы раз и навсегда положить конец всем этим нелепым подозрениям. Насчет Вернона.
      Я вынимаю наркотики из обувной коробки в шкафу и переправляю их в карман. От соприкосновения с косяками рука у меня сама собой становится влажной. Где-то на улице брешет Курт.

Пять

      Если честно, то, что бы там ни рассказывали о старом мистере Дойчмане, никто не утверждал, будто он и в самом деле вставил какой-то конкретной школьнице. Или школьницам. Может, просто лапал их, там, хуяпал, ну, сами знаете. Конечно, говнюк тот еще, не подумайте, что я его защищаю. Он был не то директором школы, не то еще каким-то благочестивым ебанашкой с открытым лицом и широкой улыбкой в те времена, когда за такого рода вещи было еще не принято отрывать яйца. А может, и еще того раньше, до эпохи ток-шоу, когда тебе могли залудить по полной просто за неправильное слово, сказанное в неправильном месте. Может, тогда он и стригся в модном унисексе на Гури-стрит, с кофейным автоматом и прочими делами. Теперь-то он носа туда не кажет, а крадется задами, вдоль скотобойни, в парикмахерскую при мясокомбинате. Ага, на мясокомбинате по воскресеньям работает собственный парикмахер. Сегодня утром здесь только мы вдвоем с мистером Дойчманом. Если не считать матушки.
      – Не слушайте вы Вернона, унисекс, как правило, стрижка короткая.
      Шаль и темные очки, судя по всему, должны были сделать ее невидимой. Человек-невидимка, только в юбке и очень дерганый. А на мне сегодня самая истошно-красная футболка, которую вам только приходилось видеть в жизни, как на каком-нибудь шестилетнем спиногрызе. Я не хотел ее надевать. Но она определяет, что тебе надеть, самым элементарным образом: в самый нужный момент оказывается, что все остальное просто не успело высохнуть после стирки.
      – Бросьте, сэр, не переживайте, они снова отрастут.
      – Черт, ма…
      – Вернон, это все для твоей же пользы. И нужно будет подобрать тебе какую-нибудь обувь поприличней.
      У меня по заднице сбегает струйка пота. Освещение погашено, и на зеленый здешний кафель падает всего один луч света – сбоку, от дверного проема. В воздухе стоит отчетливая мясная вонь. Мухи стерегут два допотопных парикмахерских кресла в самой середине комнаты; белая когда-то кожа стала коричневой, растрескалась и затвердела, и теперь ее не отличить от пластика. Единственное, чего на них не хватает, – ременных зажимов для рук. В одном сижу я, в другом – мистер Дойчман; руки у него ерзают под покрывалом. Есть чем заняться, пока парикмахер измывается надо мной. Снаружи раздается свисток и на усыпанной гравием площадке собирается парадно-духовой оркестр мясокомбината. «Брааап, барп, бап», – начинается репетиция. Одной из одетых в военную форму барышень на вид никак не менее восьмидесяти тысяч лет от роду; когда она пытается маршировать, жопа шлепает по ляжкам. Я перевожу взгляд на стоящий в углу телевизор.
      – Смотри, Вернон, у него нет ни рук, ни ног, а на вид такой опрятный. И у него есть работа, слышишь – он даже умудряется играть на бирже.
      В телевизоре репортер спрашивает этого парня, каково быть таким одаренным. А тот пожимает плечами и говорит в ответ: а что, разве не каждый человек по-своему одаренный?
      Парикмахер по большей части стрижет воздух; на столик падают две половинки от мухи.
      – Барри заходил. Сказал, что здесь могут быть замешаны наркотики.
      – И не только замешаны. Но и расфасованы, – говорит мистер Дойчман.
      – Наркотики или еще один ствол.
      – Ага, или еще одна стволочь. Я слышал, что все дело в женских трусиках – вы слышали про женские трусики?
      Спокойствие, только спокойствие. Не хотел бы я оказаться на собственном месте, если они, суки, действительно найдут наркотики. Потому и сижу здесь с двумя косяками и двумя колесами кислоты в кармане; невъебенные конфетки, если верить Тейлор, глотнешь одну – и такое ощущение, будто мозги у тебя выстреливают из носа, как челюсти у «чужого», и хавают небо в алмазах. Хотел было сбросить их по дороге, но Судьба повернулась ко мне жопой. В последнее время эта сука просто не выходит из раковой позы. В смысле, Судьба.
      Короче, надо паковать рюкзак и делать ноги; и буду я весь такой одинокий и резкий, как по телику. Сбросить Тейлорову дурь и уёбывать на хуй. И как-нибудь поумнее, чем вчера вечером, когда вокруг дома стояли лагерем Лалли и репортеры всего мира. Я не успел и четырех шагов отойти от крыльца, как они уже взяли след. Теперь они уверены, что рюкзак у меня битком набит травой. А прошлая ночь была долгой, блин, долгой и промозглой от призраков и внезапных озарений. Озарений насчет того, что пора вынимать голову из жопы и что-то делать.
      – Когда сюда зайдет Вейн со своими собаками, – говорит парикмахер, – то я ей скажу, что нам тут нужны не бобики на поводках, а спецназ, с этими их автоматами , которые рубят преступников в капусту.
      Щелк, шш-ахх; между делом он ровняет мой череп. Я оглядываю пол: не появилось ли там ухо-другое.
      – Капуста, она завсегда лучше собак, – говорит Дойчман.
      – Верн, сиди смирно, – говорит матушка.
      – У меня срочное дело.
      – Кстати, можно попробовать в магазине Харриса.
      – Что?
      – Ну, спросить насчет работы. Зеб Харрис, вон, даже грузовик себе купил!
      – Я не об этом. К тому же, видишь ли, у Зебова папаши собственный магазин.
      – Я в том смысле, что поскольку ты теперь единственный мужчина в доме, то мне кажется, что я могу на тебя рассчитывать. Все ребята уже нашли себе работу.
      – Какие именно ребята, ма, ну, просто для примера?
      – Ну – Рэнди. И Эрик.
      – Рэнди и Эрик умерли.
      – Вернон Грегори, я всего лишь навсего хочу сказать, что если ты считаешь себя достаточно взрослым, то тебе давно пора взяться за ум и понять, как устроен мир. Пора стать мужчиной.
      – Вот именно.
      – И нечего тут умничать, просто перед людьми неудобно. А то опять все кончится, как в прошлый раз, когда я нашла те самые трусики.
      У Дойчмана под покрывалом дергается рука.
      –  Т-твоюмать! Мама!
      – Давай, давай, ругайся на мать, ругайся.
      – Я не ругаюсь!
      – Господи боже мой, если бы только твой отецвсе вот это видел…
      – А вот и Вейн, – говорит парикмахер.
      Я штопором выкручиваюсь из кресла, стаскивая на ходу, через голову, покрывало.
      – Давай, давай, Вернон, продолжай в том же духе, унижай свою мать после всего, что мне пришлось пережить.
      Да пошла ты на хуй. Я пинком распахиваю дверь-сетку и вываливаюсь на солнышко. Солнечные зайчики от капота фургона из графства Смит скачут между ног у марширующего оркестра. Может, Мученио это вам и хихоньки, но с ребятами из графства Смит лучше не связываться. В графстве Смит есть даже бронированные грузовики для переброски личного состава, это вам не хер собачий. Тромбоны плюются солнечным сиянием, в полированных боках фанфар отражается Вернон Литтл: он прикидывается ветошкой, съеживается и утекает в кусты, вверх по склону, за домом.
      Горячая трава хлещет по лицу, пока я карабкаюсь вверх по склону; кузнечики буравят воздух во всех направлениях, но пыль настолько разомлела на солнышке, что подниматься не желает. Над моим пустым, отчаявшимся телом маячит в небе одинокое облачко. Неужели вы думаете, что моя старушка мама побежит за мной следом? Щас. Она останется, чтобы выложить ребятам все говно, какое только есть у нес в запасе на мой счет, так, чтобы в следующий раз, когда мы встретимся на улице, на лице у них играла мудрая, все понимающая улыбка. Теблядьсамыетрусики.
      И какие там, на хуй, наркотики. У Хесуса в жизни не было столько денег, чтобы покупать наркотики. Ёбаный Мухосранск. Если верить науке, в этом городе должно быть в общей сложности десять сквиллионов серых клеток, но если тебе еще нет двадцати одного года и тебя стошнит прилюдно, здешний народец общими усилиями родит две мысли максимум: значит, либо ты обдолбанный, либо залетел. Ёб твою мать, какое блядство. Надо рыть отсюда, куда глаза глядят. Жизнь проста, когда я злой. Я просто знаю, что надо делать, иду, блядь, и делаю. Трусики, блядь.
      Вот еще, послушайте, что я знаю: у любителей повертеть ножами, вроде моей матушки, в жизни, кроме сна, есть одно-единственное главное занятие. Они плетут из говна большие такие, влажно поблескивающие сети. Как пауки. Нет, правда. Сколько ни есть во вселенной слов, словечек и словишек, они любое мигом переадресуют аккурат тебе в спину. Так что в конце концов уже не важно, что ты говоришь, ты просто чувствуешь каждое слово сквозь лезвие. Типа: «Глянь, вот это машина!» – «Ага, того самого же цвета, что свитер, который ты порвал на рождественском празднике, помнишь?»Я уже давно успел усвоить, что родители всегда одерживают верх потому, что с самого твоего рождения собирают базу данных, в которую заносят каждую сделанную тобой дрянь или глупость, и в любой момент готовы пустить ее в дело. Глазом моргнуть не успеешь, а тебя уже срезали, как миленького; только подумаешь, чем бы таким в них запустить, глядь, а тебя уже возят лицом по асфальту.
      А когда им нечего делать, они ебут тебя просто от нечего делать. Чтобы глянец не тускнел.
      Я останавливаюсь как вкопанный. Из-за поворота, скрипя на ходу, выкатывается нечто. Красный фургон, от которого вниз по склону вихрем катятся завиточки сизого дыма. Я, как старый маразматик, который не помнит, чего ему лучше не делать и с кем ему лучше не связываться, киваю головой на слово, написанное на моей отчаянно красной футболке. «Опа-на», – издалека читает Лалли. Он притормаживает со скрежетом и ладонью выдавливает вниз боковое стекло с электроподъемником. Механизм тикает в ускоренном темпе, ровнехонько совпадая с ритмом моего собственного сердца: тик-тик-тик.
      – А, командир!
      Я машу ему рукой с таким выражением на лице, как будто продаю холодильники в «Мини-Марте» или еще того хуже. Надо было бы сбросить дурь прямо здесь же, на месте, но собаки слишком близко. Учуют, суки. К тому же я вообще по жизни человек не настолько решительный, по крайней мере в тех случаях, когда злость уже испарилась, а проблем полны штаны. Меня это просто убивает. Нужно быть Ван Даммом, чтобы сбрасывать наркоту прямо здесь и сейчас.
      Лалли смотрит мне в глаза.
      – Видал вон тех копов? Они прямиком с твоего домашнего адреса. Давай садись.
      По полу перекатываются пузырьки с женьшенем, а мы – огородами-огородами – едем домой.
      – А где остальная часть твоей головы? – Лалли смотрится в зеркало заднего вида и приглаживает брови. Это зеркальце у него явно не для того, чтобы смотреть на дорогу.
      – Не спрашивай.
      – Ты куда-то намылился?
      – В Суринам.
      Он смеется.
      – А как ты сюда-то добрался? Я не слышал утром, чтобы от дома отъезжала машина…
      – Мы пешком пришли.
      Надо было сказать, что матушкина машина в мастерской. Вот только она не в мастерской. Она ушла на покупку нового ковра для гостиной, того самого, об который Брэд вытирает пальцы.
      – А как ты думаешь, что нужно этим копам?
      – Меня обшманать.
      – Ц-ц. – Лалли качает головой. – Час от часу не легче. Послушай моего совета: я мог бы к концу дня сделать репортаж, а к вечеру он был бы уже в эфире Верн! Мне кажется, настало время рассказать, как все было на самом деле. Твою истинную, настоящую историю.
      – Может, оно и так, – говорю я и стараюсь посильнее растечься по сиденью. И чувствую, что Лалли внимательно за мной наблюдает.
      – Тебе не нужно будет даже появляться в кадре, картинку я сделаю. Друзья, родные. Камера на товьсь, командир. Только свистни.
      Я слышу, что говорит Лалли, но молчу. Больше всего на свете мне хочется, чтобы Мэрион Кастетт рассказал своюисторию. Он знает, что я чист, он там был. Это же уму непостижимо, я, значит, верчусь, как карась на сковородке, при том, что у меня и без того есть о чем подумать, семейные тайны и все такое, а он где-то прохлаждается и имеет, падаль, право хранить молчание. В смысле, ему-то что скрывать?
      На фальшивой ноте от кашляющего вдалеке оркестра мясокомбината мы, в вихре ошметков от опавших листьев, вылетаем на Беула-драйв. С тех пор как я в последний раз здесь был, вокруг нефтяной качалки успела вырасти целая детская ярмарка. На одном лотке продают гордость Мученио, специальные фартуки для барбекю, как у Пам. У соседнего репортерская публика покупает какие-то дешевые сласти из Хьюстона и платит по доллару за штуку. Один из тех, кто продает сладости, мрачно завязывает на себе фартук. Продавцы фартуков мрачно жуют сладости. Выражение, которое вы можете лицезреть на моей физиономии, называется Трахнутая Мартышка. Предназначено специально для тех случаев, когда жизнь вокруг тебя катится псу под хвост, а ты стоишь, как дурак, и не можешь пошевелиться. Вот, к примеру, вокруг нашего богомола успел вырасти целый базар, а у меня все те же нерешенные проблемы, что и утром. Я просто роняю голову и принимаюсь гонять ногой по полу пузырьки с женьшенем.
      – Бери один, – говорит Лалли.
      – Что?
      – Возьми женьшень, выпей, глядишь, сил прибавится.
      И как только он договаривает эту фразу, я замечаю, что у женьшеня и у зажатых у меня в руке таблеток кислоты один и тот же ссаный цвет. Даже оттенок один. Собаки сквозь женьшень ни в жисть ничего не учуют. Я тянусь за пузырьком, но тут Лалли шарашит по тормозам, чтобы объехать сбежавшего от товарищей плюшевого мишку под Лечугиной ивой; я теряю равновесие, и из руки у меня сыплются сигареты с травкой.
      Лалли глушит мотор, смотрит на косяки, подбирает один с пола, нюхает его и ухмыляется. Потом он смотрит на меня.
      – Ц-ц, мог прямо сказать, что не хочешь делиться, и все дела.
      – Если честно, они не мои.
      – В любом случае надолго они у тебя не задержатся, – говорит он и хмурится в зеркальце.
      Я проворачиваюсь на месте и вижу, как на Беула-драйв, в квартале от нас, выруливает фургон из графства Смит. И в животе у меня разбегаются во все стороны ёбаные велкро-мураши.
      – Давай сюда, мухой, – говорит Лалли. Он привстает и заталкивает косяки в прореху на сиденье.
      – Спасибо, я сейчас вернусь.
      Я лечу через лужайку в дом, потом через коридор к себе в комнату и срываю с пузырька крышечку. Тейлоровы жемчужинки ЛСД проваливаются внутрь. Цвет – как по заказу, и крышечка встает на место, как тут и была. Я швыряю пузырек в коробку из-под «найкс», рядом с ключом от висячего замка, а коробку ставлю в шкаф. Невозмутимо, весь в испарине от внезапно прихлынувшего чувства облегчения, я выхожу на крылечко, как раз вовремя, чтобы увидеть, как подъезжают на своей спецтехнике Вейн Гури, матушка и полицейский из графства Смит. Струя воздуха от кондиционера раздувает им волосы, как водоросли под водой, кроме матушкиных, которые скорее похожи на эту жгучую херню, как ее, анемон, что ли. Лалли тихо притулился в тени Лечугиной ивы. У меня такое чувство, что в конечном счете наш старина Лалли оказался парень что надо. «Нашего полета птичка» – как говаривал мистер Сраный Мерин Кастетт, в те времена, когда он был куда разговорчивей нынешнего.
      Судьба неожиданно ходит с правильной карты. Мимо нефтяной качалки скользит Леонин «эльдорадо», полный высохших заплесневелых влагалищ и глубоких, отчаянных страстей. Матушка жухнет на глазах. Должен сказать, чутье у этих дамочек просто охуенное, такое впечатление, что у них радар настроен на скандалы, или другая какая техника. Они вытекают из автомобиля, как пена из автоматической стиральной машины по производству мыльных опер, и только малыш Брэд остается в резерве. Наверняка достал комок соплей погуще и наворачивает за обе щеки. Бетти Причард принимается вышагивать взад-вперед по лужайке, как ёбаная курица.
      – У меня такое чувство, что мне срочно нужно принять ванну: такая грязь, такая инфекция!
      Леона и Джордж занимают стратегическую позицию под нашей ивой.
      – Привет, Дорис. – Они делают ручкой.
      Я уже разворачиваюсь, чтобы идти назад в дом, но Вейн Гури проявляет удивительную шустрость – для этакой свиноматки.
      – Вернон Литтл, не могли бы вы уделить нам минуту внимания?
      – Очередная незадача, Дорис? – с надеждой спрашивает Леона.
      – Да нет, девочки, все в порядке, – отвечает матушка. – Кстати, в доме есть кое-какие сладости.
      – У нас времени всего ничего, – говорит Леона, – в три часа начнется фуршет, будь он неладен.
      – Ну, а мне, знаете, показалось, что это мое Специальное Предложение. – Матушка суетливо бежит через клочок вытоптанной земли. – Увидела машину, вот и подумала – должно быть, везут мой новый холодильник…
      – Ма? – зову ее я. Но она меня не слышит.
      Джордж по-хозяйски опускает руку ей на плечо, и они исчезают в доме.
      – Милочка, рано или поздно это должно было случится, раз он отказывается принимать человеческий вид. Прическа у него – это же просто жутькакая-то.
      Дверь-сетка захлопывается на замок, матушкин голос стихает в полумгле коридора.
      – Он совершенно меня не слушает, ты же знаешь, какими они теперь вырастают…
      – Вернон, – говорит Гури. – Составьте нам компанию.
      Я ищу у нее на лице симптомы внезапного озарения, а также скорого и неминуемого раскаяния. Ни хрена подобного там нет.
      – Мэм, меня ведь даже там не было…
      – Да что вы говорите. Тогда довольно трудно объяснить некоторые из найденных нами на месте преступления отпечатки пальцев, не правда ли?
 
      Представьте себе фургон шерифа графства Смит на дороге между трех деревянных домиков, а в фургоне меня. Птички заливаются в ивах, и все им по фигу. Тарахтит богомол, а перед ним стоят сооруженные из кухонных столов прилавки – на фоне зарослей бурьяна, в которых утопают окраины Мученио и которые тянутся отсюда до самого Остина. Потом у меня в окошке появляется Брэд Причард; нос смотрит в небо, указательный палец – на кроссовки.
      – «Эйр Макс», – возглашает он. – Новые.
      И стоит, прикрыв глаза: не то ждет, что я пошлю ему воздушный поцелуй, не то, что зальюсь слезами, не то еще не знаю чего. Жопа с ручкой.
      Я задираю к окошку ногу.
      – «Джордан Нью Джекс».
      Прежде чем перевести взгляд на мои «найкс», он на мгновение прищуривается.
      – Старые, – терпеливо объясняет он. Потом указывает на свои собственные. – НОВЫЕ.
      Я указываю на его:
      – По цене автоприцепа для Барби. – Потом на свои. – По цене бомбардировщика средней дальности.
      – Хуй там.
      – Хуй тебе в рыло.
      – Приятной отсидки.
      Он неторопливо плетется через лужайку, потом мигом взлетает на крыльцо. Одинокий, поднятый в прощальном жесте палец светит мне сквозь дверь моего же собственного дома, пока не защелкнулась сетка. Потом, в тот самый миг, когда полицейские заводят мотор, сетка распахивается еще раз. Наружу выстреливает моя ненаглядная матушка и летит к дороге.
      – Вернон, я тебя люблю! Забудь все, что было, даже убийцыостаются для своих родных – родными, понимаешь…
      – Черт, ма, я не убийца!
      – Да, конечно, я знаю, это просто к примеру.
      Лалли встречается со мной глазами и поднимает руки к плечу, как будто держит камеру.
      – Ты только свистни, – вопит он на всю улицу.
      Матушка беспомощно останавливается посреди дороги и роняет голову на грудь. Губы дрожат, сейчас хлынут слезы. Меня сечет болью, наискось, и выворачивает наизнанку. Я оборачиваюсь к заднему окну и вижу, как Лалли подбегает к ней через дорогу и обнимает ее за плечи. И горемычная ее головушка тут же утыкается в крепкое мужское плечо, каковое он тут же ей подставляет, чтоб было куда плакать, а потом встает во весь рост и с мрачным видом смотрит вслед отъезжающему грузовику.
      Это уже выше моих сил. Я переваливаюсь через Гури и кричу что есть сил сквозь ее окошко, забрав в грудь весь воздух, какой только есть в этом ёбаном мире:
      – Давай, Лалли, расскажи им, сукам, правду!
 
      Воздух нынче вечером в тюрьме какой-то особенно затхлый. Спертый. Как будто между жопой и трусами, если долго сидишь на одном месте. Где-то на заднем плане бормочет телевизор; я все жду срочных известий о собственной невиновности, но вместо этого играет тема из прогноза погоды. Какой только мудак ее придумал. Потом по коридору гулко раскатывается чей-то голос. Шаги приближаются.
      – Не дай бог я приеду, а этих, блин, бургеров на месте не окажется, вот что я хочу тебе сказать. Да, конечно, я понимаю, теперь это называется Диет-Революция доктора Активио, как же, как же. Сперва трепалась, не затыкаясь, про своего Притыкина, а теперь – ты мне сказки не рассказывай, – теперь у нас диета из бургеров, правильно я понимаю? Ага, чистый протеин, и от него худеют. Что? Потому что никаких другихновостей, кроме того, что жопа у тебя стала шире сраного амбара, нет и быть не может…
      Теперь он поравнялся с моей камерой. Свет сквозь решетку вычерчивает опиздененную такую гримасу, и зубов полон рот. «Барри И. Гури – старший надзиратель» – гласит нашивка на груди. Он видит, что я не сплю, и вдавливает телефон себе в шею.
      – Ты там, часом, за пипку себя не теребонишь, а, Литтл? Небось днем и ночью в бильярд гоняешь, правда?
      И смеется этаким блядским смехом, как Мисс ёбаная Вселенная, которая только что отсосала у председателя жюри. Стоит ему выдохнуть – и даже на таком расстоянии выхлоп бьет в лицо не хуже кирпича, а потом стекает каплями, оставляя жирный привкус лукового соуса и сала. Милейший представитель рода человеческого. И если весь этот кошмар превратит всех здешних жителей в таких же ёбнутых монстров, из города нужно не просто утекать, а рвать безоглядно. Может, даже и вообще из Техаса. Пока они не разберутся, что к чему. Даже и бабуля живет недостаточно далеко, если прикинуть, до какой степени они здесь все охуели.
      Барри послоняется еще немного, а потом зависнет на всю ночь в холле возле телика. Я откидываюсь на койке и углубляюсь в немаловажную и чреватую неожиданностями область собственного будущего.
      Помните такой старый фильм «Против всех шансов», где была такая классная девочка, а у нее был такой классный дом на пляже в Мексике? Вот туда бы мне и следовало срыть. После того как все уляжется, матушка сможет приезжать ко мне в гости. Я вижу ее как наяву, плачущую от радости, раскрасневшуюся старушку Дорис Литтл, которую могла бы сыграть Кэти Бейтс, которая снялась в этом фильме, «Несчастье». Слезы гордости за отличные санитарные условия, сопутствующие моей новой, достойной и упорядоченной жизни. Видите, как все обернулось? Это вам картинка из будущего, справедливость восторжествовала, и юношу по имени Вернон оправдали вчистую. И вот он покупает ей керамического ослика или эти самые салатницы, по которым так прикалывается миссис Лечуга. Продавец керамических салатниц спросит меня: «Вам те же самые, какие обычно берет миссис Лечуга, или, может быть, элитную серию?» И мы заделаем старой пиздюле миссис Лечуге по самые гланды. Поняли теперь? Именно так я теперь и сделаю. Еда там – пальчики оближешь, все эти буррито-капуччино и прочая радость. А обменный курс, говорят, такой, что просто дух захватывает – так что нищенствовать мне никак не придется. И ведь кто-то же и в самом деле должен жить в этих домах на пляже.
      Но тут в дело вступает мой встроенный пессимист и говорит: «Па-арень, забудь про каникулы, чиво тибе, в натуре, не хватает, так это, бля, типа, торта с бомбой». У моего пессимиста нью-йоркский акцент, не спрашивайте почему. А я плевать на него хотел. Мне еще надо решить вопрос с девочкой; никто ведь не сматывается в Мексику в одного, согласны? Кого надо бы прихватить, разговора нет: Тейлор Фигероа. Она сейчас в Хьюстоне, в каком-то колледже-шмолледже, на том основании, что несколько старше меня. Но если нужна крутая козища, чтобы срыть с ней в Мексику, то лучше не найдешь. Сквозь решетку прорывается влажное дуновение воздуха и кажется мне гормоноплещущим сквознячком от ее разлетевшейся юбки. Я буду не я, если не увезу эту цыпочку в Мексику. На спор. Теперь я взрослый, в тюрьме сидел, чего же еще. В школе я к ней особенно близко так и не подобрался, хотя один раз мы чуть было не поладили. Я сказал «чуть было» потому, что она была у меня буквально на блюдечке, а я ее отпустил. Что весьма для меня типично. Никто ведь не научит человека, когда ему в жизни стоит хлопать ушами, а когда нет. Это было на вечеринке для выпускников, куда меня, естественно, не пригласили, а Тейлор там была, и лицо у нее было мягкое, как трусики, и огромные влажные глазищи во все лицо. Она ушла с вечеринки и приземлилась на заднем сиденье «бьюика» на парковке возле церкви, а я как раз случился неподалеку, просто ехал мимо на велике. Она была явно не в себе. И позвала меня. Голос у нее был тягучий, как свежеоткушенный кусочек торта. Из кармана у нее высыпалась кое-какая наркота, на землю возле машины.
      Я подобрал. Она попросила, чтобы я их для нее сберег, на случай, если она вырубится или еще что-нибудь в этом роде. Я и сберег, сами знаете. Потом она стала повторять мое имя и ерзать на подушках. Не спрашивайте меня, кто ездит в нашу ёбаную школу на «бьюике», но заднее сиденье у него теперь еще дороже, чем сама тачка. Я помог ей чуть-чуть стянуть шорты, «чтобы ей было чем дышать» – ее слова, не мои, – а я-то даже и не догадывался, что люди дышат через жопу. Кипа волос из рекламы бальзама «Браун Вэлла» ласкала ее спину вплоть до самых булочек, где виднелся краешек коричневых «танго»: райская расщелина в кружевах каждодневной росы. Она была, конечно, не в себе, но знала, что делает.
      Догадайтесь с трех раз, что сделал наш ёбнутый герой. Вернон Герой Литтл прямым ходом отправился в зал и нашел там ее лучшую подружку, чтобы та за ней присмотрела. Я даже пальца не запустил к ней в трусики, хотя едва не заразился болезнью, которая донимает меня в данный непосредственный момент, под названием «лизни свой пальчик и понюхай»; и навязчивые, сука-блядь, воспоминания о сияющем кусочке кожи между резинкой и бедром, о резком, как танец танго, запахе хлопка и абрикосовой сдобы, крем-сыра и мочи. Но нет же, блядь, я ринулся в зал. И вошел туда, как охуительный доктор из «Скорой помощи», весь такой взрослый, раздумчиво наморщив яйца. Нет, блядь, меня это просто убивает, она же была у меня в руках. Потом я пытался подкатить к ней еще и еще, но Судьба всякий раз отоваривала меня той остоебенной бытовухой, которая у нее всегда наготове, если ты умудрился идиотским образом просрать свой звездный час. Мильон причин, по которым я никак не мог застать ее в нужное время на нужном месте, и прочее хуё-моё. Вот такие дела у нас с Тейлор Фигероа.
      Но сегодня моя собственная ладонь – ее губы. И с каждым ударом ее хлопковая ткань становится все ближе и выпускает пахнущие фруктами сквознячки, от которых я плавлюсь и таю. Мексиканские, пахнущие фруктами сквознячки, дружок, если все у меня получится как надо. А потом я погружаюсь в грезы, а по коридору заразным вирусом продолжают расползаться истошное болботанье теленовостей и сраные фанфары заставок. И тогда храп узника переходит в хохот.

Шесть

      – Подушку мял? В смысле, опищатки пальцев брали? – спрашивает меня мистер Абдини. Даже не спрашивайте меня, как читаются все остальные запчасти от его фамилии.
      – Отпечатки пальцев? Ну… вроде, да. – Меня сегодня и без того с души воротит. И только таких вот муделей мне и не хватало.
      Абдини толстый, ну вроде как наковальня может быть толстой, а лицо худое. И тараторит как из пулемета. Такое впечатление, что рот у него – самая тренированная часть тела. Оттого и лицо худое. Он – мой адвокат, и назначил его судья. Судя по всему, кроме него, никто в этой конторе по воскресеньям не работает. Я знаю, что теперь уже вроде как нельзя говорить, что в других странах все не так, и все такое, но, если между нами, нужно не один век тараторить без умолку и заключать двойные сделки, чтобы на выходе получился Абдини. Синдром Абдини. Пинго, блядь, понго. «Чпок, чпак, чвак!» Одет он весь в белое, как кубинский посол или еще что-нибудь в этом роде. Я бы на месте судей вынес самый суровый приговор только за то, как у него сияют туфли, хотя, по большому счету, его туфли – это не самая большая из моих проблем. Это самая крошечная из моих проблем, и знаете почему? Потому что если собрать кучку вялых белых, которым все по фигу, кроме каких-нибудь благотворительных ярмарок на самом солнцепеке, которые они же сами и устраивают, и посадить их на скамью присяжных, а потом выпустить на них этакого вот тараторящего жучилу хуй знает из какой Мудландии, то есть некоторая вероятность, что они на него не купятся. Они сразу решат про себя, что он мразь, но реально сделать ничего не смогут, потому что теперь у нас по всем фронтам охуительная, блядь, терпимость. Так что они просто ничего не станут у него покупать. И все дела. Вот какую народную мудрость я для себя усвоил.
      Таким образом, мистер Что-то Там Ебиего Абдини Что-то стоит посреди моей камеры, потеет и что-то там готовится сказать. Например: «Таким образом». В руке у него файл, в файле – я, весь как есть, в машинописном формате, и он елозит по строчкам глазами. Потом хрюкает.
      – Давай, рассказывай, какнвсьбыло.
      – Э, простите?
      – Рассказывай, как оно все было в школе.
      – Ну, видите ли, я уходил с урока, а когда вернулся…
      Абдини поднимает руку ладонью вперед.
      – Ты ходил вталет?
      – Ну, в общем, да, только я не…
      – Оч важнаеданны, – шипит он и что-то царапает на бумажке.
      – Да нет, вы не поняли, я был…
      В этот самый момент к двери подходит охранник и щелкает замком.
      – Шшш, – вскидывается Абдини и похлопывает меня по руке. – Я всевысню. Ты сильну вещь скзал – прост муха цеце. И пробить нщет залога.
      Барри нет в участке с самого утра; другой охранник выводит нас через заднюю дверь и конвоирует по переулку за Гури-стрит. Абдини сказал, что сегодня в зале суда не будет никакой прессы, на том основании, что я несовершеннолетний. В любом случае все на похоронах. «Данный опцион имеет ограниченную привлекательность» – как сказал бы ныне впавший в немоту мистер Мудель Кастетт. И жарит сегодня не дай бог: редкость для самого начала лета. И тихо так, что, если затаить дыхание, слышен шорох ситцевых платьев на Гури-стрит и как дети прыгают через фонтанчики. Типичные воскресные дела, вот только спрыснутые шипучей перекисью слез. А за слезами – очередная теплая волна печали.
      Через три дома от шерифова участка стоит старый-престарый бордель, одно из самых красивых зданий на всем Диком Западе. Теперь там по соседству расположен суд, так что веселым девочкам пришлось освободить помещение. Отныне единственная веселушка на всю здешнюю округу – Вейн Гури, бочонок здорового смеха. Просто, блядь, уссышься. Стоит и ждет нас на задах, и бровки нынче домиком. Меня проводят вверх по лестнице в почти пустую залу суда, где охранник заруливает вашего покорного в маленький деревянный загончик, а вокруг ограждение. Здесь, наверное, можно позволить себе быть решительным и смелым, если, конечно, снарядиться надлежащим образом. Все свое: «найкс», «Калвин Кляйнз», молодость и полная фактическая невиновность. Но что выводит из себя и мешает сосредоточиться, так это запах. Судейский запах, пахнет как в первом классе средней школы; автоматически оглядываешься вокруг в поисках детских рисунков на стенах. Не знаю, не нарочно ли это делается – чтобы вернуть тебя в прошлое и заставить вести себя по-идиотски. По правде говоря, должен быть у них какой-нибудь специальный освежитель воздуха для классных комнат и зала суда, просто чтобы человек не расслаблялся. «Вин-О-Вен», или что-нибудь вроде этого, так чтобы в школе ты чувствовал себя так, как будто тебя уже судят, а когда тебя в конце концов действительно занесет ветром в зал суда, ты чувствуешь, что вернулся в школу. Тебя учат малевать гуашью солнышко, а потом оказывается, что перед тобой сидит тетка с раздолбанной пишущей машинкой. Все, парень, пиздец. Ты в суде.
      Я оглядываюсь. Все вокруг шуршат бумажками. Матушка не пришла, что само по себе не так уж плохо. Я уже усвоил, что официальные инстанции ножей не замечают. Твой нож – штука невидимая, отчего настолько и удобен в применении. Видите, как оно все устроено? То, что можно, просто сказав «привет!» или еще какую-нибудь невиннейшую на первый взгляд ерунду, на самом деле провернуть в чужой спине нож, доводит людей до самых ужасных преступлений – или до психушки. Это я понял. Судьи же буквально обделаются со смеху, если ты примешься им доказывать, что щенячье хныканье может изобличать мастерское владение ножом. Но отчего, спрашивается, они будут так ржать? Не оттого, что сами не в состоянии увидетьэтот нож, а оттого, что знают: никто на это не купится. Ты можешь стоять перед дюжиной добрых граждан, у каждого из которых в спине торчит по тесаку, а их родные и любимые обладают властью в любой момент вертеть у этих мясорубок ручки, и никто из них в том не признается. Они и думать забудут о том, как все устроено на самом деле, и вместо этого с головой уйдут в сценарий телефильма, где все должно быть очевидно. Это я вам гарантирую.
      Тетка с раздолбанной машинкой общается через скамью с пожилым охранником.
      – Нет, я вас уверяю. У нас с девочками есть экземпляр того же самого каталога.
      – Вот это да, – говорит охранник, – неужели того же самого?
      Он гоняет языком во рту слюну. Что, видимо, должно означать: он пытается представить себе услышанное. Потом он на секунду застывает, напрягается – вот, представил, – после чего говорит:
      – Не забывайте, что у судьи, между прочим, тоже дочки растут.
      – Это уж точно, – говорит машинистка.
      Они поворачиваются и смотрят на меня: четыре кинжала. У машинистки кинжалы ввернуты в «клинексы», должно быть, для того, чтоб не запачкать лезвие говном. Я просто сижу и пялюсь на свои «найкс». Все, пиздец, шутки кончились. Судебная система не для таких людей, как я, это ежу понятно. Она для людей очевидных, которых мы наблюдаем в кино. Нет, блядь, если сегодня же все не встанет на свои места, если все присутствующие хором не принесут мне свои извинения и не отвезут домой, надо выходить под залог и уёбывать через границу. «Против всех шансов». Я скроюсь во мраке ночи, уеби меня бог, если не скроюсь; ночным мотыльком я промчусь над страной, увлекая в кильватере все, что успел, в неискушенности своей, понять за это время – пополам с полуночными грезами о трусиках Тейлор Фигероа.
      – Встать, суд идет! – выкрикивает охранник.
      За самый высокий стол пробирается коротко стриженная седая леди со светлыми глазами в толстых двухфокусных очках. На груди табличка: «Судья Хелен Э. Гури». Шарнирное кресло благосклонно покачивается, когда она в него садится. Трон Господень.
      – Вейн, – говорит она, – надеюсь, сегодня у вас что-нибудь более серьезное, чем всегда?
      – Гх- ррр. У нас есть подозреваемый, ваша честь.
      Встает Абдини:
      – Ваша честь, мы просим назначить преварительные сушнья.
      Судья смотрит на него поверх очков.
      – Предварительные слушанья? Черт вас подери, погодите минуту, я хочу напомнить вам обоим о существовании такой вещи, как Техасский Семейный кодекс, и в данном случае перед нами случай, связанный с несовершеннолетним. Вейн, я надеюсь, вы строго следовали всем необходимым процедурам, предусмотренным в случаях, когда процесс подпадает под эту категорию?
      – Гх- р.
      – А почему к иску не подшита стенограмма допроса?
      И тут позади меня скрипит главная дверь. В комнату на цыпочках входит шериф Покорней и снимает шляпу. Вейн застывает, как рыбья кость в горле.
      – Мы надеялись, что в ближайшее время – до начала слушаний – к нам поступят особо важные улики, мэм, – говорит она.
      – Вы надеялись, что улики поступят? Иными словами, вы надеялись, что они вот так возьмут и появятся из ниоткуда? Сколько времени этот молодой человек провел под стражей?
      – Гх… – Вейн стреляет глазами в сторону шерифа. А тот стоит себе у дверей, сложив на груди руки, и ему все по фигу.
      – Боже правый! – Судья Гури хватает со стола какую-то бумажку. – Вы предъявляете обвинение?
      Она сдергивает с носа очки и фиксирует взгляд на Вейн.
      – И все, что у вас есть, это отпечатки пальцев?
      – Мэм, позвольте объяснить, дело в том…
      – Заместитель шерифа, я сомневаюсь, чтобы вам удалось довести до нужной температуры членов большого судейского жюри при помощи одного-единственного комплекта пальчиков. Вы их даже разморозить не сумеете.
      – Там не один комплект, ваша честь.
      – Не важно, сколько их там у вас, они все с одного и того же предмета, со спортивной сумки. Так что – ради бога. Вот если бы это был ствол, тогда, может быть…
      – Мэм, вчера вечером достоянием гласности стала некая информация, которая, как мне кажется…
      – Суд не интересуется тем, что вам кажется, Вейн. Если уж вы взяли в руки палку и разворошили весь этот улей, это не самое простое дело, мы хотели бы слышать от вас только то, в чем вы действительно уверены.
      – Ну, кроме того, мальчик мне лгал и сбежал с допроса… гх…
      Судья Гури сцепляет перед собой ладошки, как заправская учительница начальных классов.
      – Вейн Миллисент Гури, я хочу напомнить вам, что мальчик не выступает в качестве обвиняемого. Учитывая все находящиеся в моем распоряжении факты, я склоняюсь к тому, чтобы освободить вашего подозреваемого из-под стражи, а затем поиметь вашего шерифа на очень долгий разговор относительно качества тех следственных процедур, которые предшествуют вынесению дела в вверенную мне инстанцию.
      Ее взгляд проникает в каждую дырочку на теле Вейн, сколько их у той ни на есть. Шериф возле двери поджимает губы. Затем надевает шляпу и, осторожно скрипнув дверью, выходит прочь. Не знаю, как в ваших местах, а здесь у нас суровые уроки жизни мы привыкли читать по губам.
      Вскакивает Абдини:
      – Защита возражает!
      – А вас, мистер Абдини, вообще никто не спрашивает. Иначе суд может пересмотреть вашу кандидатуру, – тут же отвечает судья.
      Гури вздергивает брови.
      – Ваша честь, эта новая информация, она, видите ли…
      – Нет, не вижу. Я вижу только то, что лежит передо мной на столе.
      Машинистка и Гури обмениваются взглядами. Обе вздыхают. Старый судейский надзиратель тут же, сурово нахмурясь, оборачивается ко мне.
      – Она еще самого главного не видела, – еле слышно говорит надзиратель у меня за спиной.
      И все поджимают губы.
      – Что здесь вообще происходит? – спрашивает судья. – Этот суд что, переместился в параллельную реальность? А я одна не успела на праздник?
      – Мэм, выяснились некоторые новые подробности, и в данный момент мы их как раз расследуем.
      – В таком случае я намерена отпустить вашего подозреваемого до тех пор, пока вы не представите мне конкретных деталей. Кроме того, я считаю, что вы должны извиниться за причиненные неудобства.
      Меня насквозь пробивает высоковольтной дрожью надежды, возбуждения и детского, голожопого страха. Вы думаете, я стану сидеть и ждать, покуда система так называемого правосудия поймет, какое говно к чему относится? Хуй там. Автобусы из Мученио идут каждые два часа, не в Остин, так в Сан-Антонио. Банкомат, в котором покоятся пятьдесят два доллара из бабулиного газонокосильного фонда, стоит в квартале от терминала «Грейхаунд» . То есть в пяти кварталах отсюда.
      Машинистка вздыхает, и губы у нее вытягиваются еще в чуть более тонкую ниточку. Засим она перегибается через стол и, сложив ладошку чашечкой, принимается что-то шептать судье на ухо. Судья Гури слушает и хмурится. Потом надевает очки и смотрит на меня. Потом на машинистку.
      – Когда у нас следующее слушанье? После обеда?
      Машинистка кивает одним глазом, гордо зыркнув на Вейн. Судья тянется за молотком.
      – Заседание отложено до двух часов дня.
      Бамм.
      – Всем встать! – выкликает надзиратель.
 
      Мужчины, заскорузлые от жизненных противоречий, стальные люди, которые многое поняли про этот мир и незаметно для посторонних глаз пользуются этим знанием, заматеревшие носители прорезанных жизненным опытом глубоких морщин, должно быть, просто выкуривают во время перерыва в слушаньях сигарету-другую, лежа на койке в камере и глядя в потолок. Им, вероятнее всего, не приходится общаться с собственными матушками.
      – В общем, Вернон, что я хочу сказать. У тебя там отдельная комната или они тебя поместили вместе с другими – ну, сам понимаешь, с другими мужчинами?..
      Барри стоит рядом с телефоном и щерится, и глаза у него съежились в две козьи пизды. Такое впечатление, что у Эйлины, как и у некоторых прочих дам, сегодня в обед зарядка для бровей: эта вздернула их настолько высоко, насколько позволяет деревянная прическа. Не знаю, как обстоят дела в тех местах, где живете вы, но у нас высота нравственного чувства прямо пропорциональна высоте вздымания бровей.
      – Ну, ты же сам понимаешь, – говорит матушка, – тебе же наверняка приходилось слышать про то, что чистые, неиспорченные мальчики всегда попадают… Ну, сам знаешь, все эти истории насчет взрослых мужчин, закоренелых преступников, которые привязываются к неиспорченным мальчикам и…
      Прожив бог знает сколько лет в этой свободной стране, она не в состоянии просто взять и выговорить: «Тебя, часом, не трахнул в попку какой-нибудь маньяк с пожизненным сроком?» И вот такая херня сплошь и рядом. Вот перед вами женщина, которая задергивает занавески и принимается молоть бог знает какую поебень, если посреди улицы кобель трет сучку. И при этом, насколько я могу судить, она чуть не каждую ночь нежит сама себя пожарным гидрантом, просто так, для интереса. Я знаю, о чем говорю. И если преувеличиваю, то не слишком.
      Я как птенец-слеток, едва оперившийся надеждой на собственную стойкость, и вот теперь ее голос ошелушил меня с ног до головы, и я стою, как дурак, весь в пуху. И это, спрашивается, жизнь? Сквозь окошко сочится свет, зовет меня и поет о подтаявшем мороженом на солнцепеке, и где-то рядом ошибается призрак пары-тройки непрошеных слез. Летние платья, полные свежим ветром, и впереди по курсу Мексика. Но не для меня. Я обречен смотреть, как Эйлина тщательнейшим образом протирает шерифово кресло, уже во второй раз с тех пор, как меня сюда привели.
      Ловлю себя на мысли: если она каждый день уделяет шерифову подзаднику столько внимания, то почему, спрашивается, до сих пор не протерла его до дыр. Потом я замечаю, что в комнате стоит телевизор. И что Эйлина вся в нем с головой.
      Обеденные новости. Трубят фанфары, бьют барабаны, и в дальнем далеке появляется лицо какого-то мудилы, которого увозят на шерифском фургоне из графства Смит, а он пялится в заднее окошко.
      – Вернон, мне нужно кое-что с тобой выяснить, – говорит матушка.
      – Мне уже пора.
      – Послушай, Вернон… Щелк.
      Я прилипаю взглядом к телеэкрану. Ветерок перебирает целлофан на Лечугиной ферме по разведению плюшевых мишек, потом подхватывает завиток волос Лалли и вздымает их над головой. Фоном для его голоса служит ритмичный скрип нефтяной качалки.
      «Эта маленькая, но наделенная чувством собственного достоинства община сделала решительный шаг, чтобы выйти из тягостной тени трагических событий, случившихся здесь во вторник. Сегодня произведен арест новой фигурыв той паутине из причин и следствий, которая поставила этот некогда мирный городок на колени».
      – Давненько я не стоял на коленях, – говорит Барри, садясь верхом на стул.
      «Соседям Вернон Грегори Литлл казался обычным тинейджером. Мальчик был немного неловок в общении, но, встретив его на улице, вы не обратили бы на него ровным счетом никакого внимания. Именно так все и обстояло – до сегодняшнего дня».
      На экране появляются нарочито яркие картинки, место преступления, пленка пляшет под затемненным небом, плачущие женщины, по уши обмотанные соплями. Потом мое школьное фото, с улыбкой во весь рот.
      «Конечно, я обращала внимание, что с мальчиком происходят какие-то перемены, – говорит Джордж Покорней. Она сидит у нас дома, и из-за миски с фруктовым салатом с ней рядом предательски выглядывает пачка сигарет. – Он стал носить более агрессивную обувь, а эта стрижка под скинхеда к нему словно приросла…»
      «Как я тебя понимаю», – произносит где-то на заднем плане Бетти.
      Камера переходит на Леону Дант. На сумочке у нее написано ГУЧЧИ такими большими буквами, что сама сумочка, но идее, должна быть выше на целый ярд.
      «Да, но он казался похожим на любого другого вполне нормального ребенка».
      Камера выруливает в коридор и движется по направлению к моей комнате: к саундтреку примешивается зловещая, на сбитом ритме, ксилофонная музыка. Лалли останавливается возле моей кровати и разворачивается лицом к камере.
      «Мне описывали Вернона Литтла как парня довольно замкнутого; близких друзей у него почти не было, скорее, он предпочитал общению со сверстниками компьютерные игры и – чтение».
      Камера как бы нечаянно ныряет так, что в кадре оказывается громоздящаяся возле кровати стопка белья. Потом появляется каталог белья женского.
      «Однако в личной библиотеке Вернона Литтла нам не удалось отыскать ни Стейнбека, ни Хемингуэя… По правде говоря, его литературный вкус ограничивается вот этим…»
      На экране разворот за разворотом; те же отвязные позы, что когда-то гнали по моим жилам густой стыдный сок, сегодня режут, как бритва. И тут мы доходим до страницы 67. Стоп, машина!
      «Невинное детское рукоблудие, – задается вопросом Лалли, – или же леденящая душу подробность о подавленных сексуальных импульсах Вернона Литтла, напрямую связанная с трагедией минувшего вторника?»
      Ксилофону начинает вторить душераздирающий вой скрипки. В кадре оказывается дисплей моего компьютера, папка с названием «Домашняя работа». Клик. Выход на картинки с порносайта ампутантов, которые я распечатывал для старого Сайласа Бена.
      «Боже правый, – говорит мама. – Я и понятияне имела».
      Лалли сочувственно присаживается рядом с ней на моей кровати, и брови у него, как положено, домиком.
      «Не будет ли справедливо считать и вас, мать Вернона Литтла, одной из жертв этой трагедии?»
      «Да, пожалуй, я и в самом деле жертва. Да, вы правы».
      «И все же вы настаиваете на том, что Вернон невиновен?»
      «Боже мой, для собственной матери ребенок всегда останется невиновным, вы же знаете, что даже убийцыостаются для своих родных – родными».
      Вот, ни хуя себе, поворот событий. Такой, что даже и подставой назвать язык не повернется. Камера снова дергается, и Лалли просто дает ей понемногу скользить в сторону. Даже Барри Гури понимает, что это конец всему; он просто вздыхает, встает со стула и говорит мне: «Пора идти». Он ведет меня к двери, но я оборачиваюсь, чтобы принять последний удар. Я знаю, что сейчас будет. Все вышло бы совсем по-другому, если бы я немного раньше научился писать, если бы я был чуть более сообразительным и правильным ребенком. Но на деле, пока мне не стукнуло семь или около того, я при всем желании не смог бы написать «Аламо» .
      Так что на всех тех рисунках, которые я подарил матушке, когда мне было пять лет, подписи нет. Просто груды трупов, палка-палка-огуречик, и все вокруг залито кровью.
      «Что ж, теперь вы сами понимаете, что Вернон Литтл был обычным ребенком – почти во всех отношениях».
 
      – Встать, суд идет.
      Надзиратель прогуливается вокруг моего компьютера и целой коробки всякого прочего дерьма, которые стоят на полу в зале суда. Матушкиному каталогу с подштанниками выделили отдельный стол. Даже мои старые детские рисунки и те здесь; но в коробку из-под «найк» они, судя но всему, нос не сунули. У судейского озона появился нездоровый хрусткий привкус.
      – Мистер Абдини, – говорит судья, – надеюсь, ваш клиент отдает себе отчет в том, что его привлекают к суду, и я хочу обратить ваше внимание на различные основания для подачи протеста, которые могут возникнуть по ходу слушаний.
      Абдини вскидывает голову.
      – Ваша честь?
      – Дело дойдет до обвинительного акта, сэр. Может случиться и так, что вам тоже удастся принять в этом участие.
      – Мэм, – говорю я, – разрешить все это дело можно проще простого: вызвать моего свидетеля, он же мой учитель, и все…
      – Шгаш, – шипит Абдини.
      – Советник, я прошу вас поставить вашего клиента в известность о том, что в данном случае он не является обвиняемым. А кроме того, указать, что суд не обязан выполнять для него работу, находящуюся в компетенции шерифа.
      На секунду она откидывается на спинку кресла, потом поворачивается к Вейн.
      – Заместитель шерифа, вы опросилисвидетелей, которые могли бы дать основания для алиби?
      – Боюсь, что последний свидетель, мисс Лори-Бетлехем Доннер, скончалась сегодня утром, ваша честь.
      – Понятно. А как насчет учителя этого молодого человека?
      – Мэрион Кастетт не упоминал о том, что обвиняемый в момент трагедии находился на месте преступления.
      – Не упоминал или вы его об этом не спрашивали?
      – Лечащие врачи утверждают, что он не сможет давать свидетельских показаний вплоть до конца марта следующего года. Все, чего мы смогли от него добиться, – это несколько слов, мэм.
      – Вейн, черт вас побери. Что это были за слова.
      – Насчет второго ствола, мэм.
      – О господи.
      Вейн кивает и поджимает губы. И не может, сука, удержаться, чтобы не глянуть в мою сторону.
      – Ваша честь, мы хотели бы обсудить размер залога, – говорит Абдини.
      – Да что вы говорите, – вскидывается Вейн. – Ваша честь, этот молодой человек начал бегать от органов правосудия даже раньше, чем запахло жареным…
      Абдини воздымает руки к потолку.
      – Но этот малыш есть часть семейного коллектива, и в доме столько дорогих для него вещей – почему вы думаете, что он обязательно сбежит?
      – Это неполная семья, ваша честь. Я не вижу способа, которым одинокая женщина смогла бы подчинить своей воле мальчика-подростка.
      Ей, видимо, не доводилось наблюдать ножа в моей спине.
      – Н-да, ситуация почти трагическая, – говорит судья. – Каждому ребенку нужна крепкая мужская рука. А нет ли возможности как-то связаться с отцом мальчика?
      – Гх, вообще-то он числится умершим, ваша честь.
      – Боже мой. А мать сегодня не смогла прийти в суд?
      – Нет, мэм, у нее машина в починке.
      – Так, – говорит судья Гури. – Так, так, так. Она откидывается на спинку трона и строит из пальцев подобие храма Господня. Потом разворачивается в мою сторону.
      – Вернон Грегори Литтл, я не хочу прямо сегодня отказывать вам в прошении об освобождении под залог. Но выпускать вас я также не намерена. В свете всех представленных мне фактов и исходя из вверенной мне ответственности перед обществом, я оставляю вас под стражей вплоть до получения результатов психиатрического освидетельствования. В зависимости от рекомендаций, данных психиатром, я приму решение относительно вашего прошения в следующий раз.
      Бам – опускается молоток.
      – Всем встать! – выкликает надзиратель.
 
      Нынче где-то неподалеку от следственного изолятора играет музычка. Я – и, наверное, не только я – от этого просто охуеваю. Текст такой: «И я ска-зал, Я райских роз тебе не о-бе-щал». Как только наступает жара, откуда-то всплывают эти сраные старые песенки, всегда на заднем плане, на хуёвом моно. Судьба. Вот, кстати, обратите внимание: всякий раз, когда в твоей жизни происходит что-то важное, ну, там, влюбился или еще что-нибудь, непременно прилепится какая-никакая мелодия. Мелодии судьбы. И это такое говно, с которым нужно быть повнимательней.
      Я лежу на койке и представляю, как бы та же самая мелодия звучала на терминале «Грейхаунд». В том телефильме, который я снимаю про себя, я был бы оттянутым, тертым пацаном, всегда одиноким и с тоской в душе, и выглядел бы старше своих лет; на закате я сажусь в междугородний автобус, на котором написано: «Мексика», и по земле за мной тянется длинная тень. Псссчшшш! Оттянутый, много повидавший на своем веку водитель открывает дверь своего крейсера и улыбается так, словно знает самую главную тайну: что все будет хорошо. «Найковский» ступарь поднимается из дорожной пыли на ступенку. Тихо свингует на заднем плане гитарная тема главного героя. В середине салона сидит девочка-ковбой, одна, блондинка в «левайс», такая, что под джинсами у нее, должно быть, джинсовые же трусики. Бикини или танго. Скорее, бикини. И никакой в ней оттянутости. Понимаете, о чем я? Именно такие стратегические озарения и отличают нас от животных.
      Вот звонит моя старуха, но они с моим воображением суть две вещи несовместные. Мне как раз хватит времени до ёбаной среды, чтобы полежать и помечтать. На среду забили с мозгоклювом. Два с половиной дня я вынужден жить бок о бок с притаившейся в свинцовых тенях по углам душой Хесуса, и еще три резиновые ночи, озвученные эхом его смерти. Под конец, чтобы убить время, я принимаюсь выдумывать лица, которые следует показать психиатру. Просто не знаю, разыгрывать мне психа, или нормального, или кого еще. Если судить по тем мозгоёбам, которых показывают по телику, то вообще ни хуя не понятно, что делать, потому что они просто повторяют каждое сказанное тобой слово, и все дела. Если ты, к примеру, скажешь: «Я в отчаянии», они на это отвечают: «Насколько я понимаю, вы уверяете, что состояние у вас близкое к отчаянию». И как с таким бороться? Единственный вывод, который я сделал для себя на прошлой неделе: что здоровая человеческая жизнь на ощупь должна быть губчатой и влажной, как буррито. Но сегодня вторник, вечер, ровно неделя с тех пор, как все умерли, и жизнь моя хрустит и колется, как кукурузные хлопья.
      Я слышу, как в коридоре позвякивает у Барри на поясе цепочка с ключами, звяк-да-звяк. Он останавливается возле моей решетки, вне пределов видимости, просто стоит, дышит и звенит цепочкой. Он знает: я сижу и жду, что вот сейчас он скажет – тебе звонят. Но он поворачивается и идет прочь, и только потом как бы нехотя возвращается к моей двери. Ясно вам?
      – Литтл? – говорит он в конце концов.
      – Да, Барри?
      – Тебя там офицер Гури спрашивает. Ты там, часом, шланг не мылишь, а? Небось, надраиваешь румпель всю ночь напролет и думаешь про своего приятеля-индейца? Грр-хрр-хрр.
      Вот сука ёбаная. Он ведет меня наверх к телефону, а я иду и мечтаю о том, как бы так изловчиться и засунуть эту резиновую дубинку ему в жопу. По самые гланды. Впрочем, он, вероятнее всего, этого даже не почувствует.
      Из телевизора в приемной доносится тема прогноза погоды. Душераздирающий саксофон. Просто чтобы жизнь мне медом не казалась. В трубке я слышу, как где-то на заднем плане, на фоне болботания толстых баб, обсуждающих чужие деньги, заливается беззаботным смешком Леона. На том конце тоже играет мелодия из прогноза погоды. Мне ее упаковали, блядь, в стерео. Потом откуда-то сбоку выплывает матушкин голос:
      – Вернон, с тобой всев порядке?
      Она так сопит и хлюпает, что я почти физически ощущаю, как она лезет языком мне в ухо, как муравьед или как там его называют. Хочется разом блевать и орать во всю глотку и поднять на уши всю эту халабуду. И знаете, почему она такая ласковая? Не знаете, так я вам скажу: потому что теперь я не только в тюрьме, но могу оказаться еще и ёбнутым. Какая охуенная удача, если я окажусь еще и сумасшедшим. И тогда ее главная проблема будет в том, что она уже израсходовала все свои самые шикарные позы, и для того, чтобы и дальше разыгрывать Трагедию Своей Допиздыразбитой Жизни по нарастающей, ей теперь придется выдумать что-нибудь экстраординарное. Отрезать себе грудь или еще что-нибудь в этом духе. Я из чистого человеколюбия отсчитываю десяток всхлипываний на том конце провода и только после этого открываю рот.
      – Ма, как ты могла?
      – Я всего лишь сказала правду, Вернон. И вообще, молодой человек, как тымог сделать со мной такое.
      – Я ничего такого не делал.
      – Знаешь, знаменитые артисты для того, чтобы заплакать в кадре, перед самой съемкой мажут под каждым веком зубной пастой.
      –  Чтоты сказала?
      – Я просто хотела дать тебе совет, как себя вести в суде, на случай, если ты будешь выглядеть слишком непрошибаемым. Ты же сам знаешь, как до тебя порой бывает трудно достучаться.
      – Ма, просто не говори больше ни о чем с Лалли, ладно?
      – Не вешай трубку. – Она говорит в сторону: – Все в порядке, Леона, это привезли холодильник.
      На заднем плане шум, голоса, ни стыда, ни совести, вы бы еще попозже его привезли; потом на линии опять объявляется матушка:
      – Нет, ты скажи, это же просто бредкакой-то, я ждала их несколькодней!
      – Спокойной ночи, ма.
      – Подожди! – Она прижимает руку ко рту и принимается шептать в трубку: – Вернон, может быть, лучше не говорить ничего о… ну…
      – О ружье?
      – Ну, в общем, да, может, пусть лучше это останется между нами?
      Отцовское ружье. Если бы только она разрешила мне держать его дома. Так ведь нет. У нее от ружья просто мурашки, блядь, по коже бегали. И мне пришлось припрятать его подальше от дома, там, где заканчивались частные земельные участки. Кастетт наверняка знает, где именно оно лежит. Хесус вполне мог воспользоваться этим ружьем в качестве джокера, чтобы снять Кастетта с хвоста: путь думает, что там у нас притарен целый арсенал. Но теперь Хесуса больше нет. Он ушел и унес с собой всю самую нужную информацию, весь контекст, все наши с ним невинные мальчишеские времена. Унес с собой правду.
      А осталось только это ружье. Мое ружье, и на нем самые что ни на есть неправильные отпечатки пальцев. Оно лежит и ждет.

Действие 2.
Как я провел летние каникулы

Семь

      Табличка на дверях у мозгоклюва гласит: «Доктор Дуррикс». Ничего себе, шуточки. Дуррикс. Я не знаю, как звали человека, который изобрел лампы дневного света, но он наверняка на этом поднялся, и имя его до сих пор сияет нам в ночи. Пока меня сюда везли, я перебрал целый вагон вариантов насчет того, как мне получше включить дурку: ну, там, сыграть Забитую Собаку, или Вспугнутую Лань, или еще что-нибудь из матушкиного репертуара. Я даже подумывал: а не насрать ли мне в штаны, ну, в качестве крайнего средства. Прикол, конечно, не из приятных, и не мне бы с такими вещами играть – это я понимаю. Но я все-таки расслабил задницу, на всякий случай, если до этого дойдет. Но теперь, при беспощадно трезвом свете ламп дневного света, мне остается только надеяться, что я как следует почистил зубы.
      Мозгоклювня расположена за городом; пыль, пыль, пыль, а потом пахнет клиникой. Секретарша – с остренькими зубками и голосом, как будто в горле у нее коробка из восковки, в которую наловили пчел, – сидит за столом в приемной. Меня от нее просто в дрожь бросило, а тюремным охранникам хоть бы хны. Очень хотелось спросить, как ее-то зовут, но не спросил. А то скажет еще что-нибудь наподобие: «А зовут меня Стонли Скалпел» или «Ахтунг Йоппс», или еще какую-нибудь хуетень в том же роде. Готов поспорить, что каждый мозгоклюв специально подыскивает себе такую секретаршу, которая заранее вымотает из тебя все кишки, если только ты не будешь изображать из себя полного идиота. И если на входе с нервами у тебя все было в порядке, стоит тебе немного пообщаться с такой вот секретаршей – и ты законченный невротик.
      «Блууп», – по-совиному ухает у нее за спиной интерком.
      – Вы получили мое сообщение по электронной почте? – спрашивает мужской голос.
      – Нет, доктор, – отвечает секретарша.
      – Буду вам весьмапризнателен, если вы обратитесь к системе; какой, спрашивается, смысл апгрейдить нашу технику, если вы не даете себе труда обращаться к системе. Я отправил вам сообщение уже три минуты назад– насчет нашего следующего клиента.
      – Хорошо, доктор.
      Она щелкает по клавише, нахмурившись смотрит на дисплей, потом поднимает глаза на меня.
      – Доктор сейчас вас примет.
      Мои «найкс», повизгивая о черно-зеленый линолеум, несут меня через холл, через дверь, в комнату с освещением, как в супермаркете. У окна стоят два кресла; рядом с одним из них – старенькое стерео, на котором угнездился компьютер-ноутбук. У дальней стены расположилась больничная кушетка-каталка, накрытая махровой простыней. А еще в комнате поджидает меня доктор Дуррикс; кругленький, мяконький, толстозаденький и самодовольный, как диснеевская гусеница. Он милостиво мне улыбается и указывает на кресло.
      – Синди, принесите, пожалуйста, дело нашего клиента.
      Остоебенное, должно быть, у меня сейчас выражение лица. Синди! Ёжкин кот! При этаком имечке она должна отозваться из глубин: «Будь спок, брателло!» – и вломиться в дверь в микроскопической теннисной юбочке, и все такое. Она, однако, ничего подобного не делает – при ясном свете ламп дневного света. Она уныло шаркает мимо меня, она надела носки под сандалии и вручает Дурриксу папку. Тот листает бумажки и явно ждет, пока она скроется за дверью.
      – Вернон Грегори Литтл, как вы сегодня себя чувствуете?
      – Ну, в общем, нормально. – Мои «найкс» постукивают друг о друга.
      – Вот и славненько. А вы можете мне объяснить, почему вы сюда попали?
      – Наверное, судья решил, что я не в своем уме или типа того.
      – А вы в своем уме?
      Губы у него складываются в куриную жопку, ему смешно, как будто и без того понятно: с головой у меня ай-яй. Может, оно бы и к лучшему, если бы судья решила, что у меня крышняк отъехал, но, глядя на Добрейшую Старушку Дуррикс, хочется уткнуться ей в передник и рассказать все-все, про то, что я на самом деле чувствую, про то, как все на свете накинулись на меня, обосрали с ног до головы и загнали в угол.
      – Ну, это, наверное, не мне решать, – отвечаю я.
      Однако этого, судя по всему, недостаточно; он сидит и смотрит на меня. Мы с ним встречаемся глазами, и я чувствую, как прошлое поднимается у меня к самому горлу горькой удушливой волной, неостановимым потоком слов.
      – Понимаете, сначала меня третировала каждая собака за то, что у меня друг мексиканец, потом за то, что он странный и никому не нравится, а я все равно с ним дружу, а я-то думал, что дружба – это вещь святая; а потом это был просто кошмар, а теперь они пытаются все это повесить на меня и выворачивают наизнанку каждую мелочь, чтобы и ее пришить к делу…
      Дуррикс поднимает руку и ласково мне улыбается.
      – Ладненько, давай-ка попробуем сами во всем разобраться. И пожалуйста, постарайся и дальше быть столь же откровенным. Если ты сам, по собственной воле, будешь сотрудничать со следствием, у нас с тобой вообще не будет никаких проблем. А теперь ты мне вот что скажи: что ты чувствуешь, вспоминая о том, что произошло?
      – Я просто сам не свой. Все из рук валится. А теперь все на свете называют меняпсихом, да-да, именно так и есть.
      – А как ты думаешь, почему они так делают?
      – Им нужен козел отпущения, нужно повесить кого-нибудь повыше для острастки.
      – Козел отпущения? А тебе не кажется, что трагедия произошла как-то сама собой, необъяснимо?
      – Да нет, конечно, в смысле, если бы тут был мой друг, Хесус, живой и здоровый, он сразу бы взял всю вину на себя. Стрелял только он, а я был просто свидетелем, даже и отношения ко всему этому не имел никакого.
      Дуррикс внимательно изучает мое лицо и делает в бумагах пометку.
      – Ладненько. Что ты можешь сказать о своей семейной жизни?
      – Нормальная семейная жизнь.
      Дуррикс держит ручку наготове и выжидающе смотрит на меня. Понял, сука, что нащупал самый главный геморрой в моей больной заднице.
      – В деле указано, что ты живешь один с матерью. Что ты можешь сказать о ваших с ней отношениях?
      – Ну, в общем, нормальные отношения.
      И с этими словами у меня из задницы шлепается на пол огромная раковая опухоль, не спрашивайте почему. И теперь лежит себе на полу, подергивается и оплывает слизью. Дуррикс откидывается на спинку кресла, чтобы не так шибало в нос от моей ёбаной семейной жизни.
      – Братьев у тебя нет? – спрашивает он, предусмотрительно разворачиваясь на пару румбов к востоку. – Или дяди, или вообще какого-нибудь мужчины, который пользовался бы в вашей семье авторитетом?
      – Считайте, что нет, – отвечаю я.
      – Но у тебя же есть друзья?..
      Я роняю глаза в пол. Несколько секунд он сидит тихо, потом опускает руку мне на колено.
      – Пожалуйста, поверь: Хесус и мне был глубоко небезразличен – и меня тоже глубоко перепахала вся эта история. Если можешь, расскажи мне, пожалуйста, как все случилось в тот день.
      Я пытаюсь справиться с приступом паники, который охватывает человека всякий раз, когда он чувствует, что вот-вот разрыдается в голос.
      – Когда я вернулся, все уже завертелось.
      – А где ты был?
      – Я задержался, бегал с поручением и задержался.
      – Вернон, ты не в суде. Прошу тебя, постарайся быть точным в деталях.
      – Мистер Кастетт послал меня с поручением, и на обратном пути мне понадобилось зайти в туалет.
      – В школьный туалет?
      – Нет.
      – Ты удрал из школы? – Он наклоняет голову вперед: словно боится, что мой ответ хлестанет ему прямо в лицо.
      – Ну, не то чтобы прямо-таки взял и удрал. Да и не слишком далеко.
      – Ты вышел из школы, чтобы испражниться? В то самое время, когда там разыгрывалась трагедия?
      – Иногда со мной такие вещи случаются совершенно внезапно.
      Молчание заполняет собой те сорок лет, которые Судьба отводит мне, тупому, чтобы понять, чем оно все теперь обернется. С Ван Даммом ничего подобного в жизни бы не случилось. Герои не срут. Они ебут и убивают.
      В глазах у Дуррикса загорается огонек.
      – Ты говорил об этом суду?
      – Что я, дурак, что ли?
      Он на секунду прикрывает глаза, затем складывает руки на груди.
      – Ты меня, конечно, извини, но с юридической точки зрения разве свежий стул, обнаруженный на некотором расстоянии от места преступления, не выводит тебя автоматически из числа подозреваемых? Видишь ли, фекальная масса может быть датирована с точностью чуть ли не до минуты.
      – Ну, наверное, вы правы.
      Дуррикс, можно сказать, оказывает мне дополнительную услугу. В его задачу входит вытянуть из меня как можно больше информации для суда, не более того, но – вот он, тут как тут, человек, который не пройдет мимо возможности оказать ближнему помощь, скажем, открыть мне глаза на тонкости современной криминалистики. Он плотно сжимает губы, чтобы значимость происходящего стала яснее и весомее. Потом опускает глаза.
      – Ты сказал, что такие вещи иногда случаются с тобой внезапно?
      – Это не такая большая проблема, как может показаться. – Я выписываю бортиками «найкс» круги по полу.
      – А ты обращался с этим к врачу? Есть какой-то диагноз – слабый сфинктер или еще что-нибудь в этом духе?
      – Да нет. К тому же в последнее время, считай, ничего такого со мной уже и не бывает.
      Дуррикс облизывает верхнюю губу.
      – Ладненько. А теперь скажи мне, Вернон, тебе нравятся девушки?
      – Конечно.
      – А ты можешь сказать, как зовут ту девушку, которая тебе нравится?
      – Тейлор Фигероа.
      Он закусывает губу и делает в бумагах пометку.
      – Ты вступал с ней в физическую близость?
      – Ну, вроде того.
      – Что тебе сильнее всего запомнилось после близости с ней?
      – Наверное, запах.
      Дуррикс, сурово нахмурившись, заглядывает в папку, записывает еще несколько слов, потом откидывается на спинку кресла.
      – Вернон, а тебе не случалось испытывать влечения к другому мальчику? Или к мужчине?
      – Боже упаси.
      – Ладненько. Давай-ка посмотрим, что нам с тобой удастся выяснить.
      Он тянется к стерео и нажимает «Play». Звучит военный барабан, сначала тихо, потом по нарастающей, с явной угрозой, как медведь, который лезет наружу из пещеры, или, наоборот, медведь лезет в пещеру, а в этой ёбаной пещере сидишь ты.
      – Густав Холст, – говорит Дуррикс. – «Планеты». Марс. Должно вызывать в мальчишеской душе возвышенные устремления к славе.
      Он встает, идет к кушетке и шлепает по ней ладонью. Барабаны в динамиках принимаются рокотать совсем уже отвязанно.
      – Давай-ка раздевайся – и ложись сюда.
      – Раз-деваться?
      – Естественно. Для завершения нашего с тобой обследования. Мы, психиатры, в первую очередь врачи, медицинские работники. Не стоит смешивать нас с обычными психологами.
      Он напяливает пару очков, как у сварщика, только с прозрачными стеклами; свет подкрашивает ему щеки горячим румянцем. На то, чтобы как следует свернуть мои «Калвин Кляйнз», требуется время, чтобы из кармана не сыпалась мелочь. Пусть даже она и осталась лежать у шерифа в участке, в пластиковом пакете. Когда я взбираюсь на лежанку, вступают ударные, зловеще и мрачно. Дуррикс указывает на мои трусы.
      – И это – долой.
      Мне в голову приходит мысль: лежать в лучах истошного дневного света, как в супермаркете, и чувствовать, как ветерок задувает тебе в задницу, должно быть позволено только мертвым. Я голый, как ёбаная зверушка. Но даже голеньким зверушкам приходится иногда беспокоиться о том, чтобы их выпустили на поруки. Голеньким зверушкам это нужно, пожалуй, сильнее, чем кому бы то ни было.
      – Перевернись на живот, – командует Дуррикс. – И раздвинь ноги.
      Та-т-т-т, ТА-ТА-ТА.
      Под аккомпанемент этого ада кромешного к моей спине прикасаются два пальца. Они прочерчивают линию вдоль позвоночника вниз, а потом превращаются в две руки и стискивают мне ягодицы с обеих сторон.
      – Расслабься, – шепчет он, оглаживая меня по жопе. – Разве это не помогает тебе думать о Тейлор?
      ТА-ТА-ТА, ТА-Т-Т-Т!
      – Или – еще о чем-нибудь?
      Дыхание у него учащается по мере того, как пальцы описывают вокруг моей дырочки все более и более узкий круг. Матюкам в моей глотке становится все теснее, и они все отчаянней рвутся на волю. Но их тягу к свободе останавливает моя собственная тяга к свободе.
      – Доктор, это не очень похоже на медицинское обследование, – говорю я.
      И добавляю про себя: «Ах ты, пидор хуев». Сейчас бы зарядить ему в дышло ножкой от стола, чтобы хрюкнул, как свинья под ножиком. Жан-Клод именно так бы и сделал. Джеймс Бонд сделал бы это, держа в руке ёбаный стакан с коктейлем. А я – я только взвизгиваю, как первоклассница. Он все равно не обращает на это никакого внимания. Музыка заходится в финальном экстазе, и я чувствую, как в меня входит холодный резиновый палец. Я хрюкаю, как свинья под ножом.
      – Лад- нень-ко, думай о Хесусе. Просто расслабься, и все; следующая процедура – тебе совсем не будет больно. А если почувствуешь, что начал возбуждаться – ты не стесняйся этого.
      Он хватает пару стальных щипчиков, какими раскладывают по тарелкам салат, поправляет очки и подается рожей к самой моей заднице.
      –  Да пошел ты на хуй!– меня передергивает дрожью, и я вырываюсь у него из рук. Изо рта у меня фонтаном летят слюни.
      Дуррикс отскакивает, подняв перед собою согнутые в локтях руки, как хирург на операции.
      Он медленно поднимает с кушетки махровую простыню и вытирает средний палец. Сквозь стекла сварочных очков пялятся колючие рыжие глаза. Представьте себе скорость, с которой одеваешься в школу темным зимним утром. А теперь – ее полную противоположность. Вот с такой скоростью я и напяливаю на себя свои распроблядские тряпки. Рубашку я не застегиваю, шнурков не завязываю. И ни хуя, блядь, не оглядываюсь назад.
      – Подумай как следует, Вернон, – говорит Дуррикс. – Очень хорошо подумай, прежде чем ставить крест на своем прошении о выходе под залог.
      Он замолкает на секунду, чтобы вздохнуть и покачать головой.
      – Не забывай, что люди в твоем положении делятся всего на две категории: на славных, сильных духом мальчиков и на тех, кто сидит в тюрьме.
      Музыка подхлестывает меня, как удар кнутом, и я вылетаю из здания через приемную и слышу, как позади, сквозь истеричный барабанный бой, надрывается Доктор Ёбаный Педрила Дуррикс:
      – Ну что ж, ладненько…
 
      Я сижу на персональном облаке за решеткой в полицейской «канарейке», как сфинкс, как сфинкстер, и в ушах у меня гремит оркестр убойных барабанов Густого Хлюста. Но избавиться от воспоминаний о мозгоёбе, с его методой добираться до мозгов через жопу, он не помогает. Я стараюсь не думать, что он там понапишет в своем заключении. Просто сижу и смотрю на пейзаж за окном. Обочина вдоль дороги к городу сплошь усеяна трупами предметов: кем-то забытая тележка из супермаркета, скелет дивана. Под деревом расположился наикрутейший телевизор с вынутым высокотехнологичным нутром. Нефтяные качалки тычут грязными пальцами в окружающий ландшафт, но мы катим мимо всей этой лабуды, включая небо и дальние дали, и даже не думаем о высоченном заборе из колючей проволоки, который струной натянут поперек дороги отсюда в Мексику.
      Мексика. Очередной отрывной талон в ту неслабую пачку билетов, которую я, ей-богу, прокатаю всю как есть: дайте только набрать хоть немного силы и веса в этой ёбаной жизни. Вы только оглянитесь вокруг, и что вы увидите? Всюду громоздятся небоскребы из таких вот неиспользованных купонов, и люди суют туда все новые и новые, прикидывая, что они сделают, если, что они станут делать, когда. Теплое чувство ожидания дерьма, которое так и не соизволит появиться.
      – Эй, парень, – обращается ко мне один из охранников, – ты там, сзади, часом, морковку не шинкуешь, а?
      Засим следует нечто вроде «Грр-хрр-хрр», которому он научился у жирножопого Барри. Голову даю на отсечение, что у этих ребят одна и та же шутка на всех и на все случаи жизни, а по вечерам после работы Барри наверняка дает им практические уроки этакой вот незамысловатой похабели. До меня доносятся обрывки их разговора.
      – У-гу, Вейн Гури послала запрос в графство, чтобы сюда направили спецназ.
      – Через голову шерифа?
      – У-гу. А Барри в тот же день подписался на новый страховой пакет, и на охуенный, я тебе скажу, пакет.
      – Он сам тебе об этом сказал?
      – Мне Так сказал.
      – Так Как-его-там-по-фамилии, который в морге работает? А ему откуда знать про страховку Барри?
      – Так торгует этойсраной страхуёвкой. Он из «Амвей» ушел, чтобы прода-ватьёбаную стра-ховку.
      – Вот урод.
      Вот вам еще одна жизненная мудрость: в конечном счете за все на свете отвечают люди, значительно более тупые, чем ты. Вы только приглядитесь повнимательней. Я не какой-нибудь там ёбнутый гений, но за каждый мой пук отвечают вот эти дебилы. Волей-неволей начинаешь задумываться: а что, если в этом мире чем тупее человек, тем в большей он безопасности? Что, если жизнь бережет только тех, кто бредет со стадом и не задумывается даже о самой мелкой малости? А теперь посмотрите на меня. Мне как раз и приходится думать о каждой хуйне, и чем хуйня мельче, тем она хуёвей.
 
      Я сижу, потом лежу, потом хожу, потом опять сижу в своей камере и жду следующего заседания суда, а злоебучее время, будучи явным агентом Судьбы, садистски замедляет ход. Четверг вгрызается в среду, и последний вздох Хесуса уплывает на десять дней в прошлое, волоча за собой на буксире молчание мистера Кастетта: так, словно его никогда и не было, так, будто правда – это всего лишь моя одинокая тень. Чтобы мне не показалось мало, звонит матушка с известием о том, что Лалли заказали еще один репортаж из Мученио. А чему тут, собственно, удивляться: судя по тому, как выкаблучивается Судьба, с нее станется и замедлить время везде, где только можно, и самых что ни на есть злобных нелюдей назвать Синди. И я усвоил для себя еще одну вечную истину: чем больше ты в курсе, какие Судьба выкидывает фокусы, тем пуще она тебя за это ебёт. И даже от самого факта, что я делюсь с вами этими удивительными озарениями о природе бытия, вам же, вероятнее всего, будет хуёвей, чем есть. Потому что теперь вы знаете про все эти заёбы, а значит, вам имеет смысл ждать их в гости.
      Наконец, наступает день повторных слушаний, жаркий, как тарелка с супом. Я просто жопой чую, как по всему городу собаки лежат в тени под встроенными в окна кондиционерами и ловят сквознячок, и им по фигу, если мимо тащится кошка, а кошкам по фигу, если мимо тащится крыса, а крысы – ну, они, в свою очередь, тоже все в мыле, и самая мысль о том, что нужно куда-то там тащиться, должна вызывать у них рвотный рефлекс. И в итоге тащусь только я, поскольку должен попасть в этот актовый зал. В смысле, в судейский.
      – Встать, суд идет!
      В эту пятницу зала суда пенится вздохами и запахом мокрой одежды. Все смотрят на меня. «О господи», – сказала бы на моем месте Пам. Пам, кстати, может, еще и появится, но вот матушка моя этого просто не вынесет. В толпе там и сям лица людей, у которых перед глазами до сих пор стоят черные лужи крови и серая кожа. Мистер Лечуга смотрит на меня, как будто лупит в упор из двух бластеров, а он ведь Максу даже не настоящий отец. И мать Лорны Спелц тоже здесь, похожая на большую мокрую черепаху. Меня накрывает волна скорби, не по мне, а по ним, по изувеченным и онемевшим во веки веков. Я бы отдал все на свете за то, чтобы они снова обрели дар речи.
      Вейн исчезла, на ее месте сидит гладкий пижон, одетый в черное и белое. Судье Гури удается привлечь его внимание:
      – Мистер Грегсон, насколько я понимаю, теперь интересы государства представляете вы?
      – Вы правы на сто процентов, мэм. Вплоть до районного суда.
      Самоуверенный пиздюк.
      Судья берет со стола Дурриксову папку и машет ею в сторону прокурора.
      – Я получила отчет о состоянии психического здоровья подзащитного.
      – Мы категорически возражаем против освобождения под залог, ваша честь.
      – На каком основании? – спрашивает судья. Прокурор старательно гасит улыбку.
      – Образно говоря, этот мальчик утащил такую длинную цепь, что ему с ней не выплыть. Мы опасаемся, что он пойдет с ней ко дну и больше мы его не увидим!
      По залу суда рябью пробегает смешок. Однако, дойдя до судьи, он гаснет; судья, поморщившись, бросает взгляд на Дурриксову папку, потом разворачивается к Мальдини:
      – У вас есть что добавить к прошению об освобождении под залог?
      Абдини перестает перебирать лежащие на столе бумажки и поднимает голову.
      – Это домашний мальчик, у него масса интересов…
      – Все это я уже слышала. – Судья хлопает но столу рукой. – Я имела в виду что-нибудь действительно важное и новое – вроде упомянутого в отчете кишечного недомогания.
      – Ах, так вы про туалет… – говорит Абдини так, словно это интересно только судье, ну, и ему немножко.
      – Если ваша честь позволит, – подает голос Грегсон, – мы хотели бы возразить против того, чтобы суд делал за сторону защиты ее домашнюю работу.
      – Хорошо. Защита явно не получила должных разъяснений, так что я просто оставлю улики уликами и приму их во внимание.
      – Кроме того, мэм, мы хотели бы представить суду показания свидетеля, Мэриона Кастетта, – говорит Грегсон.
      Судейские брови взмывают под потолок. Зал вдыхает и забывает выдохнуть.
      – Мне сказали, что снятие показаний не представляется возможным вплоть до марта следующего года!
      – Это расшифровка журналистской цифровой записи, сделанной на месте преступления, ваша честь. Ее, в интересах общественности, предоставил нам репортер Си-эн-эн.
      Передо мною как живой встает хуесос Лалли. Интересно, кому и как он ебёт мозги в данный момент.
      – Весьма похвальное проявление гражданских чувств со стороны репортера. Подтверждает ли свидетель алиби подзащитного? – спрашивает судья.
      – В нашем брифе ни о чем подобном речи не идет, ваша честь. Наше заявление касается возможного местонахождения второй единицы огнестрельного оружия, что, согласитесь, выставляет прошение заключенного о выходе под залог в совершенно ином свете.
      Судья Гури надевает очки и протягивает руку за документом. Она просматривает его, хмурится, потом откладывает в сторону и пристально смотрит на прокурора.
      – Советник, орудие убийства было обнаружено непосредственно на месте преступления. Утверждаете ли вы, что можете связать с этим преступлением вторуюединицу огнестрельного оружия?
      – Весьма вероятно, мэм.
      – Вы нашли это оружие?
      – Не совсем. Но наши люди активно его разыскивают.
      Судья вздыхает.
      – Что ж, мне совершенно ясно, что никто из вас не видел отчета о психическом состоянии подзащитного. Принимая во внимание отсутствие улик, я вынесу решение, опираясь прежде всего на это заключение.
      В зале воцаряется нервическая тишина, размеченная промежутками по десять тысяч лет. Публика распределяет внимание между мной и судьей и параллельно упражняется в достойном, цивилизованном надувательстве, которое позволяет ей одновременно впитывать все происходящее в зале и при этом не выглядеть так, словно они стали свидетелями дорожного происшествия и с жадностью ловят от этого кайф. Достигается желанный результат простым вздыманием бровей.
      Судья Гури секунду сидит тихо, потом оглядывает зал. Зал застывает.
      – Леди и джентльмены, у меня сложилось такое впечатление, что с меня достаточно. И со всех нас тоже. Мы сыты но горло, мы в ярости и не намерены более выносить этих ставших в последнее время регулярными издевательств над нашим законным правом жить в мире и правопорядке.
      Вспыхивают аплодисменты; какой-то мудак даже выкрикивает нечто неразборчиво-одобрительное, как будто он на телешоу. Так и ждешь, что сейчас зал начнет скандировать: «Гу-ри! Гу-ри! Гу-ри!»
      Судья делает паузу, чтобы поправить воротничок.
      – Мое сегодняшнее решение принимает во внимание как чувства семей пострадавших, так и чувства всего нашего с вами сообщества. Я также принимаю во внимание то обстоятельство, что, несмотря на относительно спокойное, если не сказать разнообразное, прошлое нашего подзащитного, он является наиболее вероятным кандидатом на то, чтобы предстать перед судом по обвинению во всех этих преступлениях.
      Машинистка демонстративно смотрит в мою сторону, не иначе для того, чтобы ее собственные придурки детишки на моем фоне выглядели чуть лучше обычного. Из них-то никто на сегодняшний день в тюрьме не сидит, никак нет, сэр.
      – Вернон Грегори Литтл, – говорит судья, – в свете указанного в этом заключении расстройства, а также принимая во внимание представленные обеими сторонами документы, я отпускаю вас…
      – Мои детки, мои бедные мертвые детки, – вскрикивает дамочка в заднем ряду.
      В зале вспыхивает волна возмущения.
      – Тише! Дайте мне закончить, – говорит судья. – Вернон Литтл, я отпускаю вас на попечение доктора Оливера Дуррикса; с понедельника он начнет лечить вас в амбулаторных условиях. Любая неготовность с вашей стороны принять предписанные доктором условия лечения приведет к немедленному взятию под стражу. Вы меня поняли?
      – Да, мэм.
      Она перегибается через стол и понижает голос:
      – И вот что я еще хочу вам сказать: если бы я сама выступала от лица защиты, я бы всерьез сделала ставку на это… хм… кишечное недомогание.
      – Спасибо, мэм.
      Черт меня подери. Я пробуравливаю нору в толпе зевак и выплываю во внутренний дворик на солнышко, вот эдак вот запросто. Репортеры жужжат вокруг меня, как мухи над котлетой из говна. Я полон чувств, но не тех, о которых мечтал. Вместо истинного счастья я ощущаю, как на меня накатывают волны; из тех, что заставляют вспомнить о запахе стирки в дождливое воскресенье, из тех, что сплошь состоят из тупоголовых гормонов и подначивают сказать: «Я тебя люблю». И это они называют инстинктом самосохранения. Хуйня это собачья, а не инстинкт самосохранения. После такого волнообразного блядства с решительностью и смелостью можно распрощаться – как собака языком слизнула. Была даже волна благодарности к судье, то есть, не поймите меня неправильно, судья Гури, она, блядь, очень по-доброму ко мне отнеслась, но при этом всерьез сделать ставку на кишечное недомогание? А вот хуеньки.
      «Вы не подскажете, как нам найти вашу кучку?» – спросят они меня. А я им в ответ: «Да ради бога. Я насрал в кабинке за кустами. Да-да, только не споткнитесь там о ружье, которое вы все так увлеченно ищете». Если честно, само по себе ружье – проблема небольшая. Мои отпечатки пальцев наэтом ружье – вот в чем заключается полный и всеобъемлющий пиздец. Одна только мысль об этом вызывает к жизни целую серию новых волн. Я решаю не обращать на них внимания из соображений собственной безопасности. Разве может себе позволить волноваться человек, которому еще до наступления темноты надлежит быть в Мексике?
 
      У «меркури» распахнуты обе дверцы, и солнечные зайцы скачут по всей как есть Гури-стрит. Миссис Бинни, наш местный цветовод, вынуждена притормозить на своем новехоньком «кадиллаке» почти до нуля, чтобы хоть как-то протиснуться мимо. Миссис Бинни отчего-то мне сегодня ручкой не машет. Делает вид, что не заметила. А вместо этого она смотрит на то, как Абдини выполняет на лестнице у дверей отвлекающий маневр, собрав вокруг себя репортеров, и медленно проплывает мимо со свежей порцией приношений для Лечугиного парадного крыльца.
      – Мы рады, что родимый дом позволит нам снова зажить нашей юной жизнью, – вещает Абдини так, словно он – это я, или мы с ним братья, или еще что-нибудь в этом роде. – И прадолжим раследнье всего, чт'случилось в тот кшмарный дзень…
      В зале суда, должен вам сказать, я усвоил для себя несколько важных истин. Все действуют так, как будто сидят перед телевизором и смотрят анонсы телепередач; нарезку из такого-то фильма, кусочек из сякого-то шоу. Про то, как у ребенка рак, и все говорят запинаясь. Про то, как продажный полицейский решает, что ему лучше сделать: стать посредником между полицией и мафией и подняться на взятках или подставить своего крутого и кристально честного партнера. Этот последний лично я смотреть бы не стал; там в конечном счете выяснится, что в доле были все на свете, типа, даже сам мэр. Только не надо меня спрашивать, на каком шоу я бы запнулся. «Самые Тупые Мудаки Америки» или еще что-нибудь в этом роде. «Симпатяга МакСрач».
      «Меркури» взбрыкивает под сандалиями Пам. Это все оттого, что она давит на обе педали сразу. Если сказать ей, что не стоит этого делать, она ответит: «А зачем тогда вообщенужна педаль тормоза, если ты закинешь ногу бог знает куда и не сможешь вовремя до нее дотянуться?» Я один раз сказал ей, что не нужно этого делать. «С таким же успехом можно просто взять и выкинуть эту идиотскую педаль в окошко». Мы вырываемся на Гури-стрит, расстроив ряды репортеров. У меня перед глазами стоит готовый видеоряд: камера выхватывает мою бедную баранью башку, которая пялится сквозь заднее стекло «меркури».
      – Да, кстати, а чемтебя, собственно, кормили? – спрашивает Пам.
      – Нормальная была еда.
      – А конкретнее? Типа, свинина с бобами? А десерт давали?
      – В общем, нет.
      – О господи!
      Она заворачивает на подъездную дорожку к раздаточной «Барби Q». В том кино, где главную роль играет Пам, есть одно замечательное свойство: ты заранее знаешь, чем все кончится. Вот такой жизнью я и сам хотел бы жить, жизнью, которая нам, ёб вашу мать, была заповедана. Старое доброе кино, где все путем, где пару раз ненароком покажут женские трусики, а в конце – хеппи-энд. Один из тех фильмов, где тренер по бейсболу берет мальчика с собой в турпоход и учит уважать самого себя, вы наверняка видели, там еще на заднем плане звучит электрическое пианино, мягче мягкого, как будто яйцеклетки падают на овсяные хлопья. Если услышал пианино, знай: засим последует объятие, или женщина закусит вот эдак губки в знак того, как охуителыю она счастлива, на берегу какого-нибудь озера. Если бы на моем заднем плане звучала правильная музыка, что за жизнь была бы у меня! А вместо этого я смотрю, как расстилается за окошком Либерти-драйв, а на заднем плане играет Галвестон. Мы проезжаем мимо того места, где в последний раз глотнул воздуха Макс Лечуга. Я сказал еще несколько слов, только вы их не слышали. Возле глаз становится горячо, так что я срочно меняю тему.
      – Ма дома? – спрашиваю я.
      – Ждет, когда доставят холодильник, – отвечает Пам.
      – Ты шутишь.
      – Над ней попробуй подшути, ей столько всего пришлось вынести за последние несколько дней. К тому же – что плохого, если человек просто сидит и ждет?
      – Похоже, у нее будет шанс поупражняться в этой радости.
      Пам вздыхает.
      – Тебе через несколько дней стукнет шестнадцать. Мы никому и ничему не позволим испортить твой день рождения.
      Я с головой ухожу в старый добрый заварной крем семейного счастья; домашние звуки, домашние запахи. Меня и не было-то всего неделю, а все мои прежние привычки кажутся пришельцами из прошлой жизни. Как только мы сворачиваем на Беула-драйв, я первым делом начинаю высматривать, не приткнулся ли где фургончик Лалли. Я пытаюсь хоть что-то разглядеть сквозь собравшуюся чуть не прямо посреди дороги кучку репортеров, но тут мимо Лечугиной фермы по разведению плюшевых медведей проплывает новенький микроавтобус из мотеля «Случайность», с большой надписью СЛУЧАЙНОСТЬ на борту. Чужаки вскидываются, принимаются щелкать камерами, оживленно кивать головами, потом микроавтобус уезжает в сторону богомольной ярмарки. Привычное место Лалли под ивой свободно.
      – Вот тебе с собой жаркое, захвати для мамы, – говорит Пам; рот у нее набит куриным мясом.
      – А ты не зайдешь?
      – Мне на пинбол, прямо сейчас.
      Если верить Пам, пинбол укрепляет здоровье. Репортеры, толкаясь, провожают меня до самых дверей. Я проскальзываю внутрь, запираю за собой дверь и останавливаюсь как вкопанный, впитывая знакомые запахи кетчупа и полировки. В доме тихо, только бубнит где-то телик. Я иду на кухню, чтобы положить жаркое на стойку, но, едва переступив порог, слышу со стороны коридора какой-то звук. Как больная собака. Потом раздается голос:
      –  Подожди. Мне показалось, дверь щелкнула… Голос матушкин:
      – О господи, аммххх, ааххх, Лалито, Лалли, подожди!

Восемь

      – Дорис, – у меня такое впечатление, что везут твое Специальное Предложение!
      Это Бетти Причард.
      Сердце у меня как остановилось, так, кажется, и стояло, пока не появились эти дамочки. Холодильник? Хуепиздильник, блядь. Жоржетт Покорней стучит копытами по крылечку у кухонной двери. Матушка вечно оставляет эту ёбаную дверь чуть не нараспашку. Даже сейчас, когда в дальнем конце коридора ее дрючит Лалли.
      – Смотри-ка! – говорит Джордж. – Они подъезжают к дому Нэнси Лечуги?
      – Я понимаю, какя тебя понимаю! Дорис!
      Моим «найкс» так стыдно, что кожа на них чуть не лопается от натуги. Я стою и смотрю на картину, висящую возле входа в наш прачечный чуланчик. Клоун держит в руках хуев зонтик и рыдает в голос, а под глазом у него висит одна-единственная слеза. Зато огромная, как ёбаная Килиманджаро. Матушка называет это искусством.
      – Привет, Верн, – говорит Леона и ворует из пакета кусочек жареного мяса. – Решил заесть стресс?
      Я и забыл про матушкино жаркое. Оно до сих пор у меня в руке, только пакет – всмятку. Я кладу его на стоику рядом с поздравительной открыткой, на которой разевает рот мультяшный младенец. «Вот это Уау!»– написано на открытке. Я заглядываю внутрь и вижу там любовное послание в стихах матушке от Лалли. Запасы заготовленного миром на сегодняшний день говна воистину неисчерпаемы.
      Когда все успевают освоиться с общим видом интерьера нашей гостиной, матушка выходит из спальни и течет, как ручеек, в нашу сторону, в блестючем розовом халате. За нею шлейфом стелется сторонний запах.
      – А, привет, сынок, я тебя и не ждала.
      Она пытается обнять меня на ходу, но тут халатик у нее распахивается и левая грудь шлепает меня по руке.
      – Дорис, они привезли холодильник, только почему-то пытаются выгрузить его к Нэнси! – говорит Бетти.
      – Уау, как это мило, – говорит Леона. – И как не вовремя. Я ведь даже останавливаться не собиралась! Мой новый консультант устанавливает сегодня новый комплексный тренажер, а мне бы еще успеть купить новые тенниски…
      Целых три предмета для того, чтоб повыёбываться. Мой дом в мгновение ока превращается в чертов Пукингеймский дворец. Причина переполоха выступает в гостиную в синем халате с золотой отделкой и в новеньких «Тимберлендах» на босу ногу. И раскидывает руки.
      – Ба, да это же Ангелы Мученио!
      Джордж и Бетти хихикают, как будто сыплют кокосовую стружку поверх карамельного смеха Леоны; матушкины брови взлетают так, что глаза становятся похожи на две сросшиеся черешками вишни. Никто не задается вопросом, с какой это стати Лалли нежит мою матушку; истинное положение вещей заложат кусочками карамельного пудинга и зальют патокой. Только не спрашивайте меня о том, какого хуя людям так нравится говорить, что все у них хорошо, когда на самом деле нет ни хуя хорошего. В том, что в моей ванне красуется теперь зубная щетка Лалли, ни хуя хорошего нет. Он идет через кухню, старательно не глядя в мою сторону, как будто я пустое место, как будто я блядский ноль без палочки; он с хрустом открывает очередную бутылочку женьшеня, дергает себя за яйца и все это время лыбится, сука, не переставая.
      – Быстрей, Дорис, – говорит Джордж. – Это же твое Специальное Предложение, иди, скажи им хоть что-нибудь!
      – Но я даже не одета!
      – Вот я и думаю, – говорит Леона, – может, мне съездить в Хьюстон. Прикупить себе заодно спортивный купальник…
      Это рекорд. Четвертый понт за раз. А матушка стоит себе и улыбается с победным видом и поудобнее устраивается в объятиях Лалли.
      – Черт, Дорис, тогда я самапойду и скажу им, – говорит Джордж. – Ты смотри, они уже выгружают эту чертову штуковину!
      Я наклоняюсь к кухонному окну; и точно, у Лечугиного дома припаркован грузовик «Джей Си Пенни». Под задним колесом приткнулся плюшевый медведь.
      – Нет, как же это так, подождите… – говорит матушка.
      Жил-был конь, который умел считать, и его показывали в цирке. Всем казалось, что этот коняга умный до невозможности, потому что, когда ему задавали задачку, он выстукивал копытом ответ – и всегда попадал в самую точку. А потом оказалось, что ни хуя этот конь никакой математики не знал. Он просто стучал себе копытом, покуда напряжение в публике не спадало, а он эту перемену настроения воспринимал на раз. Как только он отстукивал нужное число, аудитория расслаблялась, он это чувствовал и переставал стучать. Вот и сейчас Лалли воспринимает воцарившуюся в комнате напряженную тишину как сигнал к действию: ни дать ни взять одаренная цирковая лошадь.
      – Ц-ц, Специальное Предложение? – переспрашивает он. – Детка, после того, что они столько времени морочили тебе голову, я просто позвонил им и отменил заказ. Ты извини, если хочешь, прокатимся к Святому Антону, мне все равно нужно докупить женьшеня.
      – Ой, мамочки.
      – Ты ведь заказывала миндальный с миндальной отделкой, ведь так? – интересуется Джордж. – Смотри, они выгружают у Нэнси новенькую двойку миндальнего цвета, как раз то самое Специальное Предложение, морозилка сбоку!
      – Ну и денек, – говорит Леона. Лицо у нее как-то мигом втягивается и блекнет в бесплодной попытке отыграть обратно даром выложенный четвертый козырь. Поздно, лапочка, поздно.
      Я с трудом перевожу взгляд над стойкой, мимо засунутого за жестянку с печеньем счета за свет, в гостиную, тщетно пытаясь уцепиться хоть за какую-нибудь соломинку простого человеческого достоинства. И тут входит Брэд, в новехоньких, с иголочки, «Тимберлендах». Ебысь! – со всей дурацкой дури дверью об косяк. Он задирает нос в потолок и чалит прямым курсом к телику. Голову даю на отсечение, сейчас усядется на ковре и будет читать по губам звуковые сигналы в «Спрингер-шоу».
      У меня просто руки опускаются. Вот так я, блядь, и вырос, вот вам история моей борьбы за вечные истины и славу. Суп-пюре из лжи, целлюлита и ёбаного «Уау».
      Я поворачиваюсь, чтобы отчалить к себе в комнату, но тут Лалли ловит меня за загривок. Он делает вид, что просто решил взъерошить мне волосы, но на самом деле держит он меня довольно крепко.
      – Ну что, командир, пойдем перебросимся парой фраз?
      – Ну, конечно, – тут же подхватывает матушка, – у вас свои мужские дела. А я, пожалуй, заварю пока настойчик и напою девочек: уверена, что кое-кому такое дополнение к диете пойдет на пользу.
      – Что я слышу, – вскидывается Леона, – она опять вернулась к Часовым Веса?
      – Это «Зона», – говорит матушка.
      К тому времени, как Лалли утаскивает меня на темную половину гостиной, меня уже успевают вычеркнуть из списков присутствующих. Меня усаживают на Памелин край дивана, тот, что пониже. Сам он с удобством устраивается на высоком краю и принимается неодобрительно разглядывать мои кроссовки.
      – Ц-ц, ты даже не представляешь, до чего ты довел свою бедную маму. Можешь себе представить, что могло бы случиться, не окажись я рядом, чтобы вовремя собрать кусочки?
      Он что, сука, шутит или как? Он прожил здесь семь дней, и что, теперь мы с ним родственники, так, что ли? Я просто сижу и смотрю на ковер. Который тут же выгорает от ужаса, на ярд или около того.
      – Сказать, что ты поставил нас в идиотское положение, Верн, значит, ничего не сказать.
      Я встаю с дивана.
      – Это ты все наворотил, вот и разгребай.
      – Что такое? – Он хватает меня за руку.
      – От- ебисьот меня, – говорю я.
      Он отвешивает мне оплеуху.
      – Поматерись мне еще.
      На шум приползает Брэд, толчками, на заднице. Лалли покрепче перехватывает мою руку.
      – Лалито, какой тебе кофе? – доносится матушкин голос.
      – Горячий и сладкий, как моя женщина. – Лалли одаривает Брэда улыбкой и подмигивает ему.
      Я обдумываю вариант: интересно, если взять вон ту настольную лампу, снять с нее абажур и засунуть ее в жопу сперва Лалли, а потом Брэду, что станется с прямой кишкой у обеих этих особей? Лалли притягивает меня поближе к себе и принимается шептать мне в ухо:
      – Что-то я такое слышал насчет второго ствола. Ты что-нибудь слышал насчет второго ствола?
      Я просто сижу и молчу.
      Он пару секунд смотрит на меня, а потом вздергивает брови.
      – Да, напомни мне про доктора Дуррикса.
      И ждет реакции; но я сижу без тени чувства. Подождав еще немного, он откидывается на спинку дивана и принимается соскребать нашлепку из «Далласских ковбоев»: отец в свое время оклеил ими чуть не весь подлокотник.
      – Еще не поздно произвести некоторый сдвиг в парадигме, Верн. По правде говоря, если не происходит сдвигов парадигмы, сюжет умирает. А если сюжет пойдет коту под хвост, в выигрыше от этого не останется никто. Я жду, когда решится вопрос о том, что мне поручат целое журналистское расследование, со всей подноготной, сериал, понимаешь? Дело может дойти до прав на показ в прайм-тайм, сетевые дела и так далее. Мы можем развернуть ситуацию, в которой ты оказался, на триста шестьдесят градусов…
      – Займись лучше математикой, козел.
      – Нет, ты только погляди, – говорит матушка, которая как раз подоспела с кофе. – Ему всего двенадцать лет, а у него уже сто миллионов долларов! Е-мейлионер, на это стоит взглянуть, ребята!
      По телику идут «Самые молодые миллионеры Америки». Леди плавают по комнате, как заблудившиеся пуки.
      – Мелочь, и связываться не стоит, – говорит Брэд. – Я как раз положил в карман свой первый миллиард.
      – Ну, Брэдли, ты даешь! – говорит Джордж. – Вот это молодчина!
      Взгляды сползаются обратно на телеэкран, как грешники в сраную церковь. «Он стал мил-лионером, когда ему не исполнилось еще и десятилет, – надрывается репортер. – А сегодня Рикки стоит на верном пути к тому, чтобы заработать свою вторую сотню миллионов долларов». Он произнести слово «долл-лары» так, словно увяз языком в патоке или еще в чем-нибудь наподобие. Скажем, в пизде. А Рикки просто сидит перед камерой, как хуй с горы, и за спиной у него «ламборджини», за руль которой он даже не имеет права сесть. Когда его спрашивают, не чувствует ли он себя настоящим героем, он просто передергивает плечами и спрашивает: «А что, разве не все себя чувствуют так же?»
      – Что за невероятныймальчик, – говорит матушка. – Готова поспорить, что его мамасейчас на седьмомнебе от счастья.
      – Миллиард долларов, – вздыхает Леона. Ноги у нее поворачиваются носками внутрь, как у маленькой девочки, она нагибается и принимается шептать на ушко Брэду: – Ты ведь вспомнишь, кто все время возил тебя на машине, пока ты жил в нищете и безвестности?
      Атмосфера в комнате воцаряется какая-то неясная и теплая, как кисель. Потом все смотрят на меня. Я высвобождаюсь из цепких объятий Лалли и удаляюсь но коридору.
      – Ты не останешься досматривать «Миллионеров»? – спрашивает матушка.
      Для ответа я просто не нахожу нужных слов. Я выдыхаю и – чап-чап-чап – иду в Мексику, с промежуточной остановкой в собственной спальне.
      – Ладно тебе, командир, – окликает меня Лалли. – Уже и пошутить нельзя.
      Я отказываю его словам в праве допуска, и они обреченно гукаются на ковер у меня за спиной.
      – Уау, а Нэнси-то, похоже, купила новый холодильник, – говорит Леона в тот самый момент, когда я успеваю дойти до прихожей.
      Все-таки Леона, она молодец, как лихо у нее получается заставлять вещи идти своим чередом. С другой стороны, все эти старые прошмандовки горазды на такого рода вещи, с их ёбаным набором заранее запрограммированных восклицаний, вздохов и прочего дерьма. Вот вам еще одна великая истина: единственное, чего не выносят дамочки такого рода, так это молчания.
      Я запираю за собой дверь спальни и останавливаюсь как вкопанный, оглядывая пустоты, которые Вейн Гури оставила в моей привычной свалке. Мой CD-плеер на месте, и рядом лежат несколько дисков. Я заправляю сборку Джонни Пейчека, сразу выкрутив громкость на максимум. Одежда ворохом летит из шкафа в мой «найковский» рюкзак. Даже куртка летит вместе со всем прочим, потому что откуда мне знать, насколько все это затянется. На крышке от «найковской» коробки в шкафу материализуются моя записная книжка с адресами и отцова стетсоновская шляпа. Я тайком сую между прочего движимого имущества старую открытку, которую когда-то подарила мне на день рождения матушка. На открытке щенок, и морда у него совершенно идиотская. Меня захлестывает волна печали, но остановить меня это не остановит.
      Собрав манатки, я подхожу к двери, чтобы послушать, что там творится снаружи и кто из них где.
      – Черта с два, – говорит Джордж со своего обычного стула. – Нэнси до сих пор сидит на той страховке, которую продал ей Хэнк.
      – Ну, знаешь, я просто никак не возьму в толк, что они там все мямлят насчет окупаемости Тайлера, – говорит матушка. Сразу слышно, что она как раз тронулась обратно на кухню, чтобы вынуть из плиты кекс. – Ведь прошел, считай, уже целый год.
      – Милая моя, им нужно тело, и ты сама прекрасно об этом знаешь, – говорит Джордж.
      Я подхватываю рюкзак, поднимаю раму и выпрыгиваю наружу, с теневой стороны дома. Прямо на меня с другой стороны улицы смотрит окошко миссис Лечуги, но шторы у нее до сих пор задернуты наглухо, а репортеры по большей части околачиваются с той стороны, где подъездная дорожка. Я осторожно опускаю за собой окно, а потом бегу под самой раскидистой ивой к забору. С другой стороны живет богатая пара; по крайней мере дом у них выкрашен богато. Что имеет означать, что они гораздо меньше времени проводят, шпионя за соседями, чем, скажем, та же миссис Портер. Богатство делает человека менее любопытным – на случай, если вы не знали. Я перелезаю через забор, от меня с шипением драпает перепуганная соседская кошка, а сам я столь же резво вылетаю через соседскую лужайку на Арсенио-трейс, самую крайнюю улицу в нашей части города. Все тихо, если не считать какого-то неудачника по жизни, который торгует в дальнем тупичке арбузами. Я поворачиваюсь к нему спиной, надвигаю шляпу пониже на глаза и чешу в центр, и на душе у меня полный порядок, даже при том, что походочку я подобрал себе совершенно свеженькую, в ритме работающих вдоль дороги разбрызгивателей-поливалок: «Мексика, Мексика, Мексика, фск, фск, фск».
 
      Впереди появляется гордость Мученио – кучка пятиэтажек; дорога в их честь меняет покрытие на бетон. У мотеля «Случайность» собирается толпа, в тайной надежде увидеть какую-нибудь телезвезду. Говорят, приехал сам Брайан Гамбол, делать какое-то шоу в прямом эфире. Сбоку от мотеля стоят за шипящими и кипящими прилавками продавцы съестного, но я утешаю себя мыслью об энчиладах , которые ждут меня по ту сторону границы. Мне кажется, Тейлор должны нравиться энчилады, хотя я никогда ее об этом не спрашивал. Одна из тех вещей, о которых мне уже давно следовало ее спросить, а я так и не собрался. Ц-ц. И тут меня начинает доставать мысль о том, как мало Тейлор, в сущности, сказала мне лицом к лицу; каких-то двадцать девять слов за всю мою сраную жизнь. Из которых восемнадцать уместились в одном предложении. Ученый умник с телевидения расценил бы шансы на то, что студентка из колледжа сбежит с пятнадцатилетним недомудком вроде меня, которого вот-вот упекут за решетку, да еще после романа длиной в двадцать девять слов, как близкие к нулю. Но, с другой стороны, все эти ёбнутые умники с телевидения одним дерьмом мазаны. Следующим номером он начнет вам рассказывать о том, почему ни в коем случае нельзя есть мясо.
      На углу Гури-стрит поблескивает вывеска магазина подержанных автомобилей Имона ДеОтта, которая выглядит какой-то поблекшей с тех пор, как Имон свернул рекламную кампанию под лозунгом: «Мечта И.ДеОтта. Идиотски низкие цены». А свернул он ее потому, что малышу Делрою Гури выставили-таки окончательный диагноз. Мне бросается в глаза красное пятно в задней части ДеОттовой автостоянки.
      Это фургончик Лалли, с цифрой $1700 на лобовом стекле. Ну, а следом, как вы наверняка уже и сами догадались, судьба усаживает Вейн Гури в «Пицца-хат» прямо напротив входа в мой банк. Она сидит у окна, сгорбившись над треугольным кусочком пиццы. Столик у окна – не самая удачная позиция, если ты решил нарушить уложения диетного кодекса, но, судя по всему, у нее просто не было выбора, в заведении не протолкнуться от приезжих. Я останавливаюсь и принимаюсь рыться в рюкзаке, глядя на нее краем глаза. Как ни странно, при виде ее на меня накатывает волна грусти. Старая толстая Вейн сидит и заталкивает в бездонную прорву куски пустоты. Стратегия еды у нее такая: откусить шесть больших кусков кряду, так чтобы щеки лопались от натуги, а потом заполнить случайно оставшиеся пустоты во рту маленькими добавочными кусочками. Как будто за ней кто-то гонится. И вот вам и весь расклад: я драпаю в Мексику, Вейн для пущего похудения жрет, как свинья, и оба мы – не что иное, как два хрупких кулечка с жизнью. Я смотрю вниз, на свои «Нью Джекс». Потом снова на Вейн; исподтишка, воровато и грустно. Так и хочется сказать: ёб вашу мать, ну разве это жизнь?
      Подходить к банкомату прямо сейчас слишком рискованно. Я отворачиваю лице свое и просто иду себе дальше, к терминалу «Грейхаунд». Пока можно свериться с расписанием или вообще просто так послоняться, пока на горизонте не станет чисто. В дальнем конце улицы висит марево, сквозь которое продирается пара стетсоновских шляп. Справа проплывает закусочная Дерка, все основные блюда нарисованы прямо на витрине – а внутри парочка убежденных идиотов упирается, чтобы не оставить врагу ни единого недоеденного кусочка. У выхода сидит псина, которая даже не смотрит в мою сторону, когда я прохожу мимо. Просто вздергивает бровь – ну, сами знаете, как выразительно у них это получается.
      Я, оглядываясь по сторонам, прохожу в «грейхаундовский» зал ожидания. Там уже околачивается несколько человек, но глазу остановиться не на ком, в смысле, ни девочек-ковбоев, ни типа того. Следующий рейс на Сан-Антонио отходит через двадцать минут. Может, она уже в автобусе, в смысле, ковбойша. Стараясь слиться с публикой, я пристраиваюсь за двумя мексиканками в очередь к билетной кассе. Они говорят по-испански. И должен вам признаться, я стою и ловлю кайф – от этого, и еще от пряного запаха, который от них исходит. Сразу хочется представить себе этот мой будущий домик на пляже, где по пальмам развешано для просушки бельишко Тейлор: ну, там, трусики и все такое. А она, вероятнее всего, сидит в доме совершенно голая, потому что все белье у ней сушится. Бикини под палящим солнцем. Или танго. Нет, скорее всего, бикини.
      Я разгоняю языком собравшуюся во рту слюну и смотрю, как в дальнем углу залы ожидания какой-то старичок листает «Трубы Мученио», нашу так называемую газету. Кожа у него на лице висит даже не складками, а карманами, как будто ему вживили свинцовые имплантанты. Характерный персонаж, как это принято называть. Или просто – характер. Какой, на хрен, характер; и вы понимаете, и я понимаю, что все дело в чувствах. Эрозия от постоянно бьющих в берег волн разочарования и печали. Наблюдая в последние несколько дней за людьми, я открыл для себя одну важную истину: что эти волны движутся все в одну и ту же сторону. И за свою жизнь ты столько их через себя пропускаешь, что под конец тебе хватает распоследней сраной малости, чтобы начать рыдать в голос.
      Я стою в очереди к билетной кассе, мечтаю – и мне по кайфу. И тут вдруг старик раскрывает газету на странице, где напечатана моя фотография. «Виновен?» – спрашивает заголовок. Температура в зале сразу падает ниже нуля. Глаза у меня дергаются сами собой, и, честное слово, на секунду мне показалось, что я увидел, как в залу ввозят гроб с Хесусом, чтобы успеть на рейс в Сан-Антонио. Я закрываю глаза, а когда открываю их снова, никакого гроба в зале, естественно, нет. Но в глубине души я жду, что он вот-вот появится. Или еще какая-нибудь поебень, еще того хуже. С Судьбы станется.
      Дюйм за дюймом я продвигаюсь вслед за мексиканками к окошку. Вся моя лихость куда-то улетучилась. Мне приходит в голову попробовать на кассире мой нью-йоркский акцент, ну, просто задать ему какой-нибудь вопрос, и все; так чтобы потом, если кто-нибудь его спросит, он мог ответить, типа: «Да нет, подходил какой-то парнишка из Яблока , и все». Мексиканки расплачиваются и отходят. Кассир перестает долбить по клавиатуре и поднимает голову. Я раскрываю рот, но смотрит он не на меня, он смотрит поверх моего плеча.
      – Привет, Пальмира, – говорит он. На меня падает тень Пальмиры.
      – Черт, Верн, а ты что здесь делаешь?
      – Ну, в общем, работу ищу.
      – Господи, разве мальчик в твоем возрасте может работать на пустой желудок. А ну-ка, пойдем, я как раз ехала к вам и по дороге собиралась завернуть в «Барби Q»…
      Ёб твою в бога душу мать. Весь зал поднимает бошки и созерцает, как Пам тащит меня за руку из зала, словно трехлетку. Старик с газетой толкает соседа локтем в бок и тычет в меня пальцем. И я чувствую, как удавка этого ёбаного городишки затягивается у меня на горле.

Девять

      – Кроме того, собаки смогут обнаружить оружие и другие объекты, – говорит в телевизоре шериф. – А если мы найдем оружие, нужно будет всего лишь дождаться результатов дактилоскопической экспертизы.
      – Значит, если отпечатки пальцев совпадут – дело можно будет считать закрытым? – спрашивает репортер.
      – В самую точку.
      Матушка несется обратно на кухню и на бегу выключает телевизор.
      – Господи, Вернон, только, пожалуйста, не ходи на Траурную Распродажу в этих башмаках, ты же слышал, что думают об этом люди. Пожалуйста. Неужели во всем городе нельзя найти пары приличных «Туберлимбов».
      – «Тимберлендов», ма.
      – Какая разница. Скоро придет пастор. Я понимаю, что это не большая радость, но, как говорит Лалли, нужно доказать согражданам, что ты твердо встал на путь исправления.
      – Но я же не сделалничего такого, вашу мать!
      – Вернон Грегори! – тут же отзывается Лалли. – Не спорь с матерью.
      Сегодня на нем стильный костюм, галстук и все такое. Не успеешь оглянуться, а он, сука, тут как тут в своем сраном костюме.
      Мне хочется сдохнуть или отправиться обратно в тюрьму, к родному Барри и его банде ёбнутых приколистов. Вчерашняя ночь выдалась долгой и тяжкой, врагу не пожелаешь. В довершение всего снова взялся брехать Курт. Вот, голову даю на отсечение, что та волна лая, которая каждую ночь обходит весь город, начинается и заканчивается на Курте. Если у этой собачьей «Формулы-1» есть свой президент, то другого такого распиздяя псам на эту должность не найти. Надрывается, сука, как будто он какой-нибудь запиздатский дог, не меньше.
      Лалли засасывает пузырек женьшеня и пристраивается поближе к матушке.
      – Кстати, – мурлычет он, – ты помнишь, о чем мы с тобой говорили? Если мне дадут отснять документальный сериал, мы набьем этот дом Специальными Предложениями по самую крышу.
      Она поджимает губки.
      – Я, кстати, до сих пор не знаю, что случилось с тем заказом, и у меня такое впечатление, что именно его и получила Нэнси. Хотя – видел бы ты ее старый холодильник. Понятно, что без нового ей никуда. Столько денег получила по страховке, и все никак не могла избавиться от этой развалюхи.
      – Шшш, – шепчет Лалли. – Не забывай, что мы купили новый телефон с громкой связью. Теперь тебе не нужно даже держать в руке трубку!
      Меня опять накрывают волны. С отцом моя старушка никогда не была такой лапочкой. Видит бог, он все, до последней капли пота, выжал из себя, чтобы хоть как-то пробиться в этом сраном мире. Но и этого, судя по всему, оказалось недостаточно. Наверное, в тот день, когда он заработал свою первую тысячу долларов, соседи получили по десять. Если на подходе у тебя будет миллион, тут же выяснится, что нужно было не меньше миллиарда. Вот, к примеру, я апгрейдил свой компьютер, а теперь опять считается, что этого недостаточно. Не важно, о чем идет речь, в этой жизни всего всегда будет недостаточно, вот какую истину я для себя усвоил.
      Проповедник поднимается на крыльцо и вяло просачивается сквозь дверь.
      – Нынче славный день субботний, который пахнет радостными кексами, – рокочет он.
      В том, что Господь пастору Гиббонсу давал, дает и давалку не закроет и впредь, я нимало не сомневаюсь.
      – Горяченькие, с пылу, с жару, пастор. – Матушка сдергивает салфетку с подноса; на подносе лежит печиво, и вид у него весьма пессимистический, по она предлагает его пастору – нате, потрогайте – с таким затаенным восторгом, как будто это ее собственная грудь двадцатилетней давности. Гиббонсовы новые «Гимберленды» чирикают о линолеум и оставляют черный штрих.
      Он цапает с подноса кекс, разворачивается ко мне и расплывается в улыбке:
      – А вот и мой помощник на сегодня, я правильно понимаю?
      – Со всеми потрохами, – говорит Лалли, – на нем вы сделаете сегодня сто пятьдесят процентов прибыли.
      – Потрясающе. Я поставлю его за прилавок с выпечкой, сегодня мы надеемся собрать полных десять тысяч на новый медиацентр.
      Лалли встает в изысканную позу: ни дать ни взять отец из старого, переозвученного «Домика в прерии».
      – Если где и можно научиться тому, что такое настоящий общинный дух, пастор, то именно в этом городе.
      – Видит Бог, Траурный Комитет творит чудеса, чтобы извлечь из этой трагедии хоть какую-то пользу, – говорит Гиббонс. – Говорят, что один из каналов даже обещал показать нас в сегодняшних общенациональных новостях.
      Он отвлекается от Вечности и фокусирует взгляд на лице Лалли.
      – Ведь было бы… вот если бы именно ваша команда, не правда ли, мистер Ледесма?
      Лалли улыбается улыбкой бога, впавшего в полный маразм.
      – Я непременно выделю вам немного времени в эфире, пастор, не извольте беспокоиться. Сегодня мир будет ваш.
      – Боже правый. – Гиббонс изображает застенчивого падре из старой любительской постановки для армейских госпиталей. – Ладно, Вернон, – говорит он, подталкивая меня к двери. – Господь помогает тем, кто сам себе помогает…
      – Там и увидимся, – говорит матушка.
      Лалли провожает нас на крыльцо. Как только мы оказываемся вне пределов матушкиной видимости, он хватает меня за ухо и выкручивает со всей дури.
      – Это твой шанс, малыш, смотри его не проворонь.
      Сын стадиона, битком набитого суками. Всю дорогу до центра «Новая жизнь» я тру ухо; пастор ведет машину, уткнувшись носом в лобовое стекло, и слушает радио. Говорить со мной он явно не расположен. Мы проезжаем мимо дома Леоны Дант, фонтан у входа. Она опять выставила мусора на четыре дня вперед. Это просто для того, чтобы вы смогли оценить общее количество пакетов с веревочными ручками из городских бутиков, коробок с бритвенно-острыми краями, и все это в сплошном месиве из оберточной бумаги и разноцветных ленточек. Если вам захочется продать ей какашку, вы просто упакуйте эту вашу прелесть в подарочноеоформление, и, зуб даю, Леона у вас ее купит.
      На углу Либерти-драйв братья Лозано торгуют вразнос футболками. На одной надпись красными брызгами: «Я выжил в Мученио». В другой продраны дыры, а легенда гласит: «Я съездил в Мученио, и все, что мне досталось, – эта несчастная сквозная рана». Проповедник Гиббонс цокает языком и качает головой.
      – Двадцать долларов, – говорит он. – Двадцать долларов за простую хлопчатобумажную майку.
      Я стараюсь сесть пониже, но Эмиль Лозано все равно успевает меня заметить.
      – Эй, Верная Рука! Верная Рука Литтл! – Он испускает боевой клич и салютует мне, как будто я хуев национальный герой или еще кто-нибудь в этом роде. Брови у пастора ползут в гору.
      Спасибо тебе, Эмиль ёбаный. Под конец я начинаю радоваться тому обстоятельству, что на подъезде к центру «Новая жизнь» дорога идет вдоль сплошной железнодорожной насыпи. Теперь меня достает радио, если честно. Только что речь шла о том, как «Барби Q» выступает в поддержку кампании за создание местного полицейского отряда специального назначения. Теперь они устроили целый кошачий концерт насчет поисков второго ствола. Где точно идут поиски, не говорят; в смысле, не говорят, что особое внимание будет уделено участку Китерса, и так далее, и тому подобное. Если бы они и в самом деле собрались искать у Китерса, наверняка бы протрепались.
      Центр «Новая жизнь» есть не что иное, как наша старенькая церковь. Сегодня газон и парковку превратили в ярмарочный базар, глобальная большая стирка, и все бельишко вывесили сушиться кое-как, на ветру и ярком солнце. Флаги, которые мы тысячу лет тому назад рисовали в воскресной школе, переделали, повсюду заменив слово «Иисус» на слово «Господь». Я помогаю пастору выгрузить всю эту чухню из машины и перенести на прилавок для торговли выпечкой, после чего – опаньки – мне приходится напялить идиотскую мантию, в каких ходят мальчики-хористы. Вернон Гуччи Литтл, в вышедших из моды «Джордан Нью Джекс» и дурковатой церковной мантии. Через десять минут у меня за спиной с грохотом проносится утренний товарняк, отчаянно сигналя на ходу. В обычное время от него и одного-то гудка не дождешься, если ты, скажем, не стоишь у всех на виду в этой ёбаной мантии.
      Вы представить себе не можете, насколько туго моя голова набита планами насчет сделать отсюда ноги. Самый облом, конечно, в том, что Пам меня идентифицировала прямо на автовокзале, так что теперь они будут делать на меня стойку просто на раз. Да и вообще, они уже наверняка установили под прилавком охуенную такую красную кнопку, «В Случае Если Появится Вернон» или еще что-нибудь в этом духе. И подсоединили провод напрямую к заднице Вейн Гури. Или к залупе доктора Дуррикса. А в итоге мне придется каким-то диким образом добираться до границы штата. Поймать, к примеру, фуру, идущую из Суринама, или найти водилу, который не смотрит новости, такого, знаете, слепо-глухо-немого водилу. Если послушать Пам, их таких вокруг до черта.
      Солнце забирается на самую верхотуру, начинает припекать, и на ярмарке объявляется кое-какой народец. Сразу видно, что пипл приложил все усилия, чтобы не выглядеть уныло и безрадостно. Но в последнюю неделю весь город выглядит уныло и безрадостно, несмотря ни на какие радостные кексы. И, надо вам сказать, покупают тоже не то чтобы в драку. А от радостных кексов вообще стараются держаться подальше. Или, скорее, даже не от них, а от меня. Мистер Лечуга, так тот даже развернул свой лоток так, чтобы стоять ко мне спиной; он торгует лотерейными билетиками возле палатки с призами. Через некоторое время прибывает Лалли и с ним моя старушка мама. Их еще не видно, но зато слышно, что где-то неподалеку играет матушкин диск Берта Бахараха. Сквозь общее подавленное настроение он пробивается как ёбаный гвоздь сквозь подметку. Вот бля буду, никто кроме нее никогда в жизни не купил бы этот диск, уж такие там радостные ебанатики на подголосках, «Мне в жизни есть о чем мечтать», и все так, знаете, хуюба-дуба, лап-ти-дубай, в общем, как раз в ее вкусе. Типичная лживая музыкальная поебень, на которой все они выросли в те времена, когда в каждой мелодии непременно должна была звучать труба, а звучала она так, как будто играли на ней через жопу.
      – Ой, привет, Бобби, привет, Маргарет!
      Моя старушка выбирается из свежевзятой напрокат тачки Лалли, в клетчатом топике, из-под которого валиком висит изрядный кусок живота. У меня такое впечатление, что для нее весь траур уже закончился. А еще на ней ярко-красные солнцезащитные очки. Единственное, чего ей не хватает для полноты картины, так это ёбаного пуделя под мышкой. Царивший в последнее время у нее в жопе вакуум, который всасывал весь перманент поближе к черепу, теперь заполнен, и перманент кустится буйно и фривольно. Лалли подгребает к моему лотку и тычет пальцем в кекс.
      – Отдашь на реализацию?
      – По четыре пятьдесят, – говорю я.
      – Да на этих твоих кексах даже улыбки какие-то кособокие… Ладно тебе, Верн, накинь по баксу на штуку – это ведь не дело всей твоей жизни, верно?
      «Твоими, сука, молитвами», – хочется ответить мне, но я молчу.
      Впрочем, судя по тем кинжалам, которые стрельнули у него из глаз, мой ответ он понял без слов. Засим он разворачивается и идет прочь.
      – Мантия у тебя – просто класс, – фыркает он через плечо.
      Матушка повисает у него на руке.
      – Ты иди вперед, Лалито, встретимся на центральной площадке.
      Она как бы невзначай пробегает глазами по толпе, потом украдкой, этаким шпионским манером кидается ко мне.
      – Вернон, с тобой все в порядке?
      Предсказуема до крайности. И я невольно ощущаю прилив теплого родного чувства.
      – Более или менее, – отвечаю я. В наших краях именно так и отвечают, когда хотят сказать «нет».
      Она поправляет мне воротничок.
      – Ну, тебе виднее. Я просто очень за тебя беспокоюсь.
      А так у нас изъясняются, когда на языке вертится: «Ёб твою мать».
      – Хоть бы ты работу какую-нибудь себе нашел, – говорит она. – Денег бы немного заработал, и снова у нас все было бы в полном порядке. Я в этом уверена.
      Она сжимает мне руку.
      – Мам, при том, что Эулалио живет в нашем доме? Я тебя умоляю…
      – А что, разве после всего, что случилось, я не имею права хоть на капельку счастья? Хоть на самую малость? Ты же сам мне всегда говорил, будь независимой– ну, вот я и решила самоутвердиться, заявить о своей женской индивидуальности.
      – После того, что он мне устроил?
      – После того, что онтебе устроил? А как насчет того, что тыустроил мне? В Лалли есть нечто особенное, я это чувствую. Женщина видиттакие вещи насквозь. Он уже рассказал мне об одной совершенно изумительной инвестиционной компании – девяносто процентов чистой прибыли, полная гарантия. Они предлагают просто сумасшедшие условия, и сказал он об этом именно мне, а не Леоне и не кому-то еще.
      – Ага, а у тебя, конечно, есть что вкладывать.
      – Ну, можно взять еще одну ссуду, ты только подумай – девяносто процентов!
      – А гарантом выступит этот торговец патентованными снадобьями?
      – Мальчик мой, ты просто ревнуешь. – Она облизывает кончики пальцев и вычерчивает слюнявый кружок вокруг воображаемого пятнышка на моей щеке. – Я по-прежнему люблю тебя, больше, чем ты можешь себе представить, видит бог, я хочу сказать…
      – Знаю, ма, даже убийцы…
      – Привет, Глория, привет, Клитус!
      Она чмокает меня в щеку и скользящей походкой удаляется мимо прилавков на восток, волоча за собой в пыли мою вечную душу. Только не спрашивайте меня, что гласят на сей счет законы нашей ёбаной природы. То есть, что я хочу сказать: вот нам показывают по ТВ всяких там оленей или белых медведей, ты смотришь на них и знаешь, что они не испытывают попеременно чувства ярости и чувства сострадания по отношению к тем, кого они, суки, любят.
      А засим наступает полный пиздец, потому что сердце у меня останавливается и ни в какую не желает двигать дальше. Просто тпру, блядь, на месте, стой где стоишь. И в тот же миг я умираю. Потому что в десяти шагах от меня на сцене появляется миссис Фигероа – мама моей Тейлор. И тоже красавица, просто глаз не оторвать. От пояска ее джинсов на кожу падает тень: что означает – между тем и этим есть зазор. И джинсы держатся на одном натяжении, на крутом округлом крупе. Не то что у моей старушки, которой скоро понадобится невъебенная такая армейская подпруга. Губы у меня дрожат, как курячья жопка, пытаясь вылепить что-нибудь воистину крутое, чтобы она сразу вся стала моя и дала мне номер телефона Тейлор. И тут замечаю краем глаза, что по-прежнему одет в эту ебучую мантию. А к тому времени, как я опять поднимаю глаза, ее уже успевает закрыть от меня парикмахер с мясокомбината. Который одет как на похороны и чешет, пиздюля, к пивному ларьку.
      Он натыкается на ходу на мой прилавок.
      – Извините, мисс. – Это он так пошутил. Миссис Фигероа покатывается со смеху, и со мной покончено. Потом она уходит. Парикмахер встречается глазами через пивную стойку еще с каким-то дуриком.
      – Я тут, типа, ополчение собираю, – вопит он, стараясь перекричать толпу. – Надо помочь Гури найти второй ствол. Клит, если ты «за», то мы выезжаем на место примерно через час.
      – А где собираемся?
      – На мясокомбинате. Бери с собой детей, поохотимся, потом сообразим барбекю на всех. Обшарим участок Китера – говорят, учитель Кастетт успел что-то такое обронить насчет спрятанного там ружья, прежде чем окончательно съехал с катушек.
      Тревога. Мне срочно нужно добраться до Китерова участка. Мои глаза сами собой начинают обшаривать базар в поисках хоть какой-то лазейки, но все, что я вижу, – это искаженные маревом фигуры Лалли, матушки и долбаного пастора. А потом они начинают прямо-таки маячить у меня перед глазами; в сочетании с Бетти Причард, при полном отсутствии Бетти Причард. У Леониного прилавка с шампанским, на порядочном удалении от Леониного прилавка с шампанским. Меня на самом солнцепеке бьет озноб: целый час. Потом второй. Каждый дюйм, на который вырастает тень от тента, есть следующий шаг к моей могиле. Приезжает Жоржетт Покорней. Бетти выходит ей навстречу, они обе проплывают мимо моего прилавка.
      – Понимаешь, он такой пассивный, – шепчет Джордж. – Естественно, проблем у него не убавится, если он и дальше будет оставаться таким пассивным
      – Я понимаю, ты совершенно права, и еще этот, хм, мексиканец…
      Тут до Джорджа что-то доходит, как всегда с опозданием.
      – Милочка моя, я не думаю, что «пассивный» – вполне уместное слово, в свете всего, что нам теперь известно.
      – Я понимаю
      Единственное облегчение приходит вместе с Пальмирой; она ерошит мне волосы и украдкой сует шоколадку. Наконец, в два часа пополудни, пастор заходит вместе с мистером Лечугой в палатку с призами.
      «Господи, благослови всех, кто поддержал нашу благотворительную ярмарку», – оглушительно ревет громкоговоритель. Люди кучками тянутся к палатке. Матушка, Лалли, Джордж и Бетти околачиваются в дальнем конце лужайки, у лотка с шампанским. Леоны отсюда не видно, но она где-то там, судя по тому, как заразительно матушка откидывает голову, когда смеется.
      – А теперь, – говорит Гиббоне – настал момент, которого вы все так долго ждали. Мы начинаем разыгрывать наш главный приз!
      Все поворачиваются к палатке. Вот она, моя лазейка.
      – Эй, чувак! – окликаю я проходящего мимо недомерка, из тех, у кого рот в принципе не закрывается, потому что им вставили скобки для исправления прикуса: такое впечатление, словно во рту у них нехуёвый такой автомобильный радиатор или еще что-нибудь в этом роде. – Хочешь поработать часок?
      Недомерок останавливается и окидывает меня взглядом, с ног до головы.
      – Только не в этой гребаной рясе.
      – Это не ряса, дебил. К тому же можешь ее и не надевать, просто пригляди часок за кексами, и все дела.
      – Почем платишь?
      – Ничего не плачу, получишь процент от продажи.
      – Чистый или индексированный?
      – Какой тебе еще, на хрен, индекс?
      Твою-то мать, этому шкету от силы лет десять: куда катится мир, я вас спрашиваю?
      – От об-ё-ма продаж, – презрительно ухмыляется шпендель.
      – Я дам тебе восемнадцать процентов чистыми.
      – Ты что, шутишь? На этих дурацких кексах? Да никто вообще не знает, что такое радостныекексы, я и сам про такую фигню даже в жизни не слышал.
      Он поворачивается и делает шаг в сторону.
      – А вот и счастливый билет, – говорит Гиббоне. – Зеленый, номер сорок семь!
      Палатка набухает вялым оживлением. Штымп останавливается и вынимает из кармана жеваный розовый билетик. И смотрит на него, внимательно прищурясь, как будто от этого билет может стать зеленым. Потом прорывается матушкин голос.
      – О господи! Вот, пастор, вот он, зеленый, сорок семь!
      Дамочки и Лалли, с охами и вздохами, тут же сбиваются вокруг нее в кучу, а потом уволакивают внутрь палатки. Это для нее не просто событие. Это событие. Моя старушка мама еще никогда в жизни ничего не выигрывала.
      – Эй, фраер! – Я еще раз окликаю вождя Железная Пасть, и он останавливается.
      – Двадцать долларов чистыми, один час, – говорит он через плечо.
      – Ага, а я, по-твоему, типа, Билл Гейтс.
      – Двадцать пять долларов – или разговаривать не о чем.
      – И сегодня для нашей счастливой победительницы, – говорит пастор, – сбудется ее давнишняя мечта, потому что сегодня она становится обладательницей вот этого мощного холодильника, великодушно подаренного нам – невзирая на постигшее их дом горе – мистером и миссис Лечуга с Беула-драйв!
      И тут голос моей старушки мамы смолкает. Быть может, навсегда. Слышно одну только Леону:
      – О-ой- уау!
      – Тридцать баксов, – говорит мне сопляк, – наличными, за один астрономический час. Окончательное предложение.
      Он просто без ножа меня режет, этот жирный карлик с капканом вместо рта. И подвешивает сушиться на солнышке. С другой стороны, сушиться на солнышке меня подвесят, если я вернусь, чтобы заплатить ему эти сраные тридцать долларов. Вот только возвращаться мне как бы не с руки. До сегодняшнего вечера мне нужно успеть стереть с ружья отпечатки пальцев, вынуть из банка мой резервный фонд и срыть к бога душу матери из города на хрен. И только так.
      – Сейчас десять минут третьего, – говорит пончик. – Жду тебя ровно через час.
      – Погоди, на моих уже пятнадцать минут третьего.
      – А я, блядь, сказал, что десять– не нравится, не ешь.
      Ну и фиг с тобой. Я срываю с себя мантию, сую ее в стоящую под прилавком коробку и бегу, согнувшись чуть не вдвое, вдоль рельсов к посадкам в дальнем конце Либерти-драйв. А сзади меня подхлестывает голос проповедника Гиббонса:
      – Кстати, о холодильниках. Вы слышали анекдот про кролика?
      Оглянувшись через плечо, я вижу, как матушка, заливаясь слезами, бежит мимо «Новой жизни» к общественному туалету. Но в нынешней ситуации я себе никаких волн позволить не могу. Мне нужно хватать в охапку велик и срочно рвать к Китеру. На углу Либерти-драйв, у только что воздвигнутого перед хосписом «Милосердие» рекламного щита, роятся приезжие. «Мы скоро откроемся! Конференц-центр La Elegancia» – гласит реклама. На крыльце хосписа стоит какой-то дряхлый старикашка и хмуро щурится на толпу. Я втягиваю голову и начинаю переходить улицу, но меня тут же окликает один из приезжих.
      – Литтл! – Я ускоряю шаг, но он окликает меня еще раз. – Литтл, я не по твою душу!
      С виду этот дурик – вылитый репортер. Он отделяется от группы блуждающих массмедиозавров и подходит ко мне.
      – Тут возле твоего дома стоял одно время такой красный фургон – ты его не видел?
      – Видел, он выставлен на продажу у Имона ДеОтта.
      – Меня, собственно, интересует тот парень, который сидел за рулем…
      – Эулалио, из Си-эн-эн?
      – Да, парень из Накогдочес – ты его видел?
      – Накогдочес?
      – Ага, этот парень – он ремонтник.
      Он достает из кармана рубашки помятую визитку. «Эулалио Ледесма Гутьеррес, Президент и Специалист по Техническому Обслуживанию, Служба Медиатехники, г. Накогдочес (СМН)»– написано на карточке.
      Приезжий качает головой.
      – Этот ублюдок мне денег должен.
 
      – О, Эулалио, йо! Лалио, йо! Лалито, я поймал тебя за яйца!
      Вот такую песенку я и распеваю по дороге к Китеру. И чувствую, что Хесус где-то рядом, в том ветерке, который дует мне в лицо, и настроение у него куда лучше обычного, убийственно серьезного, может быть, просто потому, что я поставил Судьбу раком, и теперь все пойдет по-другому. Я непременно отзвонюсь по указанному на визитке номеру, и настанет моя очередь лупить Йо-ло-лалио ниже пояса. И когда, ближе к вечеру, этот репортер заявится к нам домой за своими деньгами, до всех наконец дотумкает, что к чему. О лучшей артиллерийской подготовке мне и не мечтать. А я в суде усвоил одну великую истину: артподготовка решает все. Или почти все.
      Над Крокет-парк, как пойманные змеи, извиваются на ветру телеантенны и веревки со стираным бельем. В этом районе ни у кого секретов друг от друга нет. Именно здесь, к примеру, живет мистер Дойчман, который когда-то был вполне достойным и уважаемым гражданином нашего города. Ты перебираешься в этот район, если когда-тоты был меньшим ублюдком, чем теперь. Здесь живут люди, которые бьют друг другу морду и сами чистят собственные карбюраторы. Я живу ближе к центру, и там все иначе, у нас каждый держит собственное дерьмо под спудом и тужится, чтобы невзначай не вышибло пробку. Но сколько ни тужься, рано или поздно пробку все равно вышибает, так что живешь себе и ждешь, из кого ебанет на сей раз. А Крокет, на мой вкус, пахнет какой-то даже честностью, что ли. Пусть с душком, но честностью. И чистыми карбюраторами.
      Последний в городе таксофон стоит на углу Китерова участка, на самой отдаленной городской окраине, под ржавым железным забором. Если ты живешь в Крокете, это твой персональный номер. А дальше расстилается пустырь, сколько хватает глаз, вплоть до холмов Бэлконз, где земля собирается в складки. В пятидесяти ярдах вдоль по Джонсоновой дороге стоит щит с надписью: «Добро пожаловать в Мученио». Какой-то умник перечеркнул численность населения и написал сверху: «Возможны варианты». Вот вам наш ебаный Крокет в чистом виде. Честность с душком и специфическое чувство юмора.
      Прислонив к забору велосипед, я подхожу к телефону. Двадцать девять минут третьего. Мне приходится постоянно держать в голове, что через час этот огрызок с полным ртом проволоки объявит воздушную тревогу. Я вытираю микрофон о штанину (если бываешь в этой части города, к таким вещам привыкаешь очень быстро) и набираю номер СМН в Накогдочесе. Си Эм Эн – Си Эн Эн. Поняли, в чем прикол? Хитрожопый, блядь, Лаллито. Хуй-Иорк, ебать мой лысый череп.
      Длинные гудки. Потом отвечает старушечий голос.
      – Ал-ло?
      – Э-э, алло, не подскажете, у вас не работает такой Эулалио Ледесма?
      Слышно, как у ветеранки трех мировых перехватывает дыхание.
      – А кто его спрашивает?
      – Это, э-э, Брэдли Причард, из Мученио.
      – Послушайте, у меня осталось только то, что лежит в кошельке…
      На ее конце линии на стол высыпают мелочь. Постепенно начинаешь понимать, что одной минутой сей звонок не обойдется.
      – Мэм, я ничего такого не имел в виду, я просто хотел…
      – Семь долларов и еще тридцать центов… нет, что-то около восьми долларов, и это все, что у меня осталось, на продукты.
      – Я вовсе не хотел вас беспокоить, мэм, мне показалось, что это рабочий телефон.
      – Так и есть – «Служба». Я для Лало даже карточки заказала: «Служба Медиатехники, Накогдочес». Он сам придумал название. Я так и сказала Джинии Вайлер, это тебе не чайники лудить – мы даже перенесли мою кровать в дальний коридорчик, чтобы освободить место под офис, чтобы он мог начать все сначала.
      У меня возникает смешанное чувство. Как если бы Лалли свалился в пропасть, а к ноге у него была прикована моя бабуля.
      – Мэм, извините меня, пожалуйста, за беспокойство.
      – То есть я хочу сказать, что президента компании в данный момент на месте нет.
      – Я знаю, он здесь – вы, должно быть, видели его все эти дни по телевизору?
      – Фи, молодой человек, что за дурной у вас тон. Я ослепла тридцать лет тому назад.
      – Простите меня, пожалуйста, мэм, я не знал.
      – А вы-то сами его видели? Вывидели моего Лало?
      – В общем-то он сейчас живет в моем…хм… в доме у одного моего приятеля.
      – Господи боже мой, подождите, я сейчас найду ручку…
      На том конце провода на стол высыпают еще одну кучу какого-то мелкого барахла. А я стою и пытаюсь представить себе, как человек может писать и читать, если он совсем слепой. Может, вырезает или выдавливает буквы, которые потом можно почувствовать пальцами, типа, на глине или еще на чем-нибудь в этом роде. Или на сыре, и тогда всю жизнь приходится таскать с собой сыр.
      – Где-то здесь она у меня, я знаю, – говорит старушка. – Скажите Лало, что финансовая компания забрала все, они и секунды лишней ждать не захотели, пока он внесет следующий платеж за фургон, а теперь еще и Вайлеры подают на него в суд за свою видеокамеру. Вы только представьте себе! А ведь начать с того, что это именно я уговорила их отдать ему камеру в починку. Эти камеры, их же в один присест не починишь, сами знаете, так я ей и сказала. Мне просто не очень нравится, что все это оформлено на мое имя…
      Она наконец отыскивает свой кусок сыра, и я диктую ей телефон. Радость, которую я раньше чувствовал, куда-то вся ушла, не выдержав столкновения с жестокой реальностью. Я прощаюсь со старушкой и еду в сторону холмов, за ружьем. Со мной трясется на заднем багажнике призрак Хесуса. И молчит. Я вмешался в ход Судьбы, и теперь она висит на мне тяжким грузом.
      Кусты вдоль проселка, петляющего по Китеру, растут, как бог на душу положит, все в каких-то сучках и шипах, а просветы между ними ровно такие, чтобы ты знал, что неизведанное всегда рядом. Ярдах в пятнадцати, не дальше. Не каждая божья тварь осмелится так далеко забраться к Китеру. Мы с Хесусом – единственные известные мне в этом смысле существа. В последний раз, когда я видел его у Китера, он был куда как далеко.
      Старик Китер владеет куском земли сразу за городской чертой, и этот его участок тянется, должно быть, на мили и мили от города. Возле старой Джонсоновой дороги он соорудил станцию техобслуживания: «Починка и начинка от Китера», которая со стороны выглядит как полузасыпанная пылью куча рухляди. Вблизи, впрочем, тоже. Он там в последнее время даже не появляется. И когда у нас говорят «Китер», то в виду обычно имеют не станцию техобслуживания, а этот вот огромный пустырь. Иногда здесь можно увидеть бычка или даже оленя; но основной процент населения составляют выцветшие пивные банки и говно. Если город – вселенная, то здесь – край вселенной. Здесь мальчики из Мученио впервые познают вкус пороха, девочек и пива. Вам никогда не забыть колючего ветра, который сечет через Китер – наискось.
      Если пройти подальше, и глубь участка, то наткнешься на яму шестидесяти одного ярда в поперечнике, окруженную со всех сторон путаницей из кустов и проволоки. На самом крутом ее краю – вход в заброшенную штольню, которую мы называем берлогой. Мы соорудили к ней дверь из нескольких листов оцинковки, приладили навесной замок, и все такое. Здесь, в годы беспечного детства, располагалась наша штаб-квартира. Именно сюда я в тот день приехал отложить говно, в день, когда произошла трагедия – если вам это, конечно, интересно. И ружье тоже спрятано здесь.
      Два тридцать восемь пополудни. Жарко и влажно, и по небу кучками несутся низкие облака. Мне остается пройти до берлоги каких-нибудь двести ярдов, но тут совсем рядом раздается удар молотка о дерево. В кустах впереди какое-то движение. Это старый Тайри Лассин, который тащит на себе «Починку и начинку», вбивает в землю столбики с табличками. На нем костюм и галстук. И голову он вскидывает прежде, чем я успеваю спрятаться.
      – Сынок? – окликает он меня. – Ты там давай ничего не трогай, это может плохо кончиться.
      – Конечно, мистер Лассин, я просто покататься…
      – Я бы тебе не советовал кататься в этих местах, сынок, может, тебе лучше повернуть обратно на дорогу?
      Тайри из тех техасцев, которым требуется время, чтобы сказать тебе, чтоб ты уёбывал отсюда на хуй. Он делает три шага в мою сторону, волоча ноги по пыли, и вытирает с лысины пот. Морщинки у его глаз – как пучки конского волоса, зацепившиеся за колючую проволоку, и нижняя челюсть чуть отвисла. Старик Джордж Буш-старший любил этот фокус – просто стоять с отсутствующим выражением на лице, немного отвесив нижнюю челюсть. Такое впечатление, что эти парни слушают ртом или еще что-нибудь в этом роде.
      – Сэр, я просто хотел срезать и выехать на дорогу в Сан-Маркос, а трогать ничего я даже и не собирался.
      Мистер Лассин стоит и слушает ртом; и внутри болтается язык, как у змеи. Потом у него в голове проворачиваются какие-то ржавые колеса и рождается ветерок новой фразы.
      – На дорогу в Сан-Маркос? Дорога в Сан-Маркос? Сынок, я бы тебе не советовал срезать на Сан-Маркос через эти места. Мой тебе совет: возвращайся на Джонсонову дорогу и езжай по ней.
      – Но дело в том, что…
      – Сынок, самое лучшее, что ты можешь сделать, это вернуться на Джонсонову дорогу. Это мой тебе совет, и давай-ка мотай отсюда подобру-поздорову – это теперь запретная зона.
      Челюсть у него отвисает еще ниже, чтобы лучше слышать, не появится ли еще какой незваный гость, а потом он тычет пальцем в сторону города.
      – Давай-ка уматывай.
      Я качу обратно, и через проселок ветер метет сухую траву; хлопают на ветру ржавые железные листы, а потом сквозь их скрежет доносится собачий лай. У меня остался всего один шанс добраться до ружья. Когда Лассин благополучно скрывается из виду, я сворачиваю вбок и мчусь через кусты, длинной пологой дугой, чтобы объехать его и выйти к берлоге сзади. В этой части Китера кусты приземистые, но зато высокая трава и масса всякой ненужной рухляди. Я чуть не врезаюсь в целый выводок бесхозных унитазов, которые кто-то оставил в кустах этаким подобием вегетарианской машины для пинбола. Пока я изображаю между ними слалом, впереди появляется бейсболка от «Барби Q». И тут же ветерок приносит голоса.
      – Да плевать мне на эту природу, – говорит какой-то пацаненок.
      – Это не простоприрода, Стивен, здесь может оказаться ружье.
      Это ополчение с мясокомбината. Даже оркестр не обязателен, чтобы это понять. Я кладу велосипед на землю и сворачиваюсь калачиком между унитазами, стараясь прикинуть на глаз расстояние между собой и собаками, которые надвигаются со стороны города. Без четырех минут три. Вокруг моей лежки начинают бродить дети. Я вжимаюсь в землю.
      – Берни? – произносит еле слышно чей-то голосок.
      –  Ч-что?– Я весь на нервах, и меня как будто током ёбнуло. В тысячу ампер.
      Я поворачиваю голову. У меня за спиной под кустом притулилась Элла Бушар. Девочка из Крокетта, с которой мы учились в одной начальной школе. Мне о тех временах вспоминать не хочется; нехуя там и для вас интересного, поверьте мне на слово.
      – Привет, Берни, – говорит она и подползает поближе.
      –  Шшш, тихо! Я тут решил немного передохнуть, господи!
      – Я у меня такое впечатление, что ты тут прячешься от меня, по крайней мере, так это выглядит, по крайней мере, мне так кажется…
      – Элла, пойми, очень важно, чтобы именно сейчас никто меня не беспокоил – договорились?
      Улыбка сползает у нее с лица. Она глядит на меня огромными голубыми глазищами, как у куклы, или типа того.
      – Хочешь посмотреть на мой южный полюс?
      Ее растрескавшиеся пыльные коленки немного раздвигаются, и между ними светит полоска трусиков.
      – Черт, перестань, слышишь? Ой, бля-аа… – Я выдыхаю, надув щеки, откуда-то взявшийся во рту лишний воздух: как кандидат от демократов или типа того. Но смотреть все равно смотрю. Насчет трусиков это получается как-то автоматически, и не нужно делать вид, что вы не понимаете, как оно так получается. Старенькие трикотажные, в серую полоску, как будто у нее между ног самолеты оборудовали себе посадочную полосу. Или типа того.
      – Можно я просто тут с тобой посижу, Берни? Она закрывает ноги.
      –  Шшшш! К тому же меня даже и зовут-то не Берни, поняла?
      – Тебя и Берни зовут тожеили другим похожим именем, тебя зовут Берни или как-нибудь похожена Берни.
      – Слушай, может, давай в другой раз, а? В другой раз, прогуляемся с тобой, а?
      – Если ты серьезно, если не шутишь, то очень может быть. Когда, например?
      – Ну, я не знаю, просто когда-нибудь, ну, в другой раз или еще когда.
      – Обещаешь?
      – Ага, обещаю.
      Я чувствую, как мое лицо окутывает ее дыхание, дыхание со вкусом «джуси-фрут», горячее и тяжелое, как моча. Я отворачиваюсь, чтобы дать понять, что ей пора, но она не уходит. Спиной чувствую, как она сидит и смотрит.
      – Ну, и какогохуя? – говорю я, резко развернувшись назад.
      Она рисует робкую улыбку.
      – Я люблю тебя, Берни.
      И исчезает: звук удара пластиковой сандалии оземь и водоворотик синего хлопка. Пять минут четвертого. Глаза обычно как-то сами собой напоминают тебе, когда настало время смекнуть про себя, что настал полный и всеобъемлющий пиздец: просто на случай, если ты не заметил.
      – Слушай мою команду! Всему отряду остановиться и достать из сумок с закуской первое блюдо! – истошно вопит какая-то дамочка. – То есть коробочку с краснойнаклейкой, только краснуюберем, а все остальное не трогаем!
      – Ребятки, вы сюда лучше не ходите, – слышен где-то в отдалении клич старого Тайри Лассена. – Тут старая выработка, держитесь от нее подальше.
      Меня окатывает волной облегчения: значит, Тайри не только меня будет гонять от выработки. Потом поблизости объявляется новый выводок голосов.
      – Тодд, – говорит женский голос, – я же тебя просила сделать это еще на мясокомбинате. Ты просто отойди в кустики, и никто тебя не заметит.
      Слышно, как этот пиздобол что-то такое скрипит ей в ответ, потом она опять берет слово:
      – А я тебе скажу, что их тут нет, это тебе не пешеходная зона в центре города, если до сих пор этого так и не понял.
      Как будто в центре нашего сраного городишки есть пешеходные зоны. Кстати, обратите внимание на то, какими хитрожопыми люди начинают себе казаться, стоит только где-нибудь поблизости объявиться телекамере, и какими умными словами они начинают сыпать. Просто выкапывают наугад первое умное слово, которое придет в голову, и нате вам из-под кровати.
      – Дорогой, воспользуйся одним из вон тех унитазов, – пищит какой-то мудак притворно-девчоночьим голосом.
      – Да, кстати, – говорит дамочка, – я видела где-то поблизости несколько унитазов. Может, так тебе будет немного привычней?
      – Погодите! – слышится голосок Эллы Бушар. – На эти горшки лучше не садиться – там, бывает, змеи спят.
      – О господи боже мой, – оторопело вскрикивает дамочка. – Тодд, стой! Давай-ка лучше я схожу с тобой.
      Они ломятся сквозь кусты прямо к моей лежке. Я поднимаюсь из пыли, отрясаю прах от ног своих, подбираю велик и стараюсь выглядеть спокойным и беззаботным, как будто я зашел в отдел мороженого в «Мини-Март» или типа того.
      – Это псих! – вскидывается засранец.
      – Шшшш, Тодд, не говори глупостей, – говорит дамочка. Она поворачивается ко мне. – Мне кажется, вашего имени нет в списке – в команду какого цвета вас вписала «Барби Q»?
      – Мм, зеленого? – пытаюсь угадать я.
      – Не может быть. Они создавали команды только тех цветов, которые есть у них в логотипе.
      Она вынимает телефон.
      – Сейчас я позвоню миссис Гури и сверюсь со списком – как, вы сказали, вас зовут?
      – Мм. Брэд Причард.
      –  Брэд Причард? Но у нас уже есть один Брэд Причард…
      Из кустов доносится влажный хруст, как будто собака жрет зеленый лук, и на прогалину, с «мини-мартовскими» мешочками, повязанными поверх «Тимберлендов», выбирается Брэд Причард. Он задирает нос в небо и щурится.
      – Это что-то новенькое: преступника отправляют искать его же собственную пушку.
      – Вейн? – говорит дамочка в телефонную трубку. – Нам, кажется, нужна ваша помощь.
      Я запрыгиваю на велосипед и что есть дури втапливаю по педалям. Через прогалину веером летят из-под колес камушки.
      Хихикают девчонки, грохочут ремни с фотоамуницией, и сквозь весь этот гам, пока я лечу прочь, пока я уношусь, как ёбаный ветер прерий, доносится пародия Брэда Причарда на дебильный девчоночий голос:
      – Эй, Берни, хочешь взглянуть на мой южный полюс?
      Я рву, как угорелый, по проселку в сторону города. Единственное, что мне сейчас нужно сделать, это поскорее выехать на дорогу. И пиздовать отсюда на хуй. Я бросаю велик на землю возле банкомата на Гури-стрит. Я люблю свой велосипед, но сейчас я просто швыряю его к пизде господней, куда бог пошлет. Он не бог весть какой навороченный, но крепкий, и на нем катался еще мой дедушка, в те времена, когда в городе было всего две улицы. А я его ломаю. И вот такой хуйни у жизни в запасе – по самое мое, можете быть уверены.
      Я вставляю в банкомат карточку, набираю код – 6768. А потом стою и жду, когда на экране появятся циферки, сумма газонокосильного фонда моей родной бабули. И лет примерно через девять на дисплее высвечивается искомая информация.
      «Баланс – $2.41» – гласит вердикт.

Десять

      Мне ничего не остается, кроме как двигать к дому и искать там хоть что-нибудь, что можно будет продать или заложить и получить ссуду. До дома я добираюсь в начале пятого. И мне очень хочется, чтобы дом был пуст. Пуст. Вроде и впрямь. Взятая напрокат машина Лалли перед входом отсутствует. Я, как дух бесплотный, просачиваюсь через кухонный противомоскит-ник. Поначалу кажется, что внутри совсем тихо. Потом раздается стук в переднюю дверь. В прихожую врывается облако парфюма. Я застываю на месте.
      – Шшшш, Вернон, я сама открою. – Матушка хомячком катится по ковру через прихожую к двери.
      – До- рис? – за моей спиной открывается кухонная дверь. В дом, поправляя на ходу прическу, впархивает Леона.
      – Шшш, Лалли спит! – шипит матушка. Поняли? Когда папаша, выпив несколько банок пива, ложился вздремнуть на диване, она надевала туфли с высокими каблуками и топотала по кухне, просто чтобы его разбудить. Богом клянусь. Она притворялась, что занята чем-то очень важным, вот ей и приходится носиться туда-сюда, но в действительности она вообще ничего не делала. И вместо того, чтобы просто взять и сказать ему: «Вставай», она бегала и поднимала грохот. Это уже после того, как он меня ударил, когда все у нас пошло наперекосяк.
      В дальнем конце коридора скрипит кровать. Матушка аккуратно, стараясь не шуметь, открывает переднюю дверь: за ней стоит тот репортер, которому Лалли должен денег.
      – Добрый вечер, мэм, а могу я увидеть Иилалио Лемеду?
      – Лалли? Ну, в общем-то он здесь, но прямо сейчас выйти к вам не сможет – давайте я ему передам, что вы заходили?
      – Если не возражаете, я подожду.
      – Ну, я думаю, долго ждать вам не придется.
      Слышно, как в глубине дома Лалли спускает в унитазе воду. Хлопает дверь ванной, и Лалли не торопясь выходит в гостиную.
      – Ванесса, ты видела мою медицинскую сумку?
      – Нет, Лалито, к тому же, мне кажется, женьшень у тебя все равно уже весь кончился.
      Какая еще, на хуй, Ванесса? Я заглядываю ей в лицо, пытаясь найти ключ к этой тайне. Единственное, что видно невооруженным глазом, – это как у нее горят щеки, два наливных персика, преисполненных гордостью и чувством собственной значимости. Такое бывает, когда ей случается есть мороженое в какой-нибудь важной компании. И ресницы трепещут вдвое чаще обычного.
      – Ван есса? – переспрашивает Леона.
      Матушка заливается краской.
      – Сейчас все объясню.
      Она прячет очередное последнее предупреждение от электрической компании за банкой из-под печенья и спешит выказать трогательную заботу о Лалли, у которого халат надет прямо на голое тело – так и видишь, как его хрен болтается по всей комнате. То есть увидел бы, если бы разжился на этот случай суперблядьмощным электронным микроскопом. Он эдак с оттяжечкой и с улыбкой на сорок два зуба проходит на кухню, скользнув но дороге рукой – ну, то есть совершенно случайно – по Леониной заднице. Леона передергивает плечиками.
      – Лалли, – говорит матушка, – там у передней двери тебя спрашивает какой-то человек.
      –  Меня? – Улыбочка примерзает к его наглой роже. А в моей душе расцветает праздник. Как только он поворачивается и делает шаг к двери, я оттаскиваю матушку в угол кухни.
      – Ма, иди сама посмотри, кто пришел к Лалли, быстро! Давай, давай!
      – Послушай, Вернон, что такое на тебя нашло? Это личное дело Лалли.
      – Нет, это не личное дело Лалли, ма, ну давай быстрее – это очень важно.
      – Вернон, ради бога, держисебя в руках.
      В кухню как раз входят Джордж и Бетт, с головой ушедшие в один из типичнейших своих разговоров, и матушка посылает им улыбку, приторную до умопомрачения.
      – Милочка, так дела не делают, – говорит Джордж, – из того, что он в доле, вовсе не следует, что он обязан выкладывать деньги на эту нелепую затею Вейн с собственным спецназом. Представляешь? Она же собственную жирную жопу контролировать не в состоянии, не то что группу захвата!
      – Я понимаю, это я понимаю.
      Я пытаюсь отбуксировать матушку к парадной двери, чтобы она стала свидетельницей позора Лалли, но она, оттого, что надела обтягивающие брючки, легче не стала; даже с места не сдвинулась.
      Лалли открывает дверь.
      – Знаю, знаю, вы по поводу возмещения ущерба.
      – Именно, если ты можешь себе это позволить, – отвечает человек за дверью.
      – Вот вам пятьдесят долларов – и по рукам, ага?
      Теперь уже матушка хватает меня за плечи – меня, блядь, а не кого-то другого – и заталкивает в угол.
      – Вернон, бабушке не говори, но я устроила налет на ее газонокосильный фонд, чтобы помочь Лалли. Понимаешь, у него карточка, Visa, и он положил ее рядом с камерой, и карточка размагнитилась. Как только мне утвердят кредит, я тут же положу все обратно.
      – Ма, мне были очень нужныэти деньги…
      – Вернон Грегори, ты прекрасно знаешь, что на этом счете лежат бабушкины деньги на подстрижку газона и что проценты с них должны пойти на твое обучение в колледже.
      – Ага, типа, офигенныепроценты можно получить с пятидесяти долларов.
      – Ну, это, конечно, не бог весть что, но большего я не могу себе позволить – я просто мать, которая одна воспитывает своего ребенка.
      Лалли заканчивает разговор с репортером, но обратно в дом не торопится. Хуй там. Вместо этого он выходит на крыльцо и вопит что есть мочи:
      – Паркуйтесь прямо на подъездной дорожке, проповедник, девочки еще не скоро соберутся отсюда ехать.
      После чего оставляет входную дверь открытой и эдакой отвязной походочкой проходит мимо, даже не глянув в мою сторону.
      – Лалли, я совсем забыла сказать, – говорит матушка, – тебе звонила какая-то дама, кажется, с телевиденья.
      – Дама? – Рука у него судорожно дергается в направлении мошонки.
      – Ага, судя по голосу, весьма пожилая. Обещала перезвонить позже.
      – Она не представилась?
      – Ну, она сказала, что звонит из твоего офиса, и я попросила ее перезвонить позже.
      Лалли, по-прежнему стоя в профиль ко мне, впивается в меня глазом. И глаз у него нехороший. Потом он приобхватывает матушку поперек живота и говорит:
      – Спасибо, Ванесса, незаменимый ты мой человечек.
      – Ван- есса? – хором произносят дамочки.
      Матушка цветет и пахнет.
      – Ну, я, наверное, пока не могу вам всего раскрыть… Как ты считаешь, Лалли, можно?
      – Достаточно будет сказать, – говорит Лалли, – что ее появление в кадре во вчерашнем репортаже произвело на ребят с канала довольно-таки большое впечатление. Я, конечно, ничего не могу обещать, но у меня сложилось такое впечатление, что если все здесь у нас пойдет как надо, то это был не последний раз, когда мы видели ее на телеэкране.
      – Для вас, девочки, я всегда останусь все той же Дорис, вы же знаете, что в глубине души я останусь все та же, что и раньше.
      Обратите внимание на Леону. Она, конечно, тут же начинает что-то лопотать, но рот у нее открывается задолго до начала первой фразы и какое-то время просто хватает воздух.
      – Уау, вот это номер, мой новый педагог по литературному диалогу буквально только что сказал мне, что собирается отправить мой ролик на ТВ – разве я вам еще не говорила? Сразу после того, как я вернусь с Гавайев. Господи, вот это номер, нет, правда…
      Матушка просто устраивается поуютнее в объятиях Лалли. Первый раз в жизни ей посрать с высокого дерева на то, что там заливает хитрожопая стерва Леона.
      –  Ванесса Ле Бурже, – театральным шепотом наговаривает Лалли на ушко моей бедной старушке.
      – Буур- жей, – рокочет он воркующим баритоном, как тот скунс из мультика, который постоянно пытается трахнуть кошку.
      Матушка чуть не усирается от счастья, когда это слышит. А Леона, того и гляди, начнет рыдать в голос и скрести ножонками об пол. Лалли заливается, как петух на навозной куче, соловьем. Ничего, пусть пока поголосит, недолго осталось.
      – Ц-ц, жду не дождусь, когда можно будет познакомить тебя со всей нашей нью-йоркской братией, ты от них будешь просто без ума.
      – Ну, Лалито, не торопись, всему свое время. А пока мы здесь, в этом заштатном городишке, у тебя будет все необходимое – все, что будет в моих слабых силах.
      – Можешь сказать слово заштатныйеще раз – в этой чертовой дыре нет даже суши-бара!
      – То ли дело Накогдочес, – встреваю я.
      – Наког- дочес? – переспрашивает Бетти. Лалли пытается испепелить меня взглядом.
      – Бванас тардиз , – рокочет, входя в дом, пастор, как будто он и в самом деле какой-нибудь ёбаный мексикос или типа того. Ебанос, блядь, тардес.
      – А, проповедник, заходите, заходите, – говорит Лалли. – Налить вам чего-нибудь расслабительного?
      Меня он больше не сканирует. Нашел себе новый объект.
      – Нет, благодарю вас, – говорит Гиббонс. – Мне еще нужно перевезти этот холодильник в медиа-центр. Я, кстати, до сих пор не могу оправиться от потрясения и не знаю, как мне вас всех благодарить – такой щедрый подарок.
      – Вернон, может быть, ты объяснишь пастору, по какой такой причине ты наплевал на его поручение и оставил лоток без присмотра, – оборачивается ко мне Лалли.
      В комнате воцаряется такое напряженное молчание, что воздух в мгновение ока переходит в кристаллическое состояние.
      – Живот заболел.
      – Ну, конечно, – говорит он, – человеку, которого обвиняют в убийстве и выпустили на поруки, гораздо интереснее…
      – Ни хрена никто не обвинял меня в убийстве, я прохожу как возможный соучастникпо делу об убийствах, совершенных Хесусом Наварро, – ёб вашу мать!
      Лалли выбрасывает руку, как плеть, и хлещет меня по затылку.
      – Придержи язык!
      Кровь у меня в жилах створоживается в кислоту. Матушка в углу кухни разражается рыданиями, дамочки скопом пытаются усадить ее на диван, а она мешает им, как только может.
      – Сколько агрессиив этом мальчишке, – говорит Джордж. – Неудивительно, что он влип в историю, при такой-то внутренней агрессии.
      – Я понимаю, как я тебя понимаю – именно таконо и есть, хм – другой бы мальчик на его месте…
      Я чувствую, как ошейник впился мне в горло, что еще чуть-чуть – и я окончательно сорвусь с цепи. В голове звенят колокольчики, перед глазами все плывет. Я выхватываю из кармана визитную карточку Лалли и поднимаю ее над головой.
      – Слушайте все, я звонил сегодня в офис нашего дорогого Йуу-лальо, и угадайте, кто взял трубку? Его слепая матушка, у которой только что финансовая компания выгребла из дома все до последнего стула, в качестве компенсации невыплат за купленный в кредит автофургон.
      Глаза у Лалли превращаются в пару тлеющих углей.
      – А теперь ей угрожает судебное разбирательство по поводу украденнойим чужой видеокамеры. А известно вам, что на самом деле он всего лишь телемеханик, который оборудовал себе мастерскую в матушкиной спальне в славном городе Накогдочес?
      –  Остановись, – говорит Лалли. Он пытается почесать яйца, но забывает разжать руку.
      Я бросаю взгляд через стойку. Дамочки вроде как навострили ушки. Для них это – райские пажити, текущие млеком и медом. Мной овладевает роскошное хамское чувство полного контроля над ситуацией, и я выдерживаю драматическую паузу.
      – Думаете, я вру? Даю вам гарантию, что с минуты на минуту его матушка, которой давно не терпится надрать ему задницу, позвонит прямо сюда. Это я вам гарантирую. Попросите ее, и она расскажет вам всю историю в лицах.
      На лице у меня расцветает улыбка, и знаете почему? Потому что Лалли бледнеет прямо на глазах. Он вжимается в угол и утирает лицо рукой, а все стоят и смотрят на него.
      – Послушайте, это же совершеннейший абсурд. Детский лепет. Злобная и ни на чем не основанная ложь. – Он набирает полную грудь воздуха, потом разворачивается, раскинув руки, и обращается к дамской части аудитории. – Поднимите руки, кто хоть раз слышал о ведущем тележурналисте крупной компании, который по совместительству подрабатывал бы телемастером?
      Дамочки качают головами.
      – А почему такого не бывает – и просто быть не может?
      – Ну, потому что на своих репортажах он зарабатывает гораздо больше денег, – всхлипывает матушка. – А зачем ему чинить чужие телевизоры, если денегу него и так полным-полно.
      – К этому мне добавить нечего.
      – Погодите-ка, – лично мне есть что к этому добавить, – а разве я говорил, что он работает телемастером по совместительству? Ничего подобного. Он всего лишь-навсего обычный телемастер, которого в Накогдочесе ждет офигенная куча всяческих проблем. Вот, взгляните на карточку.
      – Дамы, – говорит Лалли, – это же просто ни в какие ворота не лезет. Вы знаете, сколько в нашей стране людей с фамилией Ледесма Гутьеррес? А еще – вы когда-нибудь видели, чтобы я чинил телевизор?
      – Нет, – хором отвечают дамы.
      – А в самом телевизоревы меня видели – как я веду репортаж, в самом начале новостной программы?
      – Ну, конечно, – говорят они и жестами приглашают пастора с ними согласиться. – Мы и сами снимались в этом репортаже!
      – Вот, спасибо! – говорит Лалли. Он поворачивается ко мне. И смотрит. – А теперь, в свете всего, что нам только что пришлось выслушать, и, честное благородное слово, в целях нашей же собственной безопасности, я звоню в полицию.
      – Ой, Лалли, не надо, ну пожалуйста, – вскидывается матушка.
      – Прости, Ванесса, но, боюсь, я просто обязан так поступить. Мальчику необходима срочная помощь.
      И тут, как только у меня возникает чувство, что вселенная начинает просачиваться у меня между пальцами, Судьба ходит с джокера. Звонит телефон. Матушка застывает на иолу-блядь-всхлипе, полу-ёбаном-вздохе. Все прочие изображают музей восковых фигур.
      – Я возьму трубку, – говорит Лалли.
      – Щас прям. – Я пулей бросаюсь вперед и загораживаю от него аппарат. – Мам, иди возьми ты.
      Моя старушка, сгорбившись, встает с дивана и с самой трагической миной, которая только есть в ее репертуаре, сияя распухшими глазами и носом, тащится к телефонному столику. Прежде чем снять трубку, она встречается глазами с каждым, и особенно с Лалли. На Лалли она глядит умоляюще – как Побитая Собака. И тут, как по мановению волшебной палочки, голос у нее становится сливочно-гладким.
      – Алло? Мистера Ледесму? Да, конечно, а позвольте узнать, кто его спрашивает?
      Она передает трубку Лалли.
      – Это из Си-эн-эн.
      Я выхватываю у нее трубу:
      – Миссис Ледесма?
      –  Вернон! – рычит матушка.
      – Вы помните меня? Из Мученио…
      –  Кто это говорит? – переспрашивает меня молодой женский голос с нью-йоркским акцентом.
      Лалли отбирает у меня трубку и отворачивается лицом к стене.
      – Ренэ? Извини, пожалуйста, тут все в последнее время просто с ума посходили. Дали добро на сериал? Фан- тастика!
      Не оборачиваясь, он показывает дамочкам поднятый большой палец.
      – В зависимости от чего? Без вопросов. У нас еще не проработаны: второй ствол, подозреваемый и городская общественность, которая приходит в себя после постигшей город трагедии. Тут можно раскручивать тыщу тем одновременно.
      – Знаете, – шепотом говорит матушка, обращаясь к дамам, – я, но правде говоря, еще не решила, что лучше – Ванессаили Ребекка
      – А по мне бы и Дорисвполне на месте, – ворчит в ответ Джордж.
      Лалли заканчивает разговор. И несколько секунд болтает трубкой над аппаратом, прежде чем поднять голову. Дамочки заглядывают ему в глаза, пастор Гиббонс играет в карманный бильярд. Потом Лалли роняет трубку, «кряк», сворачивает ладонь лодочкой, кладет ее себе на яйца и выходит на середину комнаты.
      – Прежде чем мы откроем шампанское, нам, как мне кажется, нужно решить одну проблему. Сугубо человеческую.
      Он резко переводит взгляд на меня.
      – Твое поведение, Вернон, выходит за всякие мыслимые и немыслимые рамки. Это просто какой-то кошмар, если принять во внимание все сопутствующие обстоятельства.
      – Да не ебись ты, сука, раком, – отвечаю я.
      – Вернон Грегори! – взвизгивает матушка. Лалли проводит под губами языком, из щеки в щеку.
      – Хотя бы из чистого сострадания я не могу не признать, что настало время вверить мальчика заботам тех людей, которые действительно могут ему помочь. Когда необходима профессиональная помощь, любое промедление с нашей стороны может серьезно сократить его шансы на выздоровление и возврат к нормальной жизни.
      – Это тебенеобходима профессиональная помощь, – говорю я. – Лало.
      – А мне казалось, что под надзор психиатра отдали именно тебя. – Он делает паузу, чтобы усмехнуться, чтобы вспомнить о чем-то важном. – Как только тебе в голову пришло выдумать этакую историю. Ребята в Яблоке просто животики себе надорвут, когда я им все это расскажу.
      Он сверяется с часами.
      – Сидят сейчас, наверное, в «Бантиз» – а что, самое время.
      Матушка шепотом дает дамам подстраничную сноску:
      – Там у них есть такой бар, называется «Бантиз», – может, слышали название? «Бантиз»?
      – Или в «Велвет Моуд», и лопают дыню в ромовом соусе, – говорит Лалли. – Надо бы им туда звякнуть. Сразу после того, как свяжусь с шерифом.
      – Лалли, ну, пожалуйста, не надо, – говорит матушка. – Давай все-таки подождем до утра, я в том смысле, что, ну, понимаешь, у него живот болит. Видишь ли, у него это, э-э, недомогание…
      Звонит телефон. На лицах вспыхивает ожидание праздника, как будто сейчас по прямому проводу из Нью-Йорка начнут раздавать подарки. И только Лалли как-то напрягается. Самое время лошади перестать демонстрировать на сцене чудеса математической смекалки. Я хватаюсь за трубку. Он выдирает ее у меня из рук.
      – Резиденция Ле Бурже? – Он пытается одарить дамочек привычной улыбкой – славный парень, свой в доску, но как-то она у него подрагивает по углам рта. – Прошу прощения, вы, вероятно, ошиблись номером.
      И дышит он куда чаще, чем следовало бы.
      Я перепрыгиваю через его ноги и нажимаю кнопку интеркома. И в комнату врывается голос миссис Ледесмы:
      – Лало, боже ты мой, Лало? У меня совсем кончились продукты, Лало, я прошу тебя…
      Губы у Лалли начинают дергаться совсем уже неподконтрольно, глаза так и мечутся по комнате.
      – А-а, так это ты, – мямлит он.
      – Как ты мог меня бросить, и так надолго, – плачет в трубку бедная старушка. – Es que no queda nada Eulalio, hasta mi cama se lo han llevado
      – По-английски, скажите все это по-английски! – кричу я, стараясь, чтобы она меня услышала на том конце провода.
      Нога Лалли выстреливает откуда-то снизу, и я вверх тормашками лечу на ковер. Он отключает интерком.
      – Бедные вы мои, – говорит он в трубку. – Я же строго-настрого велел людям из телекомпании навещать вас, пока я буду в командировке…
      Я пытаюсь прорваться к кнопке громкоговорителя, но он отмахивается ногой и держит меня на расстоянии.
      – Да, я все понимаю, хорошая моя, но психические расстройства излечимы, потому-то я и оказываю вам помощь, потому я всем сердцем и отдаюсь работе с тобой – и с другими нашими красавицами, с прекрасными леди из нашего милого дома…
      Я умудряюсь все-таки доползти до дальней стороны телефонного столика, по-пластунски, на животе, но Лалли наскоро прощается и швыряет трубку. Телефон звонит снова. Он выдергивает шнур из розетки. Всяческое дыхание в комнате замирает – вместе с агрегацией тромбоцитов, или что там еще делают человеческие тела для поддержания жизнедеятельности.
      Лалли разворачивается лицом к публике:
      – Мне кажется, настало то время – когда я могу кое в чем вам признаться.
      Я щурюсь, пытаясь сквозь ватерлинию табачного смога разглядеть темную сторону гостиной, где, плотно сдвинув колени, сидят рядком наши дамы. Неподвижные и вбитые в диван: плотно, как клепки.
      – Некоторое время тому назад я решил отдать часть себя тем из наших сограждан, кому повезло меньше, чем нам.
      – Аминь, – тихо произносит пастор.
      На лице у Лалли появляется скорбное выражение.
      – Для меня самого это было полной неожиданностью. Я был настолько амбициозен, настолько плотно укутан в оболочку собственного Я… – Он делает паузу, чтобы наскоро промокнуть пальцем уголок глаза. – Голос, который вы только что слышали, это голос одной из моих прекрасных дам – одной из моих Солнечных Душ.
      – Уау, а мне показалось, что с головой у нее все в порядке, – говорит Леона.
      – Шшш, Лони, о господи, – говорит Джордж.
      – Какая трагедия, не правда ли? – продолжает Лалли. – Она не виновата в том, что ей приходится сидеть под замком. Никто из них не виноват.
      – Херь собачья, – говорю я.
      – Вернон Грегори, прекрати немедленно, – обрывает меня матушка.
      – Вы что, оказывали им поддержку? – спрашивает Джордж.
      Лалли вздыхает.
      – Может быть, если бы именно так я и делал, все было бы намного проще – на свете так много изломанных человеческих судеб, несчастных людей, которые нуждаются в помощи. А я так мало могу им дать…
      – Нет, сын мой, – голосом слепого сказителя чревовещает пастор, – вы дарите их самым драгоценным, что только есть на свете, – христианской любовью к ближнему.
      Лалли беспомощно пожимает плечами.
      – Так что если вам иногда покажется, что я несколько стеснен в средствах, вы будете знать почему. Просто иногда меня охватывает страшное чувство вины за то, что у меня вообще хоть что-то есть на этом свете. – Его взгляд пускается в легкую пробежку по дивану, уютно обтекая надутые дамские губки, соскальзывая с влажных от слезы ресниц, прежде чем упасть обратно на пол. Лалли встряхивает головой. – Но самым трагическим в данной ситуации мне кажется то, что теперь они знают, где я нахожусь.
      Проходит целая секунда, пока в мою матушку не успевает вселиться Испуганная Лань. Она вздрагивает.
      – Да? А что здесь трагического?
      Он стреляет в мою сторону влажным взглядом. Потом вздыхает.
      – Одним из строжайших правил тамошнего заведения является неразглашение личности любого, кто хочет оказывать пациентам помощь. Если все откроется, я лишусь какой бы то ни было возможности оказывать такую помощь впредь. А я теперь, кажется, и месяца на свете не проживу, если не смогу хотя бы ненадолго повидать своих милых девочек. А значит – я должен немедленно отсюда уехать.
      Гробовая тишина. Потом моя старушка взрывается:
      – Нет, Лалли, только не это, о господи, я хочу сказать – нет, ради бога
      – Прости меня, Дорис. Это – что-то большее, чем наша с тобой любовь.
      – Но ведь можно отрубить связь, сменить номер… Лалито? Разве ты сможешь просто взять и уйти, после целого месяца настоящего счастья?
      – Целой неделинастоящего счастья, – поправляет Лалли. – Прости. Может быть, если бы Вернон не позвонил в мой Дом, может статься, если бы он за все это время не скопил в себе столько злобы, но теперь обратной дороги нет. Ситуация станет еще более напряженной после того, как я позвоню шерифу.
      – Не выйдет, – говорит Джордж. – Я бы и сама уже давно ему позвонила, но только он сейчас занят на этой облаве, которую организовало «Барби Q».
      Сначала струйки, а затем потоки крови, венозной и артериальной, разбегаются по ковру из матушкиных тапочек, все ее внутренние органы приобретают нездоровый коричневый оттенок и обильно потоотделяют сквозь открывшиеся поры. В конечном счете от нее остаются только два глаза, которые глядят неотрывно – как у на совесть отделанной собаки. Или, скорее, у Раздавленного Котенка. И размазанного по асфальту.
      Леона следит за тем, как ее дрожь перерастает в глубинное рыдание, а потом поворачивается к Лалли:
      – У меня в доме есть свободная комната.
      –  Божемой, – говорит он. – Если бы я знал, что в этом городе живут такиелюди, готовые в трудную минуту…
      У матушки просто глаза лезут на лоб.
      – Но послушай, но, но, ведь люди из Дома могут отыскать тебя и там, точно так же… Эта женщина, она так же запросто сможет найти тебя и у Леоны…
      – Мой номер не внесен в телефонную книгу, – пожав плечами, говорит Леона. – А еще у меня стоит определитель номера. И блокиратор.
      Матушкин взгляд падает на полоску незагорелой кожи, где раньше было обручальное кольцо.
      – Но Вернон так же легко может дать твой номер пациентам, как и мой, ты же видела, как он себя ведет. Ведь правда же, Вернон, ты вполне можешь просто сообщить этот номер в Дом, и все…
      – Ма, он же просто чокнутый, Богом клянусь.
      – Вот видишь? Он может позвонить им сию же секунду, видишь, как он себя ведет? Мне кажется, нам с Лалли нужно на какое-то время снять комнату в «Случайности»… Лалито? И заняться всеми теми неотложными делами, которые ты намеревался сделать в нашем городе?..
      – Ц-ц, в «Случайности» ни единого свободного номера.
      – Для меняу них всегда найдется свободная комната, то есть, я хочу сказать, я выходила замужв «Случайности».
      Леона берет с дивана сумку и принимается шарить в ней в поисках ключей.
      – Предложение остается в силе.
      Моя старушка уже на полпути к телефону.
      – Как позвонить в «Случайность»? Лалли вытягивает перед собой руку.
      – Дорис, остановись.
      Он шарит в кармане рубашки и достает два помятых косяка.
      – Вернон не слишком хорошо сумел припрятать вот это.
      –  Сигареты? – спрашивает матушка.
      – Наркотики. Теперь ты понимаешь, почему я не могу позволить, чтобы мое имя было хоть как-то связано с этим молодым человеком.
      Небрежным жестом он швыряет косяки на кофейный столик и, проходя мимо меня, наклоняется на секунду и шепчет:
      – Это тебе за прелестный сюжет.
      Где-то на заднем плане Леонины ключи от машины со звоном падают на колени к Джордж.
      – Я, наверное, поеду в машине Лалли. Когда соберешься, езжай на «эльдорадо». Его, кстати, не мешало бы заправить.
      – У настоже есть свободная комната, – говорит Бетти. – Студией Майрона так никто и не пользовался, с тех пор как он умер.
      Лалли и Леона закрывают за собой намоскитник и окунаются в грязный летний вечер. На секунду из приоткрывшейся двери пахнуло прибитой пылью: будет дождь. Я знаю, что означает этот запах для матушки. Их секс.
      – Я вернусь за вещами, – говорит Лалли.
      Кожа у матушки сплавляется в единую смурную субстанцию. Лицо как-то само собой стекает на колени, сквозь прижатые к нему ладони.
      Я выбегаю вслед за ним:
      – А откуда ты узнал, что на карточке было написано «Гутьеррес», козел ёбаный? Как ты узнал, что там было написано «Ледесма Гутьеррес», если ты даже близко ее не видел?
      Я вылетаю на крыльцо и вижу, как он открывает дверцу своей тачки, чтобы усадить Леону. Потом я вижу, как у Лечуг приоткрываются шторы, чуть-чуть, буквально на полдюйма. Леона делает в ту сторону едва заметный жест, рукой из-за спины. Шторы закрываются.
      Я – подросток, чей лучший друг сунул себе в рот ствол винтовки и отстрелил себе крышку черепа, чьи одноклассники умерли в полном составе; я тот человек, которого во всем этом обвинили и который только что разбил сердце собственной матери, и, пока я плетусь обратно в дом под грузом всех этих замшело-гранитных истин, назад к своей прежней коричнево-серой жизни, на меня, в довесок ко всему, снисходит еще одна премудрость. Такая, знаете ли, шутка под занавес, просто чтобы жизнь не казалась мне медом. Чтобы добить окончательно. Лечугины шторы. Вот, значит, как матушкины так называемые подруги координируют свои выверенные до минуты налеты на мой дом. У них тут горячая линия, и на трубе сидит Нэнси Лечуга.

Одиннадцать

      На дворе воскресный вечер, я стою у себя на крыльце и стараюсь сделать так, чтобы передо мною наяву встала Мексика. Я пытался проделать этот фокус весь день напролет, стоя перед окошком в гостиной, но без толку. Теперь я представляю себе кактусы, фиесту и соленый морской бриз. Крики мужчин, у которых где-то на задворках жизней маячат женщины с одним и тем же именем: Мария. Но вместо этого напротив торчат: дом, удивительно похожий на тот, в котором живет миссис Портер, ива, вылитая Лечугина, и нефтяная качалка, одетая богомолом; чувык-чувык-чу-вык. Вернон Грёбаный Литтл.
      – Отче наш, сущий на небесах, пожалуйста, пусть все переменится в мгновение ока, пускай я открою глаза, и все будет так, как мне хочется…
      Матушкины шепотки вспыхивают отраженным лунным светом, перед тем как упасть на землю: она сидит на скамеечке для желаний. Потом во дворе миссис Портер тявкает Курт. Курт в претензии к миссис Портер. Гуверы сегодня жарили во дворе сосиски, а он провел весь день не с той стороны забора, с какой следовало бы, а потому с расстройства принялся за ее старый диван и к вечеру добился полной победы над оным. Вот псина ёбаная. Его тявканье заглушает скрип половиц, когда я выхожу на крыльцо. Нынешний собачий концерт отличается полнотой и насыщенностью тона: в честь катаний на тележках с сеном, которые устроила «Барби Q». Тележки с сеном, я вас умоляю. В наших краях даже ёбаное сеноне растет, им, наверное, пришлось заказывать его по Интернету или типа того. Но куда там, это же традиционные Катания на Тележках с Сеном в Мученио.
      – Господи боже ты мой, верни Лалито, верни Лалито, верни Лалито…
      День сегодня выдался на удивление долгий. Высунуть нос из дому было никак невозможно, по причине фоторепортеров. Теперь они все отправились освещать в средствах массовой информации наши традиционные Катания. Матушка чувствует, что я подхожу к ее иве; всхлипыванья становятся громче, и в голосе у нее появляется истерическая нотка, чтобы я не ошибся насчет того, кто во всем этом виноват. Когда я подхожу совсем близко, мимо богомола пролетает большой жук.
      – Что-то наша скамеечка совсем перекосилась, – говорю я, просто чтобы сломать лед. – Такое впечатление, что с этой стороны ее подмыло.
      – Вернон, заткнись! Это ты во всем виноват, во всем – во всей этой хуйне!
      Никогда еще она при мне не материлась. Господи боже. Я окидываю взглядом ее бесформенную, ссутулившуюся фигуру. Волосы опять облепили череп, на ногах привычные тапочки из махровой ткани с накладными бабочками: крылышки у них поотдирала белая кошка, которая жила у нас до тех пор, пока ее не переехали Лечуги. Меня охватывает непреодолимое желание протянуть руку и прикоснуться к ней. Я так и делаю: в том месте, где пухлый валик, идущий через всю спину, исчезает под мышкой, и чувствую тутой непропеченный вес ее убитой горем оболочки, такой теплой и безнадежной. Она плачет такими ровными ручейками, что может показаться, будто тело у нее – это барабан, всклянь налитый слезами, которые просто нашли себе нужные дырочки и текут, текут, текут. Я сажусь с ней рядом.
      – Ма, прости меня, пожалуйста.
      Она издает иронический такой смешок, то есть мне кажется, что это и называется иронией, когда человек смеется, а сам при этом всхлипывает. А потом остаются одни только всхлипыванья. Я оглядываюсь вокруг: всюду ночь, мир стоит кристально чистый, росистый и теплый, у фонарей над крылечками кружатся тучи мошкары и жуков, и где-то далеко звучит музыка. Там Катания.
      – Папа всегда говорил, что ничего путного из меня не выйдет.
      – Мама, не говори так.
      – Да нет, это же чистая правда, ты только посмотри на меня. И всегда было правдой. «Нескладеха в чистом виде, – так папа говорил. – И нескладеха вздорная». Других, вон, выбирали руководителями группы поддержки, и королевами вечера, и президентами класса. И звали этих других Бетти, вечно вся такая свеженькая, сияющая…
      – Бетти Причард? Да иди ты!
      – Ну, Вернон, ты же у нас всегда все знаешь лучше всех на свете, не правда ли? Еще в четвертом классе Бетти выбрали президентом, и все звездные роли в школьных спектаклях тоже доставались ей. И она никогда не ругалась, не пила и не курила, как мы, все прочие; ясная, как солнышко, вот она какая была. Пока папаша не начал избивать ее до синяков или пороть до крови. Так что, когда на тебя находит желание все на свете приравнять к нулям и не оставить камня на камне, вспоминай хотя бы время от времени, что все остальные тоже люди. Это причинно-следственныесвязи, Вернон, до которых ты попросту еще не дорос. Даже Леона была когда-то спокойным и милым человеком, пока ее не оставил первый муж, ну, понимаешь, так все нехорошо с ним получилось…
      – Это который умер?
      – Нет, не который умер. Это первый, а ушел он по таким причинам, про которые тебе лучше даже и не спрашивать.
      Она переводит дыхание и утирает глаза тыльной стороной руки.
      – И все-таки перед выпускным балом я сбросила несколько фунтов. Первый раз в жизни доказала папе, что он во мне ошибался. Меня попросил о свидании сам Ден Гури – Ден Гури, центровой полузащитник!У меня было выпускное платье с пелериной, так вот, я всю неделю на ночь укрывалась этой пелериной.
      – Ну ты даешь.
      – Он подхватил меня на грузовике своего брата. Я чуть сознание не потеряла от возбуждения, и еще оттого, что ничего не ела, но он сказал, чтобы я расслабилась и чувствовала себя так, словно кругом все свои…
      Матушка начинает тихонько шипеть, откуда-то из глубины горла, как кошка. Это просто другой способ плакать – на случай, если вы не знали. Прелюдия к бурным рыданиям.
      – И что было дальше?
      – Мы выехали за город, пели песни всю дорогу, а уехали чуть не до Локхарта. Потом он попросил меня проверить, не открылась ли у грузовика дверца в заднем борту. А как только я вышла, он уехал, а меня оставил там. Вот тогда-то я и увидела эту свиноферму возле дороги.
      Меня, словно молнией, продирает насквозь жутким чувством злости: на ёбаных Гури, на то, как вообще принято жить в этом сраном городишке. И эта злость, как нос корабля, режет набегающие одну за другой волны тоски и печали, режет картинки, на которых молодой, слишком молодой Иисус, Хесус, который приколотил себя гвоздями к кресту прежде, чем за него это успел сделать кто-то другой. Потому-то город и бесится от злости. У них не получилось всадить в него пулю. Но этой их злости не равняться с той злостью, которая вскипает во мне. Которая спо собна прорезать что хочешь. Все на свете. Которая режет, как нож.
      Секунду спустя мне на руку опускается мокрая матушкина ладонь. И пожимает мне руку.
      – Ты – все, что у меня есть в этом мире. Если бы ты видел, какое лицо было у твоего отца, когда он узнал, что родился мальчик. Во всем Техасе не осталось человека, который не дышал бы ему в пупок. Все те великие свершения, которые ждут тебя, великое будущее, которое откроется перед тобой, когда ты вырастешь…
      Она щурит распухшие глаза, она смотрит куда-то вдаль, сквозь дом миссис Портер, сквозь город, сквозь мир, туда, где живет пирог со сливками. В будущее, или в прошлое, или еще куда, где гнездится эта херотень. Затем она посылает мне этакую маленькую храбрую улыбку, настоящую улыбку, слишком мимолетную, чтобы успеть испортить ее какой-нибудь страдальческой поебенью. И ей таки удается устроить чудо: в воздухе над городом начинают звучать скрипки, совсем как в кино. А когда из общей оркестровой массы на передний план выдвигается гитарный перебор и чисто техасский голос, пришедший откуда-то из давно забытых счастливых времен, подхватывает наши души и уносит их в ночное небо, так умолкает даже Курт. Кристофер Кросс начинает петь «Под парусами». Матушкину любимую песню еще с тех времен, когда меня не было на свете, с тех времен, когда все у нее было хорошо. Такие песни человек слушает, когда ему кажется, что никто на свете его не любит.
      Матушка вздыхает, прерывисто, на всхлипе. И я понимаю, что отныне эта песня всегда будет напоминать мне о ней. 
 
До рая не так уж и долог путь,
По мне, так рукой подать.
И если попутными будут ветра,
Поставь паруса
И тихое счастье найди… 
 
      Мелодии Судьбы. Вот эта рвет мою душу на маленькие блядские кусочки. Мы сидим и слушаем, пока звучит музыка, но я знаю, что эта мелодия пробуравит глубокий такой колодец в долине матушкиных чувств, и в моей, должно быть, тоже. И оттуда фонтаном хлынет грязная кровь. Как только вступит фоно.
      – Ладно, – говорит она. – Джордж сказала, что дольше чем до завтра она шерифа удержать не сможет. И это без учета наркотиков.
      – Но, по крайней мере, теперь все убедились, что я тут ни при чем.
      – Ну, Вернон, знаешь, хахх-хааа…
      Она издает один из тех недоверчивых смешков, негромкий такой гортанный смешок, который означает, что ты – единственный мудак во всей вселенной, который искренне верит в то, что ты сейчас сказал. Кстати, обратите внимание, насколько популярны они стали за последнее время, эти ёбаные смешки. Попробуйте подойти к любому раздолбаю и что-нибудь сказать, ну, что вам в голову взбредет, вроде: «Небо – синее», – и вместо ответа вы получите один из этих ёбаных смешков, я вам гарантирую. Потому что именно таким образом народ теперь крутит колесо фортуны, вот какую истину я для себя усвоил. Фактическое положение дел уже никого не ебёт, пипл просто усмехается себе под нос, и все дела, типа: ага, конечно…
      – Я в том смысле, что – ну, сделанного все равно не поправишь, – говорит она. – У тебя же на самом деленашли этот ужасный каталог, и наркотики…
      Ужасный каталог, вы поняли? У нее, наверное, целый комод набит этим бельем, а каталог теперь ни с того ни с сего стал ужасным. Но я не обращаю внимания на каталог и сразу перехожу к наркотикам.
      – Черт, да сейчас куча народу подсела на это дерьмо – к тому же, это было даже не мое.
      – Я прекрасно знаю, что каталог был мой– что такое на тебя нашло? Часом, не Хесус Наварро тебя во все это втянул?
      – Нет, конечно.
      – Я не хочу сказать ничего плохого, но…
      – Я знаю, ма, мексикосы, они немного слишком колоритные.
      – Ну, я всего-навсего хотела сказать, что они более, более яркие, чем мы. И еще, Вернон, что это за слово такое, мексикосы, они – мексиканцы, надо же иметь хоть какое-то уважение к другим людям.
      Вероятность того, что в нашем с матушкой разговоре проклюнется слово «трусики», тяготеет к астрономически малым величинам. Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Не первый день знакомы. В лучшем случае она скажет: «нижнее белье» или еще какую-нибудь херь в этом же духе. И я почти с ужасом понимаю, что просто не смогу сделать ноги от матушки, пока она вот такая. Только не сегодня, только не сейчас. Мне нужно как следует все обдумать, одному.
      – Пойду подышу воздухом, – говорю я и встаю со скамейки.
      Матушка раскидывает руки в стороны.
      – Нет, вы только подумайте – как это называется?
      – Да нет, я просто в парк схожу или еще куда.
      – Но, Вернон, скоро одиннадцать часов ночи.
      – Ма, перестань ты дурью маяться, меня привлекают как соучастника по делу о групповом убийстве…
      – Не смей ругаться на мать – после всего, что мне пришлось пережить!
      – Я не ругался!
      Повисает пауза: ей как раз хватает времени, чтобы сложить руки на груди и утереть плечом левый глаз. Жуки-щелкуны отрываются где-то поблизости, а впечатление такое, что это у нее потрескивает кожа.
      – Знаешь что, Вернон Грегори, будь сейчас здесь твой отец…
       – И что бы он сделал?Я всего-навсего хотел сходить в парк.
      – А я всего-навсего хотела сказать, что взрослыелюди зарабатывают деньгии вносят свой вклад, пусть небольшой, то есть встают по утрам пораньше, то есть я хочу сказать, в этом городе, наверное, тысяча детей, и что-то никто из них не гуляет в парке но ночам.
      Вот так, тихо и с любовью, она спускает меня с поводка и доводит до той точки, за которой ты начинаешь смотреть на себя и слышать себя вроде как немного со стороны и понимать при этом, что вот сейчас это как бы не совсем твое тело начнет совершать как бы не совсем свойственные тебе поступки.
      –  Да?– говорю я. – Да?Тогда у меня для тебя кое-какие новости, с пылу с жару!
      – Что такое?
      – Я даже и говоритьтебе не хотел, пока, но если ты вот так со мной – я уже говорил с мистером Лассином насчет работы, поняла?
      – Да? И когда ты приступаешь?
      По губам у нее пробегает тень улыбки. Она прекрасно отдает себе отчет в том, что я сейчас собственными руками рублю себе бревнышки для креста. Брови у нее уже вскинулись выше, чем Христос на распятии, я вижу, к чему она готовится, и это подхлестывает меня еще того сильнее.
      – Может, даже завтра.
      – И что это за работа?
      – Просто помощником, и все дела.
      – Я была когда-то знакома с женой Тайри, с Хильдегард.
      Таким образом она поднимает ставку: чтобы я, типа, имел в виду, что она в любой момент может случайно встретиться с женой Тайри. Но я туго держусь взятой линии; я на все готов, чтобы в очередной раз не проиграть в нашей игре в ножички. Моя старушка в ножички не проигрывает. И эту партию она еще не проиграла.
      – Да, а как насчет доктора Дуррикса? Я просто умру, если полиция еще раз приедет к нам домой…
      – Я могу работать по утрам.
      – А что подумает Тайри Лассин, если ты не будешь выходить на полный рабочий день?
      – Мы с ним обо всем уже договорились.
      – Значит, теперь, раз ты у нас уже такой взрослый, и все такое, ты сможешь платить мне немного денег – за жилье.
      – Да, конечно, ты можешь забирать большую часть денег – да хоть всеэти деньги, если тебе нужно.
      Она вздыхает так, словно я уже задолжал ей за постой.
      – Первым делом нужно будет рассчитаться с электрической компаний, Вернон, – когда у тебя первая получка?
      – Ну, может быть, удастся взять аванс.
      – Без какого бы то ни было послужного списка?
      – А почему бы и нет? – говорю я, щурясь в темное ночное небо. – Ну, а теперья могу пойти и погулять в парке?
      Она мечтательно прикрывает глаза, ее брови в невинном восторге взлетают выше некуда.
      – А разве я говорила, что не разрешаютебе ходить в парк…
      Вряд ли стоит особо говорить о том, что нет ни хуя никакой такой работы. И вот он я, стою, как говна объевшись – от того, что я только что натворил, – и в лицо мне дует пахнущий текилой ветерок. Вранье кишит вокруг меня, как муравьи на муравьиной куче.
      – Теперь тебе, наверное, нужно будет давать по утрам с собой что-нибудь на обед, – говорит матушка.
      – Да нет, обедать я буду приезжать домой.
      – От Китера? В такую даль?
      – Двадцать минут на велике.
      – Да что ты говоришь, туда на машине-то ехать почти двадцать минут…
      – Не-а, я знаю, где и как срезать.
      – В общем, лучше я, наверное, созвонюсь с Хильдегард Лассин и узнаю, чего они хотят. Глупостькакая-то, честное слово.
      – Ладно, ладно, обеды буду брать с собой.
 
      – Вы тут все поумираете, а мне об этом так никто и не скажет? – Пам пинком распахивает дверцу «меркури» и переводит дух, прежде чем приступить к многотрудному процессу вставания. Из-под ног у нее выпрыгивает что-то страшное – размером с лягушку-быка, не меньше, вот вам крест.
      – Верни, иди помоги старушке Пальмире со всеми этими пакетами. Я названиваю на ваш чертов номер уже целую вечность.
      Она роняет прямо на асфальт несколько бумажных пакетов, а потом вламывается в самую густую часть ивы, волоча за собой ветви, как театральный плащ. В сени дерева, на лавочке, сидит и старательно размазывает сопли матушка.
      – Лалито ушел, – всхлипывает она.
      – Я думала, он сделает это гораздо раньше, – говорит Пам. – Давайте-ка все в дом, а то еда вся отклекнет.
      Она пускается в неспешный путь к нашему крыльцу. Я подбираю пакеты от «Барби Q» и пристраиваюсь в кильватере.
      – Верни, глянь-ка! – говорит она, оборачиваясь и тыча пальцем в небо.
      Я задираю голову. «Чшш», – она шлепает меня по пузу. Тихий такой звук, как тарелки ударника. Это у нас с ней такая национальная игра.
      – Брось, Дорис, не переживай, я позвоню Лолли и все ему объясню про твой герпес.
      –  Черт, Пальмира, господи боже мой.
      Раскаты грома сотрясают могучую плоть Пам – она смеется. Моя старушка искренне пытается не расплескать драгоценную чашу собственных несчастий, она возится на лавочке, обхватив себя руками за плечи, и перебирает ножками. В конце концов она просто взрывается и очертя голову несется к парадной двери.
      – Нет, какая наглость, какая самоуверенность – тебе непременновремя от времени нужно причинить кому-нибудь боль, да?
      – А давай я спущу тебя с крылечка, хочешь? Хоо, ххооо, хххооо.
      – Ради бога, Пальмира! И не нужна нам твоя чертова еда.
      – Хоо, ххоо, хххоооо. Видела бы ты, что вытворяла Вейн на Катаниях. Она слопала кукурузы больше, чем целый грузовик голодных мексикосов.
      – Но диета Аткинса как бы и предполагает как можно больше протеина…
      – Нет, просто Барри сегодня там не было.
      – Почему?
      – Кое-кто из организаторов нашего цирка выставил ему пиво. Он, оказывается, еще вчера нашел у Китера второе ружье.

Двенадцать

      Насчет уехать затемно, так это не я придумал. Моя старушка решила нанести визит бабуле; в результате весь дом теперь воняет лаком для укладки волос. А почему она решила отправиться в такую рань, догадаться нетрудно: чтобы никто не видел, как она чешет через город на своих двоих. Пусть все видят, как она откуда-то приедет, вся такая из себя. А беготня – не для сторонних глаз. Вот какую истину я усвоил с тех пор, как у нас не стало машины.
      – Нет, я не верю, что во всем городе не нашлось пары приличных «Туберлимбов». Я в том смысле, что нужно будет поискать у бабули в городе. – Она имитирует звуки глубокого дыхания и кончиками пальцев ерошит мне волосы. Потом делает шаг назад и хмурится. Что означает – до свиданья. – Обещай, что не опоздаешь на свою терапию.
      За нефтяной качалкой разгорается и разгоняет звезды пурпурное небо оттенка «электрик», приглашая последних ночных бабочек разлететься по домам. Совсем как в то утро, когда старая Нэнси Лечуга, вся такая несчастная, неподвижно стояла посреди дороги. Я стараюсь об этом не думать. Мне есть чем занять голову. Нет, все-таки удачная это была мысль, насчет отправиться к Китеру; если кто-нибудь меня там увидит, что он скажет впоследствии? «Мы видели Вернона у Китера». И никто не поймет, что, собственно, имеется в виду: автомастерская или сам пустырь. Поняли? Вернон Гений Литтл. В обмен на это я попросил Судьбу что-нибудь придумать насчет денег. Чем дольше живешь, тем яснее понимаешь, что деньги – единственный путь к разрешению всех на свете жизненных проблем. Я даже наскреб кое-какой обменный фонд, чтобы при случае сдать в городе под залог – если, конечно, дойдет до этого. А что дойдет, так в этом я не сомневаюсь, потому и сунул в рюкзак несколько предметов, которые являются моей, и только моей, движимой собственностью: кларнет, скейтборд и четырнадцать музыкальных дисков. И все это лежит теперь у меня в рюкзаке, за компанию с коробкой для обедов, в которой покоятся один-единственный сандвич, пара косяков и бумажка с интернет-адресами.
      Что до косяков и бумажки с адресами, так я вам хочу сказать, что сегодня ночью я слышал голос Хесуса. И он велел мне пойти и вмазать, и чем быстрее, тем лучше. А если поначалу у тебя не попрет, сказал он мне, тогда иди и ужрись до усраной смерти. План у меня такой: отсидеться у Китера и хорошенько все обдумать. По пьяни человеку вообще все по хрену и мысль клюет круче.
      Я еду по пустынным улицам из замороженного серебра, и деревья над головой веют мне в лицо головокружительным запахом нагретых за ночь трусиков в хрустящем постельном белье. Либерти-драйв пуста, если не считать клочков сена и оберток от «Барби Q». В утренних сумерках пятен на тротуаре возле школы не видно совсем. Когда мимо меня проползает здание гимнастического зала, неуклюжее и темное, я смотрю в другую сторону и стараюсь думать о других вещах.
      Музыка – сумасшедшая штука, если вдуматься. Интересно, как я принимал решение насчет того, какие диски не стоит сдавать в ломбард. Можно было оставить какую-нибудь танцевальную музыку, она вроде как должна внушать бодрость и оптимизм: посредством бесконечных «т-цссс, т-цссс, т-цссс». Но тут тоже не все так просто: только-только ты преисполнишься бодрости, оптимизма и уверуешь в полную победу над жизнью, как композиция подходит к концу, и выясняется, что ты по-прежнему в полной жопе. Вот почему эти песни нужно слушать непрерывно, и только так – на случай, если вы не в курсе. Тот же пирог со сливками, но в профиль. Еще я мог оставить что-нибудь из хеви-метал, но через эту бодягу можно и до самоубийства дотумкаться. Как нехуй делать. Чего мне действительно не хватает, так это чего-нибудь вроде Эминема, какой-нибудь злой поэзии, и чтобы наотмашь, но такого у нас в Мученио не купишь. Это все равно что искать в наших супермаркетах резиновых зверушек для зоофилов – вернетесь с тем же результатом. В наших местах если скажешь ганста, народ разве и вспомнит, что про Бонни с ее ебливым Клайдом. Ну, и угадайте, что в итоге? В итоге я оставил свои старые альбомы с кантри. Уэйлона Дженнингса, Уилли Нелсона, Джонни Пейчека – даже старую папашину сборку Хэнка Уильямса. Оставил просто потому, что эти ребята говна в своей жизни наелись по самое нехочу: и поют они, в общем-то, про это самое говно. Слушаешь и знаешь, что они сотню раз просыпались на голом дощатом полу с полным ртом проблем и дышлом в жопе. Этот небрежный гитарный перебор знает, почем фунт лиха. И тогда единственное, что тебе нужно, – это пиво.
      У Сайласа Бена вместо почтового ящика стоит старая стиральная машина. Про которую всегда не лишне помнить, потому что если сворачивать к нему с этого конца Калавера-драйв, то на повороте стоят деревья, а прямо за деревьями – она, родимая. Это я говорю на тот случай, если когда-нибудь вам придет в голову влететь на подъездную дорожку к дому Сайласа Бена на полной скорости. Тогда и настанет время вспомнить про эту ёбаную стиральную машину. Шутка вполне в духе Сайласа. Я, конечно, понимаю, что для визитов рановато, но он всегда оставляет в гостиной на ночь свет, наверное, для пущей безопасности, что, в свою очередь, всегда дает повод сказать: «Черт, Сайлас, а я увидел, что у тебя горит свет, вот и завернул на огонек». Я каждый раз так говорю, и он всегда ведется. Я осторожно сворачиваю на подъездную дорожку, ставлю велосипед, подхожу к окну спальни и стучу условленным стуком. Потом стою и слушаю, затаив дыхание. Между шторами появляется щелка. Я, крадучись, иду к задней двери. Внутри раздаются какие-то скрипы и стуки, потом Сайлас открывает дверь и таращится на меня заспанными глазами.
      – Раскозли мою печенку, сынок, скок'счас, по-твоему, времени, а?
      – Черт, Сайлас, а я увидел, что у тебя горит свет…
      – Ты ж' не виил света в спальне, да? Гробь твою в душу срань, говна гулена ягода…
      Времени на то, чтобы пристегнуть протез, у Сайласа не было. Он просто висит на чем-то вроде вешалки. Ему, Сайласу, типа, ногу отрезали.
      – Сай, я тоже не просто так пришел. У меня дело на мильон.
      Он шарит по халату, ищет очки.
      – Ну-ка, гляим, что'т там принес…
      – Ну, видишь ли, ничего такого в натуре, типа веселых картинок или вроде того, у меня нет, потому что компутер у меня, сам понимаешь, изъяли.
      – Тогда какого?..
      – Зато у меня есть план, как ты можешь заполучить любые картинки, какие только захочешь, сотни картинок – хоть сегодня, как только откроется Харрис.
      – Твою-то мать, сынок, трельяж мою гитару. Так значит, ты меня вздрючил с утра пораньше не за хрен собачий?
      – Смотри, – говорю я, разворачивая листок бумаги. – Видишь эти интернет-адреса? На них висят все твои картинки, совершенно бесплатно – даже «Веселые ампуташки», по которым ты так прикалываешься. Берешь этот список, идешь к Харрису в кафе, берешь отдельную кабинку с компьютером и распечатываешь все, что твоей душе угодно. Кроме шуток. Возьмешь этот список, и тебе больше никогда в жизни не придется платить за свои картинки.
      – Ну, в рот переворот, я не знаю – я с этими твоими компидерами в жизни дела не имел.
      – Да брось ты, это как два пальца обоссать. Тут весь путь прописан, от начала до конца.
      – Н-да, – говорит он и поглаживает подбородок. – И скок' ты за эт' хочш?
      – Ящик.
      – Вали отсюда.
      – Кроме шуток, Сай, этот листочек сэкономит тебе за лето целый фургон пива. Я тебе отвечаю.
      – Даю упаковку, шесть банок.
      – Нн-нуу… – Я изображаю нерешительность. Если имеешь дело с Сайласом, это обязательный номер программы. – Н-ну, я не знаю, Сай, ребята же мне просто уши на жопу натянут, после того, как я им сломаю такой клевый бизнес.
      – Шесть бан'к «куп'ра», щас принь'су.
      Он ускакивает в дом, как большая одноногая обезьяна. В наших краях пить нельзя, пока тебе не стукнет двадцать один год. Мне никак не двадцать один. У старины Сайласа всегда припасена лишняя пара банок, и он их меняет на картинки: не на всякие, на особенные. Мы, дети Мученио, у него что-то вроде персонального интернета. А он – наш персональный бар. Утром в понедельник, в половине восьмого, я сижу на прогалине за кустами у Китера, посасываю пиво и жду, когда попрет мысль насчет денег. С того места, где я сижу, открывается прекрасный вид на солнышко, которое ссыт оранжевым сиропом на бортики моих старых друзей унитазов. У меня есть пиво, два косяка и в голове буробит кантри. Того и гляди, я задеру голову к небу и завою, как енот. Нужно пользоваться моментом, чтобы как следует обдумать свое место в жизни. Я здесь, а Мексика вон там. Тейлор Фигероа где-то посередке. Только-то и нужно расставить по местам, что все остальное. «Зри в корень», – как говаривал мистер Кастетт, в те далекие времена, когда он вообще хоть что-то говорил. Если честно, то единственное, что мне сейчас приходит в голову – куча вранья насчет моей новой работы. Обратите внимание на то, как все складывается в этом насквозь лживом мире: если ты уже успел увязнуть по уши, ну, там, выдумал себе несуществующую работу, с несуществующим началом рабочего дня, несуществующей зарплатой, и втянул своих близких во все эти дела насчет сандвичей, и «О господи, надо бы мне созвониться с Хильдегард Лассин», и все такое – так вот, к этому моменту уже не важно, сам ты сознаешься в том, что врал, или тебя на этом деле накроют другие. Все равно люди скажут: «Боже мой, а ведь мы ему так верили». Они начнут понимать, что ты макнул их в параллельный мир, полный несуществующего дерьма. Та еще хуйня, это я понимаю, и людей тоже можно понять. Но такое впечатление, что тебя вдруг прописали в стране под названием Патология и выдали пожизненный членский билет – даже несмотря на то, что эти же самые люди могут буквально через секунду развернуться, раскланяться, пожать всем руки и сказать: «Извини, Глория, пора бежать – мои сегодня прилетают из Денвера».
      В общем, дерьма на мне уже такой толстый слой, что счищать его – только время зря тратить. Кстати, возьмите себе на заметку: чем глубже ты увязнешь, чем сильнее Судьба старается сделать так, чтобы тебе как можно труднеебыло замечать налипшее на тебе говно. Нефиговая система, а, как вам кажется? Если бы меня выбрали президентом Говенного Комитета, я бы, наоборот, старался, чтобы все было как можно болееобщедоступно, что ли. Мне кажется, что дрожь, которой меня пробирает, происходит оттого, что я только что выдал публике последний гвоздь к собственному кресту. Полный, блядь, комплект. Если им чего недоставало, для полноты картины, так это стройной системы вранья. Вот она, моя старушка, в экране телевизора, после того, как диктор оттарабанит свое «Мы только что получили срочный репортаж». Только не говорите, что не можете себе этого представить. «Знаете, а я ведь даже старалась встать пораньше, чтобы приготовить ему сандвичи…»
      Я нашариваю в рюкзаке зажигалку и прикуриваю косячок. К Дурриксу я нынче не поеду. На хуй. Моя старушка тихо-мирно гостит у бабули. А мне пора трудить голову над тем, как сделать отсюда ноги.
 
      – Берни?
      Это Элла Бушар. Она останавливается за кустом на самом краю моей поляны и шевелит губами, и слова, которые лепят эти губы, совсем не похожи на те, которые звучат у меня в ушах: пирог с раковыми шейками и пюре из бамии с телячьим филе.
      На случай, если вам вдруг покажется, что я втайне влюблен в Эллу, давайте я вам кое-что объясню: я знаю ее с тех пор, как мне исполнилось восемь. Каждый мальчик в нашем городе знает Эллу с тех пор, как ему исполнилось восемь, и никто из них втайне в нее не влюблен. И еще: ее багаж к ней так и не прибыл. Судя по всему, уже и не прибудет, если как следует к ней приглядеться. Может, отправили но ошибке Долли Партон или еще кому. А Элла – просто кожа да кости плюс десяток веснушек и большая такая башка, блондинистая и вечно всклокоченная, вроде как у куклы Барби, если ваша псина с месяц ее пожует. Никто так и не понял, как следует себя вести с Эллой Бушар. Она живет с родителями в домике, который стоит чуть дальше по дороге, чем «Починка и начинка от Китера». Предки у нее – типичная деревенщина, люди, которые, когда идут, держат руки по швам и смотрят только прямо перед собой или под ноги. А когда говорят, повторяют все по восемьдесят раз, ну, вроде: «Вот я и говорю, сэр, так оно и было, так точно, сэр, было оно именно так, как было, вот как было, так я и говорю». Может, это отчасти объясняет, почему у Эллы тоже как бы не все дома. Типа того, причина и следствие.
      – Привет, Берни. – Она осторожно выходит на поляну, как будто я сейчас сорвусь с места и убегу от нее. – А чего ты тут делаешь?
      – Просто сижу.
      – А если серьезно?
      – Я же сказал, просто сижу – а тебе и вовсе нечего тут делать.
      – Ни хрена подобного, ты тут пиво жрешь и травку, на хуй, долбишь. А еще ты, на хуй, обещал!
      Вас может шокировать, что девочка изъясняется подобным образом. А потом вы возьмете да и подумаете: вот девочка, которая ругается как сапожник, у Китера, наедине с Берни. Ну да, конечно, многие из нас свои первые в жизни голяшки узрели милостями Эллы Бушар. Что стало хорошим лекарством от подростковой сексуальной озабоченности: я не знаю, как называются эти запахи, но пахнут они не мороженым, и Элла, судя по всему, процеживала их сквозь свои трусики не одни сутки. То есть она, типа того, отодвинула нас в сексуальном развитии на годы и годы назад. Единственное, чего ей действительно хотелось, так это материться, пердеть и сплевывать на землю вместе с нами, и боюсь, что единственной валютой, которая была в ее распоряжении на этот счет, являлась ее тощая душная тушка. Я знаю, что больше не принято так говорить, насчет некоторых девушек, и все такое, но – если между нами и не для записи – Элла с этим родилась. Она всегда будет трахаться где попало и с кем попало, и ее расставленные ноги будут вечно маячить из-под каждого куста. Ежедневные, блядь, туры к южному полюсу. И когда в нашем сраном городишке высадятся чужие, первой их, задрав подол, встретит Элла – это я вам гарантирую. Она делает еще один шаг вперед и смотрит на меня сверху вниз.
      – Блядь, Берни, ну, ты прямо как алкаш какой-нибудь.
      – Меня зовут не Берни, и никакой я не алкаш.
      – А как тогда тебя зовут? Как-нибудь похоже на Берни, я знаю…
      – Ни фига подобного, даже и близко не похоже.
      – Тогда я пойду и спрошу у Тайри, как зовут того парня, который сидит тут, курит травку и пьет пиво.
      В голосе у нее появляется тот запредел, который всплескивает иногда в девичьих голосах: удивительная звенящая нота, и она возвещает, что близится Вспышка Из Самых Глубин Адских, и она гласит: «Вот выпущу когти, вот сдеру сейчас небо кому-то прямо на башку, вот как высосу из тебя весь дух и выплюну к чертовой матери – и ты сам знаешь, что так оно и будет».
      –  Джономменя зовут. Всё?
      – Нет, не так, не Джоном, не Джоном тебя зовут, совсем не Джоном, только не Джоном
      Сразу видно, что она проводит слишком много времени со своими предками, и это на ней просто охуеть до чего сказывается.
      – Элла, сегодня фейерверка не будет, нет у меня настроения на фейерверки, поняла? Я просто хочу посидеть один, и чтобы меня никто не доставал, потому что мне надо до хуя всего обдумать – ты поняла?
      – И никакой ты не Джон, не может быть у тебя такого имени – Джон – а-га, щас прям, Джон, так я тебе и поверила…
      – Ну, как скажешь.
      – А я ведь знала, что тебя зовут Берни. Можно мне тоже глотнуть?
      – Нет.
      – Это еще почему?
      – Потому что тебе всего восемь лет.
      – Щас прям, восемь. До хуя хуёв по восемь. Мне уже почти пятнадцать.
      – Все равно не доросла пить спиртные напитки.
      – Ни хуя себе, ты тогда тоже не дорос, чтобы пить, и чтобы травку курить, тоже не дорос.
      – Дорос.
      – Нет, не дорос! Сколько тебе лет?
      – Двадцать два.
      – Двадцать две пиздына ниточке, никакихтебе не двадцать два!
      Что само по себе является прекрасной иллюстрацией к Первому Правилу обращения с нервными людьми. Никогда, ни при каких обстоятельствах не пытайтесь вступать с ними в переговоры.
      Примерно с минуту Элла щелкает зубами, а я старательно не обращаю на нее внимания; потом она принимается возиться с подолом платья. И шипеть, как ёбнутая змея, и бормотать себе под нос что-то вроде: «Блядь, ну сегодня и жарища». Потом задирает подол повыше, вплоть до того места, где нога становится толще и мягче и превращается в бедро. Сразу видно, что подсмотрела эту херню по телику. Не хочу никого обидеть, но выглядит это так, как если бы какой-нибудь японец взялся отплясывать ковбойскую джигу – с точки зрения полного, блядь, попадания в оригинал.
      – Элла, перестань, слышишь?
      Но нет, подол, естественно, ползет все выше и выше. Тогда я просто хватаю рюкзак и начинаю запихивать туда все без разбору. И она становится – сама предупредительность.
      – Щас как пойду в мастерскую и как начну орать. И скажу Тайри, что ты со мной сделал, по пьяни и под кайфом, Верни.
      Во мне, как опухоль, вызревает понимание одной простой истины. Насчет того, каким образом нуждающиеся в чем-то люди находят кратчайший путь, чтобы другие люди обратили на их разнесчастную жизнь хоть какое-то, еби его, внимание. От этой сочащейся из всех дыр наготы, от полного чувства безнадежности в связи с тем, что ты родился беспомощным и хрупким, этаким ебанашкой в яичной скорлупе под названием «человеческое существо», меня иногда продирает просто насквозь. Вот как сейчас. Удел Человеческий, как не скажет матушка. Вы, кстати, с этой хуйней повнимательней.
      Я бросаю рюкзак, и мы с Эллой идем на мировую. Которая длится до девятого глотка пива, а пьем мы теперь по очереди. Я знаю, что глоток девятый, потому что она считает их вслух.
      – От каждого глотка, который мы делаем вместе, наше чувство становится крепче, – говорит она.
      И вот что странно: за мильярдную долю секунды до девятого глотка мне, типа того, даже как-то постепенно-понемногу начинает нравиться Элла, не спрашивайте почему. На меня накатывает подряд три-четыре волны насчет того, какое она, по сути своей, несчастное заёбанное существо и как ей, наверное, хочется, чтобы кто-нибудь просто обратил на нее внимание. Понятное дело, что я под газом. Но на какой-то миг я даже успеваю проникнуться к ней, к растрепанным соломенным волосам и к теплому запаху стоящих вокруг кустов. И даже рука у меня как-то сама собой задевает ее бедро, так что волоски на тыльной стороне встают дыбом. А она все ерзает, пока, возле самой земли, не показывается у нее между ног маленький белый треугольник. Но в этот самый момент от земли веет сквознячком, и с этим сквознячком приходит запах, ну, что-то вроде салями, или типа того; меня передергивает, и я откидываюсь назад. Я честно пытался не морщиться, но, судя по всему, у меня это не очень получилось. А она заметила. И тут же свернулась в тугой такой узелок.
      – Берни, а почему ты ко мне не пристаешь? Ты что, привык с подушками баловатьсяили как?
      – Да иди ты. Просто мне вдруг пришло в голову, что ты слишком маленькая, чтобы заниматься такими вещами.
      – Ко мне пристают парни, которые тебя старше раз в пять.
      – Ага, конечно. Кто, например?
      – Например, Дэнни Нейлор.
      – Ага, конечно. Ты пизди-пизди, только пизденку не надорви.
      – А вот и правда, между прочим. И он, и еще целая куча других.
      – Да бросьты, Элла…
      – А мистер Дойчман, он бы мне за это даже денегдал, ага, я точно знаю, я в этом просто уверена, и уверена на все сто.
      – Блядь, Элла, мистеру Дойчману, ему же, наверное, от роду лет восемьсот.
      – А какая разница, он старше тебя, и все равно, он дал бы мне за это денег.
      –  Ага, конечно. И вообще – с чего ты это взяла? Ты что, уже к нему ходила и просилау него эти деньги?
      – Просто один раз я шла мимо, а он угостил меня колой и потрогал немного, вот здесь, за попу…

* * *

      Даже и в голову не берите. У всякого человека, знаете ли, существуют свои представления о гордости.
      Ближе к вечеру я начинаю пробираться к дому, по овражкам и нехоженым тропинкам, бойко оглядывая окрестности на предмет рыскающих вокруг легавых и мозгоклювов. Я рад, что матушка у бабули – будет ей и с кем поболтать, и чем перекусить, пусть даже макаронами с сыром, но и то лучше, чем ничего. Видите ли, я не явился на свидание с Дурриксом, и потому больше мне в городе делать нечего. А если бы матушка сидела дома и шмыгала носом, я просто не смог бы уехать, и все. Ну, так я запрограммирован. На подходе к дому я уже дозреваю до необходимости отзвониться бабуле и сказать матушке, что с работой вышел облом – ну, снять с души грех, в качестве отходного жеста доброй воли. Но стоит мне переступить порог родного дома, и я тут же слышу знакомые подвывания, которые ни с чем не спутаешь. Моя старушка вернулась. И рыдает вовсю. Я застываю на месте, как примороженный, как будто она вдруг возьмет и не обратит на меня внимания. Как же, и она не просто обращает внимание, она зычно прочищает горло и переходит на новый уровень звучания. Вот вам моя матушка во всей ее красе: стоит появиться зрителю, и горе тут же становится вселенским. И, что самое странное, на меня это действует. Прежде всего по той причине, что ей приходится прибегать к таким вот шитым белыми нитками прибамбасам, чтобы хоть как-то обратить на себя внимание.
      – Что случилось, ма?
      – Шнфф, сквуссс…
      – Ма, что стряслось?
      Она хватает меня за руки и заглядывает в глаза, снизу вверх, как мультяшный котенок из календаря, которого переехал гусеничный трактор: вся такая изжеванная, и с капелькой слюны между губами.
      – Ой, Вернон, мальчик мой, о господи…
      Во мне возникает знакомое киселеобразное чувство, верный предвестник того, что надвигается трагедия и что это всерьез. Единственное, чего я не забываю принять во внимание: моей старушке иногда просто необходимо, чтобы кровь застыла у меня в жилах. Чем дольше я с ней знаком, тем убедительней она рыдает, потому что порог застывания крови в жилах у меня год от года тоже делается все выше и выше. Но сейчас она довела себя до такого пароксизма, что даже дыхание сбилось. И в жилах у меня – жидкий лед.
      – Ой, Вернон, теперь нам с тобой действительнопридется держаться друг за друга, как никогда раньше.
      – Мама, успокойся – это насчет ружья? На секунду ее глаза проясняются.
      – Ну, в общем, нет. Как выясняется, в субботу они нашли у Китера целых девятьружей – люди из «Барби Q» дисквалифицировали всех, кто получил приз. За то, что они сами же и подложили эти ружья, и вообще сегодня в городе такоетворится.
      – Так в чем же дело?
      Она опять разражается рыданиями.
      – Я сегодня утром пошла получать проценты по инвестиции, а компании больше не существует.
      – Той, про которую тебе сказал Лалли?
      – Я звонила Леоне все утро, но его там нет… Эту так называемую инвестицию она сделала в одну из тех финансовых компаний, у которых название состоит из цепочки фамилий, вроде «МакАнус, Гольджоппер, Лоббок & Мудильо». Если вы хотите познакомиться с настоящимпсихом, возьмите любого парня, который назвал собственный бизнес так, словно это юридическая контора, и при этом продолжает удивляться, если люди, встретив его на улице, не переходят на другую сторону.
      – Завтра нам отрежут электричество, – говорит матушка. – Тебе дали аванс? Я так рассчитывала на твой аванс, я хочу сказать, что, боже ты мой, мы и должны-то всего пятьдесят девять долларов, но когда сюда пришли помощники шерифа…
      – Ма, погоди – помощники шерифаприходили?
      – А-га, примерно в половине пятого. Все в порядке, я не думаю, чтобы Лалли успел им что-то сказать.
      – А ты им что сказала?
      – Сказала, что ты у доктора Дуррикса. А они сказали, что проверят завтра, в клинике ты или нет.
 
      Когда я открываю глаза на следующее утро, Лечугина плюшево-медвежья ферма выглядит несвежей и отклекшей. Еще одно утро, еще один вторник, с Того Дня прошло две недели. В тени у них под ивой пусто. Курт помалкивает, дверь у миссис Портер заперта. На Беула-драйв ни единого приезжего, в первый раз за две недели. Июль едва успел начаться, но впечатление такое, как будто весь летний пастой испарился, оставив после себя сухой осадок страха. Ровно в половине одиннадцатого звонит телефон.
      – Вернон, это наверняка из электрической компании – когда тебе дадут аванс, чтобы я могла назвать им сроки выплаты?
      – Ну, я не знаю.
      – Давай я сама позвоню Лассинам и узнаю, почему такая задержка? Мне казалось, они обещали заплатить тебе в первый же день…
      – Скажи им, что деньги я получу сегодня же вечером.
      – Ты уверен? Если не до конца, то лучше не обещай, я всегда могу позвонить Тайри…
      – Уверен.
      Я вижу, как кожа у нее возле рта от стыда и замешательства собирается в складочки, когда она снимает трубку. В голове у меня веревочкой вьются те слова, которые сказала у Китера Элла. «Мистер Дойчман, он бы мне за это даже денегдал». Если я притворялся, будто мне это совсем не интересно, так это и есть главное доказательство, что я подсел на эту идею. И просто сменил тему. Вот так они и падают на благодатную почву, семена дьявола – возьмите себе на заметку.
      – А, привет, Грейс, – говорит матушка. – Он говорит, что все получит сегодня же к вечеру. Нет-нет, просто сегодня ему выходить не с самого утра – он решил повнимательнее присмотреться к маркетинговой динамике на рынке рабочей силы. Да, прекрасно, просто замечательно. Тайри им очень доволен – уже начал поговаривать о продвижении по службе! А-га. А-га? Нет-нет, я сама говорила с Тайри, ему точно заплатят. Мы с Хильдегард старые подруги, так что проблем не будет никаких. Ты серьезно? Я и не знала, что вы с ней тоже знакомы. Ну что ж, передавай привет.
      Глаза у матушки прячутся обратно в глазницы, лицо приобретает грязновато-красный оттенок.
      – Что-что? Ну, если бы тебе удалось их задержать до после обеда, я была бы тебе такблагодарна. Грузовик уже вышел? А-га. Но если я заплачу им наличными, когда они сюда приедут, ты как-нибудь сможешь их остановить из…
      Кровь, густая, как паста, извергается из обеих оконечностей моего тела и застывает гротескными остроконечными кучками, что случается только с лжецами, и матушке от телефона все это видно как на ладони. В голове у меня пляшут мысли, которым там совсем не место. Спиздить «студебеккер», это просто чтобы вы имели представление. Матушка кладет трубку. Ее глаза распиливают меня на мелкие полешки.
      – Бригада уже выехала, – говорит она.
      Из полешков строят плот, но из глубин океанских выныривает рыба-бритва и шинкует чертов плот в труху. Матушкины брови съезжают на сторону: она ко мне присматривается.
      – Позвоню-ка я Тайри.
      Она принимается рыться в ящике телефонного столика в поисках адресной книжки. Я остаюсь лежать на животе у телевизора. Когда придется сдохнуть, по крайней мере, падать не придется.
      Я кручу кусочки видеозаписей, а в промежутках попадаю на новости.
      – События в Центральном Техасе отходят на задний план, – говорит репортер, – после того как официальные источники подтвердили информацию о том, что произошедшая сегодня утром трагедия в Калифорнии является беспрецедентной по масштабам за весь нынешний год. Охваченная горем община продолжает получать соболезнования и помощь со всех концов страны…
      – Вернон, у тебя есть номер «Починки и начинки»?
      – При себе – нет.
      Глаз я не поднимаю. Я слышал, что можно получить офигенные бабки, если продать собственные почки, но у меня просто мозгов не хватит придумать, где их принимают. Может, на мясокомбинате. Хуй его знает. Мой единственный запасной вариант, план Б, это и вовсе вариант отчаянный. Я обращаюсь за советом к старым папашиным видеопленкам. Насчет пирога со сливками, если смотреть правде в глаза. «Застолби Свой Участок», можно сказать, его любимая. Была у моего папаши одна такая особенность: планов насчет того, как стать миллионером, у него всегда было выше крыши.
      – Ага, вот оно – Хильди Лассин, – говорит матушка. Она шуршит танками обратно к телефону и снимает трубку. Под фанфары, поскольку по телику как раз переходят от мировых новостей к местным, и эти фанфары звучат многозначительней некуда.
      – Миссис Лассин в мастерской не работает, – поясняю я. – Это их домашнийтелефон.
      – Нет, вот здесь у меня записан еще и телефон «Починки и начинки».
      Она начинает набирать номер. И слышен делается только звук работающего телевизора, на заднем плане.
      – Хотя списывать со счетов Мученио, пожалуй, рано, – говорит репортер, – мы предлагаем вашему вниманию репортаж, отснятый командой, которая как раз в настоящее время занята созданием нового мультимедийного проекта, вдохновленного каждодневной борьбой наших мужественных сограждан. Руководитель проекта утверждает, что с его помощью благая весть о способности человека противостоять обрушившимся на него несчастьям разнесется по всему земному шару.
      – Слово «Мученио» уже успело стать синонимом крепкого людского братства, – говорит Лалли. (Матушка издает тихий писк и швыряет трубку.)
      – Жизненно важные уроки потерь, уроки веры, уроки справедливости все еще могут стать основой для взаимопонимания, истинным даром – даром надежды и сострадания нашему заблудшему во тьме миру.
      – А что вы могли бы возразить людям, которые обвиняют вас в том, что вы стараетесь использовать недавно разыгравшуюся в Мученио трагедию в корыстных целях? – спрашивает репортер.
      Брови Лалли падают чуть не до подбородка.
      – Всякая трагедия несет с собой свои уроки. И повторяется только тогда, когда эти уроки остаются неусвоенными. Мы предлагаем по-братски разделить ответственность, встать плечом к плечу перед лицом тех вызовов, которыми чревата современность, но разделить и положительный опыт нашей борьбы, в надежде, что другие люди смогут избежать тяжких уроков судьбы. И если нам удастся спасти хоть одну человеческую жизнь, какой бы она ни была, – значит, мы добились успеха. Кстати, проект у нас интерактивный, так что любой человек, в какой бы точке земного шара он ни находился, сможет отслеживать события в Мученио, оказывать на них влияние и поддерживать наши усилия двадцать четыре часа в сутки через Интернет. Не вижу в этом ничего плохого – и не думаю, чтобы кто-то сильно возражал.
      – Что ж, замечание вполне справедливое, но теперь, когда трагедия ушла в прошлое, вы действительно всерьез верите в то, что шоу, построенное на бытовых подробностях из жизни города, который, по правде говоря, известен всего лишь как техасская столица барбекю-соуса, имеет какие-то рыночные перспективы?
      Лалли выбрасывает руки перед собой.
      – Кто сказал, что уроки этой трагедии могут уйти в прошлое? Главные уроки еще впереди, нам еще нужно сделать так, чтобы злоумышленники предстали пред лицом правосудия, чтобы вскрылись истинные причины происшедшего…
      – Но, насколько я понимаю, дело уже закрыто?
      – Что ж, с точки зрения средств массовой информации действительно может сложиться подобное впечатление, – отвечает Лалли. – Но если мы прислушаемся к компетентному мнению моего партнера но проекту, помощника шерифа Вейн Гури, мы обнаружим, что истинное положение дел не всегда складывается так, как нам кажется…
      Матушка всхлипывает:
      – Лалито?..
      Она протягивает руку к телевизору и указывает на экран кончиками пальцев.
      – Насколько я понял, – продолжает репортер, – вы не намерены перебираться в Калифорнию, хотя бы для разнообразия, в свете сегодняшних трагических событий?
      – Никоим образом, мы уже инвестировали свои средства и силы в Мученио. Мы верим в то, что добропорядочные граждане Мученио с честью выйдут из этого испытания, полагаясь, естественно, на щедрую поддержку корпорации «Барби Q» и при тесном сотрудничестве с Торговой палатой города Мученио.
      На экране, как чертик из коробочки, появляются глаза Леоны. Если бы хомячки занимались петтингом, глаза у них об эту пору были бы точь-в-точь такие же.
      – Уау, что я чувствую? Это такая неожиданность, мне раньше никогда не приходилось выступать в роли телеведущей…
      Матушка отдергивает руку. Мы оба оборачиваемся к кухонному окну. Сквозь постукиванье нефтяной качалки доносится звук мотора едущего по нашей улице «эльдорадо».
      – Вернон, если сюда заявятся эти сучки, меня нет дома. Скажи, что я у бабули, ой, нет, лучше – лучше скажи, что поехала в «Пенни», опробовать свою новую золотую карточку «Америкен экспресс»…
      – Ма, но ведь у тебя нет даже…
      – Делай, как тебе говорят!
      Она сплошным сгустком крови катится через гостиную как раз в тот момент, когда Эти Сучки заруливают на подъездную дорожку. Хлопает дверь спальни. Я от всего этого уже просто охуел. А потому лежу себе и смотрю папашины кассеты. «Деньги к деньгам»и «Встречались ли вам нищие миллиардеры?». Мне нужно срочно научиться, как сделать из говна легальный бизнес: мое неотъемлемое право в нашем свободном мире. И даже моя прямая обязанность, если как следует вдуматься. Я только что усвоил одну простую истину: все зависит от того, какие слова ты употребляешь. Не важно, чем ты занят в этой жизни, нужно всего лишь завернуть это в обертку из правильных слов. Ну вот, к примеру, пидорами в наше время уже никого не удивишь, стоит только посмотреть пару фильмов по телику, и это ясно, как божий день. А некоторые из них даже пользуются невъебённой такой популярностью, со всеми своими «кадиллаками», раскрашенными под леопардовую шкуру, и в пурпурных ковбойских шляпах. И со своими цыпочками. Я сегодня столько всего нового узнал из папашиной видеотеки, что сам бог велел мне далеко пойти. Поставки в сфере услуг, брэндинг, мотивационные установки. Я уже знаю, как называется то, чем я в ближайшем будущем займусь: сфера услуг. Мне осталось только Позиционировать и Оформить свой товар.
      – Дорис? – Джордж проходит через кухонный намоскитник. За ней Бетти. – До- рис?
      – Э-э, ее нет дома, – говорю я.
      Следом за ними в дверной проем вплывает Леона.
      – Спорим, она у себя в спальне. – Она, пританцовывая, чалит напрямик через гостиную в коридор.
      И я вдруг чувствую себя одной из тех секретарш, которых показывают в кино, когда какой-нибудь пиздюк врывается в кабинет председателя совета директоров. «Сэр, вам ни в коем случае не следует…»
      – Вот так встреча, – певучим голоском восклицает Леона, как будто они только что случайно повстречались в «Мини-Марте». – Все слышали – у меня теперь собственное телешоу!
      – Уау, – всхлипывает матушка.
      – Ничего такого у тебя пока нет, милочка моя, – зычно гаркает из кресла Джордж. – По крайней мере, до тех пор, покуда Вейн не соберет денег, чтобы вложить их в этот совместный проект.
      –  Проснись, Джорджи, а куда она денется – она только что выбила создание собственной группы спецназа, чего же еще!
      – Ага, и тут же назначила в нее этот мешок с салом по имени Барри, который всего лишь тюремный надзиратель, и ни черта он больше не умеет. Группа спецнавоза – вот что это такое.
      – Да перестань ты, ради бога, ты просто злишься, потому что «Барби Q» сделала это через голову шерифа.
      – Конечно, шишечка ты моя на ровном месте, я просто самааааане своя, – говорит Джордж. – Я всего лишь хотела сказать, что создание группы спецназа никоим образом не делает из Вейн звезду Интернета и уж тем более не приносит нужной для этого суммы.
      Она делает паузу, чтобы втянуть себе в легкие добрую половину сигареты.
      – В любом случае нашу старую добрую трагедию буквально только что сместили с пьедестала.
      Леона большими шагами выходит из матушкиной спальни и упирает руки в боки.
      – У меня сегодня большой день, Жоржетта-Энн, и не смей пускать его насмарку! Лало говорит, что они не успеют наладить в Калифорнии инфраструктуру, если мы не упустим своего и с самого начала возьмем хороший темп.
      – Ну, ты даешь. – Джордж запускает в потолок струю дыма, тугую и прямую, как указательный па лец. – Это круто. Я теперь постараюсь даже не моргать, чтобы не упустить момент, когда наша худышка Вейн наберет этот твой темп.
      – Послушай, все будет именно так, как я сказала. Понятно?!
      – Тебя разыгрывают, как дурочку, а ты уши развесила – вот и все, что я хочу сказать.
      –  Джордж, Лало на сто процентов уверен в успехе нашего проекта, уау!
      Последние слова Леона произносит с таким усилием, что аж подается от пояса вперед. И застывает в трудной позе, чтобы удостовериться, что до окружающих дошло. Потом с чириканьем улетает обратно в матушкину спальню.
      – Слушай, а я тебе говорила, что мы решили обустроить для Лало офис у меня в дальней комнате?
      Матушка выскакивает в гостиную.
      – Кажется, нам хватит времени выпить по чашечке кофе, перед тем как я отправлюсь к «Пенни». Верн, тебе не пора на работу?
      – Кстати, – говорит Леона, – я могла бы его подбросить.
      – Лони, перестань, – говорит Джордж.
      – Но он же быстрее доберется до места…
      – Ле-она! В конце концов, это просто нечестно. – Джордж прокапывает к матушке туннель сквозь сигаретный дым. – Милочка моя, не хотела тебе говорить, но Бертрам хотел кого-то послать, чтобы забрать мальчика. Мозгоклюв сдает его полиции.
      – Но послушайте, Верн теперь зарабатывает деньги, правда, он должен получить пятьсот долларов, прямо сегодня…
      Леона качает головой:
      – Не нужно было ей говорить, Джордж.
      – Ну да, конечно, чтобы ты смогла по дороге завезти его к Лалли и заснять арест. Дорис, черт подери, все-таки наша подруга, Леона.
      Матушкино лицо кожурой сползает с головы и ошкурками свисает с подбородка.
      – Но как же так…
      Я просто встаю с пола.
      – В любом случае мне нужно пойти причесаться.
      – Ну вот, видите? Он теперь совсем другой молодой человек, у него прекрасная перспективная работа, и все такое.
      Я покидаю дам и плавно ускользаю вдоль по коридору, мимо матушкиной спальни, чтобы перепаковать рюкзак. Я беру с собой адресную книжку, куртку и еще кое-какое барахло, по мелочи. Плеер, несколько дисков. Кларнет и скейтборд я выкладываю обратно. Вряд ли у меня будет время шататься по городу. Я подхватываю рюкзак и иду прямиком к задней двери, ни слова не сказав на прощание Силам Зла. Даже с крыльца слышно, как моя старушка отчаянно пытается накачать в пирог хоть немного сливок:
      – Ну, мне нужно съездить в Сан-Тон за новым холодильником, а еще я договариваюсь об условиях кредита на одну из этих новых сплит-систем, ну, которые можно провести куда хочешь, по всему дому. Мне кажется, что теперь, когда Верн занялся карьерой, мне наконец пора подумать о кое-каких переменах.
      Спустившись с крыльца, я замечаю, как мимо нефтяной качалки на малом газу едет грузовик электрической компании: рабочие в кабине всматриваются в номера стоящих вдоль дороги домов. Он подкрадывается ко мне, а потом катит дальше. А я просто жму на педали.

Тринадцать

      В глаза мы наверняка никому не бросимся, в этом я уверен. Мальчик и девочка на велосипеде. Мальчик в обычных джинсах и растрепанная девочка-блондинка в синем платьице с синей накидкой. И никаких лишних запахов, словно вы нас увидели по ТВ. Рюкзак тоже при мне, так что очень даже может сложиться впечатление, будто мы продаем какую-нибудь мелочевку. В наших краях, если ты что-нибудь продаешь, тебе позволительно все.
      – Ни за что не догадаешься, – вопит Элла прямо в мою барабанную перепонку.
      Я останавливаюсь у обочины Джонсоновой дороги, чтобы прочесть ей краткую лекцию о том, как можно ездить пассажиром на велосипеде и не угробить при этом водителя. Она задирает подол платья, чтобы показать мне чистые белые трусики. Я смотрю, но как-то вполглаза, потому что у меня сегодня выдался трудный день; с порывами ветра доносятся отдаленные раскаты грома, а горизонт за Китером подсвечен одним-единственным мазком червонного золота. Элла зловещих предзнаменований попросту не замечает; судя по всему, сегодняшний день доставил ей – и еще доставит – массу удовольствия. Может быть, просто потому, что она пошла со мной на дело. Вот уж ебанашка, господи прости. Выручку мы делим пополам, хотя она утверждает, что пошла на это не из-за денег. Ну, ёбнутая, что тут еще скажешь.
      Меня накрывает на этот счет несколько волн подряд. Про Дойчмана я почти ничего не знаю: может быть, он искренне пытается завязать со школьницами, а может, наоборот, таскает их к себе пачками, и все такое. И тут вдруг – нате вам, Элла. Я пытаюсь сосредоточиться и думать в русле папашиных видеороликов. В смысле, что у клиента имеется Неудовлетворенная Потребность, и вот к его услугам – Своевременное и Заботливое Обслуживание. К тому же мы предлагаем Бессрочную Гарантию, насчет того, что никто ничего не узнает. Это же Настоящая Находка, богом клянусь. Но откуда-то из Бруклина мне назойливо названивает совесть:
      «Пслушай, з'мляк, – говорит она. – Ты в'ть этму пааарню гавна за шиврт наложшь на всю аааставшесе жизнь». Потом я думаю о матушке, как она сидит на кухне. И света, наверное, нет, и все над ней смеются, потому что она бедная и не жрет каждый день ёбаную пиццу. И скользкие ухмылочки от только что подмывшейся Леоны. Выхода у меня нет никакого.
      Велик мчит нас между веселенькими развалюхами и жилыми прицепами от трейлеров, вдоль по улицам, где тротуары не огорожены бордюром, покуда небо не гаснет почти совсем. Мы подъезжаем к деше вому деревянному дому, какой можно при желании соорудить за выходные: он выкрашен чистенько, с аккуратной маленькой лужайкой и бордюрами, выложенными кирпичом и гравием. Здесь живет наш старый мистер Дойчман. Мы хрустим колесами мимо бетонной фигурки спящего мексиканца и осторожно кладем велосипед на гравий возле дома. Мистер Дойчман нас не ждет. В бизнесе это называется Незапланированным Визитом. Я ловлю Эллу за плечи, чтобы устроить ей последний инструктаж.
      – Элла, он только смотрит и трогает тебя, понятно? Ничего лишнего – понятно? Если он зайдет слишком далеко,зови меня.
      – Остынь, Берни – это моиполюса, или как тебе кажется?
      Господи, как же от нее иногда с души воротит. По плану она должна быть тихой и застенчивой и полностью предоставить ему всю инициативу. Типа того: ага, конечно. Я ее просил даже рта не открывать без крайней на то необходимости, но требовать подобного от Эллы – уже явный перебор, сами понимаете.
      Она, похрустывая гравием, идет к дверям мистера Дойчмана, а я стараюсь скорчиться так, чтобы меня не было видно. На меня друг за дружкой падают две тяжелые капли држдя, как будто птицы насрали. Ёб твою мать, как это похоже на Крокетт. Потом я слышу, как отворяется дверь. И воркующие пришепетыванья Дойчмана.
      – Кто это к нам пришел? – говорит он, и голос у него такой добрый и надтреснутый. Голос убеленного сединами старца у нашего мистера Дойчмана, сто процентов благородной старости, как будто он вибратор проглотил или типа того.
      После того как они заходят в дом, я вынимаю все необходимое из рюкзака и – хрусть-хрусть-хрусть – пробираюсь к двери, оглядываясь на ходу, нет ли на улице соседей. Смотреть особо не на что, кроме припаркованного у обочины старого джипа, и слушать тоже – кроме позванивающих на ветру проводов. Я осторожно толкаю дверь мистера Дойчмана – она не заперта. И задерживаю дыхание, пока откуда-то из глубины не доносится Эллин голосок.
      – Мама потому их покупает, что принято считать, что хлопок – уау, какие у вас руки холодные
      Пошла игра. Я притворяю за собой дверь и крадусь в гостиную. В мозг мне ударяет незнакомый запах; запах застарелых замаринованных грез, как будто органы в стеклянных банках. Запахи чужих домов звучат сильнее, если вы проникли в дом тайком. Я иду по узкому коридору на голос Эллы, мимо ванной, где царят другие запахи – производственные. Потом на дорогу возле дома выворачивает машина. Я приглушаю рукой звук собственного сердца, пока этот звук не смолкает вдалеке – в смысле, машины, а не сердца, конечно. И пиздую потихоньку дальше.
      Дойчман и Элла – в комнате, в которую упирается коридор. Дверь распахнута настежь. Я распластываюсь по стене и выгибаю шею, чтобы заглянуть внутрь. Мистер Дойчман сидит на одной из тех старых жестких кроватей, на которые, судя по всему, забираться приходится с помощью стремянки. Покрывало сморщилось симметрическими складками под его симметрической жопой, так что поверху пошла маленькая такая аккуратная горбинка. Возле кровати стоит полированный деревянный столик, а на нем, на вязаной салфетке, – лампа. Плюс бумажник, Библия и черно-белая фотография в тяжелой медной рамке. С фотографии улыбается милейшая на вид женщина с ясными, искренними глазами и кипой густо-курчавых волос, которые раздувает ветер, – на фоне цветущего дерева. Сразу видно, что этот ветер дул много лет тому назад. На другой стороне комнаты единственное маленькое окошко с видом на замусоренный задний двор: среди прочего хлама там стоит ржавый остов большого двухместного кресла.
      Элла стоит в ногах кровати, задрав подол до подбородка.
      – Ха! Так щекотно… Подождите, вам хочется увидеть мой южный полюс – или северный?
      Она стягивает трусы до коленок: не медленно и с оттяжкой, чтобы, типа, эротика, а просто сдергивает, на хуй, с такой улыбочкой на ебале, как будто ее только что купили в «Мини-Марте». Поняли теперь, что я имел в виду, когда говорил об Элле?
      – Батюшки, а это что у нас такое? – Дойчман, подрагивая кончиками пальцев, дотрагивается до ее голой жопки, и дыхание у него становится отрывистым.
      Я тоже набираю полную грудь воздуха. А потом выпрыгиваю на середину комнаты с матушкиным «полароидом» на изготовку. Щелк!
      – Псих ненормальный! – говорит Дойчман. Губы у него кривятся и дрожат, как будто сами по себе, отдельно от лица, а потом голова его падает на грудь, наверное, от стыда.
      – Мистер Дойчман, все в порядке, – говорю я. – Мистер Дойчман? Мы здесь не для того, чтобы создавать какие-то проблемы, юная леди пришла сюда по собственному желанию, а я – просто ее сопровождаю. Вы меня понимаете?
      Он поднимает на меня печальный взгляд и глотает какие-то непроговоренные слова. Потом снова переводит взгляд на Эллу. Она вскидывает голову, как ведущая игрового телешоу, и одной улыбкой пришивает его к месту.
      – Мистер Дойчман, – продолжаю я. – Я крайне сожалею о том, что мне пришлось вмешаться, да еще так неожиданно. В смысле, со всем уважением к вам. Но, видите ли, ситуация сложилась так, что у вас и у меня есть некоторые – особого рода – потребности и мы вполне в состоянии помочь друг другу.
      Дойчман разевает рот и принимается слушать меня как истинный техасец.
      – Вы видите эту юную леди? Готов поспорить, что вы были бы не прочь провести с ней наедине еще какое-то время. И ваши потребности – вполне возможно – будут, таким образом, полностью удовлетворены.
      Я стараюсь подражать коммивояжерам с папашиных видеопленок, которые неизменно растопыривают руки и похохатывают, так чтобы сложилось впечатление, что ты совершеннейшее мудило на всем белом свете, если до сих пор не въехал, как все в действительности легко и просто.
      – А в обмен на все это нам нужно небольшое количество денег. Вы могли бы заплатить небольшой вступительный взнос, ну, скажем, триста долларов – единовременная выплата, без каких бы то ни было излишних формальностей, после чего я уйду и оставлю вас наедине. На какое-то время. И еще, мистер Дойчман, вы получите вот это фото, и мы никогда к вам не вернемся и никому не скажем ни единого слова. Это мы можем торжественно обещать вам прямо здесь и сейчас, не правда ли, мисс?
      Элла упирает руки в боки и улыбается широкой улыбкой мушкетера, с трусами, болтающимися возле колен. Дойчман какое-то время глядит в пол, потом молча тянется к лежащему на столе бумажнику. Не говоря ни слова, он вынимает все, что там есть, и протягивает мне. Сто шестьдесят долларов. Сердце у меня проваливается куда-то в межреберные пространства.
      – Сэр, это все, что у вас есть? И кроме этих денег – ничего?
      Я смотрю на него сверху вниз, он старый, и руки у него дрожат; и сердце у меня падает еще того ниже. Я перегибаю тоненькую пачку денег и отслаиваю сверху двадцатку.
      – Вот, сэр, пожалуйста, нам не хотелось бы оставлять вас ни с чем, ну, или типа того.
      Хуёвый из меня преступник. Он берет купюру, даже не подняв на меня глаз. И тут меня пробивает мысль: вот Элле, скажем, обломилось внимание, которого ей так недоставало, и ей за это даже заплатили. Дойчмаи пустил в ход несколько давно залежавшихся бумажек и получил взамен такой кайф, о котором, быть может, мечтал всю свою сознательную жизнь. Моей старушке достанется спокойствие духа насчет моей новой работы и некоторая сверхплановая прибыль. А на мою долю остается привилегия жонглировать этой кучей вранья с говном пополам. И так меня от этой мысли пробрало, что захотелось послать все к ебене матери мелким шагом на хуй и самому отправиться примерно в ту же сторону.
      – А теперь, пожалуй, я оставлю вас наедине, – говорю я и поворачиваюсь к двери. Но, дойдя до двери, я слышу позади сдавленный стон Дойчмана. Я разворачиваюсь и вижу, что он встает с кровати. Трусики Эллы рывком взлетают вверх по бедрам.
      – Не останавливайтесь, – говорит из окошка Лалли. Потом оборачивается, опускает камеру и говорит куда-то через плечо: – Леона, иди глянь, что нам удалось отснять для нашего шоу!
      Я хватаю в охапку Эллу, с платьем, наполовину заправленным в трусы, и волоку ее по коридору, запинаюсь на ходу и роняю матушкин фотоаппарат. Перед нами, разинув рот и выпучив глаза, с грохотом несется в ванную Дойчман. Я успеваю просунуть ему в дверь фотографию.
      – Сожгите ее, сэр, и как бы все ни сложилось – ни в коем случае не говорите с этим парнем.
      Половицы под нами ходят ходуном, мы вылетаем из передней двери и скатываемся с крыльца. В конусе света от фонаря над входом пролетают дождевые капли, наискосок, вихляя и сплетаясь на ходу, как злобные сперматозоиды. Я дергаю Эллу за руку в сторону, из-под ног у нас веером летит гравий, и мы ныряем за угол, в тень, туда, где я оставил вещи. А там стоит Лалли с камерой на плече.
      – Опаньки, милые дети, куда вы так спешите?
      Я хватаю Эллу за плечи и отталкиваю в сторону. Она волчком летит по направлению к дороге, одна рука молотит воздух, другая пытается сквозь платье расправить на заднице трусы. Лалли не торопясь идет к моему рюкзаку и занимает стратегическую позицию между мной и великом. И жестом, исполненным томной неги, хватает себя за яйца.
      – Боже мой, какую славную карьеру ты сделал за последние несколько дней.
      Во мне взвивается тысяча ответных матюков, но ни одному из них так и не удается выбраться наружу. Вместо этого я прикидываю, насколько неустойчива его поза, наклоняю голову и ракетой запускаю собственное тело ему в живот. Дхууф! – Он падает через велик, камера описывает круг и с хрустом приземляется ему на голову.
      – Ах ты, мешок с говном! – Он выпрастывается из велосипедной рамы и бьет меня носком ноги в колено. И рычит: – Ах ты, вафёл хуев, хочешь поиграть по-взрослому, да?
      Я подхватываю камеру и выдираю из нее кассету. Потом, как следует прицелившись, со всей дури навешиваю ему ногой в рожу. Удар приходится прямо в пятак, и он снова падает на спину, через велосипед, поймав мутного и залившись кровью, и сверху на него дождем сыплется гравий.
      – Уау, Лалито, – кричит откуда-то из-за дома невидимая Леона. – Твоя звездочка только что наткнулась здесь на паука– и ты хочешь сказать, что это тоже входит в профессиональный риск?
      Я закидываю рюкзак за спину и рву в сторону дороги. Элла тут же выскакивает из-за стоящего на другой стороне улицы джипа и пытается поймать меня за руку. Головой вперед я тащу ее за собой туда, где потемнее, и мы мчимся по дороге, рука об руку, а за нами по небу гонятся тучи.
      – Лало, – доносится сзади голос Леоны. – Если честно, как тебе кажется – какое имя больше подойдет, Ванессаили Ребекка?
 
      Сердца у нас стучат так же часто, как ноги о землю, и волокут нас мимо покосившихся развалюх, мимо самопальных крылечек в неровном желтом свете фонарей, через овражки и балки; мы хватаем воздух, как два реактивных двигателя, пока не выходит топливо. Лалли наверняка уже выбрался на дорогу и ищет нас. Охуев от злости. И силы правопорядка тоже не заставят себя долго ждать. Колесо фортуны раскалилось докрасна.
      –  Пиздец, – выдыхает Элла, когда мы наконец останавливаемся.
      Я встаю на колени, с ней рядом, в кустах позади ее дома. Отсюда виден заросший проселок, который идет вдоль ее заднего забора, плюс соседская хибара. Там, где проселок кончается, угадывается в темноте Джонсонова дорога. За нашей спиной, огромный и черный, расстилается Китер, и высятся за Китером холмы. Как только дыхание у меня более или менее приходит в норму, я слышу первых сверчков и как пульсирует шорох травы под порывами ветра. Влажное дыхание Эллы касается моего лица. Я оборачиваюсь и смотрю сквозь кусты туда, где перемигивается россыпь огоньков: там Крокетт. Сквозь тишину слышен мерный гул города, потом – звук приближающегося автомобиля. И ко мне приходит осознание еще одной истины, мягкое и теплое, как прикосновение руки. Насчет того, что у меня ровно семь секунд, чтобы распланировать всю свою оставшуюся жизнь.
      – Элл, я хочу доверить тебе что-то очень важное.
      – Можешь положиться на меня, Берни.
      – У нас с тобой сто сорок долларов. То есть по семьдесят на брата.
      Я вытаскиваю деньги из кармана и перебираю пачку в поисках десятки. Десятку я сую обратно в карман, а остальное протягиваю Элле.
      – Ты сможешь отнести шестьдесят долларов на Беула-драйв, в дом номер семнадцать? Ради меня? Нужно будет причесаться, переодеться и проскользнуть туда незаметно, как тень. Сможешь?
      – Конечно, смогу. – Она кивает, как маленький ребенок, ну, вы знаете, как они кивают: слишком рьяно. Потом смотрит на меня сияющими в темноте глазами. – А что тыбудешь делать дальше?
      – Мне на какое-то время придется исчезнуть.
      – Я с тобой.
      – Черта с два. Нас сцапают в две секунды.
      Она сжимает губы и еще какое-то время пристально смотрит на меня. Если видели когда-нибудь, как пристально смотрит на вас ваша кошка – один в один. Или типа того. По Джонсоновой дороге грохочет грузовик. Я примерзаю к месту, пока он не проезжает мимо. А Элла все сидит и смотрит. Потом где-то неподалеку хлопает дверь, и женский голос кричит во тьму:
      – Э- лла!
      Лицо у Эллы как будто гаснет изнутри. Должно быть, с ее точки зрения, мы только что пережили самое настоящее приключение; отныне между мной и Эллой Бушар лед сломан. Я пожимаю ей руку, в знак вечной памяти о пережитом вместе, и подхватываю рюкзак.
      – Если увидишь мою мать, скажи ей, что мне очень жаль, что все так вышло, и – что я с ней свяжусь. Или нет, лучше – лучше вообще ничего не говори, а просто сунь деньги под дверь, и все. Ладно?
      Я пытаюсь подняться из бурьяна, но рука Эллы тут же перехватывает меня за ногу. Я смотрю на нее сверху вниз. В лице у нее что-то меняется, как будто она вдруг становится способна принимать смелые жизненные решения, как будто из каждой поры на ее лице сочится сила воли или как там это называется. Она подается вперед и запечатлевает у меня на губах неловкий поцелуй.
      – Я люблю тебя, – шепчет она. – Не ходи на Китерову дорогу, сегодня у спецназа там будут учения.
      Она нашаривает мою ладонь и сует в нее все свои деньги, за вычетом матушкиных шестидесяти долларов. Потом вдруг вскакивает на ноги и мчится прямиком через бурьян к дому, как призрак в ситцевом платьишке.
      – Эээ- лла!
      – И- ду!
      У меня на губах остался вкус ее слюны. Я вытираю рот рукавом. Уходя в кромешный мрак на внешней стороне проселка, я вижу, как на углу Китерова участка маячит в переменчивом пятне света человеческая фигура. Жирный затылок Барри Гури ни с чьим другим не перепутаешь. Я не спешу. С другой стороны приближается шорох автомобильных шин. Машина Лалли. Я успеваю рвануть с места, прежде чем на дорогу падает свет фар.

Действие 3.
Против всех шансов

Четырнадцать

      С холмов за Китером Мученио перемигивается огоньками, как целый рой светляков. Сразу бросается в глаза новая вывеска мотеля «Случайность» и возле радиовышки угол «Барби Q». Если прищуриться, то можно увидеть, как работает становой хребет города, сотня членистых ножек – нефтяные качалки вдоль Гури-стрит: ёб-тс, ёб-тс, ёб-тс. Я отслеживаю взглядом этот позвоночник, насколько различает глаз, то есть, по крайней мере, до Либерти-драйв. Если смотреть отсюда, мой город прекрасен. Вид получается такой, как будто для каждого живого существа в созвездии Мученио светит своя звезда, а еще несколько штук притулились поодаль, про запас. И только на северной окраине города различима крошечная черная дыра, в которой не горит ни единой звездочки. Там мой дом.
      Волны уже на подходе. Мой инстинкт самосохранения как-то сам собой весь вышел, когда я свернул с Джонсоновой дороги. И вот теперь, втаптывая в землю кассету Лалито, я ощущаю на губах соленый вкус надвигающихся волн. Они приходят и приносят на гребнях живые, яркие картинки: вот матушка сидит на темной кухне и пытается наскрести по сусекам горсточку последних жалких крох надежды, чтобы замесить пирог. Но наскребается одно дерьмо собачье. Меня это просто убивает. Она сидит и шепчет себе под нос: «По крайней мере, у него есть работа; и, по крайней мере, скоро у него день рождения, и у нас будет праздник». Но я уже на полпути к плато, срываю в ёбаную Мексику. Может статься, навсегда.
      Скоро десять. Через пару часов я выйду на шоссе, а там можно попытаться тормознуть машину или прыгнуть на проходящий автобус, идущий в Сан-Антон. Я в последний раз оглядываюсь на сверкающие в долине огоньки Мученио, на мир, в котором я прожил все эти долгие годы. А затем пускаюсь в путь, по направлению к холмам, весь такой одинокий и гордый. Те из моих механизмов, которые настроены на выживание, сканируют космос в поисках пирога со сливками. Помните тот старый фильм, где домик на пляже? Оно ведь и в самом деле, есть же люди, которым это удалось. И нигде не написано, что ты должен быть каким-то особенным, чтобы попасть в их число. Я представляю себе, как ко мне приезжает матушка – после того, как все уляжется, конечно. Может, я отправлю с ней обратно в Штаты горничную-мексиканку; чтобы она могла засунуть сей непреложный факт Леоне в ее жирную задницу. По самые гланды. Еще одна истина: чем глубже ты в говне, тем слаще грезы.
      Ближе к полуночи я вижу сквозь заросли, как перемигиваются на шоссе первые автомобильные фары.
      Если честно, я даже не знаю, в какой стороне юг. Мой старик считал скаутов слабаками и бабами, так что я теперь понятия не имею, какую из этих ёбаных сторон света принято называть югом. Вместо того чтобы ломать над этим голову, я пытаюсь вспомнить что-нибудь из Глена Кэмбелла, чтобы он помог мне шевелить ногами, такому одинокому и гордому, и выглядеть старше своих лет. «Обходчик из Уичиты» – вот что приходит мне на память – уж никак не «Галвестон». Я бы вспомнил Шанью Твейн или еще что-нибудь более отвязное, но слишком бодрое себячувствие, пожалуй, тоже не к добру. С этой оторвяжной музыкой дело такое: воспаришь над собой, а потом шарах об реальность, как жопой об косяк, и все дела. Нет уж, на фиг, на фиг. В случае тяжелой депрессии единственный антидот – это ни в коем случае не выходить из состояния депрессии.
      Около часу ночи, то есть уже в среду, сквозь тучи пробивается наконец лунный свет и раскрашивает все вокруг в инеисто-серые тона. Охуеть, до чего красив Техас ночью. Если вы еще не в Техасе, вам обязательно следует сюда наведаться. Просто не останавливайтесь в Мученио, и все будет классно. По шоссе проносятся целые стада грузовиков и легковушек, но, судя по внешнему виду, останавливаться никто не жаждет. То есть не поймите меня неправильно – я в том смысле, что никто из них не остановится, если я сам не выйду на обочину и не постараюсь привлечь к себе внимание. А привлекать к себе внимание мне как-то не хочется. Есть другая, более надежная, проверен ная долгими годами традиция автостопа – дождаться автобуса. Я подбираюсь поближе к тому месту, где дорога делает поворот, достаю из рюкзака куртку и устраиваю себе в придорожном кусте нечто вроде глубокого кресла. А потом просто сижу, и жду, и прокручиваю в голове кое-какие глубокие истины.
      Вот, к примеру, в чем самый большой вред от телевиденья? Для себя я это уже усвоил. Оно не дает тебе никакого реального представления о том, как в действительности устроен мир и что в нем к чему. Ну, вот вам простейший случай: останавливаются автобусы у первого придорожного столба, чтобы подобрать первого встречного мудилу, или этот мудила, для того чтобы сесть на автобус, должен дойти до специального остановочного пункта? В кино то и дело видишь, как какой-нибудь перец останавливает автобус прямо посреди пустыни или типа того. Но кто знает, может быть, этот фокус работает только в пустыне? Или, скажем, останавливаются только те водители, которые видели это кино? Все это крутится у меня в башке, и начинают всплывать другие фильмы, вроде того, где за этим перцем охотится демоническая черная машина. Я чувствую, как ветерок перебирает мне волосы, а заодно шуршит вокруг по кустам и траве. Вот так мы и сидим, вдвоем с природой, и шепчемся, а демоническая черная машина подкрадывается все ближе и ближе.
      По коже у меня пробегает холодок, и я просыпаюсь. Начало шестого. Я слышу, как где-то вдалеке рычит автобус, подхватываю рюкзак и выскакиваю на обочину. На поворот выезжает рейсовый междугородний автобус, подсвеченный изнутри неяркими уютными огоньками. Я машу руками и всем своим видом даю понять, что со мной буквально минуту тому назад стряслось нечто невероятное, отчего необходимость отправиться в путь приобрела характер непреложности. Автобус проносится мимо, но одетый в униформу водитель перегибается вбок, чтобы рассмотреть меня в зеркале заднего вида. Засим следует – псчшшссс, он съезжает на обочину и останавливается, ярдах в двухстах от меня. И я лечу со всех ног к его красным габаритным огням.
      Дверь открывается с мягким шипящим звуком.
      – Что-то случилось? – спрашивает водитель.
      – Мне нужно срочно попасть в Сан-Антонио.
      – Мученио всего в нескольких милях отсюда, и вам лучше всего сесть на первый же тамошний междугородний рейс – понимаете, я не имею права останавливаться там, где мне вздумается.
      – Да, конечно, но, понимаете, я тут застрял, и мне бы…
      – Застряли здесь? – Он оглядывается вокруг. – У нас есть специально оборудованные остановочные пункты, и вы не можете просто так взять и тормознуть рейсовый автобус, где вам только в голову взбредет.
      Я смотрю на него самыми собачьими глазами, на которые только способен, и он наконец произносит нужную реплику:
      – Только мне придется взять с вас полную стоимость проезда, как будто вы сели в Остине – тринадцать пятьдесят.
      Я забираюсь внутрь, даже не посмотрев, где сидит ковбойша и, вообще, едет она этим рейсом или нет. Я просто вдыхаю запах смятых простыней, спящих пассажиров пополам с обрывками снов, и тащу свой рюкзак на свободный ряд в хвостовой части салона. Та железа, которая вырабатывает адреналин, аж закашливается где-то у меня внутри, когда машина трогается с места, в ожидании, что вот сейчас появится Лалли, или Эллина мамаша, или еще какая-нибудь херотень. Я даже думать не хочу, какая именно, потому что Судьба никогда не упустит шанса присмотреться к тому, о чем ты думаешь, а потом именно этим возьмет да и запендюлит тебе в задницу.
      Дррррр – рычит автобус, выбравшись на скоростную полосу, и через несколько безымянных миль я уже балансирую на тонкой, как лезвие ножа, грани сна, а мозг у меня превращается в кучку битого хрусталя. Потом мы проезжаем мимо поля, сплошь уделанного навозом или чем-то вроде этого, духан стоит тот еще: типа, когда едешь с предками на машине и разливается эдакий вот аромат, они делают вид, что ничего не чуют; и вдруг этот запах заполняет все мои чувства к Тейлор Фигероа. Не спрашивайте почему. Я чувствую, вот она, в поле у дороги. Она стоит на четвереньках за кустом, в чем мать родила, если не считать синтетических синих трусиков, которые так и впились ей в круп и сияют в полутьме грязновато зрелым, сладким и с гнильцой пятном. И я тоже там. Мы в полной безопасности, нам тепло и уютно, и времени у нас до черта. Мой нос скользит по туго натянутой синей обивке, как серфингист по крутой волне, я наношу на карту кромку суши вдоль влажно поблескивающей крошечными бисеринками влаги линии кожи, до тех мест, где запах становится непереносимым, с привкусом кислоты и тины, где он жалит меня и отбрасывает прочь от этой полированной поверхности из ароматного розового дерева. И даже во сне я слишком сильно откидываюсь назад. И обнаруживаю, что мы с ней оказались на поле, сплошь поросшем спелыми жопидорами, и я вдруг перестаю понимать, исходит ли этот запах от Тейлор или так пахнет все поле. Я пытаюсь забраться обратно, в ее расщелину – но и краев у расщелины уже не стало. Запретный запах растворяется в телесном тепле и лосьоновых сквознячках автобусного салона. Я просыпаюсь на всхрапе, на отчаянном, захлебывающемся вдохе. Она исчезла. За окном бегут пустые дали.
      Я сажусь прямо и пытаюсь задурить самому себе голову настолько, чтобы стать нормальным. Но накатывают волны, огромные приливные валы, которые давно ходили на заднем плане моей сладкой грезы. Вокруг меня вспыхивают яркие образы: Хесус, Хесус, Хесус. Он смотрит в сторону, он берет ствол в рот, он ощущает вкус горячего металла. Школьный двор за его спиной как цветами усыпан затуманенными, молочно-белыми глазами, зрачок подергивается все медленнее, взгляд уплывает – и угасает. Бууум.
      Нарезанный кусками воздух истекает кашлем и бульканьем, свистом простреленных легких, отчаянно важными последними «прости», которых никто не слышит. Мистер Кастетт, учитель, тоже здесь, с лицом, усеянным крапинками юной крови. Память вернулась. Я разражаюсь бурными слезами по всем погибшим, по Максу Лечуге, Лори Доннер, но всем, по всем; и знаю, что теперь настал полный низдец и покоя не будет до самого конца пути, а может быть, и до конца моей жизни, что меня вздрючили и прибили за кончик хуя к самому большому кресту во вселенной. Как им только в голову могло прийти, что это сделал я? Почему? Да просто потому, что Вернон Говнюк Литтл якшался с местным оторви и брось, а теперь заступил на вакантное место, и отныне у каждой нестандартной вещи, которую я когда-либо сказал или сделал, появится своя зловещая тень. И я впервые в жизни понял Хесуса.
      – С тобой все в порядке? – в проходе стоит старушка и смотрит на меня. Я, должно быть, хватал ртом воздух, как рыба – или типа того. Она кладет мне руку на лицо, и я принимаю этот жест так, словно это рука Бога.
      – Ничего, я справлюсь, – отвечаю я сквозь сопли. Она отнимает руку, и мое лицо плывет за этой рукой, само, безо всяких дозволений с моей стороны: полжизни за еще одно прикосновение.
      – У тебя какое-то горе, и я просто хотела сказать, что ты не один. Я тут неподалеку – если тебе нужна будет компания, я неподалеку.
      И она уходит обратно на свое место.
      Ангел небесный, вот кто она такая, эта старушка; но только я ничего не чувствую, ровным счетом ничего, кроме боли и тьмы, тьмы чистилища. Я закрываю лицо руками, во мне толчками пульсирует боль, я сижу и молюсь хоть о какой-нибудь надежде на избавление. И тут, клянусь могилой своего отца, в салоне начинает играть Музыка. Сперва – всего одна протяжная нота, на скрипке.
 
Под парусом, возьми меня с собой… 
 
      В Сан-Антон мы въезжаем засветло, по пустынным утренним улицам. Я голоден, как бродячая собака. На глазах хрустит соль. До восьми часов утра я слоняюсь по залу ожидания, потом иду туда, где стоят телефоны-автоматы, чтобы позвонить родителям Тейлор Фигероа. Просто-напросто я чувствую себя опустошенным, во мне не осталось ни капли жизненных соков. Логика на текущий момент такая: если мне удастся заполучить номер Тейлор и тем самым сделать первый шаг в мечту, это меня встряхнет, может быть, настолько, что у меня хватит смелости и сил позвонить домой и объяснить, что к чему. А если номера Тейлор мне заполучить не удастся, тогда терять мне уже будет практически нечего и я все равно позвоню домой, потому что встряхивай меня тогда, не встряхивай – по хрен.
      Я набираю номер. Пока я его набираю, приходит мысль: а вдруг моя старушка за эту ночь успела стать лучшим другом семьи Фигероа и сидит там у них, попивает утренний кофе – или размазывает сопли, что, конечно, куда вероятней. Вы же знаете, как оно бывает у нас в Мученио. Херня, конечно, стопроцентная, потому что моя матушка за всю свою жизнь не была у Фигероа ни разу. Но вы же знаете, как оно бывает у нас в Мученио. На том конце провода раздается гудок.
      – Приветик, – глубоким, спокойным голосом отвечает мама Тейлор.
      – Миссис Фигероа? Это друг Тейлор – я потерял номер ее телефона и вот все думаю, как бы мне с ней связаться.
      – А кто это говорит?
      – Э-э, ну, просто старый школьный приятель, типа, из школы.
      – Понятно, а кто именно?
      – А, ну, это – Дэнни Нейлор, простите, пожалуйста. Дернул черт за язык, как за яйца. Но голос у нее тут же становится по-домашнему бархатным.
      – А-а, привет, Дэн. Совсем тебя не узнала – как идут дела в А&М ?
      – Ну, классно, здорово; в общем, мне там очень нравится.
      – А я видела твою маму позавчера на ярмарке, которую устроила «Новая жизнь», и она мне сказала, что приедешь домой на пикник «синих шапочек».
      – Ну, конечно – вы же меня знаете.
      По спине бежит ёбаный пот, и все, что у меня перед глазами, приобретает какой-то металлический оттенок, как будто я только что выпил сорок чашек кофе.
      – У-ра, – говорит она. – Завтра на заседании организационного комитета увижусь с твоей мамой и передам ей, что ты звонил и что у тебя все в порядке.
      – Вот, здорово! Большое вам спасибо.
      – А Тей навернякабудет рада тебя слышать – погоди минутку, пойду найду ее номер.
      Ёб твою бога-матери-купель. «Тей навернякабудет рада тебя слышать»? И у меня в спине вдруг ни с того ни с сего проворачивается нож. Узнаю разъёбу Нейлора: взять вот так вот и впороться в самые мои дела. Притом что за всю свою школьную карьеру он, кажется, сказал одну-единственную удачную шутку. У меня на языке так и вертится что-то вроде: «Ага, а у меня как раз образовалась раковая опухоль на яйцах, и я хотел познакомить с ней вашу дочь» или типа того. Вот Нейлор, сучий потрох.
      – Ага, Дэн, нашла. Она по-прежнему в Хьюстоне, в UT . К ней сегодня вроде бы кто-то приходит на ланч, вот и позвони ей, если сейчас не соберешься.
      Я записываю номер под буквой «Т» и под буквой «Ф», на случай внезапной амнезии, а потом еще и на обложке адресной книжки.
      – Благодарю вас, миссис Фигероа, берегите себя и передайте маме, что я ее люблю.
      – Ну, конечно, Дэн, встретимся на пикнике.
      Я вешаю трубку и качаю головой: господи, идиотизм какой. Вижу как сейчас: вот Дэнни приезжает на пикник и прямо с порога задает вполне законный вопрос: « Какойеще, на хуй, звонок?» Или, например, до всех вдруг доходит печальное известие о том, что он еще неделю назад погиб в результате несчастного случая во время коллективной борьбы за мяч на футбольном поле или типа того. И я, как всегда, в говне по уши. В том смысле, что наверняка в этом городе есть совершеннейшие отморозки, бандиты из бандитов, клейма негде ставить, и все такое: но – голову даю на отсечение, что никто из них даже близко не попадал в такую срань господню, как я. Ну, типа, зуб даю, что старика Гандольфа Гитлера, которому светило триста лет через повешеиье, никто не разыскивал с фонарями на загородном пикнике за то, что он позвонил и представился Дэнни Ебанашкой Нейлором.
      Обладание номером телефона Тейлор вгоняет меня в состояние, близкое к Рассеянному Синдрому или как там это называется, когда ты просто примерзаешь на месте или, там, начинаешь непроизвольно корчить рожи и размахивать руками или типа того. Чтобы скрыть сей факт от окружающих, я принимаю до крайности сосредоточенное выражение лица, как будто высчитываю в уме число пи до восьмимиллиардного знака. И вот уже под этой маской гоняю все те мысли, которые в противном случае просто вынуди ли бы меня выглядеть глупо. Типа того, что старушка-то моя сейчас уже, должно быть, встала. И может быть, ей уже провели дефибрилляцию или как там называется эта хуйня, когда врачи из «Скорой помощи» орут во всю глотку: «Разряд!» Я тащусь ко входу в терминал, где вывешено расписание рейсов. Автобусы на Хьюстон ходят с завидной регулярностью, так что у меня куча времени, чтобы позвонить матушке. И с той же регулярностью из Хьюстона отходят автобусы на Браунсвилл и на Макаллен, в общем, к мексиканской границе. Возникает искушение купить сразу два билета до границы и просто подарить их Тейлор – ну, вроде свадебного подарка или типа того. Тут на ум, естественно, приходит вся эта хуйня насчет Кто Не Рискует, Тот Не Пьет Шампанское и так далее. Типа того, что, вот не куплю я сейчас билет, значит, она со мной и не поедет. В итоге я как примороженный стою у дверей и высчитываю ёбаную пи.
      Ну, возьмем, к примеру, такую ситуацию: два парня хотят умыкнуть Тейлор в Мексику. Один приносит ей розы, говорит, что собрался махнуть в Мексику и, типа того, не хочет ли она составить ему компанию. А за ним приходит второй мудак, с квартой текилы, с косячком в кармане и с двумя билетами до границы. Причем билеты он ей сразу не показывает, а говорит:
      «Мне осталось жить буквально считанные часы – помоги мне заглушить эту боль». Он выжимает ее, словно тряпку, в три минуты, он высасывает гланды у нее изо рта, а потом вынимает билеты и говорит: «До того момента, как здесь появятся копы и задержат тебя в качестве соучастницы, осталось десять минут – а не съебаться ли нам подобру-поздорову?» И с кем она поедет? Только не делайте вид, что не знаете ответа, не мне вам рассказывать. И, позвольте заметить, дело вовсе не в том, что один из них – милейший мальчик, а другой – говно на лопате. Дело в том, что один из них знал, что она с ним поедет. Мы, американцы, знаем, что только так все в жизни и бывает. Мы, ёб нашу в бога душу мать, придумали и запатентовалиэту сраную уверенность в себе. Однако, даже закопавшись с головой во все эти книжки и пленки, в целую индустрию, которая держится на одной только идее про уверенность в себе – и я даже не имею в виду умение заговаривать людям зубы, поднимать уровень продаж и прочую херотень, потому что это сама по себе целая отрасль национальной экономики; я имею в виду индустрию, которая заставляет тебя в конце концов понять яснее ясного, что вот сейчас с тобой произойдет что-то важное, – ты ни разу в жизнине услышишь рецепта насчет того, как на самом деледелаются такие вещи. Типа, платишь деньги, накачиваешься уверенностью в себе так, что в животе всплывает вчерашний гамбургер, а лед не ломается. Я вырабатывал уверенность в себе целый год кряду-и посмотрите на меня сейчас. Моя старушка искренне уверена, что новый холодильник вот-вот материализуется у нее на пороге, но что-то этого мудака пока не видно.
      Я иду обратно к телефонам. Никакой уверенности, что Тейлор согласится. По правде говоря, если быть до конца честным, сдается мне, что никуда она со мной не поедет. У нее сегодня званый обед, и жизнь совершенно другая, где кожа пахнет солнышком и тесемочками от трусиков. А у меня с собой реальность незваная и грязная, с запахом эскалаторных двигателей и крови, где шум и гудки проезжающих мимо машин, и скалить зубы без толку. Мечты, они, сука-блядь, прекрасны, но действительность вечно тянет в противоположную сторону. Из того факта, что наши с ней жизни потрутся друг о дружку ровно столько времени, сколько потребуется, чтобы сказать: «Привет-привет!» – вовсе не следует, что между ними вспыхнет искра. В лучшем случае ее пахнущая персиками и тесемками жизнь немного замарается о мою подколесную грязь. Есть отчего взрыдать в голос. Тем более что я сейчас не в том состоянии духа, чтобы спокойно принимать такие вот удары Судьбы. Отсюда вывод, Партнер, еще одна великая истина: стоит тебе понять, как все устроено на самом деле, – и ты попал, потому что отныне ты уже не в состоянии действовать с надлежащей для достижения успеха идиотской самоуверенностью.
      В конце концов я просто обрубаю всю эту бодягу на хрен. Я складываю в коробочку, до лучших времен, свой конструктор для юных философов и вынимаю из кармана четвертак. И подбрасываю. Он падает орлом, что означает: звони в Хьюстон не отходя от кассы. Я снимаю трубку и набираю номер.

Пятнадцать

      – Алло? – Голос, как расплавленная девичья попка в трусиках из эластика.
      – Тейлор, привет – это Верн.
      – Подождите минутку, я ее позову, – говорит девичий голос. – Тей! Тейлор– это Верн.
      –  Кто?– отвечает голос где-то на заднем плане.
      Засим слышно, как кто-то хихикает. Терпеть этого не могу. В присутствии хихи твои шансы с девушкой резко падают. Почти до нуля. Отсюда истина: никогда не имей дело с девушками, если их перед тобой больше одной.
      Наконец она с грохотом объявляется на линии.
      – Тейла.
      – А, привет, это Верн.
      –  Верн?
      – Верн Литтл – ты меня помнишь?
      – Верн Литтл? Опа-на…
      Слышно, как где-то на заднем плане беззвучно покатывается со смеху другая девушка. До истерики.
      – Ты, наверное, видела меня в новостях по телику, Вернон Грегори Литтл – из Мученио?
      – Ну, типа, мне, конечно, очень жаль… Я слышала насчет убийства и все такое но, понимаешь, я обычно смотрю, типа, только кабельные каналы.
      –  Канал «Позвони мне через жопу»! – задыхаясь от смеха, визжит другая девушка.
      – Отъ ебисьот меня, Крисси, ради бога!
      – Ну ладно, я тот самый парень с веником на голове, который как-то раз ехал мимо вечеринки для выпускного класса и ты просила меня кое-что для тебя сохранить…
      – А, привет, Верн, ты меня извини, пожалуйста, ты в тот вечер очень здорово мне помог, типа, ну, в общем, я что, здорово перестаралась в тот вечер или что?
      – Черт, да брось ты, ничего особенного, – говорю я. На заднем плане – целая череда вполне осмысленных звуков: слышно, как она выставляет из комнаты ту, другую девушку.
      – Слушай, тогда ведь и в самом деле, типа – со мной что угодномогло приключиться, понимаешь?
      Я провожу языком по губам изнутри и пытаюсь представить кое-что из того, что действительно могло с ней приключиться.
      – Слушай, а откуда ты, кстати, узнал мой номер? – спрашивает она.
      – Это долгая история. Дело в том, что я собираюсь заехать в Хьюстон, вот я и подумал: может, мы встретимся где-нибудь, тяпнем кофе или типа того?
      – Ммм, Верн, я вроде как, уау, знаешь что? Может, в следующий раз?
      – Ну, где-нибудь после обеда – как ты на это смотришь?
      – Понимаешь, ко мне должна приехать двоюродная сестра, и это будет, ну, типа, только для девочек, понимаешь? Ну, в любом случае, здорово, что ты позвонил…
      И она произносит слова, после которых положено класть трубку – легко, как от нехуй делать. За этим следует неловкая пауза, то есть она дает мне возможность отговорить такие же ничего не значащие фразы. Напоследок. У меня в мозгу словно провод замкнуло – от ужаса, и я решаюсь на отчаянный шаг.
      – Тейлор, послушай – я только что сбежал из тюрьмы, в общем, я в бегах. И, понимаешь, перед тем как окончательно исчезнуть, я хотел кое-что тебе сказать.
      – Ни хренасебе – а что, собственно, случилось?
      – Не телефонный разговор.
      –  Госсс-поди, но ты всегда казался таким, типа, уау, ну, знаешь, таким тихим парнем, а?
      – На поверку выходит, что не такой уж я тихий. Ни хрена себе, тихий – особенно в последнее время.
      –  Господи, но тебе же, типа – четырнадцать, нет?
      – Ну, в общем, уже семнадцать, будет на днях. И наверное, ты права, наверное, я здорово изменился – просто пришлось стать другим человеком, из-за всей этой несправедливости и так далее.
      –  Господи боже мой
      Я стою у телефона, оглядываюсь вокруг и жду, когда она заглотит наживку. Жду во имя всей суммы по зитивного человеческого опыта, накопленного за долгие века истории, каковой гласит, что девушки не в силах противиться плохим парням. Вы об этом знаете, и я тоже об этом знаю. Все об этом знают, даже если в наше время больше не принято говорить об этом вслух.
      – Верн, может быть, я смогу, ну, типа – все, что нужно, понимаешь? Я хочу сказать, что, типа, о, господи! Ты знаешь хьюстонскую «Галерею»?
      – Смутно.
      – Понимаешь, около двух мне нужно быть на Виктория-стрит – и я могла бы подождать тебя там снаружи, на Вестхаймер или еще где-нибудь.
      –  Виктория-стрит? – У меня просто язык присыхает к гортани.
      Она хихикает.
      – Я понимаю, это, конечно, довольно странно. Мы, в общем, собирались, типа, пойти купить себе что-нибудь из нижнего белья – нет, я просто сама себя не узнаю: взяла и пригласила тебя в женский магазин.
      – Я надену темные очки.
      – Как тебе будет угодно, – смеется она. – Ты, типа – на машине?
      – Возьму такси.
      – Как скажешь, слушай – там над входом, типа, такой надувной спрут, ну, вроде рекламы этой самой «Галереи» – и я буду ждать тебя под ним где-нибудь без четверти два.
      Поняли, как оно все устроено? Сперва я был для нее чем-то вроде стоп-сигнала в телефонной трубке, и ей хотелось поскорее закруглить разговор. Но – видели, что с ней произошло, как только выяснилось, что я в беде? Оцените страшную силу беды. Беда, блядь, возбуждает.
      Билет до Хьюстона стоит двадцать два зеленых. Очень хочется есть, но у меня осталось всего сорок четыре доллара пятьдесят центов. Даже на два билета до Мексики и то не хватит. Как только автобус причаливает в Хьюстоне, я кидаюсь к телефонам и отыскиваю в справочнике заголовок «Наличность». С музыкой придется распрощаться. Мотор увозит меня хрен знает в какую даль, к ломбарду, где мне предлагают двадцать пять долларов за двухсотпятидесятидолларовую стереосистему, и я соглашаюсь, потому что такси стоит снаружи, и счетчик щелкает, и это дело уже влетело мне в десятку, которую мне пришлось выложить авансом, как только водитель узнал, что мы едем в трижды ёбаный ломбард. Еще мне предлагают по двадцать пять центов за каждый диск. Я ухмыляюсь оценщику в лицо, и он чуть из штанов не выпрыгивает от ярости. Вот уж, в натуре, жопа красная, хоть в ломбард сдавай, как принято говорить в наших краях.
      Потом такси везет меня сквозь паутину путепроводов, мимо зеркальных небоскребов, к «Галерее». Я пытаюсь не думать о том, как Тейлор будет одета и как она будет пахнуть. Лучше не зацикливаться на том, что через десять минут оставит место чувству смутного разочарования, если, не дай бог, не совпадет с реальностью. Вот, скажем, представлю я ее себе в тех самых шортиках из прошлой жизни, а она придет в джинсах или типа того, и парус мой провиснет, и пиздец.
      Чтобы отвлечься, я принимаюсь разглядывать водилу. Сразу видно, человек на своем месте: спина и жопа как будто нарочно вылеплены, чтобы вписаться вот в это самое сиденье. Нормальный такой мужик, большой и усатый, с ненапряжной такой улыбочкой. Напоминает Брайана Деннехи, из старых фильмов, ну, вроде того, где в какой-то луже нашли яйца Чужих. Нас в школе было несколько человек, кто хотел, чтобы вместо отца у нас был Брайан Деннехи, ну, а вроде как вместо бабушки – Барбара Буш. Не чета моей сопливой бабуле. Но когда я смотрел все эти фильмы, папаша мой был еще жив, и я чувствовал, что вроде как предаю его тем, что хочу в отцы Брайана Деннехи. Кто знает, а вдруг какая-нибудь негативная энергия от этого и сыграла свою роль в том, что он умер. Кто знает?
      Машина сворачивает на Вестхаймер: если сложить вместе четыре Гури-стрит, как раз будет то же на то же. Я стараюсь не обращать внимания на частоту собственного пульса, но она все равно зашкаливает. Вот, кстати, до сих пор не придумали от этой хуйни никакого лекарства. В кино, так там сердечный ритм у человека повышается только тогда, когда ему этого хочется – а здесь, у нас, вытворяет, зараза, что хочет. Просто какой-то пиздец Майлзу Дэвису, честное слово. Когда впереди появляется этот навороченный супермаркет, я несколько раз глубоко вздыхаю и задерживаю воздух в легких; огромный надувной спрут покачивается над тротуаром на каких-то не то тросах, не то канатах. И яйца у меня с писком карабкаются вверх, под самые гланды.
      – Прямо здесь, у осьминога, – говорю я водителю.
      На самом краю тротуара – стройная женская фигурка. Я вжимаюсь в сиденье, стараюсь сделать так, чтобы она не заметила меня прямо сейчас. Терпеть этого не могу, когда идешь с кем-нибудь на встречу, а тебя замечают за двадцать ёбаных миль: стоят и смотрят. И ты начинаешь чувствовать, что и ноги у тебя идут как-то не так, и плечи не развернуты должным образом, и вообще. И улыбка совершенно идиотская.
      Тейлор Фигероа. В короткой юбке цвета хаки. Руки-ноги разлетелись небрежно и нежно из-под роскошных каштановых волос. Она замечает такси, и брови у нее тут же взлетают в поднебесье. А у меня желудок сжимается в кукиш и очень просится наружу.
      – Семь восемьдесят, – говорит водитель.
      Едва открывается дверца, ее прохладный запах ударяет мне в лицо: но заднее сиденье в такси такое низкое и продавленное, что вид у меня, выбирающегося из машины, такой, словно я пытаюсь вскарабкаться на Эверест. Тейлор тут же рисует на лице картинную улыбку, а я сражаюсь с рюкзаком, застрявшим в восточной части этой ёбаной тачки. Потом я роняю бумажник. Тейлор складывает руки на груди, а я тем временем роюсь в бумажнике, нахожу банкноту и вручаю водителю.
      – С вас семь восемьдесят, – говорит водила, – а вы дали пять долларов.
      Он показывает мне бумажку из окна, так, словно это кусок говна.
      У меня на лбу высыпают бисеринки пота. Я пытаюсь нашарить в кармане какую-нибудь мелочь, но карман такой тугой, что и ладонь-то с трудом туда лезет. Ван Дамм оторвал бы себе на хрен руку, чем стоять вот так и корчиться, или, скажем, отшиб водиле репу на всю оставшуюся жизнь. Я же в конце концов вынимаю из отделения для крупных купюр десятку.
      – Сдачу оставьте себе, – говорю я водиле, весь такой крутой и небрежный.
      Тейлор подается вперед, чтобы чмокнуть меня в щеку, и опять застывает на полпути. Чертов водитель машет за стеклом бумажкой.
      – Не забудьте свою пятерку.
      – Я же сказал, оставьтесдачу себе.
      – Вы уверены? Спасибо, огромное вам спасибо…
      Ёб твою мать. Теперь Тейлор окончательно сбита с толку. Я тоже сбит с толку, наполовину разорен, и вдобавок ко всему Тейлор решает не навязывать мне лишних поцелуев. Но все ж таки мне достается более густая и пряная волна ее запаха, в котором есть могучая притягательная сила, драйв настоящей – взрослой – женщины, в том смысле, что трусики на ней, наверное, уже совсем не девичьи, может быть, шелковые, с глубоким вырезом, с кружевными вставками, и все такое. Может быть, в голубых полутонах или в таких, телесных. Она меня просто без ножа режет.
      – Привет, – говорит она и проводит меня под спрутом. – Ты что, банк ограбил?
      – А то. Рюкзак видала? Битком.
      Теперь я не чувствую ничего, кроме усталости, как типичный хьюстонский хуй в типичный жаркий-летний-день. На носу у меня висит капелька пота. Тейлор оглядывает меня с ног до головы. Ее бездонные карие глаза суживаются.
      – Ты хорошо себя чувствуешь?
      – Да вроде как.
      Звучит так, как будто мне уже просто по фигу, какое впечатление я произвожу на окружающих, но именно благодаря этой внезапно нашедшей на меня депрессии происходят странные вещи. Настоящие. В общем, судя по всему, между нами и в самом деле пробегает какая-то искра, искра настоящего взаимопонимания, как в кино или типа того. Она только что видела, как я выставил себя полным мудаком, и она прекрасно отдает себе отчет в том, что я отдаю себе в этом отчет. И такое впечатление, что от этого она как будто расслабилась, а вслед за ней расслабился и я. Вроде как лошадь перестала решать примеры на сцене. Сам того не желая, я, судя по всему, показал свое настоящее лицо: печальную морду псины, которую измолотили вдоль и поперек да и выгнали к чертям собачьим. Она тихо-тихо ведет меня в торговый зал, почтительно оберегая клочьями свисающие с моей души ошметки горя, потеки чужих слез.
      – Так что все-таки стряслось, а, бродяга? – насмешливо спрашивает она, уже на эскалаторе.
      – Блин, даже не знаю, с чего начать.
      – Я все-все из тебя сейчас вытяну. – Она просовывает сухую хрупкую ладошку в мой слипшийся комок из потных пальцев и ласково тянет за собой сквозь толпу. – Сейчас глянем, не объявилась ли моя кузина, а потом сядем где-нибудь в укромном месте и выпьем соку. Для пущего взаимопонимания.
      Соку. Для пущего взаимопонимания. Какая женщина! Я смотрю, как ее тугие маленькие ягодицы натягивают ткань юбки, левая, правая, левая, правая, и не видать даже полоски от трусиков – но крайней мере, невооруженным глазом. Я настолько охуительно в нее влюблен, что даже представить себе не могу, какие на ней трусики.
      Мы приходим в отдел дамского трикотажа, где на витринах красуется вся эта переливчатая, кружевная, запредельная порнуха. Если честно, вид у витрин какой-то бурлескный, и вообще, такого рода зрелища не очень по мне. По мне – простые хлопчатобумажные бикини, какие девушка надевает, если не знает, что ты их увидишь. Я оглядываюсь на женщин в отделе. Сразу видно, что они буквально спят и видят, чтобы ты туда зашел.
      – Не видать, – перегнувшись через витршгу, говорит Тейлор. – Чего и следовало ожидать. Может, начнешь рассказывать. Если тебе не хочется об этом говорить, я пойму…
      – Да нет, я тебе все расскажу, только знаешь, тебе придется пообещать, что ты кое-что сохранишь в тайне. Такие вещи, которые нелегко будет держать при себе. Если не сможешь, скажи, я пойму.
      Девушек, их от секретов за уши не оттащишь.
      – Можешь на меня положиться. – Она морщит носик. – Типа, мне все равно незачем знать, где спрятаны трупы, и все такое.
      Она сверкает зубами и ведет меня через вестибюль в какой-то ярко размалеванный кафетерий.
      – Блин, да нет никаких трупов, и вообще ничего такого, – говорю я.
      Когда она вздергивает попку на табурет, я замечаю, что полное киносовершенство все-таки недостижимо: пара зубов у нее растет немного вкривь, а сквозь макияж просвечивает выдавленный прыщик. Я расплываюсь, как клякса на «клинексе». Еб твою мать, до чего же она настоящая, до чего же близко.
      – Ну, типа – ты в чем-то виновен или нет? – спрашивает она.
      – Я так не думаю.
      – Это что, типа, ограбление или что?
      – Убийство.
      –  Иик. – Лицо у нее собирается в складочки, как будто кто-то наблевал, а она только что наступила. – А тебе не пришло в голову, что, типа, может, лучше было бы остаться и отстаивать свою правоту?
      – Не-а, судя по тому, как все складывается, мне лучше на какое-то время лечь на дно.
      Бровки у нее сворачиваются в сочувственную кучку. Медленно погружаясь в источаемый ею сироп, я понимаю, что разговор нужно как-то уводить от говна подальше, и начинаю выстраивать интригу, чтобы и дальше держать ее в тонусе и не терять при этом почвы под ногами. Нужно будет заказать текилы или типа того или взять да и поцеловать ее в губы.
      – Тей, – сурово сдвигаю брови, – это может показаться немного неожиданным, но мне придется попросить тебя о чем-то действительно важном.
      Лицо у нее каменеет, как каменеют лица у людей, которым через секунду придется делать выбор между говном в навал и какашками россыпью. И я с ходу понимаю, что зашел не с того конца.
      – Ты насчет денег? – подхватывает она. – Типа, если тебе нужна какая-то сумма в долг…
      Возникает официант.
      – Ребята, чего вам принести?
      Мы с Тейлор пользуемся возможностью расцепить глаза.
      – Мне, пожалуйста, гуава-ликуадо, – говорит она.
      – Э-э, несите два, – говорю я. Текилы, блядь. Хуёв вполсилы. Как только официант уходит, я пробую зайти с другого конца.
      – Черт, Тейлор, какой я дурак, только о себе и думаю, даже не спросил тебя, а ты-то как?..
      Она хватает меня за обе руки и трясет, зажав в своих.
      –  Господи, да ты меня просто, типа, без ножарежешь. Как-как. Да никак! Вот, попробовалась было на ТВ, но проба пока не пошла – вот и все дела, никак, понимаешь?
      Я улыбаюсь и полной грудью вдыхаю теплую негу момента, чтобы тут же переплавить ее в прочный фундамент романтической встречи. Потом она откидывает волосы со лба и опускает глаза.
      – А еще я встречаюсь с этим доктором, веришь-нет? Конечно, он много старше, чем я, но я влюююбиииласьв него, как кошка… Из-за него-то я сегодня сюда и припорола. Он и этот новый мужик моей кузины – они с ним оба на трусикахпросто задвинулись.
      Ее голос начинает доноситься до меня сквозь глубокий и гулкий туннель, ну, сами знаете, как оно бывает. Потом, сам того не ожидая, отвечаю ей совершенно матушкиным голосом:
      – Да что ты говоришь, уау!
      –  Господи, поверить не могу, что я тебе все это сейчас сказала! Но ты понимаешь, ездит он на «корвете», у него самый настоящий «стингрей», а в ноябре мой день рождения, и мы с ним поедем в Колорадо…
      – Да ты что, уау.
      И ласковая Судьба, которая крадется на мягких лапках, теперь заставляет меня подыхать, визжа и корчась, за каждый пиксель ее тела; и с каждым движением губ, с каждым наимельчайшим знаком того, насколько моя мечта о ней далека от истинного положения вещей, я подыхаю снова и снова, прекрасно отдавая себе отчет в том, что эта смерть есть всего лишь крохотная спора тысяч и тысяч грядущих – мучительных – смертей.
      Потом Тейлор встает с табурета и машет рукой кому-то на той стороне вестибюля.
      – Ага, а вот и она, моя кузина – Леона! Лони! – зовет она. – Иди сюда, к нам!
      На тебе Христа за яйца. Это же Леона Дант, собственной персоной. А где-нибудь рядом с ней, чего доброго, сшивается и Лалли. Ёб твою мать. Я срываюсь с табурета, на ходу подхватывая рюкзак. Леона картинно позирует на фоне витрины с нижним бельем, и в нашу сторону она еще посмотреть не успела.
      – Что случилось? – спрашивает Тейлор.
      – Мне надо бежать.
      – Но, послушай, ты же собирался о чем-то меня попросить?
      – Прошу тебя, прошу тебя, очень тебя прошу – Леоне обо всем этом ни слова.
      – Ты знаком с Леоной?
      – Да, я очень тебя прошу.
      «Найкс» пулей выстреливают меня в вестибюль.
      –  Верн! – кричит она мне вслед, пока я стараюсь раствориться в толпе.
      Я оборачиваюсь через плечо и навсегда уношу с собой ее образ: она сидит, как брошенный котенок, раскрыв рот, и бровки домиком.
      – Будь осторожен, – беззвучно проговаривает она, одними губами. – Позвони мне.
 
      Я подыхаю от голода и рассыпаюсь на составные части на заднем сиденье «грейхаундовского» автобуса, взявшего курс на Макаллен; в салоне освещение цвета раковой опухоли, над городом догорает горячечная хирургическая лампа неба – нелепая оправа для бессмысленных неоновых реклам, кишащая червями и личинками. Вернон Гуляй-Отсюда-На-Хуй Литтл. И, как вы догадались, матушке я так и не позвонил. И не жрал ничего весь день. Единственное, чем я был занят до самого вечера, – приколачивал себя к кресту.
      Экран Номер Один у меня в голове показывает бесконечные, невероятно соблазнительные крупные планы: Тейлор. Я стараюсь не смотреть; я стараюсь выходить из кинозала в коридор и даже не оборачиваться. Но экран все равно стоит перед глазами, и на нем зазывно выписывает восьмерки молочно-белая попка. На Экране Номер Два дают другую классику на все времена и страны: «Здравствуй, Мама» или «Дорогая, я только что трахнул в жопу всю семью». На этот я тоже стараюсь не смотреть. Единственное, на что можно пялиться хоть до бесконечности, так это на двойное отражение собственной дурацкой рожи в окне, покуда снаружи уплывает в прошлое бесконечная даль; темнеющая рыхлая даль, как размокший крекер из грубой ржаной муки с редкой посыпкой из кокосовой стружки. Линии электропередач и рекламные щиты на придорожных изгородях выполняют роль музыки на заднем плане, но мелодии все больше невеселые.
      Тот самый вариант, когда привяжется на весь день какая-нибудь херовина, про которую давно и думать забыл. Эта мелодия связана с Тейлор. Так вот, покажется тебе иногда, что тебя уже выебли и высушили до последней возможной степени, ан нет, тут-то и выясняется: кое о чем ты все-таки забыл. Дальнейшее ясно как божий день. Положа руку на сердце, каждый знает, что, если уж к человеку привязалась Мелодия Судьбы, избавиться от нее невозможно. Они как герпес. Единственный способ борьбы с этой напастью – купить ёбаный диск и слушать его круглые сутки, пока не перестанешь реагировать. Об этом знает любой дурак, но что-то я не помню, чтобы сей перл жизненной премудрости нам преподносили в школе: насчет разрушительной силы Мелодий Судьбы. Поправьте меня, если меня в тот день просто не было в школе – или я подметал школьный двор в наказание за то, что выпустил на волю всех лягушек из нашей лаборатории. Нет-нет, насколько я помню, мы были слишком заняты попытками усвоить хоть что-нибудь про охуительную страну Суринам, чтобы отвлекать нас от этой радости и учить тому, что действительно могло бы пригодиться нам в жизни. Ну, вот, хотя бы начальным навыкам обращения с Мелодиями Судьбы.
      Я слышу мелодию Тейлор сквозь «тсс, тсс, тсс», доносящееся из наушников парня, который сидит двумя рядами дальше. Песня называется «Лучше, чем я», исполнитель – Перл Джем. Я даже слов не знаю, но будьте уверены, свои первые восемьдесят лет в аду я потрачу на то, чтобы каждую строчку этой песни выжгли на мне каленым железом. И чтобы вся моя жизнь в точности соответствовала тексту. Даже если речь там идет – где-нибудь ближе к концу – о космических лебедках или еще о какой хуйне.
      Что самое поганое, песенка-то даже не заводит. Нахальный басовый ритм не отдается дрожью где-то в диафрагме, не бегает мурашками вдоль позвоночника, не дергает за яйца; ничего такого, что можно было бы выплеснуть из себя посредством старой доброй мастурбации. Эта музыка буквально за уши оттаскивает тебя от ее трусиков, а ты орешь и пускаешь слюни: и вывих в ней куда отчаянней и круче, чем какие-то там сексапильные басы. Тоска такая, как будто ты анод в забитой песком кислотной батарее. Пиздец всему – но с любовью.
      В горле поднимается ком. Я глотаю его и спешно оглядываюсь вокруг, пытаясь найти хоть что-то, за что зацепиться глазами. Но единственная потенциальная мишень – коренастая молодая мамаша с ребенком, несколькими сиденьями ближе к выходу. Ребенок совсем еще маленький, он тянет мамашку за волосы, а та изображает страх господень.
      –  Перестань, – говорит она, – разве можно делать мамебольно?
      Она притворяется, что плачет, но ребенок только пуще веселится и с гиканьем принимается таскать ее за волосы еще того сильней. Я присутствую при торжественном акте закладки свежего, с пылу с жару ножа в едва нарисовавшуюся душу. Тренировочный выпад, так сказать. Лезвие материнской заботы. Вот матерь человеческая, ничтоже усомнившись в силу тупости своей, тихо делает пробный надрез.
      – Ой, как больно, ой, ты убилмаму, мамы больше нет! – Она прикидывается мертвой.
      Малыш хихикает, с минуту – не дольше. Потом он понимает: что-то не так. Она не просыпается. Она ушла, он убил ее, вот так, просто, всего лишь дернув за волосы. Он тычет в нее пальцем, потом лицо у него собирается складками: сейчас заревет. И вот мы с вами присутствуем при знаменательном событии. Он хватается ручонками за рукоять и вгоняет свое первое в жизни лезвие, до отказа. Все, что угодно, лишь бы ее вернуть. Ну и, конечно, стоит брызнуть первым слезам – и она тут как тут, воскресла.
      – Ха-ха-ха, а вот и я! Ха-ха-ха, а вот и мама!
      Ха-ха-ха, таков Порядок Вещей.
      Дрррррр – автобус вгрызается в сиреневую мглу, как горемычная ракета, битком набитая ножами и Верноном. Я знаю, что все мои переживания говна собачьего не стоят. Вы же сами, приняв во внимание все вышеизложенное, первыми скажете, что все мои переживания говна собачьего не стоят. И я это понимаю. Но у меня такое чувство, как будто у меня в башке проклюнулся Голос Вечности и долдонит одну и ту же фразу: «Негоже молодому человеку эдак бездарно растрачивать Годы Учения».
      Тейлор, должно быть, уже покончила с шоппингом. И сейчас сидит себе на заднем сиденье, в «стингрее» у этого ёбаря, с юбкой, задранной до пупа. По мере того как я представляю себе эту сцену во все больших и больших подробностях, взрослые трусики Тейлор становятся все миниатюрней и миниатюрней. И в конце концов превращаются в бикини, в туго натянутые бикини с головокружительными вырезами, которые снять – только дунуть. И с ма-аленькой такой волнообразной выемкой на резинке спереди. Убила меня, просто на месте зарезала. У нее на холмике темнеет крошечное влажное пятнышко, размером с монетку, и если взять в каждую руку по шелковистой ягодице, поднять ее с этого сиденья, поднести поближе к лицу и втянуть носом воздух, то не почуешь почти ничего – и только где-то на горизонте, яркой искоркой, булавочным уколом вспыхнет запах фиников и вяленого мяса. Вот какая она чистая, до скрипа, до хруста, даже в такой изнуряющее прелый день, как сегодня. Скрипично-чистая, как куколка. Ах, Тейлор, ах ты, ёб твою мать, родная ты моя Тей.
      Самое неожиданное, что ожидает меня при въезде в МакАллен, так это – полное спокойствие. Водитель выключает двигатель, дверь произносит свое «псчшшссс», и мир за окошком просто останавливается, и все. Уже почти одиннадцать часов, и тишина звучит совершенно по-новому, в ней отчаянно громко расправляется одежда, когда я встаю с автобусного сиденья. Такое впечатление, словно только что вынырнул из горячечного берда, особенно после всех моих истекающих ядом фантазий. Я иду вслед за прочими расправленными до прямохождения пассажирами в переднюю часть автобуса, и в дверях меня встречает пахнущий дымком воздух. Кто знает, а вдруг это запах свободы. До границы отсюда меньше десяти миль.
      Я смакую резиновый скрип моих «Нью Джекс» о бетон, и вместе с этой незатейливой радостью во мне растет чувство, что я по крайней мере жив, я ощущаю собственные руки-ноги и вижу сны, которые убивают меня, на хуй, на месте. А еще у меня есть двадцать один доллар и тридцать центов. Пустой – за редким исключением – терминал автовокзала сияет обещанием уюта, и я иду туда, чтобы выпить кофе или съесть сандвич: что угодно, только бы помешать моим кишечным клеткам разбрестись по организму в поисках другой работы. У дверей драит пол парнишка-мексиканец; в креслах, рядом с какими-то перетянутыми бечевкой коробками, дремлют две старушки. Обивка обильно источает запах пердежа и дуста. И тут я краем глаза цепляюсь за экран висящего на задней стенке телевизора. Новости. Душа у меня встает на дыбы и кричит: «Куда ты, на хуй, прешься!» Но я таки, на хуй, прусь.
      «В городе Мученио, Центральный Техас, опять пролилась кровь, – слышен голос за кадром. На мокрой от недавнего ливня земле вспыхивают красные и синие всполохи. По подъездной дорожке, где-то на окраине города, еле передвигая ноги, плетется Вейн Гури. На ней спортивный костюм, и она рукой закрывает лицо от яркой подсветки. Какая-то незнакомая тетка, тоже толстая, пропускает ее сквозь раздвижную дверь и оборачивается к камерам.
      – Люди просто раздавлены, и в эту лихую годину я прошу вас: молитесь за нас, за наш несчастный город».
      Резкая смена кадра: на дворе день. Камера криминальной хроники дает нервическую, с врезками крупных планов, панораму окрестностей Джонсоновой дороги, примерно в тех местах, где вчера началось мое путешествие. В кадре появляется Лалли, идет по направлению к камере. Рука у него висит на перевязи.
      «Мне повезло, что я остался в живых. Несмотря на сломанную ключицу, серьезные порезы и ушибы, я испытываю чувство благодарности к судьбе, которая сделала меня свидетелем преступления, после которого не остается никаких сомнений в причинах происшедшей недавно в Мученио страшной трагедии».
      Жилистый мужик из морга нависает над завернутым в пластиковый мешок телом. За спиной у Лалли солдаты уносят труп и загружают его в раскрытую заднюю дверь фургона.
      «Барри Эпоху Гури повезло куда меньше. Его тело обнаружили буквально в сотне ярдов от того места, где шли учения только что сформированной в Мученио группы спецназа – группы, в состав которой вошел бы и он. Если бы за несколько часов до этого не был зверски расстрелян из своего же собственного табельного оружия».
      На экране – фотография Барри в форме курсанта, глаза горят, слепо надеясь на спрятанное где-то по эту сторону объектива счастливое будущее. Потом снова появляется Лалли, успевший еще на пару миллиметров сдвинуть брови к переносице.
      «По роковому стечению обстоятельств, я стал невольным свидетелем этих выстрелов, выстрелов, оборвавших жизнь человека, который сумел справиться с детским аутизмом, чтобы стать звездой местных органов охраны правопорядка, офицером, которого и коллеги по работе, и рядовые граждане в один голос называют Настоящим Человеком. В пораженный ужасом город прибывают федеральные силы, а тем временем всеобщее внимание приковано к поискам убийцы, в чьей виновности теперь уже никто не сомневается и зовут которого Вернон Грегори Литтл…»
      На экране зависает мое школьное фото, за ним – документальная съемка: мы с Пам выходим из зала суда. Потом появляется чудик в очках с толстыми стеклами, в комбинезоне и резиновых перчатках.
      «Сохранность следов, оставленных на месте преступления, почти идеальная, – говорит он. – Нам уже удалось идентифицировать отпечатки подошв кроссовок – весьма необычные для здешних мест – есть у нас и данные об уничтоженных отпечатках обуви вокруг того места, где лежит тело».
      Снова Лалли.
      «Всю ночь будут продолжаться мероприятия по усилению контроля на границах штата и на автомобильных дорогах. Власти предупреждают, что подозреваемый может быть вооружен и очень опасен…»
      Каменным взглядом я обвожу терминал. Уборщик лениво возит шваброй у входа в комнаты отдыха. За стойкой билетер с безразличным видом барабанит по компьютерной клавиатуре. Размеренной походкой я иду по прямой, между ними, к дверям, потом – в самую темную часть улицы, а там уже бегу, лечу, что есть духу, обратно на шоссе.
      Я перебегаю дорогу в самом темном месте и чешу себе дальше по теневой стороне, весь как есть невидимый, и только две светоотталкивающие подошвы месят грязь и мечут молнии. Дорожный щит впереди указывает мне путь на Мексику. Мимо щита шуршат машины. Я даже не знаю, сколько нужно бежать, я просто бегу, пока хватает сил, а потом ковыляю, пока опять не появятся силы бежать. Искры у меня из-под копыт перестают лететь уже за полночь. Я перехожу на шаг и дышу глубже, чтобы в горле перестало свистеть. У меня за спиной ходят волны, валы с седыми гребнями, но только вместо пены они швыряют мне вслед мириады поганых назойливых мух – мыслей о том, что все пропало, что ничего у меня не выйдет. И этих мух приходится давить на ходу. Где-то между мухами маячит Хесус, он машет мне рукой, но сил пробиться ко мне у него не хватает, он тонет, он захлебывается и гибнет в мухах, а те призвали в помощь ночь и высасывают из него всякий цвет и снова делают его неразличимо черным. Я останавливаюсь как вкопанный, как валун, который никогда не двигался с места. Моя голова висит в пустоте и тихонько жужжит, а когда, выждав века полтора, я ее поднимаю, то вижу впереди какое-то свечение. Спотыкаясь, я иду вперед, и свечение постепенно превращается в яркий свет, в этакую феерию света посреди Ничто.
      «Международный Мост – Puente Internacional, Мексика» – гласит надпись.
      Отсюда граница выглядит так, как будто построил ее Стивен Спилберг: вспышка арктического света, обрамленная во тьму. Я надеваю куртку, хотя совсем не холодно, и пытаюсь пригладить волосы. Я отмеряю последние несколько сот шагов родной земли.
      По обе стороны моста вдоль обочин выстроились длинные очереди грузовиков, а посередке едут битком набитые людьми легковушки. Пешеходов тоже хватает, даже в такое время суток, и никаких тебе рогаток и шлагбаумов – если не считать обычного КПП. Я ступаю на мост, зная, что сделал первый шаг к своей мечте, наступил ей на подол и уговариваю взять меня на борт. Спасение, сувениры, и сушатся в ленивом ветерке под ясным солнышком ослепительно-белые трусики.
      Единственное, что я уже могу сказать наверняка: на линии границы заканчивается чистенькое бетонное шоссе, а за ней – другая страна. Вокруг, словно полк взбесившихся манекенов, снуют люди, мелкие, но очень гордые, а между ними круглолицые типы в резаной джинсе, и у всех в глазах невъебенное чувство уверенности. Они у себя дома. Мексиканцы. Выражение лиц – недоверчивое, как будто ты им чего-то этакого понаобещал, а теперь кто тебя знает. Краешек их собственной мечты тоже зацепился за этот мост, только с другой стороны: вот в чем дело. Это чувствуешь сразу, как запах. Я прохожу мимо старикашки в «Рей-Бэнах», в бейсболке с надписью «Береговая охрана», в куртке с надписью «Уау-бой», в флюоресцирующих «Найкс»: он тащит коробку от «Нинтендо», перевязанную простынями из мотеля «Саут-парк». Я останавливаюсь и стою, как дурак, как хуй с горы, и это притом что я дюймов на шесть выше их всех.
      На мексиканской стороне пограничники выстроили целую систему домов и домишек, офицеры останавливают и досматривают автомобили. Я поднимаю воротник куртки и стараюсь затеряться в людском потоке. И мне это почти удается – пока я не слышу окрик.
      –  Joven!– окликает меня мексиканский пограничник. – Joven! Мистер!
      Я оборачиваюсь. Он поднимает руку, ладонью ко мне.

Шестнадцать

      Пограничник не торопясь, с важным видом идет в мою сторону. Кожа у него темнее, чем у большинства здешней публики, большую часть головы занимает лысина, а к лысине приклеены ниточки черных с проседью волос – как будто колесной мазью намазано. В общем, прыщ на ровном месте.
      – Ваш паспорт, пожалуйста, – говорит он. Голос у него серьезный, и в довершение всего полон рот золотых зубов. Глаза черные, и взгляд – как кипятком ошпарили.
      – Э-э, паспорт?
      – Да, паспорт, пожалуйста.
      – Э-э, я американец.
      – Водительские права?
      – М-м, нет, вы поймите, я американец, решил посетить вашу прекрасную страну, и все такое…
      Он пристально смотрит мне в глаза. Сейчас начнется. Сейчас из него попрет какое-нибудь сраное чувство долга, я уж чувствую, как его распирает изнутри.
      – Следуйте за мной, – говорит он и конвоирует меня в главное здание.
      Внутри пахнет сапожным кремом. Обстановочка тут как в «Парке юрского периода», такие, знаете, старые столы, а стулья как в китайском ресторане, и в потолке сияет одинокая светилка из супермаркета. В углу пощелкивает вентилятор. Общее впечатление: нечто среднее между залой суда и комнатой ожидания в одном из этих центров общественного здоровья, которые показывают по телику, особенно из тех, которые битком набиты мексиканскими бабульками. Только никому не говорите, что я так сказал. А то я ни хуя не понимаю, чем это для меня кончится. Пограничник подводит меня к столу, сам обходит его и садится, весь такой осанистый, как будто он президент Южной Америки, или еще хуй знает кто, как будто граница – всего лишь щелка на его сраной жопе.
      – У вас имеется документ, удостоверяющий личность?
      – Э-э, в общем-то нет.
      Стул скрипит, он откидывается на спинку и разводит руки в стороны, как будто хочет обратить мое внимание на самый, еби его, очевидный факт во всей вселенной.
      – Вы не можете въехать в Мексику без документа, удостоверяющего личность.
      И складывает рот куриной жопкой: вот какой Эффект производят на человеческих физиономиях Очевидные Факты.
      У меня чуть ниже связок выстраивается бойкая очередь из правдоподобных баек. Я решаю сыграть усталость и беспросветность жизни, то есть роль, которая в моем для-внутреннего-пользования репертуаре значится как Дебиловатый Малый. Я наскоро леплю себе семейство.
      – Понимаете, мне нужно найти родителей. Они уехали немного раньше, а мне пришлось задержаться и выехать только сейчас, и вот теперь они, типа, сидят там и ждут меня. Беспокоятся, наверно.
      – Твои родители на отдых?
      – Ну да, мы, вроде того, хотели все вместе съездить на юг, отдохнуть.
      – Где твои родители?
      – Они уже в Мексике и ждут меня.
      – Где?
      Это пиздец. Стоит вам попасть на подобного упертого чувака, и вы попали, имейте это в виду. И вот что будет дальше: он отведет все то говно, которым я его потчую, в отстойник, а потом медленно и нежно будет гонять по все более и более узким трубам, а под конец выжмет сквозь частое сито правды. Отстой вранья, он ведь может начинаться с полной неопределенности, вроде: «Знаете, они, в общем, в Северном полушарии», или типа того. Ну, а затем он будет ставить трубу за трубой, все уже и уже, пока наконец ты не выдашь ему номер комнаты, в которой они остановились. И где они, на хуй, заблудились, мои, блядь, родители?
      – Э-э, в Тихуане, – говорю я и киваю.
      – Ти- juana? – Он качает головой. – Это не дорога на Тихуану – там другая сторона Мексики.
      – Да нет, вы не поняли, все в порядке, они все равно собирались ехать в эту сторону, а я как раз оказался в этих же краях, так что, короче говоря, я просто должен перебраться через границу, и мы с ними встретимся. Понимаете?
      Он сидит, и лицо у него глядит вниз, а глаза при этом глядят вверх, так сидят люди, которым тебе не удалось запудрить мозги.
      – А где в Тихуане?
      – Э-э, в гостинице.
      – В какой гостинице?
      – Ну, эта, черт, где-то ведь я записал… – Я начинаю рыться в рюкзаке.
      – Сегодня ты не въезжаешь в Мексику, – говорит пограничник. – Лучше ты звонишь твоим родителям, и они за тобой едут.
      – Ну, понимаете, сейчас уже как-то поздновато звонить – я вообще-то уже должен был быть на месте. К тому же мне казалось, что между нашими странами существует какой-то пакт или вроде того, я думал, американцы имеют право просто ехать через границу, и все дела.
      Он пожимает плечами:
      – Как я знаю, что ты американец?
      – Черт, да вы просто посмотрите на меня повнимательней, и все, – в смысле, а кто же я еще-то, как не американец, американец я и есть.
      Я развожу руки в стороны и пытаюсь сымитировать Эффект Очевидного Факта. Он ложится грудью на стол и смотрит мне прямо в глаза.
      – Лучше позвони твоим родителям. Сегодня ночуешь в МакАллене, завтра они за тобой едут.
      Я делаю единственно возможный ход для человека, которого прижали спиной к частому ситу правды и надавили сверху. Я притворяюсь, будто он только что подал мне воистину прекрасную мысль.
      – Ну да, конечно, у вас же есть телефон? Я позвоню родителям и договорюсь на завтра. Спасибо, спасибо вам большое.
      Я, прихрамывая, плетусь к висящему на стенке старенькому аппарату и делаю вид, что опускаю в щель монеты. Потом я, как полный мудак, принимаю рыться в рюкзаке. И даже говорю какую-то поебень в эту сраную трубку. Тут ведь такое дело: увяз коготок, всей птичке мандец. В итоге, пожевав какое-то время мякиш с моими так называемыми родителями, я нахожу свободное место на лавке, сажусь и начинаю уплывать в бездонное чистилище, а вентилятор у стены верещит, как мешок с крысами. Я сижу до трех утра, потом до половины четвертого, и перед глазами у меня все это время шуршат прохладные накрахмаленные простыни. Знаете, наверное, что у каждого человека в голове есть один-единственный голос, который всегда говорит разумные вещи, ну, вроде встроенной такой бабули или типа того? Мой твердит все это время: «Купи себе бургер и придави до утра, покуда все не прояснится».
      И вдруг краем глаза я вижу за окном красную вспышку. Потом синюю. У КПП останавливается патрульная машина. Выныривают две полицейские шляпы. Американская полицейская шляпа. Меня будто ветром сдувает с лавки, и я тихонько протискиваюсь мимо старикашки, который дремлет, прислонившись к шкафу с каталожными ящичками. У него такой вид, как будто он просидел тут, на хуй, всю жизнь, с самого детства. В полном отчаянии я иду обратно к знакомому столу. Лысый пограничник стоит возле него и разговаривает с каким-то другим мексиканцем, тоже в форме. Они оба поворачиваются ко мне.
      – Сэр, senor, мне правда очень нужно перебраться через границу и немного поспать. Я всего лишь простой американец, который едет на каникулы. – Краем глаза я отслеживаю, как мимо окна идет еще один полицейский. Он задерживается у входа, угнездив на сгибе руки мощную штурмовую винтовку, говорит что-то напарнику, потом подходит мексиканский офицер и что-то объясняет им обоим. Полицейские кивают и отходят в сторону.
      – Твои родители едут? – спрашивает у меня мой пограничник.
      – Э-э, прямо сейчас у них не получается за мной заехать.
      Он пожимает плечами и поворачивается к собеседнику.
      – Послушайте, – говорю я, – я ничего такого не сделал, я обычный человек, можете проверить мой бумажник, и вообще все, что хотите…
      В глазах у него появляется иной, доселе незнакомый огонек. Он протягивает руку за бумажником. Я отдаю. Он вынимает мою кредитку и подчеркнуто официальным жестом кидает ее на стол, потом садится, кладет бумажник к себе на колени и вытягивает за уголок двадцатидолларовую бумажку.
      – Это все деньги, с которыми ты едешь отдыхать?
      – Э-э, эти, и еще на карточке.
      Он подбирает со стола кредитку, аккуратно вертит ее в руках, задерживая взгляд на той стороне, где выдавлено «В.Г. Литтл». Закусывает губу. У меня внезапно возникает смутное чувство, что мексиканская Судьба может радикально отличаться от нашей. Мне кажется, что искра у него в глазу намекает на совсем иные отношения между нами, двумя бродячими псами, которые не по собственной воле ввязались в дерьмовую игру. Заговорщицкая такая искра. Потом молниеносным движением он переправляет двадцатку из бумажника в ящик стола.
      – Добро пожаловать в Мексику, – говорит он.
      Знаменитый актер Брайан Деннехи задержался бы еще на какое-то время, прищурился, постоял неподвижно, чтобы отдать молчаливую дань уважения тайным соглашениям между мужчиной и мужчиной. Он мог бы опустить ладонь на спину этого человека и сказать: «Передай привет Марии». Я же просто подхватываю рюкзачок и съебываюсь на хуй. Полицейские стоят в тридцати ярдах от меня, на американской стороне, и говорят по рациям. Я поворачиваюсь к ним спиной и растворяюсь, ускользаю в ночь моей мечты.
 
      Представьте себе стену из раздувшихся, как раковая опухоль, туч, которая Мечом Господним отсечена от чистого неба – как раз вдоль границы, ибо Мексиканская Судьба не потерпит подобной хуеты на своей территории. До боли родные звуки пузырьками поднимаются на поверхность потока путников, новых братьев и сестер, которые влекут меня вдоль по дороге к югу, как окатанный камушек, беспомощный, но храбро встречающий волну.
      Город на мексиканской стороне моста называется Рейноса. Он большой, он беспорядочный, и в кулисах пробегает сквознячок с запахом зебр и клоунов, так, словно в любой момент здесь можно ждать чего угодно, пусть даже по ту сторону границы все спят мертвым сном. Ночь в Мексике не умирает. Если бы земля была плоская, по краям она должна была бы выглядеть именно так. Сразу видно, что действие всемирных законов здесь приостановлено. С той стороны границы в город пропускают целую транспортную колонну, и я ухожу с магистрали, долго петляю по каким-то улочкам, чтобы в конце концов выйти к месту, где орет музыка и на лотках, при свете голеньких электрических лампочек, поблескивает еда. Один парнишка за стойкой с фаст-фудом принимает у меня доллар мелочью в обмен на несколько тако, которые проваливаются, не оставив по себе даже воспоминания, даже вкуса во рту. Поев, я окончательно лишаюсь сил. Я ложусь в дрейф и медленно уплываю во тьму. Если взять коровье стадо, расплавить каждую корову по отдельности, а потом завязать их узлом, двигаться они будут примерно так же. Примерно с час я плаваю по улицам, пока ко мне не возвращается спо собность логически мыслить. Я отдаю себе отчет в том, что от границы мне нужно убираться куда подальше, но в карманах у меня хуй с мелочью, а ноги отваливаются прямо на ходу. Время от времени рядом со мной пролетает Хесус: то ли радуется, что попал на землю предков, то ли жаждет крови иностранцев, которые его убили. Я останавливаюсь и умоляю его угомониться.
      Я нахожу на краю города подходящую лежку: нишу меж двух домов, укрытую сверху ветвями чапараля, и, притулившись к стене, начинаю крутить в голове мысли. В окне одного из домов висит занавеска и навевает прохладу. Как только местные шавки наконец затыкают свои сраные пасти, передо мной является тело Тейлор, обернутое, как тело богини, в занавеску: и божественная музыка сочится у нее между ног, сквозь сбившееся в складки кружево. Потом она спускается ко мне, на землю. Сегодня первый день нашего с ней побега, и волосы у нее спутались от ветра; она усталая и сонная и несколько раз принимается устраиваться поудобней, прежде чем уйти в густой сладкий сон, а жизнь осыпается вокруг нас крохотными, как песчинки, кусочками.
      Когда я открываю глаза, на дворе уже вовсю светит солнце, стоит четверг, а я лежу в чужом странном месте, через шестнадцать дней после той минуты, которая разодрала мою жизнь напополам. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что без денег протяну ноги – и очень скоро. Можно, конечно, попытать счастья с Тейлор, но сперва я должен убедиться, что она не сдала меня с потрохами этой сучке, Леоне Даит. Еще мне нужно позвонить домой и все там уладить, но матушкин телефон, вероятнее всего, уже на прослушке, и, в любом случае, никуда я, на хуй, не звоню на оставшиеся тридцать американских центов. Я закидываю рюкзак на плечо и выхожу на шоссе, вон из города, куда глаза глядят. Одно из мест в той стороне, куда они глядят, называется Монтеррей – если верить дорожному указателю. Я рад самой возможности куда-то двигаться. Оно, конечно, может обернуться и так, что в Рейносе окажется астрокупол или, там, зоопарк, в котором можно без зазрения совести тискать зверушек, но у меня, по правде говоря, охуенные на этот счет сомнения.
      По дороге несутся грузовики, все в пыли, утыканные сверху донизу какими-то дополнительными фарами и антеннами, так что вид у них – как если собор поставить на колеса или типа того. А я чалю за ними следом на своих двоих. Мне просто хочется побыть наедине с моими волнами. Сперва я едва волочу ноги, потом едва ли не бегу вприпрыжку, потом хромаю, и так весь день, пока моя тень не вытягивается аж до побережья, а мелкая кактусовая поросль у дороги не сливается в единую сумеречную массу. Я дохожу до поворота, где дорога выгибается горбом и ныряет вниз по склону, и у меня возникает такое чувство, что именно здесь лежит моя граница между прошлым и будущим. Прямо по курсу – ночь, за спиной – разноцветное небо. Меня пробирает дрожью, но тот внут ренний голос, который умнее всех, тут же говорит мне: доверь свое будущее Мексиканской Судьбе.
      Как только по небу раскатывают звездное покрывало, появляются судьбоносные знаки. Рядом сбрасывает скорость грузовик с четырьмя миллионами разных фенечек на капоте, расцвеченный разноцветными огнями, как рождественская елка в Джей Си Пенни , и весь исписанный какими-то мудрыми высказываниями. Я не обращаю на него особого внимания, пока он не проезжает мимо и глаз у меня не падает на брызговики у задних колес. На обоих нарисована одна и та же дорога, которая лениво петляет между пляжей и пальмовой рощицей. Моим пляжем. Прежде чем я успеваю как следует рассмотреть пальмы на предмет развешанных для просушки трусиков, грузовик перекатывается на встречаю полосу и ныряет вбок, под горку, туда, где горят в окошках какого-то халупистого придорожного строения огни. Я прикидываю, что в Мексике, должно быть, это принятая система сигнализации: чем мигать разными там поворотниками, на которые все равно никто не обратит внимания, ты просто выезжаешь на встречную полосу, и все дела. Отсюда важная истина: если вы заметили, что от встречной мексиканской фуры брызнули во все стороны машины помельче, это до хуя всего значит. И я бегу за грузовиком, вниз под горку.
       «El alarcan, el alarcan, el alarcan te va picar…»
      В баре у автозаправки играет музыка. Грузовик останавливается возле бара, и я вижу, как из кабины выпрыгивает водитель. Ростом он меньше, чем я, у него кустистые заросли на лице и огромные усы. Прежде чем войти внутрь, он снимает шляпу, а потом открывает дверь и делает шаг, весь такой спокойный и крутой, как будто у него на поясе висят два кольта. И в самый последний момент, прежде чем окончательно исчезнуть из виду, он дергает себя за яйца. За спиной у него из кабины выскакивает пацаненок. Я тоже вхожу, даже пальцем к яйцам не притронувшись. И вроде бы никто не возражает. Внутри воздух сплошь пропитан запахом нерафинированного масла и чужой кухни. Водитель останавливается у грубо сработанной деревянной стойки и оглядывает полдюжины жестяных столиков: за столиками сидит еще парочка распиздяев и сосет пиво. Бармен но виду – вылитый мексиканец, если не считать того, что он белый и рыжеволосый, – вот это, ни хуя себе, морковка к празднику.
      Пацаненок сразу бежит к столику возле вздрюченного на стенку – и повыше – телевизора. У меня возникает идея, и я тоже иду к стойке, а все присутствующие провожают меня взглядами. Водитель получает бутылочку холодного пива. Я вынимаю из рюкзака музыкальный диск, указываю на него, потом на бутылку. Бармен хмурит брови, внимательно изучает диск, потом с грохотом ставит передо мной на стойку холодную, потную бутылку. Он передает диск водителю; оба кивают. Я знаю, что перед пивом мне следовало бы поесть, но как, интересно знать, по-мексикански будет:
      «Молока с еби-его печеньками»? Вы знаете? Я тоже не знаю. Минуту спустя оба мексиканца берут мой рюкзак и аккуратно принимаются перебирать диски. Потом их взгляды совершают неизбежное паломничество вниз, на мои обутые в «Нью Джекс» ноги. Кончается все это тем, что всякий раз, когда перед водителем грузовика появляется очередная бутылка пива, бармен автоматически оглядывается на меня. Я киваю, и мне тоже ставят пиво. Кредит открыт. Я представляюсь. Водитель грузовика сверкает сквозь губы золотом и поднимает бутылку.
      – Sa- lud! – говорит он.
 
      Вот только нехуй меня спрашивать, когда на стойке появилась первая порция текилы. Внезапно, когда успевает пройти еще какая-то часть жизни, сквозь раскрытое окно бара в комнату вплывает кристально ясное ночное небо, на котором звезды развешаны как капли росы у паука на паутине, и выясняется, что я курю сладковатые на вкус овальные сигареты под названием «Delicados», причем, судя по всему, из собственной пачки. Набрался я по самые гланды. Усы у этих ребят почему-то оказываются там, где должно быть волосам, а под ними завываютохуенные черные дыры, битком набитые золотом и гландами, нет, вы только на них посмотрите, как они дерут глотку. Подходят еще какие-то люди, один даже встает на колени. В ночи оказывается полным-полно ребят настолько славных, что я в жизни не видел столько славных ребят в одном месте, и мы все вместе орем, хохочем, играем в корриду, изображаем игуан, – вот клянусь вам, вы бы просто усрались со смеху, если бы видели, как этот чувак, Антонио, изображает ёбнутую игуану. Вся эта братва обнимается, братается, рыдает друг у друга на плече, они становятся моими отцами, сыновьями, братьями, в едином вихре бесшабашной страсти, но сравнению с которым все, что я видел дома, кажется аккуратненьким таким джакузи, который забыли включить.
      В здешнем воздухе, должно быть, тот же самый кислород, и гравитация та же самая, что и у нас дома, только здесь все разогрето до предела и кружится, кружится, кружится до тех пор, пока не пропадает разница между добром и злом, между тем, что важно и что не важно. И вот, поди ж ты, в Штатах черным-черно от мексиканцев, но подобного драйва никто даже и не нюхал. Вот возьмите, к примеру, Лалли; что нужно было сотворить с его генами, чтобы из него выросло подобное уёбище? А его отец между тем в свое время наверняка ползал по полу, изображая игуану. В том-то все и дело, что ничего особенного с ним не произошло. Он просто подхватил нашу общую американскую заразу. Называется «хочу еще».
      Мысли тянутся за мной в сортир, где писсуар под самую завязку забит выжатыми зелеными лаймами, которые здесь принято выжимать себе в выпивку. Не то чтобы они отбивали запах хоть на сотую долю процента: для этого нужно было бы усыпать ими весь пол, выложить ими стены и так далее, но в голове от подобного зрелища как-то сразу проясняется. Эффект, блядь, лимонной свежести. Брызгая на лаймы, неожиданно осознаю, какая колоссальная иммунная система работает в Штатах: которая мигом обобьет тебя по краям, чтоб не резался, вымоет, на хрен, все агрессивные гены и снабдит на дорожку ножиком в спине. Вот, возьмите, к примеру, – простите, конечно, если так нельзя говорить и если за одну подобную фразу можно угодить во враги общества номер один, – но вы помните моего адвоката, старину Абдини? Такое впечатление, что ему особая промывка генов не потребовалась. Наверняка до сих пор носит тот же самый набор, с которым сошел с парохода. А знаете почему? Потому что этот генный набор в магазине продается иод слоганом: «Сшиби лишний бакс, и пошустрее». Наш излюбленный сорт.
      Здесь, в ином пространстве и времени, я провожу ночь с ребятами, в каждом из которых сидит оптимально калиброванный набор чисто мексиканских генов.
 
      В пятницу утром я просыпаюсь оттого, что у меня дико болит голова. Я лежу, свернувшись калачиком, за жестяным столом. Кирпич, который висит у меня в голове, раскачивается и лупит в донышки глаз – как только я пытаюсь оглядеться вокруг. Я сдаюсь, и вместо того, чтобы вертеть башкой, пытаюсь сосредото читься на кочерыжистом, грубой работы распятии у себя над головой. С распятия свисают мои «Найкс».
      –  Mira que te esta esperandoLedesma, – говорит откуда-то со стороны стойки водитель грузовика.
      –  CualLedesma cabron, – отвечает бармен.
      –  Quele des ma mones al nabo, buey.
      Водитель покатывается со смеху. Слышно, как он сплевывает на пол. Я сажусь и вижу, что ребята у стойки старательно пытаются сосредоточиться на том, что показывает телик. Я поворачиваюсь к экрану, как раз вовремя, чтобы увидеть, как вместо Лалли на экране появляется мое школьное фото. Над головой пролетает пулеметная очередь испанской речи. Ребятам, судя по всему, все по фигу.
      –  Que le ves al guero?– спрашивает бармен.
      –  Si el guero eres tu, pendejo.
       – Ni madres.
       – Me cae – tas mas guero que la chingada, tu.
      Я знаю, что «chinga»– слово матерное, в школе выучил. Должно быть, его можно вертеть так и эдак, но матерью местного мата так или иначе остается эта самая «chinga». Об остальном вы меня лучше не спрашивайте. Бармен вынимает три небольших стаканчика, протирает каждый и выставляет рядком на стойке. Я сижу и смотрю, как мое фото отъезжает в угол экрана, а из-под него разворачивается карта Техаса. По ней разбросаны фотографии каких-то незнакомых людей. Появляются пульсирующие красные точки, как на рекламе аспирина. Места, в которых меня могли видеть. Лаббок, Тайлер, Остин, Сан-Антонио.
      А вот в Хьюстоне точки нет. Господи, молодчина, Тейлор.
      Тут вдруг из задней комнаты выбегает водительский пацаненок и переключает канал – на какие-то мультики. Я на дрожащих ногах поднимаюсь с пола и бреду к стойке, хватаясь по дороге за столы и спинки стульев. Потом я замечаю в бармене что-то знакомое. Ёб твою мать, да на нем же надета моя рубашка. И джинсы. Я оборачиваюсь, чтобы посмотреть, не примерекалось ли мне, что мои «Найкс», моя душа живая, висят на совершенно постороннем распятии. Ни хуя не примерекалось. Висят. Я ставлю глаза на бармена, и он указвает пальцем на карман моих брюк. Я опускаю голову и проползаю взглядом сперва по футболке с надписью «Guchi», потом по невъебенной ширины оранжевым штаникам, и упираюсь в сандалии с подметками из старых автомобильных покрышек. Если грузовик – собор, то я теперь к нему – часовня. Церковь, блядь, во плоти. Я сую руку в карман. Там лежат двести песо в местной валюте. Вернон Гейтс Литтл, дорогие мои. Мексиканская, блядь, судьба.
      Ребята подталкивают мне стакан с какой-то жидкостью, которая, по их словам, должна привести меня в чувство. Она обжигает мне горло, в комнату врывается солнечный свет, ослепительный луч, который делает невероятно четким висящее на стене распятие и – картинки из вчерашней ночи. Пелайо, водитель грузовика, хочет подвезти меня на юг, в свой родной штат Герреро. К брызговикам.
      Он подсаживает пацаненка в кабину, а я тем временем плетусь на заправочную станцию, купить телефонную карту. По дороге я заглядываю грузовику под кузов, на месте ли брызговики. О господи. Между ними краской выведены слова: «ME VES Y SUFRES» . Мне весь, и супер, что-нибудь вроде этого. Надо будет не забыть сказать Тейлор.
      Она снимает трубку через пять гудков.
      – Тейла.
      – Тей, привет, это Верн.
      – Что, кто? Погоди… – На том конце провода слышен топот, мужской голос рокочет, потом резко обрывается, такое впечатление, что она зашла в туалет или типа того. – Да, кто это?
      – Верн.
      Охуебательская тишина, лет примерно на десять, потом она опять подает голос, и на сей раз близко, по-настоящему близко к трубке.
      – О г осподи.
      – Тей, послушай…
      – Просто поверить не могу, что говорю с настоящим серийным убийцей.
      – Блядь, да никакой я не убийца…
      – Ага, конечно… Да тут до самой Виктории трупы просто штабелями лежат!
      – Тей, прошу тебя, послушай…
      – Бедный ты мой. Бедненький. Ты где?
      – В Мексике.
      – Боже мой, ты бы видел, что творится у нас в городе! Такое впечатление, что ты попал в Майами-Бич, по всему городу какие-то провода, телекамеры с прямым выходом в Интернет, двадцать четыре часа в сутки. Компания, которая все это устроила, выпустила акции, их тут же расхватали, и она купила «Барби Q», а папаше моему предложили открыть суши-бар, прямо на том месте, где раньше был унисекс! Если дело выгорит, я вернусь домой и буду в этом баре менеджером – представляешь?
      Я вижу, как единички капают с моей карты, словно кетчуп с местной мухи.
      – Тей, я звоню из автомата…
      На том конце провода в трубку врываются ритмичная музыка и людские голоса. Слышен все тот же мужской голос, потом Тейлор огрызается ему в ответ, на повышенных тонах: «Я имею право поговорить с собственнойподругой? Между прочим, по межгороду – понятно?» Дверь с грохотом захлопывается. Она резко выдыхает, как если бы вздохнула, только наоборот.
      – Ты прости, я, понимаешь, в последнее время сама не своя.
      – Черт, я не хотел…
      – Тебе нужны деньги, так? У меня, типа, есть шесть сотен, отложила себе на каникулы.
      – Очень было бы кстати, а то, понимаешь, полный пиздец.
      Она сопит в трубку, потом говорит, тоном ниже:
      – Ты перешел со мной на мат, убийца?
      Мои новые штаны из полиэстера чуть не лопаются от счастья.
      – Но, слушай, а куда же мне их перевести? У тебя есть какой-нибудь адрес? А что, если они, типа, – ну, сам понимаешь…
      – Черт, ты права.
      – Верн, позвони мне из какого-нибудь места поприличней, ну, из города, из солидного отеля, и я вышлю чек, через «Вестерн юнион».
      Я кладу трубку, и в ушах у меня звенит песнь судьбы – еесудьбы. Да на шестьсот долларов тут, наверное, можно будет купитьэтот ёбаный домик на пляже. Просто душа поет. Мне уже все по фигу, и я звоню Пам. Трубку на том конце берут сразу. Я стою, бью мух и жду, пока она донесет до уха свою тонну жира с утопленной в ней трубкой.
      – Ал-ло?
      – Пам, это Верн…
      – О господи! Верни?Мы тут просто с ума посходили, ты где?
      На заднем плане я отслеживаю матушкин голос. Сразу следовало догадаться, должно быть, сидят сейчас и доедают девятимиллионный по счету буррито. Матушкино хныканье становится ближе, но Пам ее отгоняет.
      – Ты там хорошо питаешься? Только не говори мне, что тебе нечего есть, только не это, о боже ты мой…
      Матушке удается выхватить у нее трубку.
      – Вернон, это мама.
      И она с места в карьер срывается в неудержимый рев. На глаза у меня наворачиваются слезы, которые она тут же вбирает в себя и переходит к полноценной – с ручьями слез – истерике. Я стою и поджариваюсь изнутри, как ёбнутый кролик в микроволновке.
      – Ма, прости меня, пожалуйста.
      – Знаешь, Верн, полицейские говорят, что будет лучше, если ты просто вернешься домой.
      – Это вряд ли.
      – Но все эти загубленные человеческие жизни, Вернон; и вообще – ты где? Мы знаем, что сегодня утром тебя видели неподалеку от Маршалла…
      – Ма, я никого не убивал и в бега пустился не из-за этого. Я просто пытаюсь доказать, что ни в чем не виноват, понимаешь? Я, может быть, уеду в ближайшее же время в Канаду, или в Суринам, или еще куда-нибудь.
      Ни хуя себе, сказал, как в воду перднул. В ситуациях, когда им предлагается возможность выбора, матери автоматически находят нужное слово.
      – Да, Вернон, в Мексику? Господи, мальчик мой, речь идет о Мексике?
      – Я говорил про Канаду или Суринам, ма.
      – Но разве ты сам не понимаешь: чем дольше ты будешь пропадать, тем серьезнее все будет складываться для тебя здесь, дома. Разве ты этого не понимаешь? Вернон? Мистер Абдини говорит, что ты можешь рассчитывать на профессиональную адвокатскую поддержку, он тут перевернул все вверх дном, нашел какие-то зацепки, и все такое, а когда вернется Лалито, мы смогли бы опять зажить нормальной семейной жизнью, как в былые времена.
      – Ты что, до сих пор ждешь Лалли?..
      – Но ведь эта старушка из приюта больше сюда не звонила, так почему бы и нет? Вернон? Это любовь, женщины чувствуюттакие вещи.
      – Ма, когда ты в последний раз говорила с Лалли?
      – Ну, ты же знаешь, он очень занят.
      Я хрюкаю в трубку, вложив в этот звук весь свой запас иронии. Мне кажется, ситуацию, когда человек принимает стопроцентную херню за реальность, принято воспринимать иронически. Единички уплывают с телефонной карты, так, словно это единички моей души; и у меня такое чувство, что, как только они выйдут все, я умру. Я даю себе зарок оставить несколько про запас, на тот случай, если в конечном счете окажется, что они и впрямь как-то связаны с моей душой. Еще одна вечная истина, имеющая отношение к людям, которым повезло оказаться в дерьме по уши: в подобной ситуации становишься охуительно суеверным.
      – Ты где? Просто скажи мне, и все, Вернон?
      – Спроси его, когда он в последний раз ел, Дорис.
      – Мам, у меня сейчас кончится карточка. Главное, что со мной все в порядке и что я тебе позвоню, как только у меня здесь все устроится.
      – Ой, Вернон.
      Она опять ударяется в рев.
      Мне очень хочется послать ей кусочек пирога со сливками, хотя бы самый маленький кусочек: рассказать про мой домик на пляже, и как она ко мне приедет, и все такое. Но ни хуя я этого сделать не могу. Я просто вешаю трубку, и пиздец.

Семнадцать

      – Ay, ay, ayeeeeeee, Lu-pita! Ay, ay, ayeeeeeee…
      В радио, как мыши, скребутся местные мелодии, а мы едем к югу в кабине грузовика – Пелайо, пацаненок, Хесус Мертвый Мексиканец и я. «Настоящий винегрет», – как сказал бы старый мудак мистер Кастетт. Вы со смеху сдохнете, когда услышите здешние хиты: старая добрая полька под гитару, бас и аккордеон, и все эти ребята вопят «Ай-яй-яй» и прочую херню в том же духе. А ведущие на местных радиоканалах еще того круче: завывают, объявляя каждую следующую песню, так, словно объявляют о выходе на ринг ёбнутого чемпиона в среднем весе. Я сижу высоко, как бог, на пассажирском сиденье, и смотрю на белый свет сквозь полоску лобового стекла в крохотном пробеле между невероятных размеров настольной часовней в честь Девы Марии и бахромчатой занавесочкой, с которой свисают игрушечные мячики для европейского футбола. Пацаненок Пелайо играет со мной в гляделки. Зовут его Лукас. Всякий раз, как я смотрю на него, он пулей отворачивается и смотрит в сторону. Так что я сижу себе и слежу за ним краем глаза, чтобы он привык, что глаза у меня движутся медленно – пока он окончательно не потеряет бдительность; и тут я вдруг резко перевожу взгляд и смотрю ему прямо в глаза. Ха! Он густо краснеет и утыкается лицом себе в плечо. Не знаю, с какой такой стати, но у меня от этой игры – волны, нет, правда, стая бабочек на душе, и все такое. Только не поймите меня неправильно, со мной все в полном порядке. Я не собираюсь Менять, на хуй, Ориентацию, или типа того. Но вот, бля буду, у меня такое впечатление, что я попал на одну из тех Простых Жизненных Вещей, о которых все вокруг говорят, а ты никак не поймешь, что они, суки, имеют в виду. Вы только представьте себе нормального такого десятилетнего пацана, который играет в подобную игру – то есть дома, в Штатах. Ни хуя подобного вы себе не представите. У любого недомерка найдется про запас пара ласковых, просто на тот случай, есливы ненароком лишний раз посмотрите в его сторону.
      Мы все глубже уходим в Мексику, в самое чрево, мимо Матеуалы и Сан-Луис Потоси, где пейзаж становится зеленее и попадает в резонанс с моим похмельем, и от этого неожиданного совпадения в голове у меня сами собой плетутся причудливые нити грез о доме и о Тейлор. Я пытаюсь продраться сквозь эти шелковые нити, сквозь извивающиеся осьминожьи щупальца, сквозь алую и пурпурную плоть, сквозь мед и золотистую пыльцу – и реанимировать мои привычные и каждодневные, мои заплесневелые, чехлами затянутые и пахнущие лавандой мысли о мертвых. Мысли, слишком страшные, чтобы от них пробирало дрожью, мысли, которые просто всегда с тобой, как оборки на атласе, которым обтянут твой гроб. Мысли, которые тянутся за нами, пока мы въезжаем в Мехико-Сити, и сливаются в смутный гул, а потом в этом гуле начинают угадываться отдельные голоса. Все, кого я когда-либо знал в этой жизни, стоят за москитными сетками в дверных проемах и поют: «Умотался, умотался, умотался, развлекательный канал, Рас-плеска-тельный Канал, Раз ты так, тебе Хана…»– пока я не задираю голову – понимая, что мне все это кажется, – но я задираю голову и вижу, как сквозь кипящее желчью небо опускается к земле зловонный хобот огромного черного смерча и гонится за мной, из штата в штат, из страны в страну, а потом пластает меня надвое, вытягивает из меня кишки и втаптывает в землю тяжелыми сапогами со шпорами, которые тарахтят, как целая батарея детских погремушек: «Вон там, вон туда! Дави! Размажьэтого недоёбка, гля, он, сука, еще дергается!»
      Вернон Годзилла Литтл.
      Ближе к полуночи, когда наступает чужая июльская пятница, меня уже колотит дрожью с головы до ног. Плоть свою и кости я оставил где-то в северных пригородах Мехико, и только нервная система тянется за мной, через весь город, дальше к югу. По дороге мы раз десять чуть не убились насмерть. Когда наконец-то мы, как пробка из бутылки, вылетаем из города, даже Пелайо понимает, что за рулем сидеть уже небезопасно. И не только ему одному. Мы едем через альпийские леса, то и дело уворачиваясь от автобусов-самоубийц, расцвеченных разноцветными огнями, как космическое челноки, потом спускаемся в тропики, а те, в свою очередь, уступают место камням, и кактусам, и пустынным ночным шорохам на радиоволне. И все это странным образом давит мне на нервы. Так и ждешь, что из-за очередного поворота покажется секретарша доктора Дуррикса или марширующий по дороге оркестр мясокомбината. Я пытаюсь восстановить в голове совсем заглохшую ткацкую фабрику грез: ниточка Тейлор, ниточка пляжа, ниточка «Под парусом». Но прясть становится все труднее, нити путаются и прямо в руках превращаются в вены. «Умотался, умотался, умотался…»
      Наконец мы останавливаемся в городке, где, судя по всему, какие-то психи держат ферму по разведению мух. Я покупаю себе обжигающе горячий хот-дог и тут же принимаюсь отбиваться от мух, но одна все равно влипает в горчицу. Мексиканские мухи медлительны. Я оглядываюсь вокруг. Местечко – точь-в-точь как в боевике, где эти шулеры, которые раздели казино, стоят в отстрелочном коридоре и ждут, куда пойдет лифт, вниз или вверх. Так и ждешь, что вот-вот наткнешься на витрину, в которой выставлен скелет пианиста из ночного клуба – вот клянусь вам. И повсюду, естественно, Музыка. Музыка, и отчетливо пахнет крысами. Потом, когда я выхожу наружу, в горячее, хоть тарелки мой, утро, чтобы отлить, а потом уже забраться в кабину и немного поспать, мне прямо под ноги кидается ебучий скорпион. Как-то не наблюдается в знаках былой ясности.
      Акапулько устроен примерно так же, как Мученио: по краям районы, где носят мешковатое белье веселеньких расцветок, потом идет зона поуже, где плавочки клинышком, потом – где кружевные вставки, а потом уже и центр, где сияют шелковые, в обтяжку. Мы взбираемся на последний холм перед видом на море, и вот она, окраина. Пелайо должен разгрузиться в Акапулько, прежде чем отправиться дальше, теперь уже на север, в свою родную деревню. Наше продвижение к центру города можно отследить по смене запахов. Скоро мы доберемся до тех мест, где будет пахнуть Гигиеническим Мылом для Домашних Любимцев, потом пройдем через зоны «Олд Спайс» и «Хербал Эссене», если, конечно, я не ошибся насчет того, что здесь – как дома. А пока мы тащимся через зону, где, если тебе приспичило нюхнуть дезодоранта, ты просто-напросто суешь палец в жопу, а потом нюхаешь в свое удовольствие.
      Дорога вьется между холмами, покуда наконец на горизонте не начинает разворачиваться океанская гладь. Собственно, Акапулько – это большой такой круглый залив, весь застроенный отелями, отелями и еще раз отелями. Мне следует отыскать самый большой и уже оттуда позвонить Тейлор. Я отдаю себе отчет в том, что риск возрастает многократно: даже я что-то слышал про этот город, следовательно, здесь будет энное количество туристов из Штатов. Я, собственно, и слышал-то про Акапулько да еще про Кун Кан или куда там ездила один раз в жизни наша недоёбаная сучка Леона. Я чувствую, как по коже пробегает предчувствие дрожи. Я начинаю разглядывать высотные здания вдалеке, надеясь увидеть подходящую гостиницу, из которой можно будет позвонить, но в глубине души сам же и надеюсь, что таковой не обнаружится. Вот, блядь, полюбуйтесь, на какие фокусы пускается эта куча говна в человечьей голове, чтобы только избежать состояния внутреннего дискомфорта. У меня даже и на лице появляется такое выражение, словно я внимательнейшим образом сканирую прибрежные районы в поисках этой блядской гостиницы, и глазки сощурились, и даже губенки вытянулись вперед, от охуительной внутренней сосредоточенности на процессе поиска. Я даже начинаю играть сам с собой в совершенно детские игры, типа того: если увижу на улице синюю вывеску, тут же попрошу Пелайо остановиться. Но я же знаю, что если, не дай бог, я действительно увижу синюю вывеску, моя башка тут же придумает какую-нибудь причину, по которой останавливаться именно здесь ни в коем случае нельзя. А потом игра пойдет дальше, своим чередом: если я увижу вывеску, на которой будет зеленый цвет, я, честное слово, нет, дважды честное – непременно остановлюсь. А если честно, то я просто обосрался, дорогие мои, вот и все дела.
      Пелайо разрешает все неразрешимые вопросы, остановившись у какого-то маленького придорожного бара, неподалеку от главного местного проспекта. Мы не жрали со времен тех самых засранных мухами хот-догов, а между тем суббота уже успела отмахать добрую часть дня. Пелайо останавливается на тротуаре возле бара и смотрит на меня. Он чувствует, что мне на какое-то время нужно влиться обратно в мой чистенький, только что из химчистки мир. Он дает мне понять, что если я хочу ехать с ним в его родной город, то должен буду подойти на это же место через два часа, а он тем временем разгрузится. Пока он все это говорит, между нами вырастает странная такая мембрана. Как будто он знает, что мое настоящее место – в одной из этих стеклянных башен, битком набитых богатыми людьми. Он знает, что ему в лучшем случае светит роль садовника в парке при одной из таких башен. И это в лучшем случае. Взгляд у него становится каким-то стеснительным, оттого, как все устроено на этом свете, и от воспоминаний о нашей странной дружбе. Он хлопает меня по спине, поворачивается и входит в бар, со своими невидимыми кольтами на поясе. Лукас тоже отворачивается, и вид у него смущенный. Вот ты и приехал, Вернон Гонсалес Литтл.
      Времени, которое требуется, чтобы по главному проспекту дойти до пляжа, мне хватает, чтобы промокнуть до нитки. От пота. Офигеть можно. За то, что ты просто идешь по песку, денег не берут, так что я снимаю рубашку и шлепанцы на «файерстоуновской» подошве и начинаю снова походить на американца. Двое охранников смотрят, как я иду к массивному зданию отеля. Стоит оглянуться на них, и они делают мне ручкой: я для них всего лишь очередной придурок из Штатов, не пришей к пизде рукав. Я приглаживаю брови и волосы и вхожу в отель так, словно на поясе у меня пара кольтов: как учил меня Пелайо. Вестибюль здесь размером с ёбаный Даллас – Форт-Уэрт , и пол-то у них мраморный, а по полу скользят прекрасные, на вареных омаров похожие люди. Местечко жутчайшее. Коридорный стоит и держит двери лифта, специально для меня, при том что я от него еще за целую милю.
      – Вам наверх, сэр?
      Я изо всех сил стараюсь не уссаться прямо на месте, что, по правде говоря, нелегко. Не далее как вчера вечером я ночевал в какой-то кошмарной забегаловке, весь в мухах и едва ли не в обнимку с гниющим трупом пианиста из ночного клуба, а сегодня складывается такое впечатление, что сейчас сбегутся девочки в гавайских национальных костюмах и выстроятся в очередь, чтобы у меня отсосать. Леона Дант подохнет от зависти к самой себе, если ей хоть раз в жизни удастся попасть в такое место. Мимо меня в лифт прорывается американская семья, разодетая как Томми Хилфигера на ежегодном съезде любителей гольфа: мамаша, при ней старикан с напряженной улыбкой на лице и традиционная пара детей – ангел и засранец. Люди из тех, что приходят в благодушное настроение от ресторанной музыки и принимаются говорить о своих чувствах, чтобы показать, какие они, на хрен, раскованные. По улицам комод водили.
      – А теперь, Бобби, помни, о чем мы с тобой говорили, у нас с тобой договор, – говорит мамаша.
      –  Да-да, Бобби, – повторяет вторым голосом папенька, как ёбаная кукла из детского спектакля.
      Девочка поднимает брови.
      – Но я не очень хорошо себя чувствую, – говорит Бобби.
      – Мы договорились отправиться в круиз по заливу несколько дней назад, и за все уже заплачено, – говорит мамаша.
      –  Несколькодней назад, – говорит папаша.
      Пацан опускает голову и надувает губы. Мамаша тут же поджимает свои.
      – Не обращай внимания, Трей, ты же сама знаешь, на него иногда налетает. Давай будем надеяться, что все не обернется тем же, чем в прошлый раз, когда мы потратили уйму денегна уроки плавания с аквалангом…
      Вот что значит класс: таких специалистов по владению ножом поискать. Мировой уровень. И только одному человеку удается сохранить непрошибаемое выражение лица: девочке.
      Я неторопливо иду в ту сторону, откуда пахнет сосисками и кофе. Наверняка там же можно будет обнаружить и телефон-автомат. Выйдя на свет божий, я обнаруживаю огромное патио со встроенным кафе. По глупости я беру со столика меню. Самое дешевое блюдо стоит больше, чем часовая прогулка на вертолете. На горизонте тут же показывается официант, так что я почитаю за лучшее продолжить прогулку по направлению к душевым кабинкам, то есть к той стороне бассейна, к которой примыкает служебная зона. По дороге я прохожу мимо взаправдашнего психа; и не просто взаправдашнего, но крайне многообещающего. Этот маленький толстый хуёныш стоит в бассейне рядом с другим пацаненком и буквально лучится дружескими чувствами, а в это время его сестра с разбегу плюхается в воду в непосредственной близости от них двоих. И тут толстый мальчик разворачивается к ней и ворчит ей на ухо, так чтобы не слышал приятель:
      «Я же велел тебе прыгнуть не рядомс ним, а нанего…» Будущий сенатор, голову даю на отсечение.
      Я прохожу мимо расставленных лицом к бухте шезлонгов, возле которых поблескивают на солнышке лодки и парашюты, а в прибое плещется и вопит с полдюжины ребятишек. Я тут же представляю себе, как кто-то из них начинает тонуть прямо у меня под носом, а я героически прыгаю в воду и спасаю ему жизнь. И я уже принимаюсь репетировать про себя, что скажу репортерам, и у меня перед глазами встают заголовки газет, вроде «С юного героя сняты все обвинения», и прочая хуйня в том же духе. Через минуту ребенок, которого я спасаю, уже оказывается единственным сыном президента США. Президент умывается слезами благодарности, а я, пожав плечами, просто плетусь себе прочь. Поняли, что я за фрукт?
      И вся эта поебень тянется сквозь мою голову, как ржавая якорная цепь.
      Чтобы избавиться от этого блядства, я выхожу наружу, разыскиваю автомат на улице и набираю номер Тейлор.
      – Лотклуби? – спрашивает у меня какой-то пацаненок. Он ходит по улице и раздает рекламки.
      –  Что?
      – Хутишь пракатица на лотке луби?
      – Тейла, – говорят мне в трубке.
      Я машу пацану рукой, чтоб отваливал.
      – Мексика беспокоит, – говорю я.
      – Привет, киллер.
      Сразу слышно: что-то не так. Меня внезапно охватывает желание завернуться в нее с головой, в нее и в ее спокойный, дезодорированный мир, где самая большая проблема в жизни – это скука, или что в доме пахнет «Глейдом». Может статься, самая большая тайна в ее жизни заключается в том, что она ковыряется в носу и ест козюльки, когда никто ее не видит. А вот сейчас она вся в соплях оттого, что недавно плакала, сразу слышно.
      – У тебя все в порядке? – спрашиваю я.
      Тейлор усмехается сквозь сопли.
      – Я тут немножко, да какого, собственно, хуя, перед тобой-то? Понимаешь, этот мудак, с которым я встречалась…
      – Который врач?
      – Ага, типа, врач. Сбежать бы куда-нибудь, к чертовой матери, господи
      – Очень знакомое чувство.
      – Ладно, ты-то где? – спрашивает она, шмыгая носом.
      – В Акапулько.
      – Вот скотина. Дай-ка взгляну на карту – ты что, типа, где-нибудь в районе пляжа?
      – Ага, на главном проспекте.
      – Это, наверное, Костера Мигель Алеман – там неподалеку есть агент «Вестерн юнион», в магазине под названием «Комерсиал мехикана».
      – Как тебе удобней, Тей.
      – Но, послушай, завтра воскресенье, так что денег я снять не смогу до самого понедельника. Агентство работает в понедельник до семи, так что если ты придешь в шесть…
      – Да, в общем, не горит, – вру я, глядя, как убегают с дисплея последние единички.
      – И слушай, хороший мой, – говорит она.
      Бииип. На линии тишина.
 
      Ёбаная «Лодка любви» покачивается у самого берега. Прямиком из тех старых сериалов, которые смотрит моя матушка: наверняка там на борту и сексуально озабоченный гид, и Капитан Мудильо, и все, что положено, богом клянусь. На трубе красуется логотип, один в один – «Вэлла-бальзам». Акапулько, и небо в звездах, все как положено.
      Когда бухта окончательно скрывается из глаз, я втягиваю голову обратно в кабину. Грузовик Пелайо, перевалив через пару холмов, берет курс на север вдоль совершенно киношного морского берега, вдоль которого пальмы растут, как оглашенные: толпами. Песок не такой белый, как в «Против всех шансов», и вода не настолько голубая, но все-таки. Потом какое-то время мы вообще едем вдоль лагуны, прямиком из «Тарзана» или типа того. Нам даже армейский блок-пост попадается по дороге, где из амбразуры торчит настоящий пулемет, не хуй собачий. Под ложечкой у меня ёкает, но в конечном счете оказывается, что эти солдатики – просто дети, похожие в своих огромных касках на муравьев-переростков.
      Через несколько часов пути мы сворачиваем с шоссе на проселок, идущий в сторону моря. Проселок упирается в полдюжину врытых в песчаный берег бревен, и вокруг джунгли. А прямо в джунглях – крошечный городок из ветхих деревянных хибар, между которыми бродят свиньи, куры и чумазые собаченции. Ветхие – даже не совсем правильное слово. В общем, такое впечатление, что попал в иллюстрацию из «Нэшнл джиогрэфик». Рай ёбаный. Пелайо останавливается возле магазинчика, которому не позволяют развалиться только рекламные щиты кока-колы и крытое пальмовыми листьями крыльцо. Возле крыльца лежат в гамаках двое мужчин и сосут пиво. Как только мы выходим из кабины, вокруг тут же собирается толпа ребятишек. Сразу видно, что по здешним понятиям Пелайо крут. Наверное, что-то вроде местного мистера Лечуги, с той разницей, что тот – не человек. Теперь – я чужой в его мире. Он делает все, что в его силах, чтобы я почувствовал себя как дома: шугает ребятишек и велит принести из лавки пива. А я просто стою себе тихонько, вдыхаю морской бриз и слушаю чужую речь, в которой кишмя кишат какие-то незнакомые мне тараканы. Ангава вакашинда, богом клянусь. Пелайо зубами открывает пиво и с гордым видом ведет меня к стоящему на пляже навесу из пальмовых листьев. Там за столом сидят двое мужчин, а у самопальной стойки притулилась дама библейского возраста.
      Внезапно у нее из-за спины вылетает малец, который заметил на припорошенном песком бетонном полу краба и теперь пытается проткнуть его чем-то вроде острожки. После нескольких попыток ему это удается, в самую серединку спины. « Yessssss!» – шипит малец, дернув вниз воображаемый рычаг. Пелайо ногой отшвыривает краба с моей дороги и подводит меня к тому столику, который ближе к морю.
      На столике постепенно выстраивается целая толпа бутылок. Ближе к вечеру объявляется юный хлыщ, который кое-как изъясняется по-английски; худенький паренек в пижонском прикиде, зовут его Виктор, и на зубах у него скобки – здесь такое не часто увидишь. Он рассказывает мне о том, как важно для него пробиться в жизни, чтобы иметь возможность принести в свою деревню богатство и процветание, и все такое. От него просто мурашки ползут по коже, как от последней разъебучей гадины. Он переводит слова, написанные у грузовика сзади, между брызговиками. «Смотри на меня и мучайся» – вот что это значит. Me ves, у sufres.
      Как только народ замечает, что меня повело, мне тут же предлагают устриц, огромных, как буррито, только что из моря. Ни хуя подобного. Я один раз съел устрицу, когда был совсем маленький, и вкус у нее был точь-в-точь как у смачного такого сгустка соплей. А у меня как раз забился нос, когда мне предложили этих устриц, и оттого сходство стало еще наглядней. Я так и сделал – втянул носом сопли, скорчил рожу, а потом показал на устрицу. А они смотрят на меня и усираются со смеху так, что, наверное, в Акапулько их слышно. И потом еще с час не могут смотреть мне в лицо, просто охуевают от смеха. Это я, блядь, в своем репертуаре: принести в рай говна на лопате.
      После того как по горлу прокатывается первая порция текилы и львы с тиграми принимаются ворочаться под покровом силиконово-ясного вечера, я пытаюсь объяснить им насчет мечты про домик на пляже, насчет брызговиков и Судьбы. Я, конечно, слегка набрался. Просто пиздец, до чего набрался, если быть точным. Но как только я начинаю об этом говорить, Виктор и Пелайо берут меня под руки и ведут куда-то вдоль по пляжу, сквозь пальмы, под которыми теперь кружат летучие мыши, к какому-то месту примерно в десяти минутах ходьбы, где джунгли буквально сталкивают тебя прямо в море. За нами бегут дети и то заныривают в набегающую волну, то выскакивают обратно. Потом Виктор останавливается. В гаснущих сумерках он указывает куда-то вперед, и я щурюсь, чтобы протянуть от его пальца воображаемую прямую линию. Там, за полоской пляжа, с головой уйдя в джунгли, стоит старенький пляжный домик с заколоченными окнами. Мой домик.
      Ребята говорят, что здесь вполне можно перекантоваться до понедельника. А может, и дольше. Может, и вообще хоть до усраной смерти. Потом они, пошатываясь, уходят восвояси, а я сижу на веранде и фильтрую вечер сквозь песок и море – и сквозь собственную душу. Внезапно все разнокалиберные и разноголосые волны внутри меня сливаются в одну мелодию, и где-то по краям этой новой симфонии пушинками кружат обрывки моей мечты, той, давней, самой первой: как сюда приедет матушка и удивится, как у меня чистенько и гигиенично, и будет приговаривать, вот, мол, как славно в конце концов все обернулось. Может, мне придется сменить имя, или стать мексиканцем, или типа того. Но все равно я останусь собой, и никакого говна вокруг. Я смотрю сквозь заросший сад в сторону берега и вижу, как Тейлор бегает по песку, в отчаянно белых трусиках, загорелая, как здесь родилась.
 
      В этом Валгаллище я провел все воскресенье, лениво перелистывая грезы. Когда я просыпаюсь в понедельник утром, меня овевает горячий влажный ветер, а мой маленький карманный друг стоит так, словно сделан из самого что ни на есть достоебучего железобетона или отлит из сверхпрочных сплавов. И главное, рука моя там и близко не ночевала: он сам себе почетный гость, на маленьком параде в собственную честь. Я оглядываюсь вокруг и вижу, что небо затянуто облаками, а в прибое плещутся и ныряют растрепанные серые пеликаны. Верхушки кокосовых пальм раскачиваются и разгуливают взад-вперед с такой скоростью, с которой я и сам бы хотел нестись по жизни, весь такой пружинистый и собранный. В первый раз за хрен знает сколько времени я просыпаюсь утром и чувствую, что где-то на самом краешке моей души всплеснула радость. Сегодня мой день рождения.
      Днем я еду в Акапулько, и у меня такое чувство, словно в жопе у меня затычка под названием Лас-Вегас. Мне шестнадцать лет, и в жопе у меня Лас-Вегас. Автобус еще не успевает въехать в город, а я уже не могу усидеть на месте: возможности, которые в любой момент могут оказаться реальными, жужжат у меня в голове и просятся наружу. Тропические рыбы и птицы, банановые листья, обезьяны и секс. И домик на пляже. Как выясняется, принадлежит он одному местному фермеру, который выращивает фрукты, он раньше жил неподалеку от деревни, а теперь переехал, и домик ему без надобности. Совсем. Виктор склоняется к мысли, что если я приведу дом в порядок и буду за ним присматривать, то даже платы за постой никто с меня брать не станет.
      На центральном проспекте в Акапулько нынче сыро, и цветные огни вдоль тротуаров горят плавятся, огромные, как мысли в голове. Виктор одолжил мне соломенную шляпу, чтобы хоть как-то привести мое лицо в порядок. А то волосы у меня теперь как пальмовая крона, а уши – как две устричные скорлупы. Краем глаза я ловлю свое отражение в витрине «Комерсиал мехикана»: Гекльберри Финн, собственной персоной. Прежде чем войти в офис, я надеваю пояс с кольтами – должно быть, просто в качестве компенсации за шляпу, – а потом ковбойским шагом иду по кругу, как пес, который прикидывает, где бы ему залечь на ночь. В конце концов обнаруживается и стойка «Вестерн юнион», возле которой стоят и ждут своей очереди какие-то люди, в том числе и соотечественники, белые и истошно-красные. Служащий замечает меня за километр.
      – Э-э, мне должны перевести деньги, из Техаса.
      – На имя? – спрашивает клерк.
      Моя физиономия принимается вычислять пи.
      – Ну я не уверен, на чье имя она их вышлет…
      – У вас есть пароль? – спрашивает этот чувак.
      Ёб твою мать. За мной уже начинает выстраиваться собственная маленькая очередь.
      – Я, наверное, лучше пойду, позвоню и все выясню, – говорю я и отваливаю от стойки.
      Люди смотрят на меня довольно странно, так что я не останавливаюсь и выхожу из магазина; из холодильника в ебучую духовку. Надо как-нибудь связаться с Тейлор. Может быть, она и вовсе ничего не посылала, если ей сказали насчет пароля. На телефонной карте ни единички. Я даже Пелайо позвонить не смогу. Вегас у меня в жопе шипит и исчезает в сумеречных глубинах.
      Я иду по проспекту, пока навстречу не попадается телефон. Я не знаю, действует ли тут киношный закон, по которому ты можешь откуда угодно позвонить кому угодно, за счет принимающей стороны. Я решаю позвонить ей. За ее счет. Пока я пытаюсь объяснить оператору, в чем дело, по губам и по трубке пот течет ручьями. Наконец она переходит на английский. Потом пот ручьями течет по трубке и по моему уху, покуда я стою и слушаю, как оператор объясняет мне, что на мобильный телефон за счет принимающей стороны позвонить нельзя. Когда я вешаю трубку, пот, скопившийся у меня над ухом, струйкой стекает на плечо, а потом потоком слез сбегает на дорогу. А потом, наверное, так и будет, сука, бежать, пока не впадет в море.
      Я просто хуею, честное слово, оттого, что нынче ночью все эти благовоспитанные пиздуны и долбоёбы отправятся на боковую, с единственной заботой на завтра: чего бы им еще такого выжать из родных и близких. А я, понимаешь ли, застрял в Суринаме, с хвостом из чужих преступлений отсюда и до самого дома. И закипает такая праведная злость, что меня как будто ветром заносит обратно в магазин, прямиком к стойке «Вестерн юнион». Теперь у стойки никого. Клерк поднимает голову.
      – Мне не удалось выяснить пароль, – говорю я.
      – Как вас зовут?
      – Вернон Литтл, – отвечаю я и жду, что вот сейчас брови у него улетят под потолок и унесут с собой черепную крышку. Фиг там. Он просто сидит и смотрит на меня, секунды полторы.
      – Какая сумма вам должна прийти?
      – Шестьсот долларов.
      Чувак долбит по клавишам, потом сверяется с дисплеем. И качает головой.
      – Извините, для вас ничего нет.
      Я на секунду беру тайм-аут, чтобы прикинуть глубину той жопы, в которой я оказался. И тут глаза агента перескакивают с меня на что-то другое, у меня за спиной.
      Меня хватают сзади, поперек спины.
      – Стоять! – раздается голос.

Восемнадцать

      Яйца у меня пулей взлетают под самые гланды. Я скидываю чужую руку, разворачиваюсь к выходу, и ноги у меня превращаются в две стальные пружины. Покупатели останавливаются как вкопанные и смотрят на меня.
      – С днем рождения!
      Ёб твою мать. Тейлор.
      Я проворачиваю полный круг, выглядывая качков, которые должны сбежаться со всех сторон, чтобы завернуть мне ласты за спину. Но никого здесь нет. Только Тейлор. Клерк за конторкой улыбается, когда она обнимает меня за талию и уводит прочь. А я иду, и меня на ходу бьет колотун.
      – Ты же не дождался но телефону самого главного, деталей, вроде пароля, дурачок, – говорит она.
      – А-га, а ты, значит, сиганула на ёбаный борт.
      – Следи за речью, киллер.
      – Пардон.
      – Ну, я же не могла бросить тебя без гроша. К тому же дома мне делать особо нечего, а деньги эти я все равно откладывала себе на каникулы – надеюсь, ты не станешь возражать, если я с тобой поделюсь? Вот тебе три сотни, потом сочтемся…
      – За мной не застрянет. А откуда ты узнала, что у меня сегодня день рождения?
      – При- вет! Да весь мируже в курсе, когда у тебя день рождения.
      Реальность того, что происходит, начинает колокольчиком позванивать у меня в голове. Тейлор здесь. Я нашел домик на пляже, а теперь сюда приехала Тейлор, с деньгами. Предмет особой гордости: я не поддался всплеску гормонов радости, от которых обычно хочется нюхать цветы или пороть всякую хуйню вроде: «Я люблю тебя». Я держусь мужиком.
      – Ты еще не видел, где мы с тобой теперь живем, – говорит Тейлор и тянет меня по улице от магазина. – Если тебя, конечно, пустят в приличное место – с виду ты вылитый индеец.
      – Ты заказала номер в гостинице?
      – Комната на двоих, так что веди себя прилично – ты, серийный.
      Я становлюсь неподатливей на ходу.
      – Погоди, я тоже нашел такое место, ты просто не поверишь – на пляже, в джунглях…
      – Ффу! Это, типа, с паукамии тараканами? Ф-фуу!
      – Ты не смотрела «Против всех шансов»?
      – Верн, господи, я уже, типа, заплатила за номер. Ну и ладно. Пока мы идем, я соображаю: если я хочу чувствовать себя свободно и не думать, как себя с ней вести, нужно просто-напросто не забывать, что проблем у меня выше крыши. Ты можешь оставаться самим собой только тогда, когда терять тебе нечего, поняли, в чем суть? Вот какую истину я для себя усвоил. Оно, конечно, может показаться не бог весть каким гениальным открытием, но, поверьте, не так-то это просто, когда твои мечты вдруг ни с того ни с сего начинают сбываться. Обратите внимание: тут же чувствуешь, как где-то на заднем плане обозначается восторг онаниста. И как нам всем прекрасно известно, стоит только об этом подумать – и ситуация усугубляется вдвое. Отсюда вывод: потенциальная ебанутость при совпадении мечты и действительности прямо пропорциональна количеству времени, потраченному на построение этой мечты. Е=МТ? Что означает: я могу обосраться в любой момент. Или, на хуй, облеваться.
      На ней белые шортики. Не могу вам сказать, видна под ними линия трусиков или нет, потому что они такие, знаете, жатые, что ли. И очень может быть, что одна из этих складочек как раз и залегла вдоль искомой линии. Еще на ней персикового цвета футболка с маленьким скорпиончиком на груди, а поверх футболки – довольно плотный жакет. Ее длинные загорелые руки и ноги так присобачены к телу, что просто дух захватывает. Но вот жакет со всем этим как-то не вяжется. Она видит мое недоумение и улыбается.
      – В самолете кондиционеры работали как в холодильнике.
      К отелю, одному из самых больших, мы подходим уже затемно. Она затаскивает меня в холл, где оказывается тьма-тьмущая народу, и все на нас смотрят. Голова у меня как-то сама собой уходит в плечи. Все кругом начинает казаться чужим и непривычным, как будто ты попал в огромную такую витрину, где полным-полно манекенов, а движешься ты один. Хотя как раз я-то и не двигаюсь. Я просто стою и помалкиваю.
      Тейлор берет у портье ключ, и голос у нее становится томным, не то от усталости, не то наоборот – что вероятнее.
      – Давай-давай, нам наверх, тебе понравится, пойдем.
      Я смотрю на ее идеальный носик, и кожу, и волосы. Она улыбается кривой такой улыбочкой, какой-то уж очень озабоченной, и берет мою руку. Или, вернее, сперва только пальцы, самые кончики, а потом ласково пробегает по ним до самой ладони. И меня словно молнией прошибает – с громоотводом между ног. Мы заходим в кабину лифта и поднимаемся к ней в номер. Чудесный номер, с видом на всю бухту. Под истошно-белыми лампами в ванной поблескивают маленькие бутылочки шампуня.
      – Добро пожаловать домой, – говорит она.
      Потом вынимает из мини-бара несколько маленьких бутылочек текилы – а я стою посреди комнаты, как хуй с горы, – и сворачивается клубочком на той кровати, что ближе к окну. В том букете запахов, что льется в комнату сквозь кондиционер, сквозит запах кожи на руке, если лизнуть ее языком, запах, за которым просыпается целый выводок других, смачных запахов, вроде запаха эластика, влажного, но заскорузлого от песка и солнца; соленых губ, чей вкус – мускус и уксус. Я разгоняю их рукой и иду к кровати. Волосы у нее пахнут солнцем, все правильно, так и должен пахнуть день летних каникул; и на ощупь твой шестнадцатый день рождения, наверное, должен быть именно таким – пушистым, простым, свободным. Вот только дома сейчас сидит моя матушка, думает про то, что сегодня мой день рождения, и безнадежно пытается отогнать ненужные мысли. Может быть, даже заказала мой любимый торт, заранее, когда я еще был дома, просто для того, чтобы повесить где-то впереди конфетку. Я представляю себе, как этот торт одиноко стоит на столе, а над ним льет слезы моя старушка. «Господи, ты же промочишьего насквозь, и он отклекнет!» – непременно скажет Пам. Даже от того, что на самом деле все не так, что, вероятнее всего, они сидят сейчас в «Барби Q», даже от этого на душе у меня начинают скрести кошки. Должно быть, накатившая волна каким-то образом коснулась и Тейлор, потому что Тейлор бросает мне бутылочку текилы.
      – На, глотни.
      Я неловко ловлю ее на лету.
      – Тей, раз уж ты приехала, я сразу хочу тебе сказать, что никаких убийств я не совершал. И ты будешь свидетелем – хорошо?
      – Тпру, эй, притормози. Я не хочу даже, типа, ну, ты понимаешь, да? Я просто приехала к тебе, и все.
      – Но если на суде, в смысле, если вдруг…
      – Ты что, решил мне весь кайфобломать, а, киллер? – Она похлопывает ладошкой по простыне возле своего бедра. – Иди-ка к Тей-Тей, ты, преступный элемент.
      Тейлор поднимает бутылочку, и мы оба роняем на грудь по глотку текилы. Я вытягиваюсь на кровати так, словно на поясе у меня два заряженных кольта. Она тянется к мини-бару, чтобы подхватить пару бутылок пива; для этого ей приходится наполовину слезть с кровати, и на секунду в воздухе застывает ее напрягшаяся попка. Линия трусиков. Бикини. Меня будто ножом полоснули поперек души. В мечтах на грани сна и яви я всегда вижу нас с ней вдвоем, наедине, в каком-нибудь укромном и замкнутом месте – но еще ни разу мне не хватало наглости представить себе, что мы вдвоем в роскошном гостиничном номере. Всегда это или кусты какие-нибудь, или поле, и она поглощает, всасывает меня в себя, как амеба, в коловращении вкуса поцелуя, и бедер, и губ, чье дыхание сушит выступившие на моей коже бисеринки пота. Где-то на заднем плане маячила возможность оказаться с ней вдвоем в запертой комнате, но я ни разу в жизни… Вплоть до нынешнего момента.
      После четвертой я лежу, опершись на руку, и у меня такое чувство, будто сегодня мой день рождения. Алкогольные напитки в этом смысле – вещь просто незаменимая. Тейлор сбрасывает свои кожаные сандалии, и одна отлетает аж за телевизор. Она смотрит на меня совершенно стервозным, лисьим взглядом и принимается водить пальцем но горлышку бутылки.
      – Вернон, расскажи мне, как оно все было – на самом деле.
      Тоненьким таким голоском, голосом маленькой девочки.
      Что я там говорил насчет недоумения и тревоги? Она перекатывается ко мне поближе, и вот уже нас разделяет один-единственный дюйм ее дыхания, с запахом спиртного и отдаленным намеком на привкус сыра. Мы не касаемся друг друга, мы просто висим на волоске и впитываем химические данные, как две дрожащие собачонки. Потом, подобно электротоку, кончик ее носа касается моего, оголенный провод оголенного провода. Мы растворяемся во рту друг у друга, моя рука находит округлость ее ягодицы, окатывает, обтекает, палец чертит линию вдоль края трусиков – не цепляет, не пытается поддеть, просто скользит и дразнит, все выше, чувствуя, как по краям ее отчаянного сопротивления начинает меняться климат: все ради Верна.
      – Ты жестокий, ты зверь, – говорит она. – Скажи, что ты убил ради Тейлор.
      Ее шепот становится ниточкой в кружеве, волокнистом, набухшем отчаянным внутренним жаром. Она, как змея из старой кожи, выпутывается из шортов и, передернув ногами, отправляет их на пол, к мини-бару. Трусики – Последний Рубеж. Я прячу лицо, когда морщинки у нее на холмике сами собой исчезают, и разворачивается тугая и плотная плоть, и движется мне навстречу, и заставляет мою руку выдавливать сквозь шелк чудесный нектар, целые лагуны нектара, который сочится через эластик и струйкой сбегает по ее бедру.
      – Садист, господи, убийца, ммм, господи
      Она пытается сомкнуть ноги, она извивается изо всех сил, но не тут-то было, ей со мной не справиться, потому что я весь горю, и горю тем сильнее, чем больше она стесняется своей пахнущей мускусом влаги. Я оттягиваю в сторону плачущие навзрыд трусики и оказываюсь лицом к лицу с шелковистой дельтой, посреди которой возвышаются влажно поблескивающие островки плоти, и бисеринки пота на волосах, и пряные струйки запаха откуда-то изнутри и снизу; оливки, молотая корица и коктейль из крови с красным перцем. Она сдается, побежденная, и во всей Дикой Природе не остается ни одной нераскрытой Тайны. Ее ноги сгибаются в коленях и поднимаются вверх, и она принимает в себя мой язык, мой палец, мое лицо, она брыкается и стонет, ее возбужденные складки-манжетки-стиснутые-десны всасывают меня в пахучую мокрую истину по ту сторону трусиков, денег, правосудия и грязи, и прожигают в моем мозгу следы: как кислота сквозь масло. Пальцем в небо, и Люси в ёбаном небе с алмазами.
      – Ммм, ч-черт! Расскажи мне, что ты сделал с этими людьми, скажи мне, что тебе это нравилось.
      Я не издаю ни звука.
      –  Ну, скажи! Скажи, что ты их убил!
      Ноги у нее постепенно теряют гибкость, она отстраняется, и я принимаюсь шептать ей на ухо, пока она не расслабляется снова и не прижимает мою руку к бугорку между ног – сама. Я слышал про таких девчонок: еще и не про таких слышал.
      –  Ведь правда, Вернон, ведь правда, ты все это сделал ради меня – ради нас…
      Я чувствую, как в голове у моего маленького приятеля назревает – и взрывается – яркая вспышка, я вжимаю его в простыню и тру вдоль жилок скомканной тканью.
      – Да-а, – вырывается у меня со стоном, – я сделал это ради тебя.
      Я продолжаю что-то шептать, но на меня снисходит новая реальность, гнетущая, как предчувствие гриппа. Как-то вдруг ее губы превращаются в резину, а свежий бриз – в сырые креветки и прогорклое, с металлическим привкусом, масло. Что-то не так. Она проворно перекатывается на край кровати. Она нагибается, и ее щелка ухмыляется мне сквозь влажный шелк – в последний раз. Я понимаю, что видел Тейлор Фигероа в последний раз. Мой мир расплывается лужицей у меня под животом, извергается реактивной струей, как будто клубок ужаленных змей протянули сквозь их же собственные пасти. И – тишина. И только медленно дышит медленно-ленивый океан, и на лице у меня остывают капельки пота с запахом карри и розового дерева. Тейлор натягивает шорты, подвязывает сандалии, встряхивает перед зеркалом роскошной гривой волос.
      – О'кей! – говорит она куда-то в нагрудный карман жакета.
      Распахивается дверь, и в комнату входят четверо мужчин. Я заслоняю глаза от ослепительного света и камер.
      – Вернон Грегори Литтл? – спрашивает один из них. Типа – приехали.
 
      Я смог бы вытерпеть полный коридор народу, и все на меня смотрят: если бы только одной из них была Тейлор. Но она не смотрит на меня. Ни полвзгляда. Она прильнула к плечу улыбающегося во весь рот оператора и слушает запись через наушник, подсоединенный к торчащим из ее жакета проводам.
      Потом она хихикает, прямо в микрофон.
      – Это та-акзаводит! Ты правда считаешь, что я смогу вести настоящее шоу? Типа, господи, Лалито…
      Меня уводят прочь от ее нетерпеливо ерзающей жопки, на которой, должно быть, еще не успели обсохнуть ни моя влага, ни мои мечты. Вслед мне по коридору несется ее беззаботный смех. Люди у входа в отель замолкают, когда мимо них проводят меня, в браслетах и ножных кандалах. Слышно, как в холле шуршат под струями воздуха из кондиционеров пальмы, так становится тихо. Тихо и стыло – не мне вам говорить. В аэропорту меня ждет самолет. Сразу видно, что в этот репортаж кто-то вложил лишнюю пару долларов. Типа, не так-то просто будет сказать какому-нибудь крутому телеведущему, что, мол, извините, произошло досадное недоразумение. Телеведущие всего мира просто усрутся со смеху, если ты попытаешься втереть им что-нибудь в этом духе. Я пытаюсь придумать себе какой-нибудь пирог со сливками. И ни хуя подобного у меня не выходит. Вместо этого я захлебываюсь авиационным дезодорантом и прощальным воем турбин, как когда-то давным-давно, когда бабуля уезжала на север. В соседнем терминале видно, как засидевшиеся за время полета пассажиры неловко шаркают к раздаточному транспортеру, получать багаж. А я запаян в металлической трубе с двумя судебными исполнителями по бокам, которые выбирают темы для разговора но принципу максимально возможного контраста с тем говном, в котором я сижу по уши. Про машину, про ужин в ресторане, про общую политическую ситуацию. Один из них пердит.
      Я просто сижу и смотрю, как огонек на конце крыла освещает ночную тьму. Через пару часов ритмичных красных вспышек, что очень долго, мы идем на снижение сквозь раковые опухоли облаков, которые висят над международным аэропортом в Хьюстоне. Когда самолет заходит на посадку, в иллюминаторе на какой-то миг возникают сгрудившиеся у взлетно-посадочной полосы восемь тысяч патрульных машин, с мигалками, которые отражаются на влажном от недавнего дождя бетоне, а еще там, наверное, надрываются сирены и сотовые телефоны репортеров. И все ради маленького Вернона, Вернона Литтла. После посадки самолет поворачивает к каким-то трибунам, установленным вокруг пустующей секции на самом краю аэродрома, у периметра. Мы останавливаемся у самых трибун, и меня даже сквозь иллюминатор насквозь пронизывают вспышки от сотен работающих фотокамер. Просто физически ощущаешь, как сейчас у всей этой толпы скакнул пульс: вот он! Сегодня вторник, ровно три недели с того дня, как наши жизни завертелись в адском барабане. Хотя на часах всего четыре утра, можете быть уверены, по всей стране народ прильнул к экранам телевизоров. Вот он, сука! Ату его!
      Судебные исполнители сводят меня по трапу, и мы торжественным маршем проходим перед трибунами. За трибунами забор, а за ним – орды негодующих людей, того самого типа, каких показывают всякий раз, когда нужно показать негодование. Меня подсаживают под руки в заднюю дверь белого фургона, где сидят и ждут какие-то люди в лабораторных комбинезонах и шлемах. Они привязывают меня к креслу, и мы едем в город в сопровождении эскорта: если собрать все полицейские машины земного шара, то ровно половину выделили, чтобы сопровождать нас. Все вертолеты земного шара летят над головой и светят вниз прожекторами, как будто это самая охуительная голливудская премьера года, как будто нам сейчас дадут Оскара за Самый Всеобъемлющий Пиздец.
      И я прихожу к одному интереснейшему умозаключению: патрульные машины далеко не везде и не всегда врезаются во что попало. Ничего подобного. И в голову сами собой не лезут простенькие идеи насчет того, как отвлечь копов, а самому под шумок сделать ноги, пока машины сталкиваются пачками и сносят с лица земли мосты и прочую херню. Скажу вам больше: как только вас усадят в патрульную машину, в вас незамедлительно вселяется уверенность в том, что ничего подобного не произойдет. И водят они чертовски уверенно, имейте в виду. И – по прямой.
      Сегодня все повеселились от души: беспристрастному и справедливому суду, который ожидает меня в недалеком будущем, показали, какой я в действительности наивный парень. А потом зашвырнули вверх тормашками обратно в ад. И не домой, а сюда, в графство Харрис, где происходят все самые крутые события.
      Оказавшись в камере, я закрываю глаза и пытаюсь вкратце прокрутить всю свою жизнь. Если за точку отсчета брать мою собственную точку зрения, то выйдет, что я вовсе даже и не в дерьме. Напротив, я всего лишь парнишка из публики, который краем уха услышал о чьей-тобеде, может статься, о том, что какой-то другойпарнишка взял отцовское ружье, притащил его в школу и на хуй перестрелял половину своих одноклассников. Бог знает, как людям в голову приходит подобная хуйня. Может быть, в конечном счете я и окажусь тем парнем, который всего лишь слышалобо всем этом. Слышал об одном бедном ебанашке – может быть, тихом таком, из которого слова не вытянешь, с мыслями в голове и все такое, – который всю жизнь просидел на задней парте. Пока не приволок в школу ружье. Я буду парнем, который слышалоб этом, с правом на роскошно-скользкую возможность выбора: сочувствовать убийце или места себе не находить от горя, а то и вовсе сделать вид, что ему все по барабану, как часто делают люди, которых лично не касается случившаяся по соседству хуйня. Именно такой день я прокручиваю у себя в голове. По-прежнему полный самых разных, сплавленных в единую неразволочню вещей, и собак, и прочего, но только я здесь выступаю в роли стороннего наблюдателя, я покупаю мороженое в дальнем конце улицы, мне плевать на лихие молодые годы, я становлюсь таким же, как все: занудой, с привычкой раздражаться но мелочам.
      Я пытаюсь заснуть, но тут в моем ряду камер начинают просыпаться другие сидельцы. Один из них слышит, как я вздыхаю, и шепотом проталкивает сквозь собственную дверь пару слов:
      – Литтл? Да ты, сука-блядь, у нас теперь звезда!
      – Ага, конечно, – отвечаю я. – Расскажи об этом судьям.
      – Блядь, да тебе теперь выкатят охуительнейшихадвокатов, какие только есть на свете, слышь, об чем я маркую?
      – Мой адвокат даже по-английски-то ни пизды не понимает.
      – Хуй там, – говорит мой сосед, – этого мудилу они уже на хуй унасекомили, ушел, блядь, в историю. Я тут видел по телику, как он распинается, хуё-моё, мол, он все еще в деле, только это все пиздёжь, он даже зарплату больше не получает. За тебя теперь взялись такие мамонты, просто ёбу дашься, слышь, что говорю?
      Потом этот парень постепенно затыкается, и мне удается урвать час беспокойного сна. Потом приходит охранник, чтобы посредством сложных маневров доставить меня к телефону в конце коридора. Он горделиво проводит меня мимо всех остальных клеток, таким, типа того, парадным маршем, и все буквально приливают к своим дверям, чтобы на меня посмотреть.
      – Йо, Верняк! Верняк Литтл, йо!
      Меня сажают у телефона. Охранник прилаживает себе наушник, потом сам набирает мой домашний номер. Длинные гудки. Я заставляю его набрать номер Пам.
      – Мм-хмм, – отвечает она, с набитым ртом.
      – Пам, это Верн.
      – Верн? О господи, ты где?
      – В Хьюстоне.
      – Черт, да, конечно, мы же видели все по телику. Они тебя там хоть кормят?
      Охранник нагибается ко мне и шепчет:
      – Чоризо с яичницей, через полчаса.
      – Э-э, яичницу с чоризо скоро принесут.
      – Что, и это все? Одну только яичницу с чоризо?
      Лоб у охранника собирается в складки. Он делает движение руками в воздухе, как будто раскладывает по большой тарелке гарниры и приправы.
      – Да нет, там еще полно всего, – говорю я.
      Охранник показывает мне два больших пальца.
      Матушка уже вступила в бой за трубку, слышно, как она пыхтит на заднем плане. И в конце концов своего добивается.
      – Вернон?
      – Привет, ма.
      – С тобой всев порядке?
      – Ну, вроде того. А с тобой?
      – Ну, начнем с того, что Лалли бросил Леону, хотя, конечно, с самого начала было ясно, что именно этим все и кончится. Смею надеяться, что теперь он подожмет хвост и приползет обратно.
      Она хрюкает в трубку – этак иронически.
      – Ма, перестань.
      – Ты просто не понимаешь, ему нужна сильная женщина, при всей той ответственности, которую он на себя взвалил – особенно теперь, когда он дал Вейн от ворот поворот…
      – От- ветственности?
      – Ну, ты, наверное, слышал: он купил права на твой процесс и вообще на все на свете. Теперь его компания ведет переговоры еще и о покупке того лечебного учреждения в Хантсвилле, и у него, конечно, нервы на пределе, притом что рядом с ним нет человека, который по-настоящему понимает его, которому небезразлично то, что он делает. – Она примерно секунду вслушивается в каменное молчание на моем конце провода, потом пытается наскоро соорудить какой-нибудь пирог со сливками. – Ну, а ты хорошо провел день рождения?
      – Не так чтобы слишком.
      – Знаешь, я в этом году не стала заказывать торт, я ведь не знала, будешь ты в городе или нет. В любом случае, если бы ты вдруг объявился, сходили бы к «Харрису» и что-нибудь подобрали, они теперь работают до десяти часов вечера и без выходных, хотя Марджори никак не может к этому новому распорядку привыкнуть, по крайней мере – пока. Наверное, такого рода вещи тоже требуют времени.
      Я все еще пытаюсь решить про себя, хорошо это или плохо: этот синдром, который косит близких тебе людей, когда они напрочь не желают говорить о говне, в котором ты увяз по уши. В каком-то смысле это даже в голове не укладывается: в самой сердцевине твоей жизни обустроился огромный такой зловонный червяк и жирует себе у всех на виду. И никто не хочет о нем даже слова сказать. Наверное, он и без того сам за себя говорит.
      Как только я кладу трубку, приносят совершенно роскошный завтрак: к положенным чоризо и яичнице щедрой рукой добавлены кукурузная сечка, мясная нарезка и тост. Потом появляется мой новый назначенный государством адвокат. И в адвокаты мне на значили самого настоящего Брайана Деннехи, кроме шуток, и он является ко мне, весь такой величественный и мудрый. Просто охуеть, не встать. А моему старому другу Чертику из Табакерки, наверное, и в самом деле дали пинка под зад. Очередной неудачник, которого походя затоптали Правильные Парни. И этому Брайану одним только фактом своего появления действительно удается вдохнуть в меня надежду, потому что любому дураку известно, что он процессов не проигрывает. Я преисполняюсь надежд: сразу понятно, что присяжные влюбятся в него с первого взгляда и будут мечтать втихомолку, чтобы у каждого из них отцом был именно он, такой крутой и милый. У нас со стариной Брайаном имеет место долгий разговор, и я ему рассказываю все, как на духу.
      – Значит, ты утверждаешь, что невиновен? – спрашивает он. – Тебя что, вообще там не было?
      – Нет, я хотел сказать, что вообще-то я там был, типа, в школе, и, кажется, тело мое даже прошло по тому самому месту, где потом погиб Барри Гури, но…
      Он хмурит брови и поднимает руку ладонью вперед.
      – Твои показания могут не слишком понравиться присяжным. Ты – со мной?
      – Ну, конечно.
      – Это очень важный процесс, – говорит он, уже в дверях. – Давай не будем испытывать удачу. Он важен для тебя, и для меня тоже.
      – Рад, что вы мне об этом сказали.
      – Естественно. – Он кивает головой. – Процессы, которые могут привести к смертному приговору, – это пробный камень всей нашей системы правосудия.
 
      – Итак, мистер Литтл, вы будете первым человеком, на котором будет испытана самая современная система, простите за каламбур.
      Судейский чиновник хихикает и смотрит в сторону. Он каждый раз так: улыбнется и тут же смотрит куда-то вбок. А улыбается он непрестанно, сидит на койке у меня в камере, весь такой гладкий, и улыбается.
      – Прежде чем вы примете решение, вам следует знать, что на вас не будет оказываться никакого давления в плане того, когда вы сможете надавить на звонок, который заранее будет установлен в вашей – м-м, зоне безопасности, так, чтобы его хорошо было видно. На нем будет постоянно сфокусирована одна из камер, для предотвращения нежелательных инцидентов. Однако, если в какой-то момент по ходу слушаний вам захочется изменить текст своего заявления или каким-либо иным образом отозвать ранее данные показания, звонок предоставит вам возможность совершить моментальное и при этом вполне позитивное действие, а также оказать весьма ценную визуальную помощь в интерпретации судебного процесса миллионам телезрителей во всем мире…
      – А нельзя поставить звонок, по которому тебя признают невиновным?
      – Вернон, а вы и без того невиновны. До тех пор пока ваша вина не доказана – забыли?
      Судейский перекатывается ко мне поближе и улыбается, глядя мне прямо в глаза, так, словно мне три года от роду.
      – Уверяю вас, при разработке этой системы были приняты все необходимые меры предосторожности. И сама кнопка, и те лампы, которые включаются после ее нажатия, окрашены в зеленый цвет, дабы избежать негативных и потенциально стрессогенных коннотаций, связанных с красным цветом. К тому же, хотя мы в шутку и называем эту систему звонком, звучит она скорее как колокольчик

Действие 4.
Как мои летние каникулы провели меня

Девятнадцать

      Через каждые сорок три вспышки мигалки на крышах патрульных машин, которые сопровождают мой полицейский фургон в Хьюстон, попадают в резонанс. Несколько раз они вспыхивают по раздельности, потом начинают мигать сериями, как огоньки у входа в бар. Потом, на секунду, вспыхивают все разом.
      Истина, которую я уяснил для себя, пока меня везли в Хьюстон под низкими неподвижными облаками и вертолетами, в первый день моего процесса, состоит в том, что жизнь, она тоже работает по этой же схеме. Ты большую часть времени как бы предчувствуешь возможность синхронизации, но только изредка все вокруг действительно складывается воедино. И вещи могут сложиться хорошо, a могут – плохо. Вот, возьмите, к примеру, меня. Мне предъявлено обвинение едва ли не в каждом убийстве, совершенном в Техасе со времени моего последнего выхода из дому и вплоть до того момента, когда мою задницу самолетом доставили обратно на родную землю. Такое впечатление, что народ, насмотревшись на мою рожу по телику, принялся узнавать меня где и в ком угодно. Ученые называют это неосознанным воспоминанием. Типа, дежа вю. Вы с этой херней поосторожнее. И меня по-прежнему обвиняют в той, нашей, самой первой трагедии. Про Хесуса все забыли. Все, кроме меня.
      С тех пор как я в последний раз надоедал вам своей болтовней, прошло целое лето. Ага. Я провел все лето под замком, в ожидании суда. Хесус составлял мне компанию, в каком-то смысле. Не мог говорить, и все. Может, просто потому, что жизнь оказалась реальной. Может, просто вырос. И с этой херней, кстати, тоже нужно держать ухо востро, я вас уверяю.
      Я поворачиваюсь к фасеточному окошку в борту фургона и смотрю на пробегающие мимо опорные столбы ограды. Пейзаж вымок насквозь в октябрьской хмари и утратил глянец. Может, матовый он даже и лучше. Когда подумаешь про последние несколько недель, такие мысли как-то сами собой приходят в голову. Вот, к примеру, матушка моя пыталась покончить жизнь самоубийством. Пам тайком от нее позвонила мне и просила хоть как-то ее обнадежить насчет Лалли, холодильника и прочего. Она сказала, что матушка в один прекрасный день заперлась в доме, врубила плиту на полную и села возле открытой духовки. Судя по всему, это был очередной Крик О Помощи, хотя плита у нас электрическая. Теперь Пам ее откармливает.
      Я и сам сегодня – вылитый холодильник, затхлый, пустой, и даже шнур не воткнули в розетку. Мое тело решило, что ему больше незачем крутить настройку и ловить сводки от органов чувств на самых немыслимых диапазонах; что ему действительно необходимо для выживания, так это устойчивая радиоволна логики. Ровнехонько хватает на то, чтобы играть в шашки и смотреть ТВ: вот какая умная штука человеческое тело, оно такие вещи сразу просекает. И отсекает лишнее. И – ни за что не догадаетесь. Мне, оказывается, нужны очки. Государство обнаружило, что зрение у меня ни к черту, и любезно снабдило меня этими вот новенькими очками. Поначалу я как-то не слишком был уверен, что мне это надо, потому что очки мне выдали большие, с толстыми стеклами и в прозрачной пластиковой оправе. Но если учесть, что меня обрили наголо и весь я теперь какой-то полированный, нельзя не признать, что смотрятся они просто блеск – если, конечно, к ним привыкнуть. И вообще, имидж у меня теперь крутой до опупения: бледно-голубой тюремный комбен плюс эти очки на эластичной такой ленте, чтобы не сваливались. Предполагалось, что ленту я буду носить на шее, но я ее подтянул и ношу очки на лбу, потому что на шее они все время путались с крестиком. Нет, кроме шуток – мистер Абдини подарил мне крестик на цепочке. Я просто глазам своим поначалу не поверил: он приехал, весь такой благожелательный, и вообще. Приехал бог знает откуда, чтобы привезти крестик, с этим вот крошечным чуваком. Ну, чувак, конечно, не просто чувак, типа – это Иисус на распятии. В смысле, в деталях его, конечно, не разглядишь, но просто вроде как и без того ясно, что это Иисус.
      Еще я тут общался с психологом и сказал ему, что напрочь лишен каких бы то ни было человеческих качеств, ну, там, умений, навыков и так далее. Но он сказал, что это неправда, он сказал, что у меня прекрасные психические реакции и повышенная чувствительность в отношении других людей. В каком-то смысле мне и в самом деле кажется, что этими талантами я наделен. А это чего-нибудь да стоит. Еще одна большая новость: я перестал материться, хотите верьте, хотите нет. Хотя, кажется, я и на этот раз уже успел пару раз приложиться, но, знаете, пялиться каждый день в телик и не думать при этом о теневой стороне жизни – это было бы слишком. Кстати, вот эту самую привычку думать о теневой стороне жизни психолог назвал моей проблемной зоной, это и еще, простите за выражение, анальную фиксацию, это когда о чем бы я ни думал, все равно мысли сами собой выйдут на отходы человеческой жизнедеятельности или там на нижнее белье и все такое. Это серьезная проблемная зона, но психолог сказал, что осознание проблемы – первый шаг к победе над собой. У меня теперь даже не получается вызывать, когда захочу, вкусы и запахи. Правда. Я просто сижу и смотрю по телику всякое старое кино и, наверное, думаю про себя, где и что я сделал не так. Позавчера вот смотрел один фильм, так даже слезу под конец пустил.
 
      Вокруг здания суда собралась толпа линчевателей. Они кричат, бросаются разными предметами и колотят по бортам фургона, когда меня везут мимо них. Я вижу их сквозь крошечное окошко: их и телекамеры, которые за ними наблюдают. Одна деталь: на заднем плане, кажется, собралась еще и группа моих сторонников. Парадный подъезд суда превратился в самый настоящий Астрокупол, сплошные камеры и юпитеры на штангах, и студии прямого эфира, в которых трудятся Знаменитости Национального Масштаба. А еще – машины технической поддержки, лотки с хот-догами, фургоны с силовыми установками, фургоны с гримерными. Лотки с футболками, лотки со значками, продавцы воздушных шариков.
      Меня ведут не прямо в залу суда, а сперва в гримерную, в задней части здания; вероятнее всего, просто потому, что она «залита сочным, рассеянным светом», как объяснил один пижон, который усаживает меня в кресло и принимается гладить кисточкой по голове. Тут же наводят глянец какие-то судейские. Они улыбаются мне так, словно я их коллега из отдела информации, и говорят о сегодняшнем дне как о долгожданном и значимом событии. Я замечаю, что грим мне накладывают бледный. Бледный и какой-то землистый.
      В конце концов меня выводят в длинный, похожий на ружейный ствол коридор. В самом конце яркий свет вычерчивает контур двери, и сквозь нее меня выводят в залу суда. Поехали. Установка такая: я вошел в этот зал невиновным, и я верю в то, что выйду через переднюю дверь после того, как они услышат мою историю во всех подробностях. Видите ли, правда – она всегда побеждает. Я окидываю взглядом залу, пахнущую чернилами для снятия отпечатков пальцев и попкорном, залу, над которой маячат профили агнцев доброго пастыря Иосифа, залу, где решится вся моя дальнейшая судьба. Проворачиваются на своих ветлюгах видеокамеры, и головы поворачиваются вслед за ними, следят, как меня запирают в обезьяннике, с микрофоном и большой зеленой кнопкой на передней панели. Клетка сооружена из блестящих черных прутьев, отстоящих друг от друга дюйма на четыре, и, если я вытянусь в полный рост, прутья будут выше меня на три головы. Один охранник отпирает дверь в задней части клетки, другой проводит меня внутрь. Табличка на обезьяннике гласит, что он сделан из нового сплава и что его без посторонней помощи не в состоянии разрушить ни один человек. Я еще раз обвожу взглядом зал и замечаю матушку: губы у нее плотно сжаты, а рот растянут в стороны, как у куклы из «Маппет-шоу» или типа того. Запястья забинтованы. Не иначе очередной Крик О Помощи. Пам сидит с ней рядом, с лицом, по которому сразу видно, что они только что съели в мотеле какой-нибудь тамошний пластмассовый завтрак, из тех, где в каждом блюде ингредиенты сформованы так, чтобы их очертания подходили друг к другу, как будто кто-то решил вылепить из глины детский паззл. Они просто балдеют от больничной пищи, и от завтраков, которые подают в мотелях, и от прочей фигни. Сегодня матушка приняла нарочито фотогеничную позу. И, сами понимаете, никаких упражнений с ножом. Теперь я вырос, и мой нож в последнее время проворачивается безо всякой сторонней помощи. В конечном счете этот нож оказался совестью, если верить психологу. Если верить ему, нож – самый большой подарок, которым могут снабдить тебя родные и близкие.
      У моего нового адвоката, старины Брайна, вид весьма жизнеутверждающий, все тип-топ, все под контролем. Он на секунду останавливается, чтобы подмигнуть мне, а потом выгружает к себе в стол целую коробку каких-то папок. Прибыл целый взвод незнакомых, но равно излучающих довольство собой и жизнью людей со стороны обвинения. На главном обвинителе даже брюки мешковатые, с вашего позволения, если вам такое утверждение не покажется слишком вульгарным и вы не сочтете нужным провести его по ведомству моей проблемной зоны. Типа того, ему уже заранее смешно от того, что у нас здесь сегодня будет твориться. За стоящим на возвышении столом судья потирает руки и кивает адвокатам. Воцаряется молчание.
      – Дамы и господа, уважаемые члены суда, – говорит прокурор. – Сегодня мы открываем слушанья по одному из самых серьезных дел, которые когда-либо в своей истории видел этот штат. Перед вами стоит человек, загубивший жизни тридцати четырех достойных граждан, многие из которых были еще совсем дети – и даже имели несчастье считаться его друзьями. Человек, который ничуть не отрицает, что был на месте расстрела своих одноклассников, и который был опознан многочисленными свидетелями как лицо, замеченное на месте совершения шестнадцати других преступлений, караемых смертной казнью. Человек, чьи детские фантазии питались кровопролитием и смертью. Человек, чьи извращенные сексуальные наклонности неразрывными узами связали его с другим убийцей, нажимавшим на курок во время массового расстрела в средней школе. Дамы и господа, сегодня вы встретитесь с человеком – если можно так выразиться в отношении этого индивида, – который в свои шестнадцать лет, в самом нежном возрасте, сумел затмить знаменитого Джона Уэйна Гейси в своем поистине безграничном нежелании признавать и уважать основные права других людей.
      Он взмахивает рукой, обводит ею зал и завершает жест, указывая на мою клетку. Зал делает равнение направо и принимается есть глазами мою бритую голову, мои плавающие за толстыми стеклами очков глаза. Я сижу – ноль эмоций. Прокурор улыбается, как будто ему на память пришел старый анекдот.
      – И знаете что, – говорит он, – так же, как Гейси, этот молодой человек пытается уверить нас в своей полной невиновности. И не в каком-то одном из эпизодов, где его причастность к данному конкретному преступлению может быть поставлена под вопрос за недостатком улик. Но во всех тридцати четырех сознательных убийствах, совершенных на территории нашего великого штата.
      К тому времени, как на сцене появляется Брайан, я успеваю втянуть руки-ноги, как черепаха. Он медленно прохаживается по свободному пространству перед скамьями, тихо кивая каким-то своим мыслям. Потом останавливается, опирается рукой о стойку перед скамьей присяжных и задумчиво глядит в пространство.
      – Видит бог, – говорит он, – какая это славная вещь: прийти вечером с работы и расслабиться перед телевизором.
      Потерев подбородок, он возвращается на свой променад.
      – Может быть, посмотреть какой-нибудь фильм. Между его бровей залегает складка.
      – Хотя, наверное, тем звездам, которые снялись в этом фильме, день ото дня жить становится все труднее: отныне их неизменно будут узнавать на улице. Почему я вообще об этом заговорил? Да потому, что на той территории, которую объявили охотничьей территорией моего подзащитного, каждую неделю совершается четыре целых три десятых убийства. Четыре целых три десятых совершались до тех преступлений, в которых обвиняют моего подзащитного. Четыре целых три десятых совершались все то время, которое, как принято считать, он превратил в кровавый кошмар. И на этой неделе, когда он сидит с нами здесь, в этом зале, – в штате Техас совершаются все те же четыре целых три десятых преступления со смертельным исходом.
      Он оборачивается и внимательно смотрит в глаза каждому из присяжных.
      – Если повнимательней присмотреться к моему подзащитному, дамы и господа, то мы с удивлением обнаружим, что до того дня, когда его фото появилось на экранах телевизоров, никто и ни разу не обвинял его в убийстве. Но, начиная с этого момента, буквально каждое убийство как в Центральном Техасе, так и за его пределами стали приписывать ему. Это означает, что все остальные убийцывзяли отпуск, а Вернон Грегори Литтл взял на себя едва ли не все проходящие по официальной статистике убийства, часть из которых случались практически одновременно, с применением различных видов оружия, на противоположных концах штата. Прошу вас, задайте себе вопрос: каким образом он мог это сделать? При помощи дистанционного управления? Мне так не кажется.
      Мой адвокат не спеша подходит к обезьяннику. Он раздумчиво смотрит на меня, берется рукой за один из прутьев и оборачивается к присяжным.
      – За время предстоящих нам слушаний, дамы и господа, я постараюсь показать вам, насколько легко человеческое восприятие становится жертвой человеческого же воображения. Репортеры прибывают на каждое место преступления с фотографией одного-единственного подозреваемого: моего подзащитного. И речь идет не просто о репортерах. Речь идет о репортерах, работающих на одного и того же человека, который больше всех прочих выиграл от этого процесса. Человека, который выстроил целую индустрию – да нет, какое там, настоящую империю– на безжалостном преследовании несчастного, загнанного юноши. Человека, который до трагических событий двенадцатого мая был в буквальном смысле слова никем. Человека, с которым вы встретитесь на этом процессе и о котором сможете составить свое собственное, непредвзятое мнение.
      Брайан неторопливо идет в сторонускамьи присяжных, слегка подправляет запонки на манжетах и с доверительным видом опускает руки на барьер. Говорит он тише и мягче:
      – Как подобное могло случиться? Очень просто. В свете репортерских юпитеров, сбитой с толку и скорбящей аудитории была предложена возможность стать участницей самого крупного массового шюу со времен процесса над Оу Джей Симпсоном . «Вы узнаете этого человека?» – спрашивали у очевидцев. Знакомое лицо играло роль спускового механизма. Естественно, они вспоминают, что где-то видели это лицо, причем совсем недавно. А что в результате? Даже черныеочевидцы преступлений, совершенных в отношении черныхв пределах черныхкварталов, объявляют подозреваемым шестнадцатилетнего белого мальчика.
      Цепким взглядом он обводит сидящих перед ним присяжных и прищуривает глаза.
      – Сограждане, очень скоро вы поймете, что этот кроткий, застенчивый молодой человек, не состоявший ранее на учете в полиции, имел несчастье оказаться едва ли не единственной оставшейся в живых жертвойтрагедии, которая разыгралась в Мученио. Эти страшные события застигли его в ключевой точке тонкого и деликатного процесса становления как мужчины, как личности и не могли не ошеломить. Он оказался не в состоянии публично и связно высказать охватившее его чувство скорби, не смог собрать воедино тот мир, который для него рассыпался на части. Я продемонстрирую вам, что единственной ошибкой этого мальчика – и весьма существенной ошибкой – было то, что он не смог вовремя крикнуть: «Не виновен!»– или не сумел сделать этого достаточно громко.
      Прокурор сидит, развалившись и широко расставив ноги, – прошу прощения, если это наблюдение покажется вам чересчур бесстыдным. Но мне нравится то, что сказал Брайан. Я обвожу взглядом зал, и мне вдруг кажется, что сюда и в самом деле может в любой момент явиться Справедливость – этаким обязательным чудом, вроде Санта-Клауса. Это особое место, здесь живет истина. Понятное дело, все присутствующие ведут себя немного странно, но, может быть, это просто оттого, что они ожидают явления Справедливости, в любой момент. Взять, к примеру, здешнюю стенографистку – стыднографистку, как назвал ее кто-то, не помню когда и где. Только не спрашивайте меня, зачем она вообще здесь нужна. Почему она откинула голову назад? Потому, что ждет, когда в этот зал снизойдет Справедливость, или просто потому, что ей стыдно вбивать в свою микроскопическую машинку все, что здесь говорят, потому что от этих слов пахнет? И почему машинка у нее такая крохотная, почему нельзя приносить в залу суда весь алфавит, целиком? Начинаешь думать: а вдруг ей нравится возиться в грязи, а вдруг она от этого тащится? Может быть, в конце недели она рассказывает обо всем этом своим приятельницам, а они все разом вытягивают губы в струнку. Вздыхают: «О боже ты мой», или еще что-нибудь в этом роде. А может статься, и у адвокатов эти вот полуулыбочки на лицах всегда, даже дома. Может, они и сталиадвокатами только потому, что с детства развили в себе умение усмехаться себе под нос – тихо, как будто у тебя астма, – каковая усмешка имеет означать, что ты единственный человек в мире, достаточно наивный, чтобы верить в то, что ты сам сейчас сказал. Может быть, едва появившись на свет, они, сами того не замечая, смеются этим странным астматическим смехом, а родители переглядываются и говорят: «Смотри-ка, дорогой, адвокат!» Но в первый же день, к обеду, подобного рода фантазии перестают меня посещать. После этого я сижу, как зомби, а мимо меня изо дня в день проходят диаграммы и карты, отпечатки обуви и образцы тканей. Появляется спортивная сумка Хесуса, а с ней – мои отпечатки пальцев. И дают работу всем ученым мира на целую неделю. Я просто сижу и смотрю в одну точку, как мне кажется, и в голове у меня вертятся дурацкие вопросы, вроде того: откуда, прости меня господи, может быть известно, обнаружен данный образец ткани на ботинке или на стельке. Присяжные время от времени погружаются в дрему, за исключением, естественно, тех случаев, когда из гримерной приводят очередного свидетеля.
      – Можете ли вы опознать человека, которого видели неподалеку от места преступления? – спрашивает прокурор. Один за другим свидетели, люди, которых я вижу в первый раз в жизни, стреляют глазами, а потом тычут пальцем в мою сторону.
      – Вон тот, в клетке, – говорят они. – Именно его мы и видели.
      И, как во всех драмах, чье действие происходит в зале суда, один за другим появляются персонажи из самой первой части, каждый со своей историей. А ты сидишь и ждешь, постараются ли они тебе помочь или утопят тебя к чертовой матери. К тому времени как ноябрьские сквознячки вызывают на койку в моей камере теплые одеяла, слушаньям удается растопить сугроб событий до твердой почвы под ногами.
 
      – Обвинение вызывает доктора Оливера Дуррикса. Дуррикс проходит на место свидетеля. Его щеки со свистом рассекают воздух, чуть не лопаясь от впитанного крема. Он клянется говорить правду, и только правду, после чего обменивается с прокурором легкой полуулыбочкой.
      – Доктор, вы по специальности психиатр и специализируетесь на личностных расстройствах?
      – Так точно.
      – И сегодня вы предстаете перед судом в качестве незаинтересованного свидетеля, без каких бы то ни было отсылок к контактам, которые, в силу вашей профессиональной деятельности, могли иметь место между вами и обвиняемым?
      – Да.
      Судья поднимает палец и смотрит на прокурора, что означает: стоп. Потом разворачивается к моему адвокату.
      – Советник, по чистой случайности, ваш отвод свидетелю не затерялся при доставке?
      – Нет, ваша честь, – отвечает Брайан. Он стоит совершенно спокойно.
      – Насколько я понимаю, речь идет о терапевте, который вел вашего подзащитного. Должен ли я понимать, что вы решили проигнорировать данный конфликт?
      – Как вам будет угодно, сэр.
      Судья какое-то время жует воздух во рту. Потом кивает.
      – Продолжайте.
      – Доктор Оливер Дуррикс, – спрашивает прокурор, – как вы могли бы с профессиональной точки зрения охарактеризовать человека, совершившего все эти преступления?
      –  Протестую! – кричит мой адвокат. – Не доказано, что все эти преступления совершены одним и тем же человеком.
      – Протест поддерживается, – говорит судья. – Я прошу обвинителя внимательнее относиться к формулировкам.
      – Я скажу иначе, – говорит прокурор. – Доктор Дуррикс, усматриваете ли вы во всех этих преступлениях нечто общее?
      – Со всей очевидностью.
      – И это как-то связано с областью ваших профессиональных интересов?
      – Я наблюдаю здесь симптомы, которые принято ассоциировать с социально опасными расстройствами психики на личностном уровне.
      Прокурор поглаживает подбородок большим и указательным пальцами.
      – Но кто сказал, что эти симптомы свойственны одному и тому же человеку?
      Дуррикс тихо усмехается себе под нос.
      – В противном случае придется предположить внезапную эпидемию социально опасных психических расстройств, которая возникла на данной конкретной территории и продолжалась ровно шесть дней.
      Прокурор улыбается.
      – А что отличает людей, страдающих от такого рода расстройств, ото всех нас, сидящих в этом зале?
      – Этим людям свойственно стремление к немедленному удовлетворению своих желаний, они не в состоянии переносить даже минимальную фрустрацию в этой области. Они – прекрасные манипуляторы и невероятные эгоисты, что позволяет им не принимать во внимание права и нужды окружающих.
      – Поправьте меня, если я не прав, но должен ли я в подобном случае предположить, что речь не идет о психических заболеваниях как таковых, и, следовательно, страдающий от такого рода расстройства человек никоим образом не освобождается от ответственности за содеянное?
      – Вы совершенно правы. Личностные расстройства можно охарактеризовать как нарушения социальной адаптации, как девиации в области процесса самореализации личности.
      Прокурор роняет голову на грудь, потом задумчиво кивает.
      – Вы упомянули о социально опасныхрасстройствах психики. Существует ли более привычный, общеупотребительный термин для людей, страдающих от такого рода расстройств?
      – Антиобщественные личности, что ж, это классические психопаты.
      По залу пробегает сдавленный вздох. Очки у меня на носу становятся толстыми и тяжелыми.
      – И, надо понимать, в список проявлений при такого рода расстройствах входят убийства?
      – Защита протестует, – говорит Брайан. – Большинство убийц не психопаты, и не все психопаты совершают убийства.
      Судья устало переводит взгляд на прокурора.
      – Советник, прошу вас, – говорит он. Сразу видно, что сказать ему хочется еще много всякого, но он ограничивается этим «прошу вас». Из-за этой вот разницы между тем, что он хочетсказать, и тем, что может, у него такой коровий взгляд, это я вам точно говорю.
      Прокурор подбирает две бледные прожилки, которые служат ему губами, и снова поворачивается к Дурриксу.
      – Итак, доктор, если говорить о людях, страдающих от упомянутых вами расстройств, буду ли я прав, предположив, что они проявляют безразличиек результатам совершенных ими действий – в том смысле, что угрызения совести их не мучают?
      –  Протестую! Отсутствие угрызений совести не противоречит невиновности подзащитного!
      Прокурор поворачивается к присяжным и ухмыляется. Я сижу, и на лице у меня – полное безразличие к происходящему.
      – Протест отклоняется, – говорит судья. – Речь не шла непосредственно о вашем клиенте.
      Он кивает Дурриксу: отвечайте на вопрос.
      – У лиц, страдающих от такого рода расстройств, порог возбудимости много выше, нежели у вас или у меня, – говорит Дуррикс, со свистом развернувши щечку к прокурору. – Их тяга к возбуждающим ситуациям вполне в состоянии заставить их идти на все больший и больший риск, без учета возможных последствий для окружающих.
      – К таким возбуждающим ситуациям, к примеру, как убийство?
      – Да.
      Прокурор дает время этой последней фразе осесть на пол. Вонь от нее ползет в сторону скамьи присяжных. Перед тем как задать очередной вопрос Дурриксу, он смотрит на меня.
      – И скажите нам, доктор, сексуальность играет свою роль в такого рода поведенческих реакциях?
      – Секс – самая мощная из сил, движущих человеком. Вполне естественно, что именно он выполняет роль наипервейшего источника поведенческих стратегий, направленного на установление контроля над другими людьми и на удержание подобного контроля. А в душе человека с антиобщественными наклонностями смерть и секс – довольно частые сожители.
      – А как могут возникнуть подобные симптомы, если перейти на терминологию, доступную дилетантам вроде меня?
      – Ну, определенные фиксации могут развиться еще с детских лет…
      – Фиксация на, скажем так, женщинах?
      Прокурор опускает голову, но глаза его тут же делают быстрое движение в сторону скамьи присяжных.
      – Ну, в общем, да, наиболее частым объектом фиксации у мужчин выступает женщина.
      – А социально опасный психопат может убить женщину ради возбуждения, которое будет связано с этим убийством?
      – Да, может, или же он может убить радинее…
      – У обвинения вопросов больше нет.
 
      На обед сегодня макароны с сыром. И хлеб. Потом, немного позже, они створоживаются где-то у меня под ложечкой, когда к свидетельскому месту подходит, улыбаясь, мой адвокат.
      – Оливер Дуррикс, как вы сегодня себя чувствуете?
      – Благодарю вас, превосходно.
      – Скажите, док, а эти опасные для общества расстройства психики, они с возрастом не усугубляются?
      – Не обязательно. Если честно, все основные симптомы, как правило, обнаруживаются уже к пятнадцати годам.
      – А в пятнадцать лет такого рода расстройства все еще излечимы?
      – Большая часть психических расстройств излечима в любом возрасте, хотя, если речь идет о по-настоящему антиобщественных личностях, результаты лечения всегда спорны.
      – То есть вы хотите сказать, что фактически они неизлечимы?
      – Имеющиеся на данный момент данные по большей части свидетельствуют именно в пользу данного мнения.
      Мой адвокат пускается в неторопливую прогулку по свободной зоне между скамьями: опустив голову, глубоко уйдя в какие-то свои мысли. Может, высчитывает пи. Потом вдруг останавливается.
      – В своем заключении, представленном в окружной суд Мученио, вы рекомендовали воздержаться от ареста моего нынешнего подзащитного, а вместо этого направить его к вам на амбулаторное лечение?
      Дуррикс смотрит на судью. Судья кивает: отвечайте на вопрос.
      – Да, – отвечает Дурррикс.
      – Несколько легкомысленные рекомендации в отношении неизлечимого психопата – вам так не кажется?
      На лице у доктора явственно читается раздражение.
      – Подобные случаи трудно с точностью диагностировать в течение одного приема.
      – Вы буквально только что без тени сомнения убеждали суд в обратном. – Брайан издает тихий астматический смешок. – И еще, доктор, если мыслить в категориях тех сексуальных коннотаций, о которых вы также нам рассказывали, не существует ли равновероятной возможности, что фиксация у психопата произойдет не на женщинах, а на мужчинах или, скажем, на мальчиках?
      Он начинает сужать круги вокруг Дуррикса.
      – Ну, конечно. Прекрасным примером может служить Джеффри Дамер…
      – А что, по-вашему, отличает обычную гомосексуальную тягу к возможному партнеру от патологической фиксации?
      – Ну, мм, согласие партнера. Человек с патологическими отклонениями в психике склонен прибегать в отношении своих потенциальных партнеров к обману или пршгуждению, без учета их собственных желаний.
      – Значит, человек, который пытается навязать свои желания мальчикам, может быть квалифицирован как психопат?
      – Да, конечно.
      Вид у Дуррикса уже не такой самодовольный, как раньше. Мой адвокат перестает нарезать круги и припечатывает его к стенке взглядом, в котором явственно читается: «А вот теперь поговорим всерьез».
      – Оливер Дуррикс, – раздумчиво говорит он. – Приходилось вам когда-нибудь слышать такое имя: Харлан Перью?
      Дуррикс бледнеет как мел.
      Брайан разворачивается к скамье присяжных.
      – Дамы и господа, господин судья, – прошу вас извинить меня за некоторую вольность в выражениях.
      Он вплотную придвигается к свидетельской скамье и, перегнувшись через барьер, смотрит Дурриксу прямо в лицо.
      – Если нет, то, может быть, вы слышали о таком интернет-сайте под названием «Милые попки от Бэмби-боя»?
      – Простите?
      – Человеку по имени Харлан Перью было предъявлено обвинение в штате Оклахома по факту совращения несовершеннолетних мальчиков и вовлечения их в производство порнографической продукции, связанной с этим сайтом. Скажите нам, пожалуйста, под присягой – вам об этом что-нибудь известно?
      – Я не обязан отвечать на этот вопрос.
      По лицу Брайана расползается ленивая улыбка. Он вынимает из своего стола какие-то документы и потрясает ими в воздухе.
      – У меня есть вещественные доказательства того, что вы, Оливер Дуррикс, прежде носили имя Харлан Перью.
      В зале вскипает волна смутного гула.
      – Я довожу до вашего сведения, доктор, что пять лет тому назад вы, под этим именем, привлекались к уголовной ответственности по четырем обвинениям, связанным с развращением несовершеннолетних через посредство вашего веб-сайта.
      – Но эти обвинения не были доказаны.
      – Кроме того, доктор, я утверждаю, что вы до сих пор являетесь владельцем и администратором этого сайта, который существует теперь под названием «Серенада Содома».
      Кто-то в заднем ряду хрюкает и заходится от хохота. Судья неодобрительно хмурит брови.
      – Я прав, доктор? – медленно и членораздельно проговаривает Брайан. – Да или нет?
      Дуррикс затравленно стреляет глазами в сторону судьи. Тот кивает.
      – Нет. Нет и еще раз нет.
      – И последний вопрос: правда ли, что вы были лечащим врачом также и у Хесуса Наварро Росарио, примерно в то же время, когда произошла эта кровавая трагедия в школе, в мае этого года?
      Дуррикс смотрит в пол.
      – И что вы подарили ему вот эти женские трусики, счет за которые был оплачен с вашей кредитной карточки?
      Брайан поднимает над головой пластиковый пакет. В пакете – трусики, которые были на Хесусе в последний день его жизни.

Двадцать

      Я сижу на тюремном толчке и стараюсь не терять надежды; а если честно, то просто представляю себе, как все мои жизненные проблемы с легким хрустом выдавливаются через кишечный тракт. Я понимаю, что не следовало мне этого говорить, но, честное слово, упражняться в технике испражнения – одно из замечательнейших в жизни удовольствий. Вот, кстати, еще одна важная вещь, про которую не учат в школе и дома. По большому счету тебя не только ничему путному на этот счет не учат, но учат совершенно превратному отношению к этой жизненно важной функции: как будто речь идет о дьявольском искушении или типа того. Если как следует во все это вдуматься, возникает ощущение, что все законы мироздания придумала моя матушка.
      Но вдумываться мне как раз и недосуг. На дворе утро, и в воздухе царит дымчато-влажная зимняя свежесть – особенно здесь, на теневой стороне. У меня еще есть немного времени, прежде чем меня опять загрузят в фургон и повезут обратно в суд, вот я и околачиваюсь, сколько могу, в туалете, который окнами выходит на тюремный двор. У меня даже есть сигарета, быстро тающий в воздухе уголек на конце аккуратной новенькой «кэмел-фильтер», спасибо Детиво, который сидит за кражу в особо крупных. Он щедр, как бог, потому что его подружка принесла на свидание их недавно родившегося ребенка. Я сказал, что ребенок похож на него, и он действительно похож, несмотря на то что это девочка. И вот теперь я сижу, вдыхаю клубы голубого дыма и пытаюсь так стряхнуть золу у себя между ног, чтобы не обжечь детородные органы. Все мои проблемы сыплются из заднего прохода, словно крысы из бомбового люка самолета, и с каждой секундой на душе у меня становится ясней и легче. Я начинаю строить планы. Безо всякой заднеймысли, честное слово, ч-черт.
      Поездка в суд скучна и предсказуема до мелочей. Из гримерки я слышу, как над зданием суда барражируют вертолеты, типа того, на случай, если я попытаюсь сделать отсюда ноги. Ха. Типа того: ага, уже метнулся. Им хочется, чтобы я сбежал, чтобы не мучиться угрызениями совести, когда в конце концов моя полная невиновность начнет маячить у них перед глазами. Но им придется есть, что дают. Пока меня гримируют, я сижу с чувством сдержанного оптимизма и трескаю чипсы. Должно быть, они уже учуяли где-нибудь в дальнем углу запах грядущей Справедливости, иначе с чего бы им угощать меня чипсами. Единственная беда: на пути в клетку кандалы мне застегивают слишком туго, и мне приходится прижимать плечо к щеке, как раз в том самом месте, где я измазался кетчупом. Пытаясь стереть кетчуп, я слежу за тем, как через всю залу суда медленно разворачивается солнечный луч, пока свидетельское место не загорается ясным светом, что твоя гора Синай. На лестнице в задней части залы слышен звук стертых подошв. И даже не поднимая головы, я понимаю, что это матушка. Уходит. Утром ее прибытие, как положено, отсняли, но сидеть весь день в зале – это выше ее сил. Снаружи ее наверняка ждет, сидя в «меркури», Пам: обе ноги на педалях.
      Входит судья, кивает всем присутствующим, и я откидываюсь на спинку скамьи, чтобы удобней было смотреть, как у меня перед глазами станут разыгрывать мою Судьбу.
      – Обвинение вызывает Тейлор Фигероа.
      Тейлор протискивается сквозь толпу в сером деловом костюме при короткой юбке. Она откидывает волосы, оборачивается к камерам с улыбкой девушки из нашего двора, потом вытягивается по стойке смирно, чтобы дать клятву на Библии, высокая и стройная, как оркестрантка на параде. Боже ты мой, какая она красивая. Во мне поднимается ползучая тоска по тому, как славно все могло бы кончиться. Я убиваю ее одним ударом.
      – Мисс Фигероа, – говорит прокурор, – пожалуйста, назовите свой возраст и род занятий.
      Тейлор закусывает губу, как будто ей есть над чем подумать. Когда она начинает говорить, голос у нее сперва взмывает под потолок, потом надает, потом, под конец, снова уходит в заоблачные выси – как будто машина переключает скорость. Школьная выучка.
      – Мне только что исполнилось девятнадцать, и, типа того, я была студенткой, а теперь вроде решила попробовать сделать карьеру в массмедиа.
      Прокурор благосклонно кивает, потом на лбу у него собираются складочки.
      – Я не хотел бы причинять вам незаслуженных страданий, но вы сами прекрасно понимаете, что в ходе этого процесса нам иногда приходится задавать вопросы весьма деликатного свойства; если отвечать вам будет совсем уже неудобно, прошу вас, просто поднимите руку.
      Тейлор пробует губу на зубок.
      – Да нет, все в порядке, спрашивайте.
      – Вы смелая девушка. – Прокурор опускает голову. – Мисс Фигероа, вам случалось попадать в ситуацию преследования?
      –  Преследования?
      – Имеется в виду выходящий за рамки принятых приличий интерес со стороны незнакомого человека или случайного знакомого.
      – Ну, в общем, да, был один такой парень.
      – А что заставило вас предположить, что интерес к вам со стороны этого молодого человека, ну, скажем так, носит не совсем обычный характер?
      – Ну, типа, он свалился как гром с ясного неба и начал каяться мне во всех своих преступлениях, и вообще.
      – А раньше вы были с ним знакомы?
      – А-га, типа, я в том смысле, что, кажется, встречались с ним один раз, во время вечеринки, только снаружи.
      – На вечеринке, снаружи?
      – Ну да, типа того, его не пригласили, в общем.
      – А еще кто-нибудь был снаружи на этой вечеринке?
      – Нет.
      Прокурор кивает, глядя в пол.
      – Итак, этот молодой человек был один, и он пришел на вечеринку, на которую его не пригласили. Он говорил с вами?
      – А-га. Он усадил меня в эту машину, на заднее сиденье.
      – Он усадилвас на заднее сиденье автомобиля? И что было дальше?
      – Ну, типа, вышла моя лучшая подруга, ну, с этой, в общем, вечеринки, и этот парень, он ушел.
      Я перевожу взгляд на присяжных, прикидывая, сколько каждому из них лет и могут ли у них быть дочери того же возраста, что и Тейлор. Брови у них подняты как-то по-новому.
      Прокурор ждет, пока все сказанное произведет должный эффект. Потом задает вопрос:
      – Итак, где вы в следующий раз увиделись с этим человеком?
      – В Хьюстоне.
      – Он что, жил в это время в Хьюстоне или где-нибудь в графстве Харрис?
      – Нет. Он был проездом, типа – в Мексику.
      – Откуда?
      – Из Мученио.
      Прокурор бросает в сторону присяжных многозначительный взгляд.
      – Значит, из Мученио в Мексику через Хьюстон: ничего себе крюк.
      – Ага, конечно, у меня у самой чуть крыша не поехала, и еще он начал мне рассказывать про все про это, и вообще…
      – А что произошло потом?
      – Появилась моя кузина, и он убежал.
      Тейлор роняет голову, и весь зал задерживает дыхание, на случай, если вдруг сейчас она заплачет. Она не плачет. Прокурор выдерживает паузу, чтобы удостовериться, что она не пустит слезу, а потом пускает в ход свой главный калибр.
      – Вы видите этого человека в зале?
      Тейлор, не поднимая головы, просто поднимает руку и указывает в сторону клетки. Я тоже опускаю голову и пытаюсь заглянуть ей в лицо, но взгляд у нее словно клеем приклеен к кончикам туфель. Прокурор поджимает губы и деловито бросается вбивать недостающие гвозди в мой крест.
      – Я прошу занести в протокол, что свидетельница опознала обвиняемого, Вернона Грегори Литтла. Мисс Фигероа, вам, должно быть, приходилось слышать утверждение защиты, что будто бы в то время, когда были совершены последние по счету убийства, Вернон Литтл был в Мексике. Защита утверждает так же, что вы об этом знали. Вы знали, что он все это время был в Мексике?
      – Ну, типа, когда я приехала, он уже был там.
      – Если бы вас попросили указать точное количество времени, проведенное обвиняемым в Мексике, за которое вы, как свидетель, могли бы ручаться, какой промежуток времени вы бы назвали?
      – Ну, может, три часа – максимум.
      – Значит, вы не можете подтвердить заявление обвиняемого о том, что в то время, когда были совершены последние по счету убийства, его не было в Соединенных Штатах?
      – Наверное, нет.
      Прокурор подходит к свидетельской скамье, опускает руку на поручень и ласково улыбается Тейлор.
      – Ну, вот почти уже и все, – говорит он. – Только скажите нам, если, конечно, это вас не затруднит, что произошло в Мексике в течение этих нескольких часов?
      Тейлор застывает на месте. Набирает полную грудь воздуха.
      – Он пытался, ну, вроде заняться со мной любовью.
      – И именно в это время он рассказал вам о совершенных им убийствах?
      – А-га.
      Весь зал, а может статься, и весь мир застывает на вздохе, затем по углам расползаются шепотки. Моя душа корчится от боли, но адвокат умудряется одним только взглядом пригвоздить ее к месту. Зеленая кнопка у меня в клетке начинает так и проситься под руку, когда мало-помалу весь зал, все камеры, весь мир поворачивается и начинает пристально меня разглядывать. Прокурор не торопится. Он улыбается, идет к своему столу и нажимает кнопку на магнитофоне.
      «Да-а, – со скрежетом врывается в залу суда мой голос. – Я сделал это ради тебя».
      Текст записан много раз подряд, снова и снова.
      «Я сделал это ради тебя, тебя, тебя. Я сделал это».
 
      Начинается перекрестный допрос, и лицо у Брайана делается адвокатским процентов на двести. Он сует руки в карманы и встает перед Тейлор с таким видом, как будто он ее отец или типа того. Он просто стоит перед ней и смотрит, как будто заранее знает: уверток нелепее тех, которые она сейчас озвучит, он в жизни не слыхивал. Глаза у нее сперва опускаются вниз, а потом становятся шире, типа: « А что я такого сделала
      – Вы виделись с подзащитным в Мексике в течение трех часов?
      – А-га.
      – Следовательно, коль скоро речь идет о вас, все остальное время он мог быть в любой части света?
      – Ну, наверное.
      – А почему Вернон Литтл приехал на встречу с вами в Мексику?
      Тейлор описывает зрачками полный круг – типично девчоночий способ показать всем вокруг, как они тебя достали.
      – Ну, чтобы заняться сексом, чтобы покаяться, мало ли зачем еще?
      – Вы заплатили ему, чтобы он занялся с вами сексом?
      Тейлор аж передергивает.
      – Нет, конечно!
      – Значит, денег ему вы в тот день не давали? Да или нет?
      – Нет, ну, я, типа…
      – Отвечайте, пожалуйста, да или нет.
      – Но видите ли, в чем дело…
      – Да. Или нет.
      – Да.
      – Значит, вы дали Вернону Литтлу некоторую сумму денег – триста долларов, если быть точным.
      Брайан поворачивается к галерке и поднимает бровь.
      – А этот мальчишка, видимо, ничего.
      По задним рядам рябью разбегаются смешки.
      – Я протестую! – рявкает прокурор.
      – Протест принят, – говорит судья.
      Брайан украдкой подмигивает мне, а потом все с тем же выражением строгого, но справедливого отца семейства поворачивается к Тейлор.
      – Вернон Литтл знал, что вы в тот день появитесь в Мексике?
      – Знаете, я, типа…
      – Вы устроили ему сюрприз, не так ли? Вы использовали деньги для того, чтобы заманить его – растерянного, сбитого с толку, отчаявшегося подростка – в то место, где, как гром среди ясного неба, явились вы, собственной персоной. Это правда?
      Примерно секунду Тейлор сидит и хватает ртом воздух.
      – Да, но мне сказали…
      Мой адвокат останавливает ее жестом руки, потом скрещивает руки на груди.
      – Я утверждаю, что вас наняли для того, чтобы разыграть этот фокус. Вы были наняты только для того, чтобы устроить моему подзащитному западню: и наняла вас не полиция, и купились вы, вероятнее всего, даже не на деньги, а всего лишь на обещание сделать из вас знаменитость. И нанял вас человек, который, собственно, и стоит за всей этой шарадой.
      Она просто сидит и смотрит на Брайана.
      – Тейлор Фигероа, пожалуйста, назовите суду имя человека, который привез вас в Мексику.
      – Эулалио Ледесма.
      – Вопросов больше нет.
 
      В верхней части лестницы появляется Лалли, весь в белом. Лицо у него недовольное. Желваки ходят, и на щеках залегли сердитые морщинки. Когда он спускается в ярко освещенный проход, вся публика оборачивается, чтобы на него взглянуть. Сразу видно, что они его обожают. Первым задает вопросы прокурор.
      – Эулалио Ледесма, вы оказались в уникальных условиях, которые позволяли вам наблюдать обвиняемого сначала на правах близкого друга семьи, а потом – и я в этом совершенно уверен – на правах человека, проявляющего законное гражданское неравнодушие к судьбам окружающих…
      – Ц-ц, прошу прощения, – прерывает его Лалли. – У меня назначена встреча с госсекретарем… Это у вас надолго?
      – Я, конечно, не могу ручаться за сторону защиты, но сам постараюсь быть краток, – говорит прокурор. – Просто скажите нам, если не сложно: если бы вас попросили охарактеризовать обвиняемого одним словом, какое это было бы слово?
      – Психопат.
      – Протестую! – кричит Брайан.
      – Протест принят – присяжные не будут принимать во внимание ни последний вопрос, ни данный на него ответ. – Судья перекатывает сердитый глаз на прокурора. – А господин советник будет и дальше отдавать себе отчет в том, что для молодого человека результатом этих слушаний может стать смертная казнь.
      Прокурор пытается – жестом – показать присяжным, что связан по рукам и ногам, но очередная недовольная гримаса судьи мигом ставит его на место. И он, буквально на цыпочках, возвращается к Лалли.
      – Может быть, вы расскажете суду, мистер Ледесма, не говорил ли обвиняемый лично вам чего-нибудь особенного насчет происшедшей в его школе трагедии?
      Лалли поджимает губы с видом твоего лучшего друга, которому через секунду придется сказать своей матушке, что последнее печенье съел ты.
      – Да нет, ничего особенного, – говорит он.
      – А в его поведении ничто не выдавало его возможной причастности к этому преступлению?
      Лалли набирает полную грудь воздуха. Он смотрит на меня влажными черными глазами и качает головой.
      – Иногда по ночам он говорил во сне. Нижняя губа у него начинает заметно подрагивать.
      – Или, скорее, стонал и произносил какие-то отрывочные фразы, ну, вроде: «Бах, – услышал я как-то раз. – Получи, мразь… Б-баааах…»
      Из горла у него вырывается сдавленное рыдание. Над миром воцаряется минута молчания.
      Прокурор роняет голову на грудь и выдерживает почтительную паузу. Потом говорит:
      – Простите, что приходится вовлекать вас во все это…
      Лалли, подняв дрожащую руку, обрывает его на полуслове.
      – Все что угодно, лишь бы только вернуть покой этим несчастным душам.
      В зале кто-то отчетливо всхлипывает. На лице у прокурора – ни следа былой адвокатской хитрожопости. И не только у него. На сотню миль вокруг все прониклись трепетом душевным. Проходит примерно лет восемьсот, после чего прокурор задает-таки очередной вопрос:
      – Вы были свидетелем еще и того, как был убит Барри Гури?
      – Я был ранен, и с того места, где упал, я видел, как обвиняемый побежал но направлению к офицеру Гури. До меня донеслись звуки стычки, потом – три выстрела…
      Прокурор кивает и поворачивается к моему адвокату.
      – Свидетель ваш.
      Брайан поправляет галстук и подходит к свидетельской скамье. Тишина похрустывает, как косточки у ящерки.
      – Мистер Ледесма, как долго вы работаете тележурналистом?
      – Уже почти пятнадцать лет.
      – А где вы работали?
      – В основном в Нью-Йорке и в Чикаго.
      – А в Накогдочесе?
      Лалли хмурит брови.
      – Н' хеет, – усмехается он, как мотор чихнул.
      – Вам приходилось бывать в этом городе?
      – Н' хеет.
      Брайан одаривает его молниеносной понимающей улыбкой.
      – А врать вам когда-нибудь приходилось, мистер Ледесма?
      –  Ц-ц…
      – Да или нет?
      – Н' х-хеет.
      Мой адвокат кивает и оборачивается к присяжным. Он поднимает руку: в руке у него визитная карточка.
      – Дамы и господа, я хочу показать свидетелю эту визитную карточку. В ней значится: «Эулалио Ледесма Гутьеррес, Президент и Специалист по Техническому Обслуживанию, Служба Медиатехники, г. Наког-дочес».
      Его рука с карточкой закладывает плавный вираж по направлению к лицу Лалли.
      – Мистер Ледесма, это ваша визитная карточка?
      – Я' хавас умоляю, – откидывает голову Лалли. И вдруг становится похож на допотопный паровозик.
      Брайан смотрит на него самым пристальным из всех своих взглядов.
      – У нас есть свидетель, который удостоверит, что эту карточку вы давали как свою собственную. Я задаю вопрос еще раз – это ваша карточка?
      – Я же сказал – нет.
      – Ваша честь, если можно, я хотел бы вызвать еще одного свидетеля для участия в этом допросе, с целью идентификации…
      – Пожалуйста, – говорит судья.
      Мой адвокат кивает кому-то в задней части зала. Скрипнув, отворяется двойная дверь, и двое служителей вводят в зал маленькую старушку-мексиканку. Брайан ждет, пока она доковыляет до края лестницы, и тут же разворачивается к Лалли, упершись обеими руками в перила.
      – Мистер Ледесма, это ваша мать?
      – Вы что, шутите? – поднимает брови Лалли.
      – Лалли! Мой Лало! – кричит старушка. Она вырывается из рук служителей, но тут же цепляется ногой за обитый металлом край верхней ступеньки и падает на пол.
      Судья поднимается с места и, нахмурившись, следит за тем, как старушку поднимают с пола. Она хнычет и пытается различить в общем гуле голос Лалли. Он сидит тихо. Морщинок у него на щеках становится в два раза больше.
      Брайан дает залу угомониться и только потом обращается к старушке:
      – Миссис Гутьеррес, прошу вас, скажите суду – это ваш сын?
      – Это он.
      Она тянет своих провожатых вниз но лестнице, потом нога ее промахивается мимо очередной ступеньки, и она повисает у них на руках. Судья втягивает губы, как будто только что наступил на колючку. Он внимательно всматривается в старушку, потом качает головой.
      – Мэм, вы можете указать на вашего сына? Весь мир замирает, затаив дыхание.
      – Лало? – зовет она. – Эу- лалио?
      Он не отвечает. И тут один из адвокатов со стороны обвинения складывает руки на груди. Шуршание ткани о ткань не успевает продлиться и тысячной доли секунды, как старушка вскидывается и тычет пальцем в прокурора.
      – Лалли!
      Прокурор красноречиво разводит руки в стороны. Судья переводит взгляд на моего адвоката.
      – Минутный перерыв! Правильно ли я понимаю: что эта дама имеет ограниченные зрительные способности?
      – Любая женщина узнает своего ребенка по голосу, ваша честь.
      Судья вздыхает.
      – Ради всего святого, скажите мне на милость, как вы собирались оформить процедуру опознания?
      – Ваша честь, – начинает Брайан, но судья шваркает очками о стол и широко разводит руки в стороны.
      – Советник, эта милая леди ничего не видит.
 
      Сегодня ночью крепкий здоровый сон мне явно не светит. Я ворочаюсь и брыкаюсь, я переживаю все ужасы, которые, должно быть, переживает сейчас Хесус, я прекрасно понимаю, что ввязался в лотерею, где в случае проигрыша могу и в самом деле составить ему компанию. Когда на следующее утро меня приводят и запирают в клетке, весь зал, естественно, тут же принимается пялиться на меня. Брайан, конечно, то и дело вскакивает, принимается спорить по любому поводу, говорит, что все было заранее подстроено, и теде и тепе. Но отчего-то возникает такое чувство, будто все на свете всё уже поняли: вчера Лалли вбил последний, решающий гвоздь. О том, что все всё поняли, свидетельствуют происшедшие в зале маленькие перемены: вот, к примеру, стенографистка сидит, откинув голову назад на лишний градус дальше, чем всегда.
      Пока все это происходит вокруг меня, я чувствую смутную рябь: телеграмма от Хесуса. В ней говорится, чтобы я срочно сбрасывал балласт, чтобы я не считался с потерями и думать забыл про семейные тайны, – в ней сказано, что я и так уже хранил верность долгу сверх всякой мыслимой и немыслимой меры, что мне просто нужно дать им найти ружье. Там говорится, что я должен сказать им про то, как меня в тот день прихватило с животом неподалеку от школы. Мне кажется, говно должно содержать уйму всякой информации о том парне, который насрал. Может быть, вообще можно клонировать из него других таких же ребят, а потом просто задать им наш главный вопрос: зачем они это сделали. Мой палец как-то сам по себе ложится на зеленую кнопку, оглаживает ее по кругу. Камеры принимаются жужжать вдвое ближе. Сидишь вот так и знаешь, что людские толпы на улице, пассажиры в аэропортах, семьи, уютно устроившиеся среди домашних запахов, мужчины в парикмахерских в далекой Японии, детишки, которые в ничуть не менее далекой Италии играют в классы, сейчас все разом подобрались и затаили свое чертово дыхание. Сидишь и чувствуешь, как спрессовались под бешеным давлением в аортах миллиарды чело-векочасов. Это, блин, сила. Я собираю губы бантиком и обвожу пальцем кнопку по кругу, делая вид, что выбор мне сделать очень нелегко. Внезапная тишина в зале заставляет Брайана развернуться вокруг своей оси. Увидев мою руку над сигнальной кнопкой, он бросается было ко мне, но судья шипит у него за спиной:
      –  Не мешайте ему!
      Я ударяю по кнопке не потому, что хочу изменить свои показания, не потому, что моя история рассказана не так. Я бью по ней потому, что моя история вообще не рассказана. На меня снисходит озарение: такое чувство, что я уже десять лет слушаю всех этих шутов гороховых, которые устроили глобальное телешоу: с привлечением экспертов по волокнам ковровых тканей, мозгоклювов и прочих не менее приятных личностей, и если я буду и дальше сидеть и молчать, они вгонят меня в гроб своим бесконечным, бессмысленным трепом. Сразу видно, что на меня государству экспертов не жалко. Я уже усвоил, что главное в этом деле – шоу, в полный рост, для прайм-тайм. Потому что, хотя, наверное, и нехорошо так говорить, и, надеюсь, я не выполню за дьявола его работу, если скажу это сам, но такая основа основ судебной системы, как Разумное Сомнение, больше силы не имеет. По крайней мере на практике – и даже не пытайтесь доказывать мне обратное. Вот разве в том случае, если, скажем, ваша кошка слопает соседского хомячка, как в «Судье Джуди», или типа того. Но если они уже вывели на сцену дополнительные патрульные машины и выстроили в зале суда клетку из зверинца, забудьте о Разумном Сомнении. Вам придется предъявить им простое, как честное скаутское, доказательство собственной невиновности, в которое мог бы поверить кто угодно, просто посмотрев вас по телику. В противном случае они две тысячи лет потратят на технические экспертизы, убойные, как если бы тебя на тот же срок усадили в школьный класс и заставили заниматься самопроверкой по математике: и за это время от Разумного Сомнения, как правило, не остается и следа.
      Терять мне по большому счету нечего, и я жму на кнопку. Звук такой, как будто с пролетающего самолета уронили ксилофон, и у меня вдруг темнеет в глазах от сплошного огненного шторма: от вспышек фотокамер. Последнее, что я вижу, – это отвисшая челюсть Брайана Деннехи.
      – Судья, – говорю я.
      –  Шшшш!– давится воздухом Брайан.
      – Говори, сынок, – отвечает судья. – Ты хочешь, чтобы мы запустили процедуру отказа от показаний?
      – Нет, сэр, речь не только об этом. Я думал, у меня будет возможность рассказать о том, как все произошло на самом деле, но мне здесь задают только такие вопросы, после которых я выгляжу полным уголовником. Я хочу сказать, что у меня есть свидетель, который может прояснить все с самого начала – с того дня, когда произошла трагедия.
      – Ваша честь, – говорит прокурор, – обвинение выражает надежду, что после всех усилий, затраченных в ходе слушаний, структура процесса не будет нарушена.
      Судья устало смотрит на него.
      – А я в свою очередь, советник, хочу выразить надежду, что обвинение, как и все участники процесса, более всего обеспокоены выяснением истины.
      Он мягко улыбается в камеру, а потом говорит:
      – Приведите мальчика к присяге.
      – Ваша честь. – Брайан в бессильной попытке упредить события вскидывает руку.
      – Тишина в зале! – возглашает судья. И кивает мне. – Произнесите слова клятвы, мистер Литтл.
      Я набираю полную грудь воздуха и проделываю все положенные процедуры с Библией. Брайан сидит, обхватив голову руками. Засим я сразу перехожу к сути дела:
      – Я никогда не совершал ничего противоправного. Мой учитель, мистер Кастетт, об этом знает, и знает, где я был. В классе меня не было потому, что он сам послал меня за свечкой для какого-то дурацкого эксперимента. И если бы я сказал об этом раньше, незачем было бы городить все эти турусы на колесах.
      Судья смотрит на прокурора и адвоката.
      – Почему этого свидетеля не привлекли к даче показаний?
      – Врачи сочли его состояние неподходящим для такого рода процедур, – отвечает Брайан. – К тому же защита была уверена, что обвинения, связанные с трагическим происшествием в школе, отпадут сами собой на основании представленных защитой доказательств.
      – Мне кажется, нам стоит послушать вашего мистера Кастетта, – говорит судья. И смотрит в камеры. – Мне кажется, что весь мир настоятельно потребуетот нас вызвать этого свидетеля в суд.
      Он дает отмашку служащим.
      – Распорядитесь, чтобы его сюда доставили; если возникнет такая необходимость, мы сами съездим к нему в больницу.
      – Благодарю вас, сэр, – говорю я. – Кроме того, я хотел бы…
      – Ты сделал свой ход, сынок. Справедливость требует, чтобы теперь я дал возможность прокурору задать тебе несколько вопросов.
      Наверное, даже вам было слышно, как зарыдал мой адвокат. Прокурор надевает подобающую к случаю улыбочку и подходит поближе.
      – Благодарю вас, ваша честь. Вернон Грегори Литтл, как вы сегодня себя чувствуете?
      – Ну, в общем, ничего… Я просто хотел сказать…
      Он останавливает меня жестом руки.
      – Вы настаиваете на том, что в глаза не видели последние шестнадцать жертв. Правильно?
      – Видите ли, дело в том…
      – Отвечайте, пожалуйста, только «да» или «нет».
      Я смотрю на судью. Тот кивает.
      – Да, – говорю я.
      – Не видели вы также и жертв школьной трагедии, до той поры, когда они все были уже мертвы или при смерти. Верно?
      – Да.
      – Но вы не отрицаете того, что были на месте преступления?
      – Ну, в общем, да.
      – Итак, вы показали под присягой, что присутствовали на месте преступления, жертвами которого стали восемнадцать человек, хотя и не видели, как именно произошли эти восемнадцать смертей?
      – А-га. – Глаза у меня начинают метаться по сторонам, пытаясь уследить за всей этой математикой.
      – А еще вы показали под присягой, что в глаза не видели никого из последних шестнадцати жертв, но они, как выясняется, тоже умерли.
      Прокурор проводит языком но щекам изнутри. Хмурит брови. Это продвинутая степень адвокатской хитрожопости: на случай, если вы не поняли. Потом он улыбается присяжным и говорит:
      – Не кажется ли вам, что попадаться вам на глаза вообще опасно для жизни?
      В зале вспыхивает смех.
      – Протестую!
      – Оставьте, советник.
      Судья отмахивается от Брайана и делает мне знак: отвечай на вопрос.
      – Я даже близко там не был, в последних шестнадцати случаях, – говорю я.
      – Ага. А где вы были?
      – В Мексике.
      – Понятно. У вас были какие-то особые причины для того, чтобы отправиться в Мексику?
      – Ну, видите ли, я был вроде как в бегах…
      – Вы были в бегах.
      Прокурор поджимает губы. Он оглядывается на коллегию присяжных, которая по большей части состоит из владельцев автомобилей типа «универсал» и им подобных: нескольких суровых дам и пары очень нервных мужиков. По одному чудику сразу видно, что он утюжит свои носки и нижнее белье. И все они тут же копируют линию прокурорских губ.
      – Так, давайте расставим точки над i: вы утверждаете, что невиновны ни в одном из вменяемых вам преступлений и что ни разу в жизни не встречались с половиной погибших. Так?
      – Так точно.
      – Но вы признаете, что присутствовали на месте первого массового убийства, а свидетели в ходе очных ставок опознали в вас человека, которого видели на тех местах, где были совершены другие убийства. Вы согласны с тем, что тридцать один свидетель в этой самой зале узнали в вас человека, которого они видели в то время, когда было совершено одно из более поздних преступлений?
      – Протестую, – говорит Брайан. – Мы ходим по кругу, ваша честь.
      – Господин судья, – говорит прокурор. – Я всего лишь пытаюсь выяснить собственное отношение подсудимого к описанным фактам.
      – Протест отклоняется. – Судья кивает мне. – Отвечайте.
      – Но…
      – Отвечайте на вопрос – да или нет, – говорит прокурор. – Тридцать один гражданин опознал вас в этой самой зале в качестве подозреваемого?
      – Н-ну, наверное, так.
      –  Даили нет!
      – Да.
      Я опускаю глаза. И как только до меня доходит смысл этого жеста, на все остальные части моего тела накатывает первая волна паники. Где-то в районе переносицы становится ужасно жарко. Прокурор держит паузу, он дает моему телу время выдать меня с потрохами телекамерам.
      – И вот теперь, когда мы установили факт вашего присутствия в тех местах, где были совершены тридцать четыре убийства, вы заявляете нам, что засим вы отправились в бега.
      Он поворачивается к присяжным и вытаращивает глаза.
      – Даже представить себе не могу – с чего бы это? По залу гулко прокатывается смешок.
      – Потому что все подозревали меня, – говорю я.
      Прокурор широко раскидывает руки в стороны.
      – После тридцати четырех убийств? Неудивительно!
      Пару секунд он молча стоит на сцене, и плечи у него трясутся от немого смеха. Он качает головой. Он утирает пот со лба. Он смахивает слезу из уголка глаза, делает глубокий вздох и, все еще не в силах совладать с приступом смеха, делает несколько неловких шагов в сторону клетки. Но когда его взгляд встречается с моим, глаза у него горят огнем.
      – Вы были в Мексике двенадцатого мая текущего года?
      – Э-э, это как раз в тот день, когда произошла трагедия, – нет, конечно.
      – Но вы только что сказали суду, что в то время, когда совершались все эти преступления, вы были в Мексике.
      – Вы же понимаете, что я имел в виду последние по времени…
      – Ахх, да, конечно, я понял: вы отправились в Мексику ради несколькихпреступлений – значит, теперь вы именно так формулируете свои показания?
      – Я просто хотел сказать…
      – Позвольте, я вам помогу, – говорит он. – Значит, теперьвы утверждаете, что отправились в Мексику на то время, когда происходили некоторыеиз упомянутых преступлений – правильно?
      – Ну, да.
      – А в то время, когда вы не были в Мексике, где вы находились?
      – Дома.
      – То есть неподалеку от владений Амоса Китера, не так ли?
      – Да, в общем, вроде того.
      – То есть от того места, где был найден труп Барри Гури?
      – Протестую, – говорит мой адвокат.
      – Ваша честь, – говорит прокурор, – мы пытаемся установить, что все убийства были совершены до побега обвиняемого в Мексику.
      – Продолжайте, только постарайтесь держаться ближе к сути дела.
      Прокурор снова поворачивается ко мне.
      – Я всего лишь хочу сказать, что вы были ближайшим другом Хесуса Наварро, который устроил бойню в вашем классе. Вы живете буквально в двух шагах от тех мест, где были совершены семнадцать убийств. Свидетели опознали вас как человека, которого видели во всех этих местах. После первого же допроса вы сбежали из участка местного шерифа. После того как вас сперва задержали, а потом выпустили на поруки, вы сбежали в Мексику…
      Он наклоняется к прутьям, медленно, осторожно; он опускает голову так, что подбородок упирается в грудь и только тяжелые, набрякшие глаза смотрят вперед, прямо в лицо.
      – Признайтесь, – говорит он голосом рассудительным и мягким. – Ведь это же вы убили всех этих людей.
      – Нет, не я.
      – Мне кажется, вы убили их всех и просто потеряли счет загубленным человеческим жизням.
      – Нет.
      – Вы не теряли счета?
      – Я их не убивал.
      Прокурор поджимает губы и выдыхает через нос, как будто ему только что сообщили, что в выходные вечером придется поработать сверхурочно.
      – Пожалуйста, назовите свое полное имя.
      – Вернон Грегори Литтл.
      – И где конкретно вы жили в Мексике?
      – В Герреро.
      – Кто-нибудь может подтвердить ваши слова?
      – Да, конечно, мой друг Пелайо…
      – Водитель грузовика из деревни на берегу моря? – Он идет к своему столу и берет в руки весьма солидно выглядящий издалека документ. И поднимает его над головой. – У меня в руках протокол данных под присягой свидетельских показаний Гарсиа Мадеро по прозвищу Пелайо, жителя той самой деревни, которую только что назвал обвиняемый.
      Он аккуратно кладет бумагу обратно на стол и медленно обводит комнату взглядом, так чтобы каждый из присутствующих ощутил свою личную вовлеченность в происходящее.
      – Господин Гарсиа Мадеро утверждает, что за всю свою жизнь он встречал одного-единственного американского юношу. Этот юноша путешествовал автостопом, и познакомились они в одном баре на севере Мексики, а потом вместе отправились к югу на его грузовике – и звали этого молодого человека Дэниел Нейлор…

Двадцать один

      В сей день, четырнадцатого ноября, моя собственная жизнь пролетает у меня перед глазами чередой разрозненных злых вспышек, как двухнедельная жизнь комара. В последнюю минуту этой жизни приходит новость: мистер Кастетт даст показания в последний день слушаний, то есть через пять дней. Телеобозреватели утверждают, что теперь только он может меня спасти. Я вспоминаю тот последний раз, когда мы с ним виделись. Двенадцатого мая сего года.
 
      – Если в действительности ничего не происходит, пока ты не увидишь, как оно происходит, – говорит Хесус, – оно произойдет, если ты по-прежнему будешь верить, что именно так оно и будет, но никому об этом не скажешь?..
      – Такое впечатление, что нет, пока кто-нибудь не увидит, как ты об этом рассказываешь, – говорю я.
      – Т'твою мать, Верн. Лучше б я тебя об этом не спрашивал.
      Глаза у него превращаются в две щели – как будто ножом полоснули, он жмет на педали и уходит вперед. Если эта неделя будет похожа на предыдущую, не думаю, что он выдержит. Меня иногда пугает та страсть, с которой он хватается за любую, даже самую крошечную возможность почувствовать власть. Чемпионом мира в любом известном виде спорта ему не стать, и он не гений. И что уже совсем ни в какие ворота не лезет – он даже не может позволить себе новые «Брэнды». Общепризнанные торные дороги к славе ему недоступны, понимаете, в чем дело? Только не поймите меня неправильно, у этого парня с головой все в порядке. Мне ли не знать. Мы миллион часов провели с ним вместе, гоняясь за бабочками, клея самолетики, смазывая ружья. Расходились, снова сходились, все это время отдавая себе отчет в том, что он знал, что я знаю, что сердце у него – мягче воска. Я знаю, что Хесус – человек с душой настолько глубокой, что ни у кого на свете не хватит денег, чтоб ее измерить. Только я один об этом знаю.
      Во вторник утром класс похож на печь, в которой пекут пиццу: все знакомые запахи спеклись в послевкусие слюны на горячем металле. Лучи света обнесли частоколом отдельных говнюков, сидящих за партами. Хесус накрепко скован своей обычной школьной повадкой и высвечен самым большим лучом солнца. Он смотрит на доску, оголив спину, выставив на всеобщее обозрение торчащий в спине нож. Может, оно, конечно, у каждого человека в спине торчит нож, которым близкие люди вертят когда и как хотят. Может, конечно, и нужно следить за тем, чтобы никто другой не обнаружил, где он у тебя торчит. Но Хесусу все по фигу, с ним советую быть поосторожнее.
      – Йо, Джейзус, у тебя из жопы капает, – говорит Макс Лечуга. В каждом классе есть коротышка, который вечно нарывается, ну, сами знаете. А Макс еще и жирный, и с такими пухлыми губенками. – Обходите стороной жопу Джейзуса, вчера вечером пожарная команда потеряла там еще четверых добровольцев.
      Близняшки Гури подходят поближе и начинают хихикать. Почувствовав поддержку, он принимается за меня.
      – Верни, ты, часом, жопку нынче утром не перетрудил?
      – Говном умойся, Лечуга.
      – А ты меня умой, попробуй, пидор.
      – Сам ты пидор, жирный мешок с говном.
      Лорна Спелц – наш классный тормоз. До нее, наконец, доходит смысл первой шутки.
      – Да там, наверное, застряла целая пожарная машина. – Она прыскает со смеху.
      И тем дает отмашку прочим отморозкам в юбках. Хи-хи-хи, блядь.
      В школе вас ни фига не научат, как вести себя с подобным дерьмом. Сидишь из года в год за партой и учишь про столицу Суринама, а в это время кучка дебилов вырезает у тебя на спине свои инициалы.
      – Ну, любители научных знаний, быстренько собрались в фокусе. – В облаке меловой пыли от Калвина Кляйна прибывает Мэрион Кастетт, весь такой резкий и наэлектризованный. Другого такого парня вам не встретить – который в девяностоградусную жару ходил бы в вельветовых брюках. Такое впечатление, что он без тени улыбки носил бы даже кожаные шорты.
      – Кто вспомнил, что сегодня нужно было принести на урок свечу? – спрашивает он.
      Я внезапно вспоминаю, что мне нужно перевязать шнурки на кроссовках. Как, собственно, почти весь класс, за исключением Даны Гури, которая тут же вынимает полную коробку свечей для ароматерапии, и каждая завернута в золотую фольгу.
      – Опаньки – забыла ценник отклеить! – Она медленно обводит коробкой по кругу. То есть очень медленно.
      Ценник настолько яркий, что складывается впечатление, будто она слегка подправила его маркером. Вот вам наша Дана, во всей красе и славе. Если вам случится громко пукнуть, вы будете заранее знать, кто на вас настучит. Консультант по профориентации уверяет, что из нее получится прекрасный журналист.
      Лечуга встает со стула.
      – У меня такое впечатление, сэр, что Хесус уже использовал свою свечку.
      Пробный хрюк пробегает по классу. Кастетт застывает на месте.
      – Что ты хочешь сказать, Макс?
      – Я хочу сказать, что навряд ли вам захочется брать ее в руки – вот и все.
      – Что с ней такое? Где она была?
      Макс взвешивает готовность аудитории.
      – У него в жопе.
      Класс взрывается: рты закрыты, так что взрывается он через нос.
      – Мистер Кастетт, – говорит Дана, – мы здесь для того, чтобы получать образование, а это все как-то не очень пахнет образованием.
      – Да, сэр, – подхватывает Шарлот Брустер, – у нас есть конституционное право на защиту от сексуальных извращений.
      – А у некоторых людей есть еще и право на защиту от преследований, мисс Брустер, – отвечает Кастетт.
      –  ГоспожаБрустер, если позволите, сэр.
      Макс Лечуга надевает самое что ни на есть невинное выражение лица.
      – Черт, да мы это просто так, для смеху, понимаете.
      – Мне кажется, Хесус вовсе не находит ваши шуточки смешными, – говорит Кастетт.
      – Ну и что, – передергивает плечиками Шарлот, – с волками жить…
      – Не нужно подставляться! – чирикает у нее из-за спины Лорна Спелц. Лорна скажет, как в воду перднет.
      Кастетт вздыхает:
      – А почему вы считаете, что конституция ставит ваши права выше прав мистера Наварро?
      – Потому что он голубой, – говорит Бо Гури. Вот уж, в натуре.
      – Благодарю вас, Борегард, за то, что вы перевели нашу дискуссию в глубоко научную и профессиональную плоскость. А что касается вас, госпожа Брустер, то, сдается мне, даже вы рано или поздно усвоите, что наша прославленная конституция встает на пути всякого, кто пытается нарушить фундаментальные права другого человека.
      – Мы не нарушаем ничьих прав, – говорит Шарлот. – Мы, Народ, решили немного посмеяться, нравится это кому-то или нет, и имеем на это право. И этот кто-то тоже может над нами смеяться. Или не обращать на нас внимания. С волками жить…
      – Учись танцевать по-волчьи! – Лорна в своем репертуаре.
      – Да, сэр, – говорит Лечуга. – Это записано в конституции.
      Кастетт проходится по комнате, из угла в угол.
      – Ни в одном из наших государственных документов, докторЛечуга, вы не найдете формулировки «С волками жить…».
      Он размазывает последнюю фразу, как масло по бутерброду, толстым слоем. Тактическая ошибка: с Шарлот Брустер так нельзя. Она уже успела закусить удила. Губки у нее превращаются в подобье куриной жопки. Глаза стекленеют.
      – У нас складывается такое впечатление, сэр, что вы слишком усердно защищаете Хесуса Наварро. Только и делаете, что его защищаете. Может быть, мы просто не владеем всей полнотой информации?..
      Кастетт примерзает к месту.
      – Что вы имеете в виду?
      – Вы, наверное, не слишком часто лазаете по сетке, а, сэр? – Лечуга обводит класс хитрожопым взглядом. – Вы, наверное, на них ни разу даже и не заходили – на сайты с мальчиками?
      Кастетт, трясясь от ярости, делает шаг по направлению к Максу. Хесус с грохотом срывается с места и выбегает из комнаты. Классная богиня Лори Доннер бежит за ним следом. Кастетт проворачивается на месте.
      – Лори! Хесус!
      И, словно гончая, летит за ними.
      Вы видели Хесусова отца, старика Розарио? Он бы никогда не позволил до такого себя довести. А знаете почему? Потому что вырос по ту сторону границы, а у них там есть вполне разумное обыкновение вставать на рога, как только до тебя не то что пальцем дотронутся – хотя бы глянут в твою сторону не так, как положено. А Хесус подхватил извечную болезнь белого человека все и вся закупоривать пробкой, до последней возможности. Я должен его отыскать.
      Класс потихоньку сползает в подходящее к случаю состояние лиц и душ: а мы что, мы ничего, мы ни в чем не виноватые свидетели случайного стечения обстоятельств. Близняшки Гури глотают смешок. Потом Макс Лечуга встает с места и подходит к выстроившимся в ряд вдоль окон компьютерам. Он проходит вдоль всех и – один за другим – активизирует скрин-сейверы. На экранах появляется одна и та же картинка: голый Хесус нагнулся над больничной кушеткой – или похожей на больничную.
      Я выхожу из класса, в коридоре стоит Кастетт. Он еще не видел картинок в компьютерах.
      – Сэр, хотите, я найду Хесуса?
      – Нет, лучше отнеси в лабораторию вон те бумаги и посмотри, не попадется ли тебе где-нибудь по дороге на глаза свеча.
      Я возвращаюсь в класс, сгребаю у него со стола рабочие заметки к уроку и направляюсь к выходу. Уже и отсюда видно, что ящик Хесуса в коридоре стоит открытым и его спортивной сумки там нет. Кастетт заходит обратно. Наверное, картинки сразу же бросаются ему в глаза, потому что он ворчит себе иод нос:
      – И этим варварам хватает наглостиговорить со мной о конституции?
      – Конституция, – подает голос Шарлот, – есть инструмент интерпретации, доступный правящему большинству в каждый данный момент времени.
      – И что из этого?
      – Мы – большинство. И это наше время.
      –  Бэмби-бой, Бэмби-бой!– поет Макс Лечуга.
 
      Росинки крадутся вниз по щекам Лори Доннер и беззвучно падают на дорожку за школьной лабораторией.
      – Он взял велосипед. Я не знаю, куда он поехал.
      – Я знаю, – говорю я.
      Мне кажется, теперь, когда Хесус повернулся к нам этим, незнакомым своим лицом, она чувствует себя как-то спокойней. Она просто хороший человек и хочет помочь – в меру сил. А я и сам еще не знаю, как себя вести с новым Хесусом. Такое впечатление, что он слишком много смотрел телевизор и в результате вбил себе в голову, что хорошему человеку все сойдет с рук. Как будто весь мир ни с того ни с сего стал одной большой Калифорнией.
      – Лори, я должен его найти. Прикроешь?
      – А что я скажу Кастетту?
      – Ну, скажи, что я упал и подвернул ногу, или еще что-нибудь придумай. Скажи, что к математике вернусь.
      Она берет меня за палец и несколько раз пожимает самый кончик.
      – Верн, скажи Хесусу, что мы все сможем изменить, если будем держаться вместе, скажи ему…
      Она принимается плакать.
      – Я пошел, – говорю я.
      В том кино, которое я вижу про себя, земля отталкивается от моих «Нью Джекс», и я одним прыжком перелетаю через школьное здание. Я успеваю отбежать от Лори ярдов на пятьдесят, пока до меня доходит, что Кастеттовы бумажки и свечка по-прежнему у меня в руках, но мне совсем не хочется разрушать картинку «Супермен спешит на помощь другу». Я заталкиваю их на ходу в задний карман и бегу дальше.
      Потом я жму на педали, и на подъезде к Китеру в нос мне ударяет запах греющихся на солнышке собак и подтаявшей смолы. С легким привкусом девичьих трусиков – знаете, такие, для жаркой погоды, свободные, хлопчатобумажные, белые и с дырочками для циркуляции воздуха. Не то чтобы на самом деле я уловил этот запах в воздухе, не поймите меня неправильно. Просто утро выдалось настолько горячее, что волей-неволей на ум приходит что-нибудь эдакое. Кастетт сказал бы, что трусики всплыли из небытия. И я несусь на велике сквозь это марево запахов, лавируя на китеровом проселке между знакомых кустов. Налетает ветер и грохочет ржавым листом железа, напоминая мне, что день сегодня не простой, особенный день. Но как-то я не очень в форме. Взбудоражен, как те засранцы у нас в школе, которые долбят косяк за косяком по поводу чьей-нибудь чужой личной драмы. Теперь в наших краях так. Если у соседа случилась трагедия – это большое дело: скорее всего, просто потому, что ты сам ни за какие деньги такого не купишь.
      В пыли – свежие отпечатки шин. Хесус поехал к берлоге, как и следовало ожидать. Я протискиваюсь сквозь последние кусты на нашу с ним поляну: аж ветки хрустят. Но его здесь нет. Совсем на него непохоже, в обычное время он бы как миленький сидел бы где-нибудь под кустом и дулся на весь свет, а не то достал бы винтовку и стрелял по консервным банкам. Я бросаю велик на землю и карабкаюсь к двери в берлогу. Замок закрыт. Мой ключ лежит себе дома, в шкафу, в коробке из-под обуви, но мне удается оттянуть дверь так, чтобы заглянуть сквозь щель внутрь. Папашино ружье на месте. А винтовки Хесуса нет. Я провожаю взглядом его следы вплоть до дальнего склона выработки, потом оглядываю горизонт. И у меня перехватывает дыхание. Далеко-далеко, почти у самого горизонта, едет на велосипеде Хесус – уже успел уйти в точку, но видно, как он давит на педали, стоя во весь рост, видно, что за спиной у него спортивная сумка и что едет он в школу. Я кричу ему вслед, я ловлю себя на том, что бегу за ним, совсем как пацаненок в том старом фильме «Шейн, вернись!». Но он не слышит.
      Кровообращение восстанавливается и возвращает мое тело к жизни. Кишки реагируют по-своему, для них это – возможность проявить самостоятельность. Вот спасибо. Мозги буквально плавятся от разнородных и разноречивых мыслей, но я ничего не могу поделать. Я вынимаю из кармана от руки набросанные Кастеттом заметки к уроку физики. Другой подтирки мне не светит. Значит, придется воспользоваться этой нетленкой, а потом зарыть ее в берлоге. Что-то подсказывает мне, что, когда я вернусь в класс, это будет не первым предметом всеобщих забот.
      На обратном пути к школе меня сперва нагоняет, а потом обгоняет плотная и совершенно несвоевременная туча, злобная, как толпа фанатов, идущих на решающий матч. Это сразу чувствуешь: по тому, как ветер ни с того ни с сего вдруг смажет по лицу и заткнет горло мокрой губкой. Теперь в любой момент жди полного привета. У беды – свой собственный гормон. Я оглядываюсь через плечо на то, как съеживается, а потом и вовсе пропадает хороший солнеч ный денек. Впереди полные потемки, и я опаздываю на математику. Наступила тьма, и я уже не успею, и жизнь моя катится к какому-то новому, чужому миру. Я еще не успел разобраться с тем чужим миром, в котором жил все это время, и вот теперь он опять – новый.
      Когда я подъезжаю к школе, мне в ноздри ударяет запах сандвичей, которым не судьба быть съеденными: коробок с завтраками, которые сегодня утром собирали с любовью, или с шутками-прибаутками, или так, между делом, но которые к вечеру безнадежно пропадут и размокнут в лужицах холодных слез. Этот запах сразу окружает меня со всех сторон, и я не успеваю повернуть назад. Я бросаюсь на землю, ничком, у торца спортплощадки, и смотрю сквозь кусты, как в скользком, пахнущем мускусом воздухе брызгами разлетаются юные жизни. Когда приходят лихие времена, мозг успевает сбрызнуть твои чувства ледяной росой. Не для того, чтобы оглушить самого себя, но для того, чтоб оглушить ту часть, которая приучена испытывать надежду. Вот что я усвоил, пока лежал и слушал выстрелы. Которые звучали обыденно, как будто лязгает тележка для покупок в магазине.
      В тени у торца спортзала я нашел комок материи. Хесусовы шорты, которые обычно лежат у него в ящике. Кто-то вырезал в них сзади дыру и раскрасил края коричневым маркером. А над дырой написал: «Бэмби». В нескольких футах – спортивная сумка. Я ее подбираю. Она пуста, если не считать коробки с патронами, пустой наполовину. Я смотрю в землю, на лужайку я не смотрю. Шестнадцать единиц живой плоти на лужайке уже отдали богу души. Пустая плоть жужжит, как будто в нее битком набились пчелы.
      – Он целился в меня, а попал в Лори. – Из-за угла, как ящерица, выползает Кастетт, с трудом выталкивая из горла комки воздуха. – Сказал не ходить за ним – там еще одно ружье, у Китера.
      У Хесуса много пальцев, и один из них его подвел. Он попал в Лори Доннер, в своего единственного друга, если не считать меня. Я смотрю туда, где главный вход, и вижу, как он согнулся над ее скомканным телом, он кричит, он уродлив, он один. Мне больше никогда не увидеть его лица таким, как раньше. Он знает, что ему теперь нужно сделать. Я разворачиваюсь на сто восемьдесят, когда мой друг, бывший олух царя небесного, касается языком ружейного ствола. Я тянусь рукой к Кастетту, но он отшатывается от меня. И я не понимаю – почему. Я смотрю на него. Уголки его рта ползут вниз, как у маски в греческой трагедии, а потом из них тонкими струйками начинает течь слюна. И тут меня насквозь пробивает холодом. Я слежу за направлением его взгляда: спортивная сумка и оставшиеся полкоробки патронов, которые по-прежнему судорожно стиснуты у меня в руке.

Двадцать два

      Когда Кастетт появляется в центральном проходе, лицо у него одутловатое и бледное и волосы торчат клочьями. Если бы вы сами его увидели, то наверняка и вам бы показалось, что одним только нервным кризисом дело в его случае не обошлось. Его, конечно, подретушировали, но даже под слоем грима видно, как он исхудал и осунулся.
      – Мэрион Кастетт, – говорит прокурор. – Вы можете опознать среди людей, находящихся в этом зале, Вернона Грегори Литтла?
      Запавшие глаза Кастетта толчками ползут по залу. Останавливаются на моей клетке. Потом он поднимает руку и указывает на меня – так, словно в лицо ему дует ураганной силы ветер.
      – Я прошу занести в протокол, что свидетель опознал обвиняемого. Мистер Кастетт, можете ли вы подтвердить, что были классным наставником обвиняемого в период с десяти до одиннадцати часов утра во вторник, двенадцатого мая сего года?
      Взгляд у Кастетта плывет, ничего не выражая и не фиксируя. Лицо у него покрывается испариной, и он всем телом наваливается на перила свидетельской кабинки.
      – Ваша честь, я вынужден заявить протест, – говорит Брайан, – свидетель не в состоянии…
      – Шшш, – говорит судья. И смотрит на Кастетта глазами острыми, как бритвы.
      – Я там был, – говорит Кастетт. Губы у него дрожат, и он принимается плакать.
      Судья делает предупреждающий жест в сторону прокурора.
      – Переходите к сути дела! – шепчет он.
      – Мэрион Кастетт, можете ли вы подтвердить, что в какой-то момент в течение этого часа вы отдали обвиняемому конспект урока, написанный вашей собственной рукой, и отправили его с этим конспектом из класса с поручением?
      – Да, да, – говорит Кастетт, и его бьет крупно дрожью.
      – И что произошло вслед за этим?
      Кастетта начинает буквально выворачивать наизнанку. Он перегибается через перила, но рвота не идет.
      – И отвергли любовь Иисуса, и стерли славу его с лица земли своей…
      – Ваша честь, я вас умоляю, – в голос кричит Брайан.
      – И залили ее кровью младенцев… Прокурор выдерживает паузу, рот у него открыт.
      – Что произошло? – выкрикивает он. – Что именно сделал Вернон Литтл?
      – Он их убил, убил их всех…
      Кастетт разражается рыданиями, взлаивая, как волк, и в ответ ему я тоже срываюсь в рев, я швыряю ему рыдания сквозь прутья из клетки в моем новом мире, как кости. Плач бьет меня на протяжении обоих итоговых слушаний, орошает мой путь до тюремного блока во дворе суда и длится все то время, пока со мной говорит судейский чиновник, который приходит, чтобы сообщить мне: коллегия присяжных удалилась в гостиницу, чтобы принять решение насчет моей жизни и смерти.
 
      Пятница, двадцать первое ноября, выдалась туманной: такое чувство, что сегодня любое твердое тело может войти в тебя и выйти, как воздух. Я смотрю, как старшина присяжных надевает очки и подносит к лицу листок бумаги. У матушки не хватило духу прийти сегодня, но Пам пришла, вместе с Вейн Гури и Жоржетт Покорней. Вейн сидит хмурая и вроде слегка похудела. Фарфоровые глаза Джорджа катаются туда-сюда по зале, она явно старается думать о чем-то другом. Время от времени вздрагивает. Курить здесь нельзя. И – посмотрите на Пам. Когда я встречаюсь с ней взглядом, она исполняет целую маленькую пантомиму, имеющую означать, что очень скоро мы все выйдем отсюда и как следует наедимся. Я просто отворачиваюсь, и все.
      – Господин старшина, присяжные вынесли вердикт?
      – Мы приняли решение, сэр.
      Судейский чиновник зачитывает присяжным первый пункт обвинения.
      – Вы находите, что обвиняемый виновен или невиновен?
      – Невиновен, – говорит старшина.
      – По следующему пункту обвинения, касающемуся убийства Хирама Салазара в городе Локхарт, штат Техас, – вы находите, что обвиняемый виновен или невиновен?
      – Невиновен.
      Сердце у меня выпрыгивает из груди при каждом из пяти этих «Невиновен». Шесть, семь, девять, одиннадцать. Семнадцать раз невиновен. Прокурор поджимает губы. Мой адвокат с гордым видом откидывается на спинку кресла.
      – По восемнадцатому пункту обвинения, в убийстве первой степени, совершенном в отношении Барри Гури, в Мученио, штат Техас, – вы находите, что обвиняемый виновен или невиновен?
      – Невиновен, – произносит старшина.
      Судейский чиновник зачитывает список моих погибших одноклассников. Мир, затаив дыхание, следит за тем, как он поднимает голову и ждет вердикта.
      Глаза у старшины дергаются куда-то в сторону, потом опускаются вниз.
      – Виновен.
      И даже раньше, чем он успевает сказать это слово, я чувствую, как отделы и канцелярии в офисе моей жизни начинают закрываться; документы отправляют в бумагорезательные машинки, хрупкие предметы складывают в аккуратно пронумерованные коробки, везде выключают свет и охранную сигнализацию. Когда мою скорлупу выводят из зала суда, я обращаю внимание на крошечного человечка, который остался сидеть на самом донышке моей души. Он скорчился за карточным столиком при свете голой тусклой лампочки и потягивает пиво из пластикового стакана. Я прикидываю, что это, наверное, уборщик. Или сторож. Я прикидываю, что это, скорее всего, и есть я.

Действие 5.
Me Ves y Sufres

Двадцать три

      Второго декабря меня приговорили к смертной казни путем введения летальной инъекции. Рождество в Коридоре смертников, ё-моё. Справедливости ради должен заметить, что старина Брайан Деннехи сделал все, что мог. В конце концов у меня сложилось такое впечатление, что в телесериале о моем процессе настоящий Брайан фигурировать не будет, наверное, просто потому, что если уж он взялся за дело, то никогда его не проигрывает. Но апелляция ушла, и правда в конце концов восторжествует. Сейчас ввели в действие новую ускоренную систему рассмотрения апелляций, так что я могу оказаться на свободе уже к марту. Систему пересмотрели радикально, и теперь невинным людям не приходится томиться в ожидании годами. Все к лучшему. Единственные новости, касающиеся лично меня: я со времени вынесения приговора набрал двадцать фунтов живого веса. Помогает переносить январскую прохладу. Если не считать этого маленького обстоятельства, то жизнь моя висит в пустоте и покое, пока вокруг проносятся по касательной месяцы и люди.
      На экране телевизора яркими искорками поблескивают глаза Тейлор. Блеск в глазах – это, конечно, осветители постарались, но вот сами глаза двигаются как-то странно, как будто она все время сдерживает их на поводке. И улыбка какая-то примороженная, как будто залили в формочку желе. Я сижу и смотрю, как она смотрит на меня и в то же время как будто не совсем на меня, пока через минуту до меня не доходит: откуда-то из-за камеры ей показывают текст, и она его читает. Строчка за строчкой. Еще через минуту до меня доходит, что читает она что-то касающееся меня. Когда я понимаю, о чем речь, по коже пробегает холодок.
      «Потом, когда настанет самый главный день, – говорит она, – все, включая свидетелей, соберутся в пять пятьдесят пять в холле возле комнаты для посещений. Между половиной четвертого и четырьмя часами пополудни осужденному будет подан последний обед, а затем, в оставшееся до шести часов время, у него будет возможность принять душ и переодеться во все чистое».
      У меня в мозгу пузырем надувается странная, совершенно бесстрастная мысль: что ответственность за мой последний обед нужно обязательно возложить на Пам. «О господи, все же остынет и отклекнет…»
      «Ровно в шесть часов, – продолжает между тем Тейлор, – его переведут из арестантского блока в камеру казней и привяжут ремнями к кушетке. Офицер медицинской службы введет ему в вену катетер и введет через этот катетер солевой раствор. Затем в камеру казней будут приглашены свидетели. Когда все соберутся, начальник тюрьмы спросит у него, не хочет ли он сделать какое-нибудь последнее заявление…»
      Как только она произносит последнюю фразу, ведущий телешоу прыскает со смеху.
      «Черт, – говорит он, – я бы на его месте в качестве последнего заявления прочел «Войну и мир», от корки до корки!»
      Тейлор тоже покатывается со смеху. И смех ее по-прежнему убийственно прекрасен.
      Если честно, то за последние несколько недель Тейлор буквально не сходит с экрана. Сначала я видел ее в «Сегодня», потом в «Леттермене» она говорила о собственной смелости и о наших с ней отношениях. Я и не догадывался, насколько мы были с ней близки, пока она не рассказала мне об этом по телевизору. Еще она была в ноябрьском «Пентхаузе», роскошные фотографии, отснятые в тюремном музее. В том самом, где хранится Старый Разрядник, самый первый в Штатах электрический стул. Так вот, в ноябрьском номере «Пентхауза» Тейлор позирует вокруг и около Старого Разрядника в очень даже соблазнительных позах, если, конечно, подобные выражения с моей стороны не будут выглядеть слишком бесстыдными. Я даже вырезал одну фотографию и приклеил на стену: не все тело, ну, вы понимаете, а только лицо. На заднем плане, правда, торчит еще и кусочек стула. Наверное, летальная инъекция не выглядела настолько привлекательной для натурной съемки: ну, там, прикрутить Тейлор к кушетке ремнями, или еще чего.
      У меня в камере, на скамье, старая как мир развлекушка – металлические шарики, подвешенные на леске, в рядок, которые стукаются друг о друга. Рядом лежит полотенце, а под ним – инструменты для моего арт-проекта. Да-да, я до сих пор не отвык прятать вещи под чистым бельем. От некоторых привычек избавиться труднее, чем от самого себя. Потом, рядом с полотенцем, – крошечный телик, который мне одолжила Вейн Гури. Я протягиваю руку и переключаю канал.
      «Этот человек, Ледесма, не прав, он пресуиник, там срыто много болше фактов, чем приволокли в судье…»
      Это мой старый адвокат, Абдини, он выступает перед каким-то импровизированным судом присяжных, из одних женщин, на местном телевидении. Вот он, мой старый добрый друг Мартовский Заяц, наш вечный неудачник, во всей красе. Одет, как будто собрался на турецкую дискотеку.
      «Вернон Литтл подал апелляцию на решение суда, не так ли?» – задает вопрос ведущая.
      «Подал, – отвечает какая-то другая тетка, – но шансы на успех весьма сомнительные».
      «Полиции, к примьеру, такки невдалось найти фторо-ружо», – продолжает Абдини.
      «Простите?» – переспрашивает кто-то из присяжных.
      «Мне кажется, он хотел сказать, что им так и не удалось найти второе ружье», – подсказывает ей соседка.
      Дамочки вежливо смеются в ладошки, но Абдини не до шуток, он с озабоченной гримасой смотрит в камеру.
      «Я его наду…»
      Я снова скачу по каналам, чтобы посмотреть, кто еще решил не упустить своего и войти в дело. Ага, вот еще одно шоу, и репортер как раз беседует с Лалли.
      «А что вы могли бы ответить тем слоям общества, которые считают, что вы зарабатываете деньги на грязных журналистских технологиях?»
      «Ц-ц, чушь собачья, – отвечает Лалли. – Начнем с того, что мой телепроект никоим образом не рассчитан на извлечение прибыли. Выручка будет поступать прямиком в государственную казну, вместо того чтобы уходить на содержание самых отъявленных уголовников, которые только живут на нашей земле. Ну, а во-вторых, он обеспечивает наше неотъемлемое право видеть, как вершит свою работу правосудие».
      «Итак, вы всерьез предлагаете финансировать государственную пенитенциарную систему путем продажи прав на показ по телевидению казней преступников? А не кажется ли вам, что последние минуты жизни заключенного есть дело, как бы это поудобнее сказать, сугубо личное
      «Да ничуть. Не забывайте, что даже в наше время за всеми казнями наблюдает не один и не два человека. Мы просто расширим эту аудиторию, включив в нее всех, кто интересуется практическими аспектами соблюдения законности».
      Лалли кладет руку себе на бедро.
      «Совсем недавно, Боб, все казни были публичными, и проводили их на городских площадях. Преступность шла на убыль, а уверенность общества в своем завтрашнем дне – росла. На протяжении всей истории человечества общество оставляло за собой право наказывать деликвентов своею собственной рукой. И не настало ли время вернуть обществу это право?»
      «Посредством интерактивного голосования?»
      «Именно. И речь идет отнюдь не только о казнях – речь идет о телеканале «последней реальности», где зритель сможет отслеживать, по кабельному телевидению или через Интернет, все течение жизни заключенных в камерах смертников. Он сможет, фигурально выражаясь, жить среди этих людей и принимать свое собственное решение относительно того, кто из них действительно заслуживает высшей меры. Затем, в конце каждой недели, зрители всего земного шара смогут принять участие в голосовании: кого из преступников нужно казнить на сей раз. Эта акция основывается на принципах гуманизма и являет собой очередной, вполне логичный шаг на пути к построению настоящего демократического общества».
      «Но ведь в действительности судьбу заключенных решает только надлежащая правовая процедура, не так ли?»
      «Совершенно верно, и в эту кухню вмешиваться мы не сможем. Однако новая процедура ускоренного рассмотрения апелляций означает, что заключенный гораздо быстрее, чем раньше, исчерпывает свои последние шансы на обращение к системе правосудия, после чего, как я и говорил, контроль над распорядком приведения приговоров в исполнение полностью перейдет в руки нашего зрителя».
      Лалли выстреливает в ведущего хитрожопым адвокатским смешком и широко разводит руки в стороны.
      «Если отбросить частности, Боб, то все предельно просто: содержание преступников стоит денег. Популярные телешоу приносят деньги. Преступники на ТВ – люди весьма популярные. Мы совмещаем одно с другим, и нате вам – проблема решена».
      Репортер выдерживает паузу, пока на заднем плане садится вертолет. Потом задает следующий вопрос:
      «А что вы могли бы ответить тем, кто считает, что таким образом вы будете нарушать права заключенных?»
      « Я вас умоляю, преступники, по определению, живут в ситуации принудительного ущемленияправ. К тому же при существующей системе осужденные могут годами томиться в тюрьмах, не зная, как решится их судьба, – а этовы не считаете жестокостью? Мы просто предоставим им то, что всегда обещала и никогда не исполняла в действительности наша правовая система, – рациональность. Кроме того, у них будут куда более широкие возможности получить духовное утешение от ближних и выбор музыкальной темы, которая будет сопровождать Последнее Событие. Мы собираемся даже построить специальный павильон, в котором они будут делать свои Последние Заявления, и картинку на заднике они тоже смогут выбирать сами. Поверьте – сами осужденные с готовностью поддержат подобные нововведения».
      Репортер улыбается и кивает Лалли.
      «А что вы можете сказать относительно тех докладов, которые вы намереваетесь представить в сенате?»
      Я выключаю телевизор. Вот чего мне здесь действительно не хватало, так это телекамер. У нас тут даже туалет открытый, понимаете? На этом ведь можно сделать деньги. Интернет-пользователи смогут выбирать, какую камеру они в данный момент просматривают, смогут менять угол и точку зрения, и все такое. По основным каналам будут пускать выдержки: самые яркие события минувшего дня. А потом вся эта публика будет голосовать по телефону или по сети. Насчет того, кому из нас умереть на следующей неделе. Чем умнее ты будешь себя вести, чем забавнее ты покажешься широкой публике, тем дольше протянешь. Говорят, один старый зэк сказал недавно, что это сильно смахивает на жизнь настоящих актеров.
      Пока не выключили свет, я сажусь поиграть с металлическими шариками: я вообще в последнее время всерьез к ним пристрастился. Иногда я читаю сихотворение, которое мне прислала по почте Элла Бушар, про верные сердца и прочее в том же духе. Я знаю, что нужно писать стихотворение, но она не знает – пока не знает, по крайней мере. Но сегодня я сихотворение читать не хочу, я играю в причину и следствие, с шариками. Потом Джонс, охранник, приносит мне в камеру телефон. То, что в камерах теперь можно подключать телефоны, – единственный положительный результат бурной деятельности Лалли. И еще двери в кабинках душевого блока, и электрические зажигалки для сигарет, даже притом что настоящего огонька от них не дождешься. Я беру у Джонси телефон.
      – Алло?
      – Ну, – говорит матушка, – я не знаю, кто успел поговорить с Лалли…
      – Ты бы выяснила, кто еще неуспел с ним поговорить.
      – Послушай, Вернон, не говори гадостей. Уже и слова сказать нельзя. Тут в последнее время шляется масса всякого народа, все вынюхивают, вопросы задают о твоем отце. И девочек тоже всех перебаламутили. Я думаю, у Лалли и без того забот хватает со всеми этими делами. А мне еще нужно денег накопить, чтобы подправить эту чертову скамейку, она с каждым днем проседает все глубже и глубже…
      – Вынюхивают?
      – Ну, знаешь, задают вопросы насчет того, почему тело твоего отца тогда так и не обнаружили, и так далее. А Лалли стал такой дерганый с тех пор, как бросил Жоржетт – даже Пан и Вейн заметили.
      – А Вейн теперь – член вашего клуба, так, что ли?
      – Ну, ей через столько всякого пришлось пройти, когда «Лаликом» отказался от участия в проекте по созданию местного спецназа. Шериф все свои обиды срывает на ней, и ей действительно приходится из штанов выпрыгивать, чтобы хоть как-то проявить себя – ты в последнее время стал такой нечуткий, Вернон.
      – Ну, я-то вряд ли как-то могу повлиять на ситуацию, ма.
      – Да понимаю я, понимаю. Вот, действительно, словатебе не скажи. Если бы он только вернулся, как бы все изменилось сразу.
      – Не жди его, ма.
      – Я все поставила на кон, Вернон, это любовь, понимаешь? Женщины чувствуют, когда это любовь, а когда просто фрикция.
      – Фикция, ма.
      – Оп, мне нужно бежать, приехали Пам и Вейн, а я еще не закончила вшивать молнию Пам в брюки. Харрис сегодня открывает сетевой магазин, и у него там куча специальных предложений. Обещай мне, что все у тебя будет в порядке…
      – Пальмира носит брюки?..
      Она бросает трубку. Из телевизора в соседней камере льется голос Тейлор, так что я сажусь играть в шарики и стараюсь даже не смотреть вокруг. Слишком погано на душе, чтобы работать сейчас над моим арт-проектом. Может, позже.
      – Госссподи Иисусе, Литтл, – орет зэк с другого конца Коридора. – Заткнись ты, на хуй, со своим злоебучим пиздозвяканьем!
      Он нормальный парень, этот зэк. В общем, они тут все ребята крутые. И планируют собраться все вместе и выпить пива со свиными ребрышками, когда попадут на небеса. Или куда они там попадут. Я, если честно, пока не отказался от перспективы сделать то же самое здесь, на земле. Правда, она всегда где-то рядом, девственно-чистая, и – ждет. Хотя, с другой стороны, не так уж и много шума от моих шариков. С ними всегда так, сядешь и забываешь про все на свете. Оттянешь пару с одного конца, отпустишь, а с другого отлетает в сторону точно такая же парочка; а весь удар принимает на себя один-единственный неподвижный шарик посередине и передает импульс.
      – Эй, Верняк, Литтл, ты, запропиздый хуем ёбнутый блядожопый хуесос!
      – Гос-споди Ии- сусе! – кричит в ответ Джонси. – Может, заткнешься, а?
      – Джонс, – отвечает зэк, – вот говорю тебе, бля буду, я, на хуй, повешусь, если он не прекратит щелкать своими сучьими яйцами.
      – Успокойся, мальчик имеет право немного развлечься, – говорит охранник. – Сами же все знаете, что такое ждать ответа на апелляцию.
      Он и в самом деле хороший парень, старина Джонси, хотя, конечно, не гений. Иногда он останавливается возле моей клетки, чтобы сказать, что мне утвердили помилование. «Литтл, тебе пришло помилование», – так и говорит. И смеется. И я смеюсь вместе с ним – пока.
      – Джонси, я не шучу, – опять кричит зэк. – Этот ёбаный звяк-перезвяк трендит над ухом с утра до вечера, и ночью тоже, и не уснешь ни хуя; у этого пацана крыша съехала – я тебя прошу, хоть ненадолго, займи ты его хоть Ласаллем, что ли.
      – Щас, разбежался, ты тут у нас, типа того, самый главный начальник. Мне приказы отдавать. Дай мне миллион долларов, и я подумаю, что можно сделать, – отвечает Джонс. – К тому же, на хуя ему Ласалль? На хуй ему Ласалль не нужен, а теперь заткнись к ебене матери и молчи в тряпочку.
      – Литтл, – надрывается зэк, – не будет тебе ни хуя никакого помилования, а я достану где-нибудь отбойный молоток и так впендюлю тебе в задницу, что в гландах засвербит, если ты щас же не перестанешь звенеть яйцами!
      – Эй! – рявкает Джонс. – Я тебе что сказал?
      – Джонси, у пацана проблемы, ему Ласаллякак раз и не хватает, чтобы предстать перед Господом.
      – Этого парня Ласаллем не исправишь, – отвечает Джонс. – А теперь заткнись и ложись спать, понял меня?
      –  У меня, в конце, концов, есть блядские права человека в этой блядской кутузке или нет!– заходится криком зэк.
      – Ложись, на хуй, спать, – рычит Джонс. – Я сейчас попробую что-нибудь сделать.
      Я перестаю звенеть и сижу тихо. Кто такой Ласалль? Мысль насчет свидания с Богом застряла у меня в мозгу как заноза.
 
      После завтрака приходит охранник и выводит меня из камеры.
      – Ага! Правильно! – кричат зэки, когда меня ведут мимо их камер.
      Мы спускаемся на несколько лестничных пролетов, в самую нижнюю часть здания, которое похоже на кишечник – если, конечно, это не слишком грубое сравнение с моей стороны, – и в конце концов останавливаемся в каком-то темном сыром коридорчике, всего на три камеры. У этих камер нет ни решеток, ни окон, а только массивные железные двери, как у банковских сейфов, с бронированным смотровым окошком.
      – Был бы ты не ты, а кто другой, ни в жисть тебе суда не попасть, – говорит охранник. – Суда тока знам'нитых убийц пускают.
      – А что здесь такое? – спрашиваю я.
      – Да навроде часовни.
      – И пастор тоже здесь?
      – Пастор Ласалль– здесь.
      Он подходит к самой последней двери и открывает ее. Несколькими ключами.
      – Пастор сидит у вас тут под замком? – спрашиваю я.
      – Это тысидишь тут под замком.
      Стражник щелкает расположенным снаружи выключателем, и темную камеру заливает тусклый зеленый свет. Она пустая, если не считать двух металлических коек вдоль стен.
      – Садись. Ласалль щас будет.
      Он выходит обратно в коридор и смотрит куда-то вверх, в люк над лестницей. Через минуту до меня доносятся шарканье ног, лязг металла, и на пороге появляется чернокожий старик в засаленной спортивной шапочке, как у механика, и в обычной серой рубашке и брюках. На лице – смущенная такая улыбка. Причем такое впечатление, что она там появилась не секунду назад.
      – Постучи, когда пойдешь обратно, – говорит ему охранник и запирает дверь.
      Старик похлопывает руками по койке напротив меня, а потом со скрипом и скрежетом в суставах опускается на голые пружины, как будто меня тут и вовсе нет. Потом он натягивает шапочку поглубже, сцепляет пальцы обеих рук на животе, закрывает глаза и всем своим видом излучает полное довольство жизнью.
      – Значит, вы священник? – спрашиваю я.
      Он не отвечает. Через минуту в носу у него начинает ритмично посвистывать, видно, как он несколько раз проводит языком во рту, из стороны в сторону. Потом голова у него падает подбородком на грудь. Спит. Я смотрю на него лет, наверное, шестьдесят, пока эта полумгла и эта сырость не начинают действовать мне на нервы. Я встаю с койки и заношу руку, чтобы постучать в дверь.
      За спиной у меня шевелится Ласалль.
      – Оттянутый, тертый пацан, – говорит он, – всегда одинокий и с тоской в душе, и выглядит старше своих лет…
      Ноги у меня буквально прирастают к полу.
      – Бредет себе прочь, чтобы сесть в очередной междугородний автобус.
      Я оборачиваюсь и вижу, что на меня уставился круглый желтый глаз.
      – Из этих мест ходит один-единственный автобус, сынок, и знаешь, какая у него станция назначения?
      – Простите? – Я смотрю на его старческое обмякшее тело, на безвольно обвисшую нижнюю губу.
      – Знаешь, почему ты тут со мной оказался? – спрашивает он.
      – Мне не сказали.
      Я сажусь на койку напротив и наклоняю голову, пытаясь заглянуть в тень под краем шапочки.
      – По одной-единственной причине, сынок. Потому что ты ни фига не готов умереть.
      – Ну, в общем, наверное, не готов, – говорю я.
      – Потому что все эти годы ты потратил на то, чтобы усечь, что в этом мире к чему, а пока ты пытался с этим делом разобраться, для тебя все обернулось куда хуже, чем было в начале.
      – Откуда вы это знаете?
      – Потому что я человек.
      Ласалль со скрипом переползает на самый краешек койки. Он достает из кармана рубашки огромные очки и водружает их на нос. Под очками плавают огромные, как две луны, глаза.
      – Как ты относишься к нам, к людям?
      – Черт, уже даже и не знаю. Каждый только и делает, что вопит-надрывается про свои права, и все такое, и говорит: «Как мило, что мы с вами встретились», хотя с гораздо большим удовольствием посмотрел бы, как ты плывешь вниз по реке с перерезаной глоткой. Вот и все, что я знаю про людей.
      – Вот уж сказал так сказал, – усмехается Ласалль. – Молодец.
      – А что, разве не так? Люди врут не задумываясь, с самого рождения, каждый божий день, типа того: «Сэр, я проснулся с высокой температурой», а потом всю оставшуюсяжизнь впаривают тебе, чтобы тыни в коем случае не врал… Ласалль качает головой.
      – Аминь. Звучит так, как будто ты с этими людьми больше не желаешь иметь ничего общего и что, будь твоя воля, ты уже давно пересел бы в другой поезд.
      – Вот тут, пастор, вы правы на все сто.
      – Ну что ж, – говорит он, обводя глазами камеру. – Ты загадал свое желание.
      Меня словно в челюсть ударили. Я вздрагиваю и сажусь прямо.
      – А какие еще у тебя были желания, а, сынок? Сдается мне, в недавнем прошлом тебе не раз и не два хотелось послать свою мамашу к едрене фене, сказать ей, чтоб она заткнулась, и свалить из дома насовсем.
      – Наверное, да…
      – Уже исполнено, – говорит он и показывает мне две пустые ладони. – Такое впечатление, что тебе час от часу везет все сильнее.
      – Но постойте, это неправильная логика…
      Глаза у него превращаются в два буравчика, в голосе появляется металл.
      – Ахххх, да ты у нас, как я погляжу, парнишка логический. Тебя, значит, напрягает, что все вокруг врут и что ведут себя не так, как тебе хотелось бы, потому что ты у нас логический. На спор, что ты мне сейчас, прямо с ходу, не назовешь ни единой вещи на этом свете, которую ты действительно любишь.
      – Ну…
      – А все потому, что ты у нас такой взрослый, весь такой крутой и независимый? Или, погоди, дай угадаю: может, просто потому, что твоя старуха – сукой буду, если она не из тех дамочек, которые вечно заставляют людей чувствовать себя виноватыми из-за всякой фигни, из тех, что дарят тебе на день рождения одни и те же идиотские открытки со щеночками, со всякими там сраными паровозиками…
      – Угадали.
      Ласалль кивает и пыхает воздухом меж плотно сжатых губ.
      – Сынок, эта женщина – пизда набитая, и больше никто. Другой такой засранной прокладки подмандошной свет не видывал; да у нее, наверное, в жопе мозгов больше…
      – Стойте, стойте, а вы точно священник?
      – Парень, да она просто эгоистичная старая проблядь…
      –  Тормози, я сказал!
      За дверью раздается шум, и в глазке темнеет.
      – Тихо там, – говорит охранник.
      До меня вдруг доходит, что я стою на ногах и кулаки у меня сжаты до боли. Когда я перевожу взгляд обратно на Ласалля, он улыбается.
      – Так значит, никого не любишь, да, сынок?
      Я сажусь на койку. Велкровские червячки бегут вверх по хребту.
      – Давай-ка я скажу тебе кое-что, дам тебе бесплатную консультацию: жизнь становится просто медом, если ты любишь людей, которые уже давно тебя любят. Ты когда-нибудь видел, как твоя матушка выбирает для тебя открытку?
      – Нет.
      Он смеется.
      – А это просто потому, что в распорядке дня молодого человека не значится такая статья: пойти посмотреть, как она стоит и вчитывается в каждое слово на этих открытках, как перебирает в душе все те чувства, которые к тебе испытывает. А может, ты просто слишком спешишь сунуть эту картонку в шкаф, чтобы успеть прочесть, что в ней написано: про солнечный луч, который озарил весь свет, когда ты пришел в этот мир. А, Вернон Грегори?
      В глазах у меня тепло и щиплет.
      – Ты просрал все, что мог, сынок. Признайся.
      – Но я не хотел, чтобы так все обернулось…
      – Оно должно было как-нибудь обернуться, сынок. По другому никак. Ты просто еще не успел повстречать своего Господа, лицом к липу.
      Ласалль лезет в карман штанов и достает кусок материи, чтобы я мог вытереть слезы. Но я утираюсь рукавом рубашки. Он наклоняется вперед и берет мою руку своей, черной и морщинистой.
      – Сынок, – говорит он, – старик Ласалль скажет тебе, как оно все устроено. Ласалль откроет тебе секрет человеческой жизни, и ты будешь всю жизнь удивляться, почему ты сам раньше до этого не додумался…
      Как только он начинает говорить последнюю фразу, я слышу в коридоре шум. Шаги. И – голос Лалли.

Двадцать четыре

      – Главное в первом публичном голосовании, – говорит Лалли, – это не давать зрителю возможности слишком широкого выбора. Мы должны составить шорт-лист преступников, провести по каждому рекламную кампанию, а потом запустить пробное голосование и выяснить, кто из них понравился публике.
      Такое впечатление, что с ним там еще по меньшей мере три человека. Охранник торопливо стучит в дверь, но замка не открывает, как будто просто хочет, чтобы мы вели себя потише.
      – У нас отобрано сто четырнадцать кандидатов, – говорит другой человек. – Вы хотите сказать, что для первого голосования нужно оставить дюжины три, не больше?
      – Ц-ц, еще чего. Я имел в виду – двое-трое, никак не больше. Зрителю нужно будет представить их вживую, взять у них короткие интервью, отснять реконструкции преступлений, плачущих родственников жертв. Потом на неделю установить у них камеры, с постоянным доступом для пользователей Интернета, все вживую – и столкнуть их лоб в лоб в битве за зрительские симпатии.
      – Понятно, – говорит другой человек. – Типа Большого Брата, да?
      – В самую точку. Именно под этим соусом мы и продали проект нашим спонсорам.
      – А как мы выберем первую двойку? – спрашивает третий голос.
      – Да, в общем, это не важно, при условии, что преступления за ними будут числиться действительно сильные. Вот, буквально на днях услышал концептуальный слоган, в каком-то телешоу, точно не помню: «Последние станут первыми» – так он звучал. Есть в нем какая-то сила, а, как вам кажется?
      – Превосходно, – подхватывает четвертый голос. – Апелляция к оперативной памяти, так сказать.
      – Точно.
      На подходе к нашей камере шаги замедляются. Охранник лязгает ключами, чтобы привлечь к себе внимание.
      – А вы что тут делаете, офицер? – спрашивает Лалли.
      Охранник мнется на месте, потом в глазке появляется и исчезает чья-то тень.
      – Откройте-ка вот эту дверь, – говорит Лалли.
      Ключ проворачивается в скважине, и он просовывает голову внутрь.
      – А это еще что такое? – Он оборачивается к охраннику. – Разве не было распоряжения содержать этого человека в строгой изоляции?
      – Да, конечно, конечно, – мямлит охранник и вертит в руках ключи. – Ну, это, понимаете, что-то вроде терапии, понимаете? Маленькая консультация, чтобы немного облегчить жизнь в Коридоре смертников.
      Лалли хмурит брови.
      – Этот парень совершил массовое убийство – не поздновато ли для консультаций? К тому же эти камеры выведены из ведения тюремной администрации. Мы здесь будем проводить окончательную редакцию озвучки.
      – Как там твоя мама? – спрашиваю я у Лалли. Слова слетают с моих губ, как плевки. – Не заебал ее до смерти?
      – Господи Иисусе, сынок, да ты что? – задыхается охранник.
      Лалли еле сдерживается, чтобы не ударить меня, не без помощи партнеров по бизнесу. Я смотрю на него в упор, и кажется, что вот сейчас он задымится и сдохнет.
      – Во всем раю молитв не хватит, чтобы меня удержать, когда я дорвусь до твоей сраной жопы, – слышу я как будто со стороны собственный шепот.
      Даже Ласалля передергивает. Лалли ухмыляется.
      – Разведите их.
      – Слушаюсь, сэр, – отвечает охранник.
      Он вытягивается по стойке смирно и грозит нам с Ласаллем рукой. Я пытаюсь встретиться глазами с Ласаллем, но он уже поднялся с места и – шарк-шарк-шарк – плетется прочь.
      – Ласалль, так в чем секрет? – все так же, шепотом, говорю я ему вслед.
      – Потом, сынок, позже.
      Лалли улыбается мне, когда я выхожу из камеры.
      – Все пытаешься понять, что к чему, а, Литтл, маленький человек из Мученио? – Он смеется, закашлялся, как астматик, а потом уводит своих приятелей прочь, и голос его превращается в отдаленное эхо. – Так, значит, первое голосование запускаем четырнадцатого февраля.
      – В смысле, на Валентинов день? – переспрашивает кто-то из его спутников.
      – Вот именно.
 
      Ни за что не поверите: в камеры смертников доставляют рекламную рассылку. Ровно за неделю до первого голосования я получил письмо от организаторов лотереи, в котором сказано, что я – с гарантией – выиграл миллион долларов; по крайней мере, так написано на конверте. Судя по всему, для того чтобы получить этот миллион, нужно купить у них энциклопедию – или для того, чтобы твои шансы получить миллион стали еще того гарантированней. А еще пришел квиток от «Барби Q» с приглашением съесть «чик'н'микс» на двоих в любом их ресторане, который только я найду на этом свете. В самое время, нечего сказать. Жаль, что на том свете они еще не открылись. Хотя кто их знает.
      Я работаю над своим артпроектом, когда в конце Коридора раздаются шаги Джонси: он идет ко мне. Когда он проходит мимо других камер, каждый из сидельцев непременно что-нибудь отпустит на его счет, так что в любой момент можно с точностью сказать, где он сейчас находится. Он несет телефон. Я вздрагиваю и поскорее прячу все свое искусство. Впрочем, главная новость до меня уже дошла раньше, чем Джонси с телефоном. Я все слышал по телевизору, который работал у кого-то на той стороне Коридора.
      «Тело американца будет сегодня отправлено на родину авиарейсом. Кроме того, в перестрелке погибло еще около сорока беженцев, – бубнил диктор. – После перерыва на рекламу – окончание истории серийного убийцы Вернона Грегори Литтла; мы узнаем последние подробности относительно его закончившейся неудачей попытки обжаловать вынесенный приговор, а кроме того – история об утке и хомячке, которые делают все только так, как им нравится!»
      Джонс не смотрит мне в глаза, он просто просовывает мне аппарат между прутьями.
      – Вернон, мне очень жаль, – хрустит в трубке голос моего адвоката. – У меня просто нет слов, чтобы передать, что я сейчас чувствую.
      Я молчу.
      – И мы уже ничего не можем сделать.
      – А как насчет Верховного суда? – спрашиваю я.
      – Боюсь, что в вашем случае сама процедура ускоренного рассмотрения апелляции исключает подобную возможность. Мне очень жаль…
      Я кладу телефон на койку, и каждая морщинка на одеяле отдается у меня в ушах грохотом гравия.
      Сегодня у меня в камере установят камеры и уберут из Коридора все телевизоры и радиоприемники. Потому что мы не должны знать, как идет голосование. Я сижу в самом темном углу камеры и думаю обо всем сразу. Я даже не играю в шарики. Восемь сквиллионов психов со всех концов земного шара прислали мне свои валентинки. Какая-то добрая душа в почтовом отделе передала мне одну-единственную, от Эллы Бушар. Я просто оставил ее в списке корреспондентов, не спрашивайте почему. Впрочем, я ее все равно не открывал. В Коридоре сегодня ночью удивительно тихо, наверное, из чувства уважения. Тут сидят люди, которых называют подонками из подонков, но что такое уважение, в Коридоре знают.
      Мне нужно еще раз увидеться с Ласаллем. Пока идет публичное голосование, я ловлю себя на том, что думаю о его тогдашних словах. Тогда, когда у меня еще были шансы остаться в живых, особого смысла я в них не увидел. Но ему удалось отложить в моем мозгу яичко, икринку, и вот теперь она принялась расти. Повстречать своего Господа, лицом к лицу. Зэки в Коридоре продают друг другу почтовые рекламки, а между делом говорят о нынешнем публичном голосовании, делают ставки на то, кто пойдет первым рейсом. Вот этим они все и заняты в перерывах между оплакиванием своих телевизоров и транзисторов. На тех, кто сидит в нашем Коридоре, ставок не делают, но вам знакомы ощущения человека, который сидит последним в очереди к зубному врачу? Значит, вы понимаете, что я сейчас переживаю. Это голосование построено таким образом, что ты до самого последнего дня не знаешь, что речь идет именно о тебе. И поэтому нужно всегда быть в тонусе. Иногда я строю грандиозные планы, насчет выкинуть что-нибудь этакое в день моей казни, надеть носки на уши или еще что-нибудь в этом же духе. Или залудить в последнем слове нечто невыразимое. А потом поплачешь немножко, и все проходит. Знаю, знаю, я в последнее время вообще стал часто плакать, как-то это не по-мужски.
      Наступает последний день голосования, и сил терпеть эту муку у меня не остается совсем. Через час мир узнает, кому суждено умереть. Я начинаю скулить и умолять Джонси сводить меня еще раз к Ласаллю, но ему это как-то не очень интересно. Он спорит с другим охранником, кому из них придется отвечать за прямую линию связи с губернатором штата, которую специально ради первого голосования провели в камеру казней. А в перерывах огрызается на меня через весь Коридор.
      – Мистер Блядесс-маприказал, чтобы никаких свиданий больше не устраивать, – говорит он. – Кроме того, может быть, тебе не так уж долго и осталось, и не о чем будет больше беспокоиться.
      В конце концов я начинаю опять щелкать металлическими шариками, пока к моей демонстрации протеста не присоединяются остальные заключенные. Но Джонси от этого только пуще распускает хвост.
      – Что, у кого-нибудь из вас, распиздяев, есть миллион долларов, чтобы купить себе право на особые привилегии?
      – Да пошел ты на хуй, – орут в ответ зэки.
      Мне остается только вздыхать. Я и вздыхаю, и сквознячок от моего выдоха ворошит лежащие на койке бумажки. И вдруг меня осеняет идея.
      – Джонси, – кричу я, хватая обеими руками письмо от лохотронщиков. – Вот тебе твой миллион.
      – Ага, конечно, – отзывается он.
      – Я не шучу, смотри. – Я издалека показываю ему конверт.
      – Ты что думаешь, я вчера родился? – хрюкает Джонси. – Я такое говно от своей двери каждое утро чуть не лопатой отгребаю.
      Я пробую на нем хитрожопый адвокатский смех.
      – Ну да-аа, – этак глумливо осклабившись. – О-кеей, но дело в том, что это имеющее силу законного документа обязательство выплатить миллион долларов. Ты же знаешь, они не имеют права давать подобных обещаний, если эти обещания не соответствуют действительности, а здесь именно так и написано, красным по белому.
      – Эй, Литтл, – кричит кто-то из зэков. – Ты говоришь, письмо получил, из тотализатора?
      – Так точно.
      – А там черными чернилами написано или красными чернилами?
      – Красными, все как положено.
      – Господи Иисусе на небеси… Продай мне его за двести долларов! – кричит зэк.
      – Дай-ка взгляну. – Джонси выхватывает у меня письмо, прямо через решетку. – Да тут же твое имя написано, так что мне от этого какой толк.
      – Офицер Джонс, – говорю я тоном классного наставника или еще какой-нибудь шишки на ровном месте, – в мой комплект подготовки к казни среди прочего входят бланки для последней воли и для завещания, и я вполне могу завещать его вам, вы меня понимаете?
      – Литтл, погоди! – вопит другой зэк. – Я тебе за это письмо дам триста долларов!
      – Иди на хуй, – голосит третий, – я даю пятьсот!
      – Заткните глотки, – ревет Джонс – вы что, не слышали, что ли, он отдает его мне!
      Он глядит на часы, а потом указывает мне сквозь решетку на тапочки.
      – Собирайся.
      Когда звяк-перезвяк его цепочки с ключами уходит из пределов слышимости, вдоль по Коридору расползается хи-хи.
      – Хрр-хрр-хр, вот, в натуре, ёбнутый, – оттягиваются зэки.
      – Литтл, – говорит зэк из соседней камеры, – а ты, я погляжу, начинаешь разбираться, что к чему в этой жизни.
      Офицер Джонс лично конвоирует меня вдоль по Коридору, а потом – вниз по лестнице, искать Ласалля. По дороге навстречу нам попадается уборщик, который толкает перед собой тележку, груженную телевизорами и радиоприемниками: обратно в камеры. Это означает, что голосование уже завершилось. Вслед за горой аппаратуры с важным видом вышагивает человек в черном костюме, с документами на казнь. Он обязан передать эти документы старшему надзирателю Коридора, чтобы тот затем вручил их осужденному. Когда человек в черном костюме проходит мимо нас, я вижу, как Джонс едва заметно приподнимает бровь. Черный человек таким же почти неуловимым движением качает головой и идет дальше.
      – Никому из моих ребят сегодня не светит, – говорит Джонс.
      В животе у меня словно узел развязывается. Я опять живу, еще какое-то время. Мы спускаемся на нижний этаж, только на этот раз не на тот, что раньше, Джонс засовывает голову в какую-то неприметную с виду комнату, но в комнате пусто. Он кричит охраннику, через весь коридор.
      – Ласалль здесь?
      – В сортире, – отвечает охранник, – откладывает. Джонси конвоирует меня к душевому блоку этажом ниже и заводит прямиком внутрь.
      – Может, дождемся, пока он выйдет? – спрашиваю я.
      – Времени нет – сегодня казнь, и мне нужно идти вниз. У тебя пять минут.
      Он воровато оглядывается по сторонам, потом оставляет меня наедине с раскатистым эхом падающих капель, которые даже на звук кажутся коричневыми, и выходит за дверь.
      Пол в душевой бетонный и влажный; я приседаю и пытаюсь, заглянув под дверцы, уловить признаки жизни. Две дверцы плотно притворены, хотя, конечно, никаких запоров тут нет и быть не может. Под одной я вижу стандартные тюремные тапочки и арестантские брюки. Под другой – пару лакированных штиблет и синие брюки от костюма. В эту кабинку я и стучу.
      – Ласалль, это Верн.
      – О Господи Иисусе. Как ты думаешь, что я могу для тебя сделать из этого сраного тюремного нужника?
      – Ну, встретиться с моим Господом, лицом к лицу.
      Интонацию я стараюсь соблюсти хитрожопо ироническую. Мне кажется, это принято называть иронией, если ты ловишь хи-хи в тюремном сральнике, в тот самый день, когда казнят какого-то бедолагу.
      – Вот говна-то, – ворчит он.
      Сегодня все на взводе, сами понимаете. Такое впечатление, что слышишь, как это напряжение жужжит сквозь дверь душевой, как будто мы встретились в морозильной секции «Мини-Марта» или типа того. Во мне поднимаются какие-то совершенно нежданные волны.
      – Что, ты и вправду приготовился ко встрече с Господом твоим? – говорит Ласалль. – Тогда вставай, сука-блядь, на хуй, на колени.
      – Ну, тут, типа, мокро вообще-то, Ласалль…
      – Тогда загадывай свои сраные желания Санта-Клаусу. Проси, чего бы ты больше всего на свете хотел в этом говенном мире.
      Я на секунду задумываюсь, по большей части над тем, не уйти ли мне прямо сейчас. Потом, еще секунду спустя, я слышу, как шуршит внутри кабинки Ласаллева одежда. Спускается вода. Он открывает дверь. Из-за двери показывается его индюшачья шея, в воротничке и галстуке. Нижняя губа у него торчит, как у малохольного.
      – Ну что? – спрашивает он, оглядываясь по сторонам. – Ты уже на свободе?
      Я, как идиот, таращусь по сторонам, пока он поправляет галстук и делает ручкой в сторону двери.
      – Офицер Джонс, – зовет он, – есть какие-нибудь новости насчет помилования этого молодого человека?
      Джонси просто ржет в ответ, злобным таким, грязным смехом. Ласалль смотрит на меня.
      – Пиздец, не сработал Санта.
      – Тоже мне, священник, – говорю я. И иду к двери, но он хватает меня за руку и разворачивает назад.
      На шее у него вздулась огромная, на трубу похожая вена, которая пульсирует так, как будто живет не на шее, а на органе, типа того, размножения.
      – Твою в бога душу мать. – Изо рта у него летят капельки слюны, а дыхание вползает в мое ухо как рулон горячей шкурки. – Где этот Бог, про которого ты мне твердишь? Ты думаешь, благой вселенский разум стал бы морить детей голодом и спокойно следить за тем, как достойные люди кричат от боли, сгорают заживо и истекают кровью каждую секунду, днем и ночью? Нет никакого Бога. Одни только сраные люди. И ты попал вместе со всеми нами в гадюшник человеческих желаний, желаний невыполнимых, перегоревших в потребности, которые болят и саднят, как открытые раны.
      Эта его вспышка застает меня врасплох.
      – Ну, у каждого свои потребности, – бормочу я.
      – Ну, тогда и не скули, и не приползай ко мне, если попался кому-то под ноги, если стоял на дороге к удовлетворению чьих-то потребностей.
      – Но, послушай, Ласалль…
      – Как ты думаешь, почему этот мир сидит и жрет свои же собственные ноги? Потому что прямо у нас под носом ходят счастливчики, у которых есть все, а нам до них не дотянуться. А почему нам до них не дотянуться? Да потому, что так устроен рынок пустых надежд: мы должны оставаться внизу, чтобы машина работала. Бог не мог такого сотворить. Такое могли устроить только люди, животные, которые придумали себе в утешение Бога, который где-то там, наверху.
      Ласалль тычется дрожащей губой мне в лицо.
      – Когда ты наконец поумнеешь! Переплетение людских потребностей заставляет мир вертеться. Плети сам, и твои собственные потребности будут удовлетворены. Слышал когда-нибудь такую фразу: «Дай людям то, чего они хотят»?
      – Да, конечно, но тогда как Бог-то сюда встраивается?
      – Нет, ты все-таки безнадежно отстал от поезда. Давай я скажу проще, чтобы даже такой ёбнутый тупица, как ты, и тот понял. Папа Бог растил нас, пока мы не влезли в длинные штанишки; потом продал права на размещение своего имени на долларе, оставил на столе ключи от машины и на хуй съебался из города.
      Из глаз у меня брызжет вода.
      – Не пялься в небо, оттуда помощи не будет. Смотри сюда, на людей, которые запутались в мечтах, как в соплях.
      Он хватает меня за плечи, разворачивает и тычет лицом в зеркало на стене.
      – Ты и есть Господь. Прими на себя ответственность. И пользуйся властью, которая тебе дана.
      В дверях появляются четыре человека: двое охранников, капеллан и тот, в черном костюме.
      – Настало время последнего события, – говорит костюм.
      Я автоматически перевожу глаза на кабинку, в которой тихо сидит и срет какой-то незнакомый зэк, но охранники проходят мимо кабинки и берут под руки Ласалля. Губа у него снова отвисает, как у придурка, плечи опускаются. Краем глаза я вижу, как Джонси машет мне рукой.
      – Ласалль? – спрашиваю я. – Так ты – зэк?
      – Уже ненадолго, – тихо отвечает он. – Такое впечатление, что совсем ненадолго.
      – Шевелись, Литтл, – зовет от дверей Джонс. – Ласалль выиграл первый тур выборов.
      – Но послушай, Ласалль, это что, она и есть – тайна жизни?
      Он фыркает и трясет головой, а охранники уже ведут его к двери.
      – В смысле, а на практике…
      Он поднимает руку. Охранники останавливаются.
      – В смысле – как это делается? Распуши перья, стань больше, чем ты есть. Смотри, как это делают животные, любые. А что касается людей – смотри…
      Он вынимает из кармана зажигалку и жестом велит всем заткнуться. Он тихо щелкает зажигалкой, один раз, а потом приставляет ладонь к уху, чуть нагнувшись, и вслушивается в то, что происходит в кабинке, в которой сидит невидимый и неведомый зэк. Через секунду в кабинке раздается какое-то шуршание. Потом щелкает зажигалка. И мы видим, как над перегородкой поднимается первый клуб дыма: зэк затянулся сигаретой, о которой мгновение назад даже и не думал, даже и не знал, что ему захочется закурить. Сила внушения. Ласалль с улыбкой поворачивается ко мне и щелкает зажигалкой.
      – Пойми, что им нужно, и они станут плясать под любую Музычку, которую ты им, сукам, сыграешь.
      Все пятеро сворачивают в коридор, а меня хватает за руку Джонси. Я вырываюсь и делаю пару шагов вслед за Ласаллем. Но Джонси тут же пропускает руки мне под мышки и берет меня сзади в замок. Вот это ему и нужно. Чтобы ты не дергался.
      –  Спасибо, Ласалль!– кричу я.
      – Не за что, Вернон Господи, – доносится до меня его ответ.
      – Слушай, сынок, – спрашивает Джонси, – ты что, и впрямь купился на всю эту Ласаллеву херь?
      – Да мне сказал кто-то, что он священник.
      – Ага, конечно. Кларенс Ласалль, ёбаный убийца, мясник с топором.
 
      Ночью я лежу на койке и слушаю, как у кого-то в Коридоре показывают по телевизору казнь Ласалля. Я жду, когда проклюнется голос Тейлор, но потом один из сидельцев говорит, что она ушла из шоу, решила стать свободным репортером. А что, она теперь может диктовать свои условия. И всего-то нужно раскрутить для начала одну большую историю. К тому же нам удалось ухватить только последний час этого шоу. Никаких последних заявлений Ласалль делать не стал: это круто. А в качестве финальной темы выбрал «I Got You Under My Skin». Вот это мужик.
      Весь остаток недели лежу и рассматриваю потолок. Даже над арт-проектом работаю лежа на спине и укрыв руки полотенцем. Все телерадиоприемники снова убрали, сразу после казни Ласалля, и я стал думать о том, что он сказал мне в последний раз. Звучит, конечно, слишком уж просто, как в концовке какого-нибудь телефильма или типа того, когда на заднем плане пускают скрипичную музыку. Но все равно заставляет думать, про всю мою сраную жизнь. У меня даже отзывов от работодателей нет, где были бы перечислены все мои таланты. Мне кажется, главная трагедия в том, что я должен был стать прокурором или даже Брайаном Деннехи, с моим-то умением просто на нюх чувствовать человека или, там, ситуацию, и все такое. Я, конечно, и в школе был не гений, и в спорте так себе, но уж этого таланта у меня не отнять, в этом я уверен. И проиграл я в этом лохотроне, скорее всего, просто потому, что в последний момент струсил: они сделали ставку, а я нет. И вот вам еще одна истина: страх – мой самый главный враг. В мире, где человек просто обязанбыть психом, я недостаточно громко орал, чтобы меня пропустили вперед. Я был слишком стеснительный парень, чтобы всерьез играть в Бога.
      «Смотри, как это делают животные», – сказал Ласалль. Дай людям то, чего они хотят, и наблюдай за животными. Насчет дать – это я понимаю; но я ломал себе голову из ночи в ночь, до самых Мартовских Ид, я пережил еще два, а потом три голосования и все пытался подобрать ключик к этим его словам про животных. А кончилось все тем, что я стал наблюдать за этими дурацкими коричневыми ночными бабочками, которые бьются об лампочку в моей камере, за фланелевыми лоскутками, оторванными от ночной тьмы, заблудившимися и сбитыми с толку. Я где-то слышал, что на самом деле ночные бабочки запрограммированы лететь по прямой, ориентируясь по луне. Но эти лампы дневного света – как в супермаркетах – сбивают их с курса. Вот я лежу и смотрю на них. Смотрю, как одна из них рубится с коробчатым абажуром, и пыльца у нее с крылышек облетает просто ведрами. Потом – ффп! – она надает на пол и подыхает. А лампочка жужжит себе дальше. И луна – то же самое. У бабочек мне учиться нечему, я сам такой.
      По ночам мне начинают сниться фантастические звери: трикотажные спаниели, которые играют и возятся с Хесусом. Но при свете дня я стараюсь найти в словах Ласалля смысл. Сдается мне, что единственное животное, которое я знаю более или менее близко, – это псина по имени Курт, вот только вряд ли Курт может идти в расчет, когда речь идет о Тайне Бытия. Засранец Курт, который сходит с ума, учуяв запах барбекю из соседского двора, который поднимает собственную самооценку, работая председателем собачьего концерта. Причем, знай остальные участники концерта, какой он на самом деле сраный шибздик, не видать бы ему председательской должности как своих ушей. Да над ним бы смеялся весь город, если бы только знал, какой он на самом деле. Но они об этом ничего не знают.
      Я сажусь на койку. Курт просто взял и стал лаять голосом большого пса.

Двадцать пять

      – Послушай, Вернон, а ты каждый день пользуешься ванной?
      – Черт, ма!
      – Просто, понимаешь, на этой неделе ты выступаешь против этого милого калеки, который вроде как убил своих родителей. И он все время плачет. Все время.
      – А у меня что, такой вид, как будто я в чем-то виновен?
      – Ну, когда тебя показывают по телевизору, ты все время лежишь и смотришь в потолок. Вернон, ты иногда бываешь такой нечуткий.
      – Но я же ничего не сделал.
      – Только не начинай все сначала. Мне просто очень не хочется, чтобы получилось так, что срок уже подойдет, а ты совсем не будешь ну, знаешь, готов– а завтра ведь уже двадцать восьмое марта, я хочу сказать, что как раз будет новое интерактивное голосование…
      Коридор смертников всегда затихает, когда звонит моя матушка. Наверное, тоже эффект прямого эфира, вы же знаете, какая она может быть занятная.
      – Ты получила эту штуку, которую я отправил Пам? – спрашиваю я.
      – Да, конечно, и огромное тебе спасибо от нас обеих. Знаешь, мы с ней даже говорили недавно о том, чтобы…
      – Мам, мне кажется, вам стоит его использовать в тот день, когда, ну, понимаешь, в то самое время…
      – Ну, в общем, именно об этом мы с ней и говорили…
      Я жду, пока она издаст положенное по ситуации сдавленное рыдание и выбьет нос. У меня и у самого глаза словно дымкой заволакивает. Она на пару секунд кладет трубку, чтобы немного собраться, потом со вздохом возвращается на линию.
      – И тогда мы с ней могли бы повспоминать тебя таким, каким ты был, и представить себе, что ты просто укатил куда-нибудь на велосипеде…
      – Конечно, – говорю я. – Поэтому я и послал вам этот квиток – знаешь, кстати, его можно использовать в любом их заведении, по всему штату.
      – Нет, правда, большое тебе спасибо. Особенно с учетом того, сколько теперь у них стоит «чик'н'микс». Ты бы видел их нынешние цены. Мы с Пам воспользуемся этим приглашением, а Вейн заплатит за себя сама…
      – И еще, ма, скажи бабуле, чтобы она тоже сюда не приезжала.
      В трубке пауза.
      – Ну, Вернон, понимаешь, я, в общем, не стала говорить твоей бабуле обо всех этих, ну, сам понима ешь, неприятностях. Она уже совсем старенькая, смотрит только «Шоппинг», новости ей неинтересны, она их и не включает… Давай это будет наша с тобой маленькая тайна, а?
      – А что будет весной, когда я не приеду косить ее газон?
      – О господи, Вернон, там девчонки приехали, а я еще не закончила возиться с юбкой для Вейн.
      – Вейн носит юбки?
      – Слушай, детка, мы тут за тебя агитируем, так что не беспокойся, люди вон годами ждут в… дрррх рхрввв…
      После ее звонка я лежу на койке и ворочаю в голове мысли – все сразу. Потребности, блин, людские потребности. Матушка сказала как-то раз, что Пальмира так подсела на еду просто потому, что это единственная вещь в ее жизни, которую она в состоянии контролировать. Она не убежит с тарелки и не станет огрызаться. Я думаю об этом, и мне на ум приходит Леона, которая впитывает чужое внимание всей кожей, как солнечный свет; и старый мистер Дойчман, который смакует свои старческие грешки. Пустопорожние матушкины мечты, которые капельками бальзама падают на саднящую, рваную губку ее жизни. Плавленый сыр и Вейн Гури. Дай им всем, чего они хотят, вот что это значит.
      Я знаю, что пропуск в «Барби Q» – это правильный подарок для Пальмиры, но для матушки я должен придумать что-то особенное, даже притом, что еще одна смерть в семье наверняка попадет в кон ее самой главной потребности – в чужом сочувствии. Вот только жаль, что эта смерть будет моей смертью. И знаете что? Еще один человек, чье желание я хотел бы исполнить перед смертью, это старая миссис Лечуга. Ей много всякого пришлось пережить, и я жалею, что всякого успел наговорить про Макса. Наверное, я просто пытаюсь соорудить очередной пирог со сливками вокруг всего этого дела: ну, там, исполнение желаний, и все такое. Но в конце концов, кому какое дело? Умираешь один раз. Как ни странно, мне начинает казаться, что я должен сделать хоть что-нибудь даже для репортеров, которые вечно появляются как чертик из коробочки. Хотя, бог знает, чего они сами для себя хотят.
      Потом есть еще Тейлор. Ах, Тей. Она теперь – круче некуда, со всеми этими медиамагнатами за пазухой, и репортерами, и прочей шушерой, с вертолетами-шмертолетами, так что и ей угодить будет не так-то просто. Чего она действительно хочет, так это еще одну большую историю, от которой ее карьера взлетела бы под самые небеса. Может, у меня и получится решить эту проблему – всего один короткий телефонный звонок, и все будет в полном порядке. А может быть, таким способом можно будет исполнить и другие, куда более трудные желания, одним коротким телефонным звонком.
      Я иду дальше по списку желающих, пока не натыкаюсь на Вейн Гури. Она теперь, судя по всему, у Пам лучшая подружка, даже близко не подходи. Единственное, о чем она может всерьез мечтать – как мне кажется, – так это о маньяке-убийце, на котором смогла бы потренироваться ее группа спецназа. С ней тоже непросто. Хотя, если честно, у меня такое впечатление, что я вожусь с Вейн только потому, что мне слишком не хочется придумывать желание для Лалли. Я знаю, что истинно божественным деянием, всепрощающим и все такое, было бы взять и исполнить желание Лалли, даже несмотря на то, что это он во всем виноват. Или почти во всем. И разве не виден в этом своего рода перст божий?
 
      Сегодня, прямо с утра, по камерам развозят конфискованные телевизоры и транзисторы: и в атмосфере сразу появляется этакое нездоровое оживление. Двадцать восьмое марта. Для кого-то – день казни. На сей раз инженеры устанавливают телевизоры так, чтобы в следующий раз их можно было не увозить, а просто отключить на время голосования. Когда вместе с завтраком мне подают на подносе пачку бумаг, чувства у меня в груди срываются с места и воют, как собаки в упряжке. Первой лежит брошюра про то, как вести себя перед камерами и чего не нужно говорить и делать. Такие, наверное, раздали в Коридоре всем и каждому, потому что мы все регулярно говорим и делаем не то, что нужно. Под брошюрой лежит листок глянцевой бумаги, на котором нарисовано что-то вроде комикса с приговоренным к смерти в главной роли, со стрелочками на одежде, и все такое: как, в общих чертах, нужно делать Последнее Заявление. Потом еще один лист, со списком музыкальных тем, сопровождающих Последнее Событие: нужно выбрать одну тему, которая будет звучать, пока свидетели заходят в зрительный зал, и еще одну – под само Событие. Музыка в списке – настоящее старье. Я прекрасно понимаю, что, когда настанет мой час, я буду жалеть о своем выборе. Надо будет заранее набраться смелости.
      Пока я все это перевариваю, в Коридоре воцаряется обычная субботняя тишина. Слышно, как шуршит бумага. Потом кто-то из зэков окликает меня.
      – Эй, Верняк, ты как там, сынок?
      Я переворачиваю последнюю страницу в стопке. Под ней лежит ордер на мою казнь, которая имеет место быть произведенной сегодня, в шесть часов вечера. Я смотрю на него так, как будто это салфетка или еще что-нибудь в этом духе. Потом грохаюсь на колени, реву, как грозовое облако, и молюсь Господу.

Двадцать шесть

      В день моей смерти люди относятся ко мне как-то добрее, чем раньше. У зэков эта доброта проявляется в том, что никто никого не достает, как обычно: особенно тот парень, которому я оставил свои шарики. Все остальные просто обходят предмет молчанием. В воздухе привкус суеты, вроде как в один из тех дней, когда у вашей матушки с утра не заладится с печивом и чувства бродят по дому неприкаянными до самого вечера: такое впечатление, будто забыл что-то важное, не выключил плиту или дверь не запер. И еще такое чувство, что вот вернусь и все исправлю.
      Когда все мои пожитки уже сложены аккуратной стопочкой на столе, а постель свернули и вынесли, приходят четыре исполнителя, в сопровождении человека с кинокамерой. Пока я иду по Коридору, мои товарищи по несчастью машут мне сквозь прутья решеток руками и выкрикивают благие пожелания.
      – Йо, Верняк, надери им всем задницу, вставьвсем этим мудакам по самую прическу…
      Спасибо, ребята. Благословляю вас. Мы выходим в тот Коридор, в котором я в последний раз видел Ласалля: но не для того, чтобы ехать в отделение в Хантсвилле. Теперь прямо здесь, в Эллисе, на первом этаже есть Комплекс для Последних Событий. Эх, не получится прокатиться напоследок. Зато в этом Комплексе есть окна. Снаружи серо и, судя по всему, прохладно, ничего особенного. Какая-та часть моей души ощущает приступ разочарования – как так, почему в день моей казни не гремит гроза, не ходят по земле торнадо? Но, с другой-то стороны, не слишком ли много я о себе понимаю, правильно я говорю?
      Пам, как и обещала, составила меню моего последнего обеда. «Чик'н'микс: супервыбор», с жареной картошкой, ребрышками, мучным соусом и двумя мисками салата из капусты и морковки под майонезом. Какая она все-таки молодец – заставила здешнюю кухонную обслугу положить на донышки салатниц по кусочку хлеба, чтобы впитался лишний сок, и нижние кусочки остались хрустящими. Хотя наверняка насчет салата придумала не Пам, а матушка – потому что он полезен для здоровья. Девочки нынче вечером будут есть все то же самое, как раз когда меня прикрутят к кушетке. Я исполнил их желание: чтобы все выглядело так, как будто я просто гоняю где-нибудь неподалеку на велике.
      В половине пятого меня отводят в уборную – облегчиться. И даже дают с собой копию «Ньюсуик» и сигарету «Мальборо». На душе у меня как-то пусто, как будто я под наркозом или типа того, но подобные маленькие знаки внимания все равно греют.
      В «Ньюсуик» пишут, что в Мученио теперь самый высокий уровень экономического роста во всем мире, и миллионеров там теперь даже больше, чем в Калифорнии. На передней полосе фотография – выводок Гури швыряет в воздух купюры и веселится от души. Хотя не одними розами вымощен путь к славе: если прочесть статью до середины, то там пишут, что комитет по калифорнийской трагедии подал на них в суд за махинации со статистикой. Ну, что ж, узнаю старый добрый Мученио.
      За час до казни мне предоставляется возможность сделать несколько личных телефонных звонков. Сперва я набираю номер Пам, потом домашний. Длинные гудки – должно быть, уже не застал. Удачи вам, девочки. Благословляю вас. Автоответчиков нет ни у той, ни у другой, так что я даже не могу оставить им коротенькое сообщение насчет того, что я их люблю или еще что-нибудь в том же духе. В каком-то смысле именно по этой причине мне хватает духу позвонить еще в пару мест.
      Сначала я набираю номер Лалли, чтобы поскорее покончить с этим делом. Его секретарша уже почти успевает бросить трубку, но тут я говорю о причине, по которой звоню. Лалли в Мученио, на открытии новой галереи бутиков. Она переводит звонок к нему на сотовый. «А, Большой Человек!» – говорит он, едва услышав мой голос. Я даю ему то, чего он хочет. Я говорю, где спрятано второе ружье. И он принимает сей жест доброй воли с достоинством и благодарностью.
      Следом я звоню Нэнси Лечуге. Господи, как же она удивилась, она даже пыталась говорить не своим голосом, так, чтобы я подумал, что набрал не тот номер.
      – О господи, – говорит она в трубку.
      – Да? – отвечаю я.
      Ей много всякого пришлось пережить. И ее я тоже благословляю. В конечном счете мне кажется, она даже рада, что я ей позвонил. Зная, как она любит всяческую информацию, а также зная, что она всегда была президентом нашей подмывочной бригады, я просто уверен, что она была в восторге от того, что я ей пообещал. По большому счету я назначил ее главным координатором на сегодняшний Вечер Исполнения Желаний.
      Следом мне приходит блажь позвонить Вейн Гури – она как раз должна мчаться на встречу с матушкой и Пам в «Барби Q». Я дарю ей то, чего она хочет больше всего на свете: если как следует вдуматься, то это у нее давно уже нельзя назвать желанием, это самая настоящая потребность. Под конец нашего с ней разговора она признается, что очень тронута, и обещает передать девочкам, что я их люблю. Наверное, это и есть то, что называется любовью: на наш, совершенно идиотский человеческий лад.
      И наконец, мой последний звонок в этом мире: я набираю номер Тейлор Фигероа. Она берет трубку сама, и ее голос тут же уносит меня в совершенно другое место и время – влажное такое место, истекающее соком: если, конечно, с моей стороны не будет слишком большой смелостью позволять себе такие высказывания. И угадайте, что у меня для нее в подарок? Та самая сногсшибательная история, которой она давно дожидается. Она визжит от радости и обещает при случае тоже обо мне позаботиться. Причем голос у нее такой, словно она и в самом деле верит в то, что говорит.
      Когда я вешаю трубку, появляются два охранника и капеллан и ведут меня в гримуборную.
      – Не волнуйся, дорогуша, – щебечет гримерша, – сейчас мы тебя чуть-чуть подкрасим, и выглядеть ты будешь просто молодцом.
      Другая дамочка шепчет:
      – Вы будете чистить зубы? Вам понадобится зубная паста или у вас своя?
      В ответ я просто прыскаю со смеху, и она озадаченно смотрит на меня. Потом до нее как-то что-то доходит, и она тоже начинает смеяться. Не все способны улавливать ироническую сторону вещей, вот что я для себя усвоил.
      Потом приходит девушка с переносным таким пюпитром для письма и дает мне подписать бумажку об отказе от права на последнее заявление. Я ухожу тихо, совсем как Ласалль. Взамен я прошу ее об одном последнем одолжении. Она созванивается с продюсером, чтобы уладить вопрос, и в конце концов говорит, что все в порядке. Я могу предстать во время самого События без рубашки. Она ведет всю нашу компанию – пастора, охранников и меня – вдоль по ярко освещенному коридору в камеру казней. Ноги у меня вдруг становятся ватными, нападает слабость, знаете, как от больничных запахов; а когда я слышу музыкальную тему, которая играет в конце коридора, пастору даже приходится подхватить меня под руку. 
 
Галвестон, о, Галвестон – я так боюсь умереть… 
 
      Мы проходим через трансляционную, и представьте себе: судя по всему, в качестве общей темы для шоу они выбрали музыку, под которую по телику идет прогноз погоды. Терпеть ее не могу. Я иду, заткнув уши, пока мы не приходим в комнату с простыми белыми стенами, с окном и с местами для зрителей, совсем как в театре. 
 
Пока не успею со щек твоих слезы стереть… 
 
      Я снимаю рубашку. Кожа у меня практически вся уже зажила: после артпроекта. Через всю грудь большими синими буквами я вытатуировал слова: «Me ves у sufres» – «Смотри на меня и мучайся». Тюремный врач помогает мне улечься на кушетке, которая, типа того, сделана по форме человеческого тела, совсем как в мультике, когда какой-нибудь придурок влетит в стену и после него остается точь-в-точь такое отверстие. Краем глаза я вижу в задней комнате Джонси. Наверное, караулит губернаторскую прямую линию. Губернатор теперь – единственный человек, который может все это остановить. Но ему для этого требуются чертовски убедительные доказательства. Когда я встречаюсь с Джонси глазами, он просто отворачивается. Нет, он не возле телефона.
      Охранники привязывают меня к кушетке толстыми ремнями из воловьей кожи, с металлическими застежками; потом тюремный медик массирует мне вену и делает какой-то маленький укол. Наверное, наркоз. Он вставляет в трубку, которая идет через стенку в соседнюю комнату, длинную и острую иглу. Когда он вводит иглу мне в вену, я отворачиваюсь. Через секунду по трубке начинает идти прохладный раствор.
      За стеклом, которое отделяет меня от зрительного зала, появляется распорядительница, и места постепенно заполняются людьми. Единственный человек, которого я пока узнаю, – это хрупкая миссис Спелц. Когда я встречаюсь с ее загнанным, тоскливым взглядом, на меня накатывает волна печали: пополам с чувством облегчения, что сегодня гвоздь программы – именно она. Если судить по всем прочим, то терять мне особо и нечего. Потом, в ту самую секунду, когда мне в голову приходит эта мысль, случается самое страшное: вдоль по заднему ряду боком идет к своему креслу молодая женщина в бледно-голубом костюме, высокая и красивая, – и все мое нутро вдруг восстает против выхода в отставку. Когда она садится, скромно подоткнув подол юбки, даже охранники оборачиваются, чтобы на нее посмотреть. Потом она смотрит на меня. Это Элла Бушар. Господи, лучше не спрашивайте меня, какой к ней прибыл багаж. И он таки прибыл. Глаза – как голубые пуговицы и смотрят на меня через стекло с немым вопросом.
      Начинает играть музыка. «Под парусами»: потому что, когда Судьба открывает огонь, она открывает огонь из обоих стволов. Я пытаюсь сглотнуть, но глотку у меня словно из дерева точили. Ко мне приходит последняя, окончательная истина: что, несмотря на все сирены, торжественные туши и барабанную дробь жизни, в природе человека – умирать тихо. Я хочу сказать – разве это жизнь? Сплошное кино, и люди, которые говорят про кино, и шоу про людей, которые говорят про кино. А с другой стороны, наверное, я сам напросился. Что у меня было за душой? Сплошной негатив и деструктив. Помню, как-то раз позвонил отцу, чтобы он забрал меня из одного места, а когда он приехал, мне стало грустно, потому что за это время мне в том месте успело понравиться. Вот и смерть заберет меня так же.
      У меня начинает чесаться рука в том месте, где ввели иголку, и я закрываю глаза. Голоса за стеклом стихают, и я начинаю тихо ускользать, я отрываюсь от кушетки и уплываю в царство грез. Я смотрю вниз, на собственное тело, но вместо паники, вместо внезапной смерти, я ощущаю внезапную легкость – и улетаю из камеры прочь, а потом и вообще из этих мест, туда, откуда мне чудится запах свежескошенной лужайки. Ясно, как божий день, что меня несет домой, на Беула-драйв. Вот дом миссис Портер, а вот и мой собственный. Качалка-богомол стучит в резонанс моей душе, когда на мою подъездную дорожку сворачивает черный «мерседес-бенц». Штора на окне у миссис Лечуги едва заметно вздрагивает. Сегодня вечером, против обыкновения, матушки дома нет. Она обедает в городе, с Пам. Я смотрю, как Лалли выбирается из машины. Благословляю сукиного выблядка прямой дорогой в ад. Благословляю его кости, чтобы раздробили их и прогнали, как сквозь мясорубку, сквозь зрачки его ёбаных глаз, благословляю рот его, чтоб отсосал у меня с заглотом, и захлебнулся желчью, и заглох навечно, при полной ясности ума и чувств, в дерьме и в холоде, в таком ебучем месте, где его заживо жрали бы черви, и чтобы вечно пучило его, и чтобы исходил он говном, пока я буду над ним смеяться.
      Желание, которое я взялся для него исполнить, судя по всему, привело его в немалое возбуждение. Я ведь знаю, что проблема второго ружья с самого начала не давала ему покоя. Он заходит в дом через дверь кухни и прямиком идет к шкафу в моей спальне, где и обнаруживает коробку из-под обуви, а в ней ключ от висячего замка, точь-в-точь как я и говорил. Рядом лежит пузырек с женьшенем. Шариков ЛСД, которые я туда затолкал много месяцев тому назад, даже и не видно. Он улыбается и свинчивает крышку.
      От дома меня отвлекает звук, который ни с каким другим не спутаешь. Вдоль по улице крадется «эльдорадо». В первый раз в жизни Леона паркует машину на немодной стороне улицы. Ни она сама, ни Джордж с Бетти не то что рта не открывают – они даже не пытаются подправить макияж. И не дышат. Сидят в машине, в тени под ивой, и ждут. Никто, слышите, никто на свете не отважится нарушить инструкции, которые дает лично Нэнси Лечуга. Я вместе с дамами наблюдаю за тем, как Лалли садится в машину и уезжает прочь. Они едут следом, на приличной дистанции. На окне у миссис Лечуги едва заметно шевелится занавеска. Я ее благословляю: она опять на боевом посту.
      Ма и Пам молча заталкивают в себя куриное мясо, покуда музыка докипает на донышке какой-то старой песни. Двухдюймовая подстилка из салфеток насквозь пропиталась слезами, под посыпкой из соли и крошек. Я тронут, что дух мой по-прежнему с ними, как в былые времена, когда посидеть вот так вместе – все равно что поставить старый диск, чтобы снова побежали мурашки по коже: как в первый раз. Ни Пам, ни ма не говорят ни слова о том, о чем действительно думают, и в этом вся красота ситуации. Я не знаю, нарочно люди так делают или это память предков. Но когда становится совсем уже говенно на душе и в мире, люди говорят о милых и бессмысленных мелочах – и это правильно.
      Матушка поднимает голову.
      – Смотри-ка, а с тех пор, как мы тут были в последний раз, они сделали перестановку.
      Пам отвечает:
      –  Господи, и правда. Кассир-то сидел – вон там.
      Единственное, что я могу сказать: молодцы ребята в «Барби Q». Все переставить за те пять секунд, которые проходят от одного визита наших девочек в это заведение до другого, это класс. Но где же Вейн? Она всегда такая пунктуальная, если речь идет о курице.
      Я лечу как ветерок по-над бывшими привычными дорожками, через Крокетт-парк, к Китеру. Когда Лалли добирается до нужного проселка, он уже хихикает вовсю. Он ржет во всю глотку, пока трясется по кочкам, а когда впереди показывается наша берлога, он уже просто усирается со смеху, потому что слоновья доза галлюциногена плющит и колбасит его систему связи с миром. Его последнее осознанное действие: вставить ключ в замок, открыть дверцу и вынуть ружье, которое когда-то принадлежало моему отцу. Матушка мне его завещала навечно, при условии, что я никогда, ни под каким видом, даже близко не подойду с ним к дому. И очень уж она при этом дергалась. Она споткнулась об него, когда полезла доставать садовую мебель – прикиньте, да.
      Грохот подлетающего вертолета вздергивает уровень кислоты в крови у Лалли под самый потолок. Вереницы ярких звезд плывут у него перед глазами. Вот он, накачавшийся наркотиками маньяк-убийца, ужас нашего тихого городка. Он поворачивается спиной к последним лучам солнца, заходящего за темную гряду холмов: и тут же в глаза ему ударяет свет прожектора.
      – Брось ружье! – ревет мегафон. Это Вейн, со всем своим спецназом.
      Вертолет заходит на посадку, подняв тучи пыли, и она прикрывает глаза рукой.
      Лалли дикими прыжками мчится по широкой дуге, он ничего не понимает, он обнимается с ружьем, стирая с него матушкины отпечатки пальцев, стирая все ее страхи – навсегда. Когда из вертолета, в сопровождении оператора из теленовостей, выпрыгивает Тейлор Фигероа, Лалли поднимает ружье и кричит нечеловеческим голосом:
      –  Ma-мочка, – заходится он диким плачем, и обеими руками хватается за спуск. – Мама!
      Берегись, Тейлор, он же сейчас – о господи!
      –  Огонь! – кричит Вейн своей группе захвата.
      Вместо лица у Лалли – маска, без возраста и срока, которой я во веки веков ни хуя не перестану восхищаться, покуда пули свистят и рвут на части вечерний небосклон. Он танцует между небом и землей, и куски его плоти дождем разлетаются по всей округе, а потом все то, что от него осталось, корчась, шмякается оземь. Леониному «эльдорадо» приходится свернуть с колеи, чтобы не наехать на – это.
      – Слушай, а что, она действительно спрятана, ну, типа, – в говне? – спрашивает Леона, выплывая из машины в облаке табачного дыма.
      – Мне кажется, Нэнси имела в виду, что основную ценность представляет историяэтого говна, – говорит Бетти, закашливается и гасит сигарету прямо о дорогу. – Говно как вещественное доказательство, понимаешь, авторские права на это говно
      – Милочка моя, – говорит Джордж, – золотая жила – это золотая жила, не важно, в говнеона, на говне замешена или в говно завернута, а теперь, будь так добра, дай мне зажигалку…
      – Черт, – восклицает Бетти, продираясь сквозь кусты возле нашей берлоги. – Такое впечатление, что тут уже кто-то был…
      Но тут все расплывается, душа моя, мерцая, спускается обратно на кушетку, и я обнаруживаю, что все еще живой, что зубы у меня крепко стиснуты, а на губах – улыбка. Вот ёбаный наркоз, что делает. Я обвожу глазами полукруг и вижу, как охранники переглядываются и кивают друг другу. Все готово. Где-то вдалеке грохочет первый весенний гром, я поворачиваю голову и подмигиваю Элле сквозь стекло. А потом закрываю глаза. Я жду, когда меня позовет бездна, когда прохладный ток в моей руке сменится током ледяным или вообще ничем не сменится, а просто пропадет в одной гигантской вспышке, вместе со всем, что есть вокруг, вместе с этим неуклюжим распиздяем по имени я. 
 
До рая не так уж и долог путь,
По мне, так рукой подать.
И если попутными будут ветра,
Поставь паруса
И тихое счастье найди… 
 
      И вдруг сквозь окна и сквозь трещины в стене, вдоль по тюремным лестничным пролетам и по артериям трубопроводов мощно расползается и набухает канонада звуков, тысяча голосов, кулаков, шагов, которые все разом спустил с цепи какой-то невидимый режиссер. Я тут же распахиваю глаза, чтобы посмотреть, не Бог ли это – или дьявол – пришел забрать мою говенную душонку. Но вместо Бога в зал для свидетелей в сопровождении армии репортеров врывается Абдини. И вся тюрьма, должно быть, смотрит это сейчас в прямом эфире. В одной руке Абдини держит грязно-коричневый комок бумаги, а в другой – оплывшую свечу. Он подносит их к стеклу, он ноет и подпрыгивает. Это Кастеттов конспект, которым в тот судьбоносный день я подтер задницу.
      – Результаты теста – положительные! – кричит он.
      Где-то на заднем плане звенит телефон. Через минуту, вывернув шею, я вижу, как в зал вразвалочку входит Джонси и трясет головой. Он наклоняется над краем кушетки и прикладывает ладонь ко рту:
      – Литтл, тебе пришло помилование.

Двадцать семь

      Дамы разглядывают конверт так, словно перед ними тело мертвого ребенка.
      – Наверняка какая-нибудь из этих итальянских машин, «Ромео и Джульетта» или как они там называются, – говорит Джордж.
      – Я понимаю, – говорит Бетти, – но какой смысл присылать брошюру Дорис?
      – Милочка моя, на конверте не написано Дорис, на нем написано Леона. Вот только адрес– Дорис.
      – А почему?
      Джордж качает головой.
      – Ну, наверное, Лони просто хочется, чтобы мы были в курсе, что у нее теперь – спортивная машина.
      Бетти поджимает губы и фыркает.
      – Я понимаю, но почему бы ей в таком случае просто не прийти, как обычно, или хотя бы позвонить? Может, и в самом деле поехала ставить себе имплантанты…
      Джордж выдыхает облако дыма, а под конец – еще и аккуратное колечко, которое медленно возносится над стоящей посреди ковра коробкой из-под нового пылесоса.
      – Слушай, Бетти, только мне-то мозги не пудри, хорошо? Ты прекрасно знаешь, что и почему.
      – О боже ты мой. – Бетти корчит сердитую гримаску. – Но ведь это же ее пра-пра-прошлый муж, и к ней самойэта трагедия не имеет никакого отношения…
      Джордж закатывает глаза.
      – Я понимаю, я прекрасно тебя понимаю, но ведь непременно найдутся такие люди, которые начнут задаваться вопросом: видимо, что-то в этом браке было не так, если муж начал бегать за мальчиками, – согласись, что даже для Мэриона Кастеттаэто уж слишком, не говоря уже об этом придурошном мозгоклюве, с которым он связался. И, черт тебя возьми, Бетти, как ты меня достала с этим своим вечным «Я понимаю»!
      – Я понимаю.
      Джордж щелкает зубами. Потом они смотрят друг на друга, и от злости и бессилия их начинает разбирать смех.
      – Девочки, привезли! – кричит с кухни матушка. – На самом деле, смежный!
      Она пытается следить за тем, чтобы уголки рта у нее были скорбно опущены, в знак скорби по Лалли, но глаза выдают ее с головой. Моей старушке просто нравится носить траур. Наверное, это одна из ее главных потребностей. Бедный старый котенок. Согбенный горем.
      В гостиной вопит Брэд, так что я поскорей проскальзываю в кухню, где на скамейке лежит кипа всякой массмедийнои бумаги и дюжина контрактов, которые все шлет и шлет мой агент. На самом верху – присланная по факсу обложка журнала «Тайм», который выйдет на следующей неделе. Заголовок гласит: «Стул – на вынос!» На фотографии – высохшие остатки моего говна, завернутые в Кастсттовы конспекты, лежат на лабораторном столике. На заднем плане стоит Абдини и держит в руках записку, которую Хесус оставил в берлоге Кастетту и Дурриксу, любовникам и интернет-антрепренерам. «Вы, суки, говрили, что это любовь» – гласит записка его корявым детским почерком, с ошибкой в слове «говорили». Я опускаю глаза. Хотя, с другой стороны, своей запиской он, сам того не желая, послужил исполнению самых заветных желаний Кастетта и Дуррикса. Теперь у них будет столько мальчиков, что они даже и мечтать об этом не смели: в тюрьме. Хотя что-то подсказывает мне, что давать они теперь будут значительно чаще, чем брать. А если брать – то не так, как привыкли. Ну и хрен бы с ними. Как сказал бы сам Кастетт: «Нищему выбирать не приходится».
      Чуть ближе к окну на той же скамейке лежит номер сегодняшней газеты, с заголовком: «Старое Доброе Дерьмо». На снимке – Леона, у Китера, с полными руками говна. Еще чуть ниже – статья про Тейлор. С ней все будет в порядке. Хотя бы делаться под себя перестанет, и то хлеб. Может, имплантируют ей новую силиконовую полужопицу, кто знает?
      Матушка выталкивает меня на крыльцо, а потом – к скамеечке для желаний, где отирается старый служащий из морга.
      – Дай пожать твою руку, сынок, – говорит он, – твой отец мог бы тобой гордиться.
      – Спасибо, – говорю я, вдыхая запах ясного безоблачного дня.
      – Да уж, мистер, такого поворота уж точно никто не ожидал. Поделись секретом, а?
      – Я просто встал на колени и вознес молитву Богу, сэр.
      – Вот это здорово, – говорит он и поворачивается к матушке. – И вот что, мэм, я думаю, теперь мы можем дать ход тому старому делу о получении страховки – тело теперь уже точно никто не найдет.
      – Вот спасибо, Так, – говорит матушка и делает пасс над скамеечкой для желаний.
      – Мистер Вилмер! – кричит с крылечка Джордж. – Вы подумаете, что можно будет сделать для этой бедной старушки из Накогдочеса…
      – С удовольствием, миссис Покорней, а вы теперь поосторожней, послушайте старика.
      Он уходит, а матушка, нахмурив брови, смотрит, как на подъездную дорожку вкатывают на тележке громоздкий короб с холодильником. Хмурится она от всей души, и не только потому, что она теперь дважды вдова, но и потому, что Леона объяснила ей, как это пошло и по-мещански – радоваться новым вещам. Надо просто делать вид, что это все ровным счетом ничего для тебя не значит: вот чему научила матушку Леона Дант. И еще – как закидывать голову назад, когда смеешься. Но меня на подобной мякине не проведешь.
      Я перегибаюсь через скамейку и всем телом впитываю непропеченное матушкино тепло. Когда к нам выходят дамы, на той стороне улицы в окошке появляется миссис Лечуга. Она едва заметно делает ручкой, и тут я понимаю, кого не хватает в моей жизни для полного счастья – Пальмиры. Но, с другой стороны, не каждый же день человеку предоставляется возможность поиграть в «Опре» в пинбол.
      – Верн, – говорит Бетти, – Брэд просто с ума сходит, так ему хочется показать тебе, что ему подарили на день рождения.
      Я пытаюсь ответить вежливым кивком, но глаз мой уже зацепился за движущееся розовое пятно на другом конце улицы, сквозь ветви ив. Это Элла, с чемоданом. На ней шерстяной свитер, надетый поверх просторного летнего платья, в подоле у которого гуляет ласковый медвяный ветерок. Она видит, что я ее заметил, и улыбается. Я говорил, что пришлю за ней машину, но она уперлась, дурочка, и все тут. В последний раз пройтись по городу. Хотя мы же все равно вернемся. И Мексика не так уж далеко.
      – Курт, место! – Старая миссис Портер пинком распахивает дверь-сетку и ковыляет через лужайку с полным лотком вязаных крючком игрушек.
      Потом, когда я перехожу на другую сторону, чтобы встретить Эллу, на крыльцо за нашими спинами вываливается Брэд.
      – Б-ууум! Жри говно, ублюдок ёбаный!
      – Это лучше не записывать, – говорит Леона. – Брэдли Причард! Если ты не перестанешь наставлять на людей эту штуку, она немедленно отправится обратно в магазин!
      Я не обращаю на него внимания. Я касаюсь губами губ Эллы. Потом мы оба поворачиваемся и смотрим, как миссис Портер расставляет у обочины свои игрушки. Господи, да у нее тут целый магазин. Вслух смеяться нельзя, мы стоим и давимся.
      – Мэм, – кричу я через дорогу. – Миссис Портер! Она поднимает голову, улыбается и делает мне ручкой.
      – Все разъехались, миссис Портер. И все теперь будет как раньше…

Конец


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22